Баконя фра Брне [Симо Матавуль] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Баконя фра Брне

СИМО МАТАВУЛЬ (1852—1908)

Видный сербский реалист Симо Матавуль родился в Шибенике, в той самой Далмации, которая впоследствии вдохновила писателя на создание его лучших произведений. Уже в детские годы будущий писатель накопил много ярких впечатлений из жизни самых разнообразных социальных слоев югославского Приморья — края рыбаков и мореходов, последних «рыцарей» средневековой аристократии и предприимчивых дельцов нового времени, края нищеты и горя, наивных, патриархальных нравов, которые безжалостно и бесцеремонно попирал и растлевал господин Капитал.

Начальную сербско-итальянскую школу и четыре класса гимназии Матавуль закончил далеко не блестяще, и мать решила сделать его торговцем. Однако и на этом поприще он не преуспел. «Пусть идет в монахи, раз ни на что другое не годен», — решила мать и отдала сына на воспитание дяде — игумену православного монастыря в Крупе. Таким образом, писатель на собственном жизненном опыте познал среду церковников, о которой, в ее католическом варианте, он с такой жизненной правдивостью рассказал на страницах о Баконе.

Однако, в отличие от своего героя, он после четырехлетнего искуса так и не удостоился «чина ангельского» и не сделался монахом. Игумен, увидев, что племянник вместо жития святых запоем читает романы, и даже, греховного Поля де Кока, освободил его от монастырского полузатворничества, и Симо поступил в Задарскую учительскую школу. В 1871 году Матавуль становится учителем в сербских школах Северной Далмации. Перед писателем раскрывается новая сфера народной жизни — трагические судьбы и скорбный труд далматинского крестьянства.

Двадцатилетний Матавуль пробует свои силы в поэтическом творчестве и в 1873 году в задарской газете «Народни лист» выступает с поэмой «Ночь перед Иваном Купалой», опирающейся на богатейший сербский фольклор, памятливой хранительницей и замечательной исполнительницей которого была мать писателя.

В 1875 году вспыхнуло Герцеговинское восстание. Национально-освободительная борьба сербского народа против турецких поработителей, хозяйничавших в Боснии и Герцеговине, носила антифеодальный характер. Атмосфера восстания — надежды на близкое освобождение, приход в город итальянских и русских добровольцев, организация по всей Далмации комитетов помощи повстанцам — захватывает и Матавуля; он вступает в один из отрядов и участвует в Невесинском восстании. Однако очень скоро, столкнувшись с неразберихой и разбродом среди руководителей восстания, увидев, какое участие в нем принимает Австро-Венгрия, рассчитывавшая использовать движение в своих экспансионистских целях, Матавуль охладевает к восстанию.

В конце 1881 года, в канун Бокельского антиавстрийского восстания, Матавуль вынужден бежать в Черногорию. В Цетине он провел в общей сложности около десяти лет, будучи преподавателем гимназии, наставником престолонаследника Данилы, главным инспектором начальных школ и редактором газеты «Глас црногорца». Здесь Матавуль тесно сошелся с известным русским историком и этнографом П. А. Ровинским (1831—1903); под его руководством он принялся за изучение русского языка и русских писателей, произведения которых хранились в библиотеке знаменитого правителя Черногории, поэта Петра Негоша.

Находясь в Цетине, Матавуль выпустил свои первые сборники новелл — «Из Черногории и Приморья» (I, 1888; II, 1889).

Черногорию, ставшую его второй родиной, Матавуль покидает уже известным писателем и переезжает в Белград. Он зарабатывает на жизнь, служа в гимназии, затем в пресс-бюро министерства иностранных дел. Два раза его выгоняют со службы по подозрению в антидинастической деятельности. И только в конце жизни он смог наконец целиком отдаться литературному творчеству.

Симо Матавуль был одним из самых образованных писателей своего времени. Непревзойденный, наряду со Стеваном Сремацем, знаток сербского языка, всех его диалектов и наречий, он владел итальянским, французским, английским и русским. Поэт, драматург, прозаик, фельетонист, очеркист, литературный критик, он выступал и как переводчик. Ему принадлежат переводы «Холодного дома» Диккенса, ряда произведений Золя, Мопассана, Мольера и других писателей.

В югославском литературоведении распространено мнение, что на писателя более всего влияли французские новеллисты. Матавуль — глубоко оригинальный художник, но если уж говорить о наиболее плодотворном влиянии на него, то в первую очередь следует назвать Гоголя, без художественных открытий которого многое было бы невозможно в творчестве и Матавуля, и его старшего современника Сремаца. Об этом свидетельствуют и его собственные высказывания. Именно русская критическая мысль, произведения русских писателей вдохновили Матавуля на такое определение общественной миссии художника слова:

«Писатель — общественное явление, и суждение о нем надлежит основывать, во-первых, на характере и объеме его таланта, а во-вторых, на оказанном им влиянии на дальнейшее развитие общества… Искусство неодолимо, оно борется за свободу и справедливость, за человеческое достоинство — словом, за усовершенствование жизни человеческой»[1].

В творчестве Гоголя Матавуль видел вершину социальной сатиры, называл идеальными пути, по которым шли Белинский, Тургенев, Некрасов, Добролюбов, Толстой. Отмечал он и великую роль, принадлежащую русской литературе в раскрепощении крестьян.

Произведения Матавуля — это энциклопедия народной жизни: ее традиций, обычаев, обрядов и суеверий. Романтические мотивы творчества Матавуля уходят корнями своими в народную толщу, отражают характер, обстоятельства и условия жизни народа, исторически сложившиеся на его родине.

Крупнейшие сербские писатели Я. Веселинович, Л. Лазаревич, С. Сремац, М. Глишич, не принимая капитализма, в борьбе с порожденными им явлениями идеализировали прошлое, пытались вернуть отживавшие к тому времени формы патриархальной жизни, воспевали их. Матавуль очень недолго следует этой традиции. Живя в самой гуще народной жизни, хорошо зная ее красоту и своеобразие, он в то же время не мог не видеть нищеты, отсталости, нередко дикости нравов, повальной неграмотности, и он хотел писать именно об этом. Надо иметь в виду, что в это время — в пору подъема национальной активности, неприкосновенности и святости всего народного — писать о каких-либо отрицательных сторонах жизни народа представлялось непатриотичным. Однако Матавуль пошел по этому пути — пути реалистического отражения жизни во всей ее часто противоречивой полноте.

Лучшие из его ранних новелл — «Святая месть», «На чужбину», «Островитянка». В «Святой мести» (1886) писатель еще любуется пусть безрассудной, но красивой и самоотверженной верностью молодого черногорца заветам дедов. В новелле «На чужбину» (1889) перед нами уже не воины, с детских лет не расстающиеся с винтовкой, а обездоленные люди, едущие в чужие края продавать свой труд, чтобы прокормить себя и свои семьи. Таково было настоящее Черногории.

Симпатии писателя неизменно на стороне простых тружеников, будь то неутомимая хозяйка кабачка «У веселого матроса» («Островитянка», 1887) или черногорцы-землекопы, сооружающие судоходный канал в Греции («На чужбину»), красавец рыбак Марко Пивич («Королева», 1890), выслужившийся из рядовых капитан Мичо Горчинович («Слепая сила», 1894) или бедняк Пилипенда («Пилипенда», 1901). Людям из народа писатель противопоставляет выродков из среды далматинской аристократии, некогда храбрых воинов, а ныне беспощадных ростовщиков («Последние рыцари», 1889), спесивых чиновников, ханжествующих попов, преуспевающих бизнесменов («Новый Свет в старом Розопеке», 1892).

В последней новелле «война» между двумя ресторациями — «Австрия» и «Новый Свет» — и их владельцами — супругами Бепо и Мандалиной, с одной стороны, и бывшим поваренком, а ныне бизнесменом Амрушем — с другой, происходит примерно полувеком позднее ссоры Ивана Ивановича с Иваном Никифоровичем и не в крепостнической России, а в конституционной Австрии. Поводом для ссоры здесь служит уже не злополучное ружьецо с поломанным замком и не «гусак», неосторожно вылетевший из уст Ивана Ивановича, а торговая конкуренция, рассчитанная на экономическую гибель соперника, что и случается в конце концов с ветхозаветным трактирщиком. Однако захватившая городок борьба двух рестораторов точно так же обнажает пустоту жизни, как поглощенность миргородских обывателей перипетиями схватки между И. И. Перерепенко и И. Н. Довгочхуном.

Разумеется, герои Матавуля вовсе не слепки с гоголевских персонажей, а живые, оригинальные и своеобразные создания, детища своего времени и своей страны. Писатель не заимствовал, не подражал, а во многом следовал художественным принципам русской «натуральной школы».

Светлым юмором окрашены многие рассказы писателя из жизни далматинского Приморья. Вера в силы народа, его моральное здоровье рождает теплую улыбку в «Островитянке», «Волке и Белянке», «Королеве» Смех писателя становится саркастическим, когда он пишет о высшем свете вымышленного Розопека, о мещанах подлинного Белграда, смех чаще всего уступает место горестным раздумьям над судьбой маленького человека, не находящего себе места в жизни большого и равнодушного города («Тайна Влайко», 1897; «Служака», 1895).

Произведения Матавуля полны глубочайшего социально-психологического смысла; они в равной мере отвергают и лицемерное церковно-феодальное мракобесие, и алчное буржуазное стяжательство, которое несет физическую и духовную гибель народу.

Матавуль был убежденным атеистом. В своих «Записках» он писал, что, проникнув за кулисы монастырской жизни и увидев подлинное лицо церковников, он не только утратил веру в бога, но и возненавидел религию. Для Далмации конца XIX века такое заявление было актом несомненного гражданского мужества.

Именно так следует оценить шедевр Матавуля — роман «Баконя фра Брне» (1892), выдержавший уже при жизни писателя три издания.

По силе антиклерикальной критики это произведение не уступает «Очеркам бурсы» Помяловского, «Соборянам» или «Мелочам архиерейской жизни» Лескова, «Люборацким» Свидницкого, «Попу Чире и попу Спире» Сремаца, рассказывающим порой страшную, порой смешную, но всегда горькую правду о мире церковников, их нравах, характерах, обычаях. Матавуль нигде не переходит от мягкого, незлобивого юмора к бичующей сатире, от тонкой иронии к гневному сарказму, он и здесь стоит как бы в позе стороннего наблюдателя — умного, сдержанного, все замечающего. Сама картина жизни, воспроизведенная им во всей ее полноте и конкретности, разоблачает фальшь и лицемерие, стяжательство и мракобесие, царящие в среде церковников.

Ирония звучит уже в самых первых строках романа, где, казалось бы, с чисто статистической объективностью перечисляются далматинские епископы и митроносные аббаты, семинарии и благочинии, приходы и капелланства, монастыри, их челядь и паства. Столь же иронично уже не статистическое, а «историческое» повествование о роде Ерковичей, названном здесь «святой лозой» за то, что род этот одному лишь францисканскому монастырю поставил ни много ни мало двадцать пять поколений фратеров, последним из которых и оказался герой романа. Перечисляя богоугодные дела, совершенные различными ответвлениями и отростками сей «святой лозы», автор начинает с фра Брне II, почившего еще в начале XVI века и прославившегося по преимуществу тем, что, наряду с весьма энергичной миссионерской деятельностью, отменно «пел под гусли и мог окликнуть человека, находящегося от него на расстоянии часа ходьбы, до того зычен был его голос».

Любопытно отметить, что из одного корня со «святой лозой» в роде Ерковичей произрастали и преуспевали отъявленные конокрады, о подвигах которых автор повествует столь же эпически, как, скажем, о переходе «из греческой веры в лоно католицизма». Столь же ироничны и портретные характеристики.

Отец героя романа Ере Йозов Еркович, по прозвищу Живоглот и Космач, в Зврлеве — этом Вифлееме фратеров из рода Ерковичей — считался богачом. В урожайные годы местному богатею Космачу хватало хлеба до рождества, то есть менее чем на полгода после страды. Не удивительно поэтому, что сытая монастырская жизнь казалась Ерковичам венцом человеческого благополучия, которое и выпадает на долю Бакони, хотя, по мнению самого Космача, его достойному отпрыску — первому зврлевскому сорванцу — «было впору стать разбойником, а не священником», ибо в нем текла кровь по меньшей мере сотни «ркачей», как презрительно именовали хорваты-католики православных сербов. Шутка ли, ведь в монастыре Баконе было суждено носить чистое белье, спать на мягкой перине в теплой комнате, есть мясо, пить вино и кофе каждый божий день. Правда, вожделенную мягкую перину Баконя обретает не сразу, ибо долгие годы возлежит в передней фра Брне XXIV, своего дяди и благодетеля, на жестковатом, а впоследствии и коротковатом войлоке, но юноша, по крайней мере, сыт, а в роду Ерковичей далеко не все и далеко не всегда могли этим похвастаться.

Самой логикой повествования, всеми его ситуациями и коллизиями автор показывает, как церковь калечит здоровые души и губит слабые, больные тела. Монастырь, в котором воспитывается Баконя, — это страшный паноптикум тупиц, лицемеров, ханжей, чревоугодников, сластолюбцев и бездельников, паразитов на теле народном, беспощадных ростовщиков, лихоимцев. Симпатии читателя завоевывают не богобоязненные фратеры, а богохульник Жбан — ловкий разбойник, прикинувшийся деревенским дурачком и дочиста ограбивший монастырь.

Матавуль не скрывает своей привязанности к Баконе, в котором его привлекает молодость, нравственное и физическое здоровье, смелость, жизнерадостность, воля. Это истинный сын народа, врожденная чистота и порядочность которого долго борются с надвигающейся со всех сторон ложью, двоедушием, моральным уродством. Незащищенная душа юноши не выдерживает этого поединка, шаг за шагом он сдает свои позиции, все глубже увязая во лжи и обмане.

Автор нигде прямо и открыто не ополчается против религии, не прибегает к публицистическим отступлениям, антирелигиозным рассуждениям. Он действует только образными средствами и достигает этим большого обличительного эффекта.

В конце своего писательского пути Матавуль в новелле «Баконя в Белграде» (1905) вернулся к образу своего героя.

«Баконя в Белграде» — своеобразный эпилог к роману, герой которого, как того и следовало ожидать, духовно пал, опустился, превратился в заурядного ханжу. Католический поп околачивается в православном Белграде, выдавая себя за торговца. Католицизм окончательно подавил в нем все естественное, человеческое, искреннее. Теперь перед нами раздобревший, потерявший здоровье настоятель того самого монастыря, куда много лет назад фра Брне привез своего юного племянника. Такова расплата за жизненное благополучие, купленное у католицизма ценой лучших человеческих качеств.

Симо Матавуль скончался более восьмидесяти лет назад. Творческое наследие писателя выдержало самую суровую и объективную проверку — проверку временем. Роман «Баконя фра Брне» по праву входит в сокровищницу югославской литературы и вызовет несомненный интерес советского читателя.


И. Дорба

БАКОНЯ ФРА БРНЕ

Перевод И. ДОРБЫ

I СВЯТАЯ ЛОЗА

Епископов в Далмации шесть, аббатов митроносных четыре, консисторий шесть, семинарий десять, благочиний сорок, приходов двести девяносто семь, капелланств сто тридцать три, монастырей семьдесят три, и в них две тысячи пятьсот душ монастырской братии.

В Далмации около четырехсот тысяч католиков; страна эта бедная, и сынам ее приходится бродить по белу свету в поисках хлеба насущного; и кому ведомо это, тот, конечно, скажет, что по земельным угодьям и количеству лоз работников в господнем сем вертограде больше, чем надо. Тем не менее большинство далматинцев и по сей день негодует на французов за то, что в начале этого века они упразднили столько епархий, аббатств, консисторий, семинарий, благочиний, приходов, капелланств, монастырей и церквей[2].

Наряду со многими далматинскими племенами, которые гордятся своими юнаками, отличившимися когда-то в войнах с турками, немало найдется и таких, которые с не меньшей гордостью хранят имена священников, боровшихся против православных — «неверных ркачей»; наряду с родами, из которых непрерывной цепью вышло тридцать — сорок военачальников — сердаров, знаменосцев и т. д., существуют и такие, которые дали не меньше фратеров или священников (фратер пользуется бо́льшим почетом).

Такие роды называют «святой лозой».

Одной из таких святых лоз был род Ерковичей из Зврлева, давший монастырю В. до сегодняшнего дня двадцать пять фратеров.

Существует книга, доведенная до половины нашего века, в которой собраны жизнеописания двадцати трех фра Ерковичей. Мне посчастливилось получить эту книгу, задержать ее на некоторое время у себя и выписать важнейшие данные о нескольких самых видных фра Ерковичах; здесь я ограничусь только пятью примерами, чтобы читатели сами могли видеть, каковы были заслуги этих людей.

Примечание: первые цифры обозначают год рождения; крест — год посвящения во фратеры, то есть мирскую смерть; два креста — подлинную смерть, какой умираем все мы, грешные.

Вот они, эти записи на буневацком наречии, точнехонько извлеченные из упомянутой книги:

«Фра Брне II (†† 1519). Привел множество народа из старого вероисповедания в католическую веру, в чем немалую помощь ему оказали: Е. Мочениго — провидур в Задаре; Т. Пилотич, уездный в …; Р. Патак, прапорщик из …, о чем свидетельствует собственноручная запись самого фра Брне. В упомянутой записи (помеченной 1502 годом и занесенной в глаголический Часослов, в котором имеется еще много других записей) упомянутый фра Брне предлагает своим преемникам поминать на малой мессе имена сих людей… В Зврлеве еще рассказывают, будто он хорошо пел под гусли и мог окликнуть человека, находящегося от него на расстоянии часа ходьбы, до того зычен был его голос».

«Фра Мартин (1545, † 1565, †† 1630). Из прихода… Дважды убегал от турок через реку… был ранен пулей православного… В собственноручной записи говорится, что он никогда не вкушал рыбы, ни вареной, ни жареной, ни морской, ни речной (настолько она была ему противна), что является диковинной тайной его естества!..»

«Фра Ерица (1631, † 1652, †† 1710). Находился в Котарах, когда сердары Янкович и Накич[3] прогнали турок… Много перенес в изгнании, но еще больше от злых и коварных людей за содеянный и уже искупленный великий грех. Во время его пребывания в монастыре один из Ерковичей умер послушником, другой бежал и только третий был посвящен в монахи… Напоследок фра Ерица стал духовником епископа, и тот возлюбил его зело…»

«Фра Бортул (1709, † 1729, †† 1776). Сей достославный священнослужитель в голодный год привел множество православных семей в лоно католичества, за что генерал нашего ордена вызвал его в Рим, представил святому отцу папе Клименту, и тот оказал ему многие почести; однако на обратном пути, едучи верхом из Задара, фра Бортул упал с лошади и сломал ногу, отчего долго болел… Когда в 1756 году опять начался голод, он скупил хлеб, выгодно продал его крестьянам и на барыши приобрел для монастыря виноградник в горах, ныне оцениваемый в 30 000 флоринов».

«Фра Виченцо (1774, † 1793, †† 1835). После падения дожа отправился вместе с далматинской знатью в Вену, к священному престолу, с изъявлением покорности цесарю от лица всей Далмации. Сидел на обеде у цесаря и разговаривал с ним… Когда французы распустили наш святой орден, а братья разбежались по приходам, фра Виченцо оставался один-одинешенек в монастыре в продолжение восьми лет… Много он претерпел за это время от православных гайдуков, которые в ту пору учиняли страшные зверства. Однажды упомянутые гайдуки отрезали ему правое ухо, и он остался без уха до самой смерти».

В наше время найдется с десяток семейств Ерковичей, однако уже с давних пор они делятся на три ветви, под кличками: Живоглоты, Зубастые и Обжоры.

Принимая в соображение эти клички, кто-нибудь мог бы подумать, что Ерковичи презираемы своими земляками, однако это вовсе не так. Не только в приходах святого Франциска, но даже в Зврлеве никто никого не называет настоящим именем или настоящей фамилией, у каждого есть свое прозвище. И хотя упомянутых фратеров уважают после бога паче всего, тем не менее и они не могут избежать сего народного крещения. И, следовательно, это просто обычай, если хотите, злой обычай, и только. А то, что род Ерковичей в народе почитался всегда как святая лоза, тому есть множество убедительных подтверждений; но мы приведем только три.

Перво-наперво не только в Зврлеве, но и во всей округе, заводя речь о старых временах, обычно замечают: «Это случилось во времена фра Мартина Живоглота, или фра Бортула Зубастого, или фра Вице Обжоры и т. д. — ну, так же точно, как скажет босниец: «При бане Кулине»[4], а герцеговинец: «При герцоге Степане»[5].

Во-вторых, милушане — народ весьма «прихватливый» (так называют там воров) — предпочитают «прихватить» у Ерковичей сосунка, чем у кого другого овцу-яловку, будучи уверены, что мясо из стада Ерковичей слаще.

Еще один пример, и хватит. Несколько лет назад поссорился один из Ерковичей с соседом. Еркович, человек задиристый, ударил соседа; тот держал в руках топор, замахнулся он на Ерковича, однако быстро спохватился, повернул его обухом, хватил Ерковича по лбу и убил его. На вопрос судьи, почему он так поступил, убийца ответил: «Ей-богу, мне нисколько не жаль, что убил его, но я никогда бы не простил себе, если бы пролил его кровь, потому что их кровь даже в девятом колене крови просит».

Род Ерковичей во многом отличается от прочих пришлых и коренных родов. Живоглоты и Зубастые большей частью народ приземистый, с длинными шеями, костистый и волосатый. Обжоры в большинстве своем маленького роста, плотные, с весьма скудной растительностью. У всех Ерковичей крупные зубы и почти у всех немного вывороченные губы, темные волосы и серые глаза. Все весьма «нищие духом» (в евангельском значении этого слова), миролюбивы, лакомки, а если «прихватливы», то самую малость.

Само собой разумеется, что главной ветвью среди Ерковичей считается та, в которой есть живой фратер. Фра Вице (1774, † 1793, †† 1835), тот самый, которому «гайдуки отрезали правое ухо и который остался без уха до самой смерти», был из Живоглотов, Живоглотом был и фра Брне III (1819, † 1838, ††?). У сего последнего было три брата: Ере, Юре и Баре, или, как их в Зврлеве прозывали, «Космач», «Шакал» и «Гнусавый». Космачом — за густую шевелюру, Шакалом — потому что был худ, как щепка, а Гнусавым — потому что говорил в нос. И так как в ту пору ветвь Живоглотов пребывала в святом ордене, а Космач являлся старейшиной рода, то мы расскажем о нем и его семье особо в следующей главе.

II КОСМАЧ И КОСМАЧИ

Ере Йозов Еркович, «Живоглот», «Космач» — колченогий здоровяк с бычьей шеей и круглой крепкой головой, о которую можно разбить буковую доску. Его рыжие усы лезут в ноздри и достигают ушей. Зубами он может надкусить монету, а в пальцах расщепить крепкую сухую палку. В один присест он одолевает двухлетнего барана, но пить много не может. При всем том Космач кроток, как овечка, и потому его жена, тщедушная и невзрачная Барица, или «Хорчиха» (как ее прозвали за зеленые глаза), могла бранить его за милую душу.

Космач жил отдельно от братьев и был самым из них богатым. А так как даже для святой лозы богатство штука не лишняя и так как не худо знать, чем должен обладать человек, чтобы прослыть в Зврлеве богачом, то послушайте, чем владел Космач.

Недвижимое имущество: дом под черепицей в пятнадцать локтей длиной; у дома навес для скота; за домом сад и с десяток моргов каменистой зврлевской земли; под горой около пятнадцати мотыг виноградника и небольшая саженая роща.

Движимое имущество: жена Хорчиха, три сына, две дочери, две коровы, двадцать овец, два осла да свинья на закол.

В урожайные годы Космачу хватало своего хлеба до рождества, а затем до самого петрова дня он продавал вино, — если уродится виноград, — шерсть и масло, сыр и яйца; летом и осенью продавал фрукты и круглый год в городе на базаре — дрова. Кроме того, Хорчиха по целым дням ткала, и ее тканье тоже приносило какой-то доход.

Вот таким-то образом в доме Космачей сводили в урожайные годы концы с концами. Правду сказать, и потребности у них были очень скромные. Только бы вдоволь пуры, а по праздникам малость мяса да глоток разбавленного вина — коминяка, чтобы не давиться сухим куском, только бы сермягой прикрыть тело — и ладно! По одному этому можете судить, как жили Шакал и Гнусавый, не говоря уж о прочих Ерковичах. Однако бедность ни для кого не порок, а тем более для святой лозы!..

А когда урожай подводил?

Что ж! Когда подводил урожай, то и тогда кое-как сводили концы с концами; Хорчиха ткала дни и ночи напролет, нагруженные дровами ослики, подгоняемые Космачом, чаще прежнего семенили в город, а самое главное, Космач, Хорчиха и Космачата, когда приходила такая беда, потуже затягивали пояса. Правда, в лихую годину помогал фра Брне; старшему брату — в полную меру, двум младшим — понемногу. Делал это духовный отец по доброте сердечной, однако скрывать не станем: тут таилась еще одна важная причина. Мы уже говорили, что Ерковичи были лишь самую малость «прихватливы». Но голод не тетка, а человек — всего-навсего человек, и, если не предупредить зло, сраму не оберешься!

А сейчас перейдем к основному.

Космач к тому ж вроде был и самым порядочным среди своих земляков. Говорю: вроде, потому что наверняка не знаю. Он клялся, что никогда ни у кого ничего не украл, кроме двух коз у дядьев, да и то еще до женитьбы и по наущению покойного дяди Юреты; однако и зврляне клялись, что на его совести по меньшей мере тридцать голов мелкого и крупного скота и немало монастырской утвари. Как тут рассудишь по справедливости? Несомненно, все это преувеличено как одной, так и другой стороной. Вероятно, так полагали и власти; разделив это число пополам и приняв во внимание, что житель Зврлева, «прихвативший» не более пятнадцати голов скота, вовсе не переступил границу честности и вполне достоин быть народным представителем, они назначили Космача зврлевским старостой. А зврляне по сему случаю только заметили: «Легко быть святым тому, кому бог отцом приходится!» Сиречь: фра Брне — бог, вот Космачу и легко!

И в самом деле, фратер любил Космача больше других братьев и прочих родственников, любил его, как хлеб вино любит. Если б вы знали, сколько раз он обедал с ним, именно с ним, за одним столом, и в монастыре и по приходам! С Космачом фратер и разъезжал. Два раза они вместе даже в Задар ездили! Фратер простил ему долг, покрыл ему черепицей крышу, купил скотину, по его же рекомендации Космач стал старостой, и т. д.

Шакал, Гнусавый, Культяпка, Ругатель, Храпун, Сопляк и прочие отпрыски святого древа завидовали Космачу, и не столько его обедам или поездкам, погашению долга или сооружению крыши, начавшей плодиться скотине или назначению в старосты, сколько той надежде, которую он втайне лелеял.

А Космач и Хорчиха в глубине души опасались, что их надежды не исполнятся. Каждый вечер они неизменно возвращались к одному и тому же. Не только каждый божий вечер повторяли те же мысли, но и выражали их теми же словами, так что дети выучили эти беседы наизусть, словно молитвы.

После ужина жена заводила:

— Не подойдет Заморыш! Ох, ох, ох! Никак не подойдет, брат! Слабосилен и придурковат, ни сапог как следует дяде не почистит, ни воды не притащит, ни горницу не подметет, а куда уж ему подняться на заре да в колокол заблаговестить или пешим дядю проводить, ежели тот отправится куда-нибудь верхом. А ведь куда монах оком — туда надо скоком, как, ей-богу, и полагается младшему послушнику. Нет, брат! А ежели даже и не будет всего этого и дядя позволит ему бездельничать и за книгой сидеть, разве этот кроткий теленок когда-нибудь чему выучится? И в кого только уродился, чтоб ему…

После этих слов наступала тишина, и взгляды родичей сходились на Заморыше, а тот поникал головой, отлично понимая, что виноват, родившись на свет таким хилым и глупым.

По-настоящему звали мальчика Йозицей. Вопрос матери: «И в кого он только уродился?» — не был лишен смысла. Йозице уже исполнилось тринадцать лет, а голова у него была не больше груши, под стать голове было и туловище, и прилипший к позвонкам животишко — словом, унеси ты мое горе! Потому-то его и прозвали Заморышем.

Вслед за этим Космач, предварительно повздыхав как можно глубже, изрекал следующее:

— Баконя, Баконя, несчастное дитя! Ты бы все сделал, чего не может Заморыш, да еще как, но дьявол сбил тебя с пути!.. Баконя, свернешь себе шею! Когда ты бросишь озорничать да возьмешься за ум?.. Убей тебя гром, Баконя, плохо ты кончишь! На виселице кончишь! Первым в нашем роде! Тебе впору разбойником быть, а не священником, словно в тебе течет кровь ста ркачей!.. Несчастное дитя! Несчастное дитя! Убей тебя гром!..

После этих слов Космач обычно принимался плакать, а Баконе и горюшка мало. Широко расставив ноги, он чуть насмешливо поглядывал на батю.

Иве, или «Баконя», «другоданный» сын Космача, в двенадцать лет походил на хорошо развитого пятнадцатилетнего паренька: румяный, крепкий, живой, веселый и всегда готовый на озорство. Он метал камни дальше многих старших ребят, прыгал лучше и бегал быстрее сверстников, карабкался на деревья, как белка, скакал на коне без седла и узды и не прочь был иной раз схватиться и с усатым парнем. Во всем Зврлеве нельзя было найти подростка, не отмеченного кулаками Бакони; впрочем, его тело тоже было усеяно синяками, и все же он никогда не прибегал к защите отца, а мстил сам, как мог, и терпел, как юнак. Однако больше всего отличался он от прочих детей твердой волей: что задумает, то и сделает, пусть хоть сотня препон стоит на его пути; что затаит — ни за что не скажет, хоть режь его на куски. Порою Баконя так и сыплет словами, а то молчит, точно изваянье.

Это могло показаться удивительным, но еще удивительней было то, что Хорчиха любила Баконю больше Космача, Заморыша и обеих дочерей, «Чернушки» и «Косой». Она не пожертвовала бы его мизинцем за любого из них и отдала бы их всех за одну его красивую голову. Хорчиху раздражала малейшая оплошность дочерей; когда бывала не в духе, изливала свой гнев на всех домашних, а Баконе не только ни разу не сказала дурного слова, но защищала его и тогда, когда озорство его было совершенно очевидно. Сколько раз Космач, рассвирепев, бросался с кулаками на «несчастное дитя», но Хорчиха, точно наседка, защищающая своих цыплят, напыжившись, преграждала ему дорогу.

Следует наперед заметить, что здоровенный староста Космач побаивался худосочной Хорчихи! Черт его знает, как это могло случиться, но теперь вам понятно, почему пареньку было легче легкого, широко расставив ноги, слушать с насмешливым видом укоры отца…

После Бакони милее всего ей был четырехлетний «Пузан», или Рохо, родившийся уже после дочерей. Когда Космач успокаивался, Хорчиха брала на руки Пузана и ласково сюсюкала:

— Вот кто будет нашим пастырем, нашим епископом, нашей короной!.. Хоцесь, плутиска? Я еще крохотуля, туля, туля, а вот вырасту больсой, сой, сой, сой и буду епископ, пископ, пископ!.. Дусенька мамина, сердечко ненаглядное, гордость наша!.. — И — чмок, чмок, чмок! Целует его и баюкает, покуда тот не уснет…

— С божьей помощью все устроится! — после долгого раздумья промолвит наконец староста.

— Кому как не ему! — зевая, подхватывала Хорчиха.

Все укладывались.

Тянулась вся эта история под кровом старейшего из Живоглотов довольно долго и, вероятно, тянулась бы еще дольше, если бы не одно происшествие.

III ВЫБОР

Случилось это в начале осени. Как-то в будний день, сразу после захода солнца, Космач с домашними собрались вокруг стола, на котором в деревянной миске дымилась пура. Снаружи дул сильный северный ветер. Прежде чем сесть за еду, вся семья хором принялась читать «Отче наш», и, только дошли до слов «да приидет царствие твое», тонкий слух Бакони сквозь шум ветра уловил топот копыт. Он кинулся к двери с криком:

— Фра Брне!

Космач и Хорчиха выбежали во двор, и их взору прежде всего предстала самая тучная часть тела святого отца, так как Буланый повернулся крупом к двери, а фратер, согнувшись с натугой, высвобождал ногу из стремени. Слуга, черноволосый парень, в которском костюме, с двумя пистолетами за поясом, держал коня под уздцы; Космач подбежал, освободил ногу брата из стремени и, обхватив его за широкую талию, помог сойти. Братья дважды облобызались. Хорчиха приложилась к руке деверя, а Баконя поднес к губам конец опоясывающей францисканца веревки. Фра Брне казался на целую голову ниже брата, однако, если бы Космачу сбрить усы, надуть щеки, шею, живот и, наконец, зад, он стал бы вылитым Брне.

— Бежим в дом, с ног валит! — сказал фратер и добавил уже на пороге: — Благословен Иисус!

— Во веки веков Иисус и Мария! — подхватили Космач и Хорчиха. Растерявшаяся хозяйка стала тыкаться из угла в угол, не зная, за что взяться.

— Ну, как вы? — спросил преподобный отец.

— Слава богу и пресвятой деве, неплохо! Сыты, здоровы, вот и живем помаленьку, — ответил староста Космач.

— Ну-ка, невестка, подстели суконце на стул! — приказал фра Брне.

Хорчиха постлала кусок домотканого сукна.

— Та-ак! — протянул фратер. — А теперь стяни-ка с меня сапоги и положи под ноги колоду. Та-ак! Ну и зажги свечу!

В каждом католическом доме хранится освященная в праздник сретенья восковая свеча, для отходной. Хорчиха перекрестилась и прошептала:

— Прости, господи и пресвятая богородица! — зажгла свечу и поставила ее в стакан с зерном.

Брне откинулся на спинку треногого стула, сложил руки на животе и завертел большими пальцами.

Слуга внес сумки, а Баконя седло.

— Не знаю, как быть! — проговорил Космач, почесывая затылок. — Хочешь, курицу зарежу?

— Бог с тобой! — ответил фратер. — В своем ли уме? Ведь сегодня пятница!.. Об ужине не заботься… Где остальные ребята?

— Боятся, вот и спрятались за ткацкий станок, — ответила хозяйка.

— Идите ужинать, дай вам бог здоровья! Степан, давай-ка и мы закусим. Садись и ты, Иероним, поужинаем в-месте.

Хозяйка переставила миску с пурой на пол, стол пододвинула к деверю, потом подвела к нему Заморыша, Пузана, Косую и Чернушку, чтоб облобызали кончик дядиного веревочного пояса.

Степан вынул из сумки и развернул бумажный сверток. В нем оказались три жареных форели. Затем вынул с десяток яиц, кружок сыра, пресную лепешку, вилку, нож и стакан.

Космач почесывал затылок и, казалось, думал: «Так-то поститься легче легкого!»

— Иди, Иероним, садись, — бросил фра Брне.

— Да я… как его… не… — стал было отнекиваться Космач.

— Иди, иди! Садись-ка и ты, Степан, с нами.

И все трое дружно принялись за еду. Порывы ветра то и дело хлопали наружной дверью. Завывал пес под навесом. Хорчиха перешептывалась с детьми, а Баконя, позабыв про еду, уставился разиня рот на дядю.

Баконя думал о том, как хорошо быть фратером! Как чудесно гарцевать на добром коне в сопровождении слуги, носить чистое белье, спать на мягкой перине в теплой сухой келье, есть мясо, рыбу, пить вино и кофе каждый божий день! Как приятно, когда тебя всюду привечает народ! Мужчины уже издалека снимают шапки, женщины низко кланяются! А подойдет кто — целует руку и кончик веревочного пояса!..

— Ты чего? Почему не ешь? — спросила его мать.

Баконя только замотал головой.

Вдруг распахнулась дверь, и целая ватага Ерковичей ввалилась в дом. Впереди Шакал и Гнусавый. За ними Культяпка и Ругатель с двумя сыновьями. И наконец, пятеро Обжор: Храпун, Сопляк и трое сыновей.

Один за другим с приветствием: «Хвала Иисусу!» — приложились они к руке фратера и уселись.

— Ну как, Юре? Как, Баре? Как, Шимета? Как, Вице?.. Как вы все? — спрашивал фра Брне.

— Слава богу и пресвятой деве, здоровы, мучаемся помаленьку, — ответил за всех Шакал.

— Та-ак! — протянул фратер и снова принялся за еду.

Родственники вытащили трубки с короткими чубуками и задымили.

Насмотревшись вдоволь на фра «Квашню» (таково было прозвище Брне), их взгляды постепенно обратились вверх, где высоко над очагом висело несколько бараньих окороков и свиных грудинок. Один из сыновей Обжоры, не отрывая от них глаз, шепнул брату:

— Ты только погляди, сколько добра у этой косматой проказы!

— Эх, кабы не черепичная крыша или хотя бы дымоход пошире! — ответил тот, вздыхая.

Когда рыба была съедена, хозяин снял с полки глиняный кувшин, дунул в него и поспешно отвернулся в сторону, уклоняясь от вырвавшегося из него облака пыли. Баконя взял свечу, подошел к отцу, и оба направились к бочкам, стоявшим за ткацким станком. Свеча погасла, и Космач буркнул:

— Зажги, черт бы ее драл!

— С ума спятил, что ли, кобель! — тихо бросила Хорчиха. — Разве можно заупокойную свечу посылать к черту?

— Правильно говоришь, невестка! — громко заметил Храпун. — Грех ругать свечу, даже когда она не заупокойная, а еще больший грех оскорблять бога при детях и его преподобии.

— И в самом деле, какие же мы скоты, если даже перед священником не можем попридержать язык! А как же мы лаемся, когда нас не слышат? — добавил Культяпка.

Ругатель, Сопляк и Шакал хотели тоже что-то сказать, но фратер, не слушая их, заговорил со слугой.

— Та-ак! — протянул он, поднося к глазам стакан с вином. — Это старое вино или молодое, а, Иероним?

— Да, старое… впрочем, нет, молодое… Собственно, ни старое, ни молодое! — ответил сбитый с толку староста, разозленный замечанием родственников.

— Как так, — спросил Брне, — «ни старое, ни молодое»? — И, не дождавшись ответа, выпил до дна и поставил стакан перед Степаном.

— Видишь ли, осталось у меня пять барилов прошлогоднего, да перед сбором винограда цена на вино упала, вот я и смешал старое с молодым; молодого надавил тринадцать барилов и все перелил вон в ту бочку; чуть поболе восемнадцати барилов, вот так-то…

— Понравилось ли только? — прервала его Хорчиха, обращаясь к фратеру.

— Ей-богу, неплохое! — ответил Степан и принялся лущить яйцо.

— Та-а-а-ак! А не худо бы и братьям промочить горло?.. Вы как, ужинали?

— Да, да!

— Та-а-ак! Дай им выпить!

— Спасибо! Спасибо!

Космач взял стоявшую перед детьми корчагу и направился к бочке, но Храпун остановил его:

— Только не мешай с коминяком! Не надо!

— Нам дома своего коминяка хватает! — крикнул Шакал.

— Не мешай, не мешай! — загалдели все разом.

Космач, точно его пчела в нос ужалила, надул щеки, натопорщил усы и, оскалив зубы, проворчал:

— Что с вами, люди, зачем вам цельное вино? Тут нет и двух стаканов коминяка!

— Да тут, клянусь богом, чуть не полный кувшин! — крикнул один из Зубастых, заглянув в нее.

Все прыснули.

Хорчиха вырвала из рук мужа кувшин, вылила коминяк и подошла к бочке. Все, затаив дыхание, слушали, как струйкой лилось вино. Тем временем фра Квашня вынул какую-то бумагу и углубился в чтение.

Шакал поднялся, принял из рук снохи полный кувшин и снял шапку.

Остальные гости тоже поднялись и обнажили головы.

Фратер, не отрываясь от бумаги, сказал:

— Степан, главное, задай лошади корму! А потом позаботься о постели, да поскорее!

Слуга вышел, за ним увязался Баконя.

Шакал кашлянул, как это делают, когда хотят привлечь к себе внимание. Однако это не помогло, и тогда он громко произнес:

— Вра Брне!

Когда фратер поднял голову, брат заговорил:

— За здоровье милости вашей достославной, что всегда остается для нас достопамятной, ибо всегда она наши помыслы и душу исповедует и среди нас, грешных, ходит, словно сама мудрость среди стада волов, ободряет нас и светит нам, роза небесная, как свеча сквозь дым ладана! Пусть же следует за тобой удача всяческая пред богом и цесарем, пред епископом и провинциалом, настоятелем и народом — на этом свете тела ради, а на том ради души! Подобно тому как ты стягиваешь себя священным веревчатым поясом, стяни всякую печаль, благослови всякое начинание, даруй веру и терпение и всяческое благоволение; ведь душа не раздвояется, а в конце ждет покаяние и молитва, цель твоя великая. Прибыл ты, наша роза, точно вестник девы Марии, Иисуса сладчайшего, Иосифа праведного. Чтобы, подобно Иисусу, сокрушить змия-искусителя, что вложил цветок в горькие уста свои, а проклятый сатана напоил их ядом! Подобно тому как усердны были все наши священники, числом двадцать три до тебя, пусть так же будет и после тебя! А ты поешь псалмы и молитвы читаешь. Как всеведущий бог, ибо мудрость, честность, боголюбие, покаяние, сила, красота, любовь, душевность, радость, смирение сыплются из тебя, как из мешка! И наконец, наш дорогой, благословенный достославный, верный и смиренный, раз ты носил, сеял, просеял, доставил и вниз к воде и вверх к горе, то, значит, и головой чуешь, и ушами видишь, и легко тому, у кого под пятами обувь, а душа крестом умыта! Пусть же красуется тот, кто болеет этой святой целью, как ты, вра Брне, как все наши предки святые отцы! Итак, алвундандара[6], да здравствует наша гордость, вра Брне!

— Будь здоров! — воскликнули Ерковичи.

— Мастак здравицы говорить! — промолвил Храпун, покачивая головой.

— Мастак, ничего не скажешь!

— Убей его бог, если б учился, вот была бы голова!

— Я мало что и понял!

— А я и вовсе ничего!

И все восторгались непонятной речью. Ведь в приходах святого Франциска, обращаясь со здравицей к ученому человеку или пытаясь выбраться из затруднительного положения перед учеными людьми, принято говорить так, чтобы другие ничего не поняли. Шакал в этих делах был такой мастак, что иной раз и сам себя не понимал. Два-три раза он произносил подобные речи в монастыре, несколько раз в городе по случаю выборов в магистрат, и неизменно больше всего он бывал потрясен сам, а за ним все те, ктопонимали еще меньше его.

Оратор нагнул кувшин. В этом деле он тоже оказался не из последних, ибо кадык загулял по всей его длинной шее — от ключиц до самого подбородка. Переводя дух, он крякнул и передал посудину Гнусавому.

— Будь здоров, вра! Со счанстливым приенздом! — приветствовал Гнусавый и, хлебнув ничуть не менее старшего брата, передал посудину Храпуну Зубастому.

А Храпун после добрых десяти глотков передал кувшин Хорчихе, потому что он был уже пуст.

— Ну, такого еще не бывало! — проворчал Космач не громко, но с таким расчетом, чтобы его услышали близстоящие. — Дорвались, ненасытные, к дармовщинке и глохчут — кто кого перепьет: знай себе тянут! Словно все это мне с неба свалилось! Ха-ха!..

Тем временем слуга вернулся с охапкой сена и бросил его на лучшую в доме кровать. Было их всего три — тесанные топором, простые буковые кровати, какие обычно делают в далматинских селах. Поверх сена слуга постелил вынутые из сумки свежие простыни и одеяло.

Вслед за слугой вошел Баконя и, широко расставив ноги, остановился на пороге, искоса поглядывая на дядей и прочих родственников.

Хорчиха пошепталась с мужем и снова наполнила вином кувшин. Вторым кувшином угостились по очереди Ругатель, Культяпка и Сопляк, а третий выпили сыновья Обжор и Зубастых.

Степан поднес фратеру огня прикурить сигару и отошел в сторонку.

Ерковичи поняли, что близится решающая минута, и примолкли, уставившись на Шакала. А тот, словно собираясь с мыслями, сжал пальцами морщинистый лоб.

Все выжидали, кто заговорит первым и что скажет.

Первым нарушил молчание слуга Степан:

— Люди добрые, ну и дикари же вы! Убей меня бог, этот ваш табак смердит, как чума, и ест глаза. Как только уйдете, придется сразу же отворить не только дверь, но и дымоход! Люди добрые, ну и дикари вы!

Гости заерзали на своих местах, однако догадливый Шакал тотчас нашелся:

— Само собой, дикари! Настоящие, брат, звери!

И погасил трубку, что немедленно сделали и другие.

— И вот еще что, — продолжал Степан. — Выехали мы из монастыря в полдень, и, право же, преподобный отец устал и прилег бы, а вы тут расселись…

Все, как один, поднялись.

Фратер поглядел на часы, махнул в их сторону рукой и одновременно зевнул, широко раскрыв рот. Все замерли.

— Посидите… еще не…мно…го, еще немного!

Гости снова сели.

— Та-а-ак! А как сейчас это… этот? — И зевок снова прервал его на полуслове, однако все поняли, о ком идет речь, потому что фратер смотрел на Баконю.

Хорчиха поспешно поднялась, поклонилась, сунула руки за пояс и затараторила:

— Положа руку на сердце, вра Брне, мальчик малость своевольный, упрямый, живой очень, живее других ребят, но опять же с некоторых пор слушает наставления!..

— Гм! Та-ак!

Шакал многозначительно кашлянул, за ним то же сделали остальные.

— И совсем уж не такой он плохой, вра Брне, а уж умен-то как… ей-богу, намного умнее отца!..

— Та-а-ак!

Кашель среди Ерковичей усилился.

— И отца, и многих других, поверь, вра Брне! Вот, к примеру: позавчера пришли личане покупать вино. Ере запросил одиннадцать флоринов за барило, а они дают девять. Так все утро и проторговались. В конце концов Ере решил уступить, но Баконя шепнул: «Не уступай, отец, я подкрался к ним и подслушал, как они говорили, что вино в других селах дороже и хуже, чем наше. И еще будто наше можно на треть водою разбавить!»

— Та-а-а-ак! Та-а-ак, так! Ну-ка, ну-ка, иди сюда, иди! — сказал фратер.

Баконя подошел и приложился к дядиной руке.

— Ну, что скажешь, а? Будешь озорничать, если возьму тебя с собой в монастырь, а?

— Я тебя буду слушаться! — ответил Баконя, глядя францисканцу прямо в глаза.

— Нельзя так говорить, дикаренок, скажи: буду слушаться вас, пречестный отче, и во всем вашему преподобию покоряться! — поправил его Степан.

— Буду слушаться вас, пречестный отче, и во всем вашему преподобию покоряться! — повторил Баконя и снова облобызал дяде руку.

— Спасибо тебе, Степан, — сказала Хорчиха, — дай бог тебе здоровья и счастья за то, что учишь дитя неразумное, ведь мы — все одно что скотина.

— Та-а-ак! Ну, будет! — прервал святой отец. — Надеюсь, парень возьмется за ум, а нет — привезу его обратно! А сейчас довольно и предовольно! Барица, ты приготовь ему что-нибудь из одежонки и чего знаешь, завтра же со мной и отправится. Та-а-ак! А ты, малый, разуй-ка меня.

Хорчиха припала к рукам деверя. За нею последовал Космач. У обоих на глазах стояли слезы. Потом Барица обернулась к слуге, чтобы поцеловать руку и ему.

— Та-а-ак! Довольно! Будет! — сказал Брне. — Пора на покой!

Он встал и нагнулся к Степану. Степан взялся за ворот сутаны и потащил к себе; фратер остался в штанах и жилете. Таким, да еще с обнаженными руками, он был совсем на себя не похож и казался гораздо толще.

Шакал, Гнусавый и Храпун оживленно о чем-то шептались. Шакал постукивал указательным пальцем себе по лбу.

Хорчиха сказала детям:

— Ступайте поцелуйте дяде руку и скажите: «Спасибо, наш добрый преподобный отец».

Заморыш, Косая и Чернушка так и сделали, Пузана мать приподняла, и он ткнулся носом в дядину руку.

— Та-ак! А теперь ложитесь! Ступайте и вы, братья!

— Позволь одно слово сказать! — пробасил Шакал; он снял шапку и придвинулся к очагу. Все Ерковичи столпились за его спиной.

— Ну, чего тебе, Юре? — небрежно бросил фратер, почесывая икры.

— Мы просим, — ты прости нас, как старший и мудрейший, — просим вот что: мы… так сказать… того… не желаем никому зла, а тем более своим кровным, родному брату, но… но…

— Ступай, братец Юре, ступай себе с богом домой, дай бог тебе здоровья! Ступайте и вы все, уже поздно! — прервала его бледная как полотно Хорчиха.

— Но… надо сказать, что мы не согласны…

— С чем не согласны, с чем не согласны, проказа пьяная? — прервал его Космач, хватаясь за кочергу.

Однако между ними стал Гнусавый и, подняв высоко руку, загнусил:

— Нет! Угрозами тут не понможешь! И нмы кое-кому нможем ребра полонмать! Да еще как! Алвундандара!!!

— Что? — крикнул испуганный фратер. — Драться?! При мне?! Та-а-ак?! А из-за чего?!

— Перво-наперво скажи этому ослу, чтобы не наскакивал, потому, ежели каждый из нас его только пальцем тронет, от него мокрое место останется! — прорычал Шакал.

— Та-а-ак!

— А тебя, преподобный отче, не убудет, если нас до конца выслушаешь, — вмешался Культяпка.

— Та-а-ак!..

— А ему что будет от наших слов? Чего он злится, если у него совесть чиста? — спросил Ругатель.

— Та-а-ак!

— А самое главное, пусть рукам воли не дает и язык за зубами держит, и он и Хорчиха, не то… — Храпун скрипнул зубами.

— Та-а-ак!

— А если еще нраз наскочит, то я так свисну его по тыкве! Отрондье Обжорово! — протянул Гнусавый.

— Господи Иисусе! — вздыхая, промолвил святой отец, потом опустился всей тяжестью на стул, поднял брови и, выпучив глаза, переводил взгляд с одного на другого.

Степан стал за его спиной, а Космач и Баконя прислонились к кровати.

— Что, я среди братьев или среди разбойников? — спросил фратер.

— Мой добрый вра Брне, прошу тебя, выслушай! — начал мягко Шакал. — Разве я сказал что-нибудь дурное? Или даже о чем худом подумал? А он нас гонит из дому, да еще таким манером. Правда, мы у него в гостях, но собрались здесь ради тебя, и от имени всех я должен кое-что тебе сказать, так мы договорились!

— Та-а-ак! — протянул Брне, слегка повернувшись.

— Да! Да! — загалдели все.

— Значит, дело вот в чем: я уже сказал, что мы не таим зла против нашего же кровного брата, ибо в крови любовь и сила, да притом и благочестие…

— Не надо так, как давеча, ты коротко и ясно скажи, что тебе нужно! — перебил его фра Брне.

Гнусавый оттолкнул брата и, став на его место, прогнусавил:

— Вкратце, денло вот в чем: мы не женлаем, чтобы ты брал Баконю в монастырь!

— Та-а-а-ак? Вы не желаете?! А кто мне запретит?

Культяпка оттолкнул Гнусавого и стал на его место.

— Мы тебе не запрещаем, не в нашей это власти, но, клянусь кровью Иисуса (а нет ее драгоценнее!), ты раскаешься, если возьмешь его, потому что мальчишка осрамит тебя и всех нас.

— Та-а-ак! Если он окажется недостойным, я привезу его обратно.

— Негоже даже и брать его! — заметил Сопляк.

— Покуда раскусишь его, натворит такого, что не исправишь! — добавил Ругатель.

— Все это пустые разговоры, я так и не знаю, чего же вы, наконец, от меня хотите?

Вспыльчивый Храпун обозлился, скрипнул зубами, растолкал всех и вытянулся перед фратером.

— Скажу тебе без обиняков, коротко и ясно. Ты выбрал сына Космача, хочешь учить его, чтобы со временем он стал священником! За весь вечер ты не сказал с нами и трех слов, однако показал нам, кого ты выбрал. Хорошо! Ты сейчас услышишь правду, а там поступай как знаешь. А правда такова: в Зврлеве сроду еще не было такого вора, поджигателя, убийцы, такого дьявольского отродья, как этот Баконя! Он весь в покойного дядю Юрету, ни дать ни взять — вылитый Юрета, и кончит так же скверно, как он…

Космач застонал, как раненый вол. Хорчиха и Баконя плакали. А Храпун безжалостно продолжал:

— Ты все это знал, но нам не веришь и слушаешь только своего Космача.

— Я этого не знал!

— Знал! Знал! Осенью мы обо всем подробно тебе рассказали. Говорил тебе и Шакал, и Гнусавый, и Культяпка, и Сопляк, и я, и все село подтвердит, потому что и оно диву дается! Ишь как плачет сейчас, прижавшись к матери, притвора! Бедненький! Да он за крейцер кому угодно кишки выпустит! А мать балабонила, какой, дескать, умник, подслушал, о чем личане договорились, а небось не рассказала о том, как он утащил у них же с телеги два окорока и как они их съели все вместе…

— Врешь! — вырвалось сквозь рыдания у Хорчихи.

— Молчи, баба, молчи, нет времени, не то я рассказал бы еще истории и полюбопытнее. Значит, ты все понял, а теперь бери его с собой! А уж братья фратеры помолятся за его здоровье, да и самому святому Франциску туго придется, при первом удобном случае Баконя обчистит его, да и правильно сделает!..

— Довольно, нечестивец, хватит! — прервал его фратер, скорее печально, чем строго.

Но Храпун вспылил и, подбоченившись, бросил:

— Кто больший нечестивец, я или тот, кто покровительствует таким мошенникам, а, вратер?..

Тогда вскипел Степан и крикнул:

— Отойди, Храпун, или как там тебя, не то мозги вышибу! — и схватился за оружие.

Баконя мигом стал рядом со Степаном, а Космач снова схватился за кочергу. Хорчиха заголосила. Фратер замер на стуле.

— Отойди! — крикнули все трое.

Храпун презрительно поглядел на Степана, рявкнул:

— А ты чего лезешь, а, бродяга, лизоблюд вратерский?! Вот как вытащу твои ржавые пистолетишки из-за пояса и обломаю на тебе!..

— Попробуй! — сказал Степан, выхватив пистолет.

Фратер погасил свечу.

Слышно было, как щелкнул курок.

Брне стал уговаривать:

— Ере!.. Юре!.. Баре!.. Шимета!.. Братья ли вы мне? Ради мук Христовых, ради святого Франциска не дайте пролиться крови… Ой, беда! Ой, беда! Степан, Степан, сынок, оставь!..

— Не бойся, вратер, ничего не случится, — сказал Культяпка, раздувая головню.

— Не боимся мы этих занречных, этих воорунженных монлодчиков! — протянул Гнусавый.

Брне, обхватив Степана, заставил его отступить в угол, потом обернулся к Ерковичам и сказал:

— Ради бога, чего вы от меня хотите?

— Хотим, чтобы ты избрал достойнейшего из наших детей! — сказал Храпун. — Иначе дойдем и до епископа и до короля!

— Разве я отказываюсь! — ответил фратер уже спокойнее.

Ерковичи, толкая в спину Храпуна, загалдели:

— Вот и отлично!.. Куда уж лучше!.. Прекрасно!.. Мудрый человек!.. Добрый наш вра Брне.

Шакал тотчас занял прежнюю позицию и медовым голосом сказал:

— И зачем нужно было доводить дело до этого? Почему не дали мне говорить, а то этот бешеный Храпун — трах, бац, бум, пум! Будто нельзя по-человечески…

— Ладно, ладно! Ступайте теперь!..

— Добрый мой и славный вра Брне! — разливался Шакал. — Только не подумай, что мы перестали уважать тебя или я не знал, что ты поступишь по справедливости! — И приложился к руке фратера.

Один за другим Ерковичи облобызали ему руку, и каждый уверял, что «уважает его, как и раньше», и просил извинить. Кое-кто, уходя, крикнул:

— Доброй ночи, брат Космач, прости и спасибо на угощении!

Уходя, Храпун протянул плачущим голосом:

— Я вовсе не ду-мал… тебя ос-кор-бить!

— Ступай, ступай, дай тебе бог здоровья! — сказал фратер, пошатываясь, направился к кровати и повалился на нее с таким вздохом, точно избавился от стопудовой тяжести.

— Та-а-а-а-ак! Уф! Черт бы вас драл всех, всех до одного!.. — простонал он.

— Ах, проклятые! Антихристы! Бандиты! Охальники! Убийцы! Разбойники! Убей вас бог! Ну, буду жив, заплатите вы мне за все, — бранился Космач.

— Вот, милый деверь! Вот они каковы, сам видишь, верь им теперь! — причитала Хорчиха.

— К черту всех, всех, всех! Уф! — стонал фратер.

На заре, как приказал фратер, Степан оседлал лошадь.

Усадив брата в седло, Космач выжидательно стал перед ним.

Фратер, бледный, словно после тяжелой болезни, поглядев на кончик сапога, буркнул:

— Значит… мгм… поглядим!.. После рождества!

— Ладно… того… как прикажешь! — ответил Космач. Фратер задумался и наконец решительно произнес:

— А знаешь, пусть идет сейчас же! Пусть идет!.. Сейчас же! — и, пришпорив лошадь, поскакал.

Космач и Хорчиха обняли Баконю, убеждая слушаться дядю, помнить, как любят его Ерковичи, и, хотя бы назло им, исправиться.

Степан и Баконя двинулись в путь.

Отец и мать стояли во дворе, пока не потеряли их из виду, и только тогда вошли в дом.

IV ВСТУПЛЕНИЕ В НОВУЮ ЖИЗНЬ

Баконя и Степан торопились изо всех сил и все же не поспевали за резвым фратерским конем. Но, несмотря на такую гонку, Космачонок засыпал слугу бесконечными вопросами, не давая ему передохнуть: что там за село, куда ведет дорога, откуда течет река и т. д. Каждый встречный приветствовал фратера, и каждый спрашивал Степана, куда ездил преподобный отец и чей это паренек. Баконя диву давался, что такое множество людей знает дядю, ведь ушли они от Зврлева бог знает куда! Пересекая в какой-то долине большую дорогу, они увидели быстро ехавшую навстречу господскую коляску, запряженную парой добрых коней. Фратер остановил лошадь, коляска подкатила к ним. Мужчина в феске, сидевший на козлах, почтительно поздоровался: «Хвала Иисусу!» Позади, на сиденьях, развалились двое. Таких Баконя не видел даже во сне (мальчик ни разу до сих пор не был в городе). Справа сидел старик с седой бородой до пояса, в шляпе, похожей на огромный гриб. А слева от него — тощий, испитой человечек с двумя стеклянными оконцами на крючковатом носу. Оба они залопотали, размахивая руками, потом старикашка вынул коробочку и протянул ее дяде, дядя взял двумя пальцами черный порошок, понюхал и чихнул. Степан, не переставая удивляться вопросам Бакони, объяснял ему:

— Такую одежду и шляпы носят в городе все господа. Окошечки надевают люди, которые плохо видят. А порошок нюхают, чтобы укрепить зрение. Язык, что ты слышал, называется итальянским, и на нем говорят все ученые люди. «Прке» значит «почему»; «ши» значит «да!»; «же» значит тоже «да», и так далее.

Когда они добрались до реки, солнце стояло уже высоко. Степан и паромщики с большим трудом ввели на паром коня: он то становился на дыбы, то бил задом. «Что за дьявол сидит в нем сегодня?!» — заметил фра Брне. Наконец весла ударили по воде, и паром отвалил от берега. Степан стоял посередке, одной рукой он держал коня под уздцы, другой заслонял глаза от солнца. Фратер остался на берегу. Сложив ладони рупором, он крикнул: «По-ле-гче! По-ле-гчее! Только не на-пу-га-айте. Смотрите, чтоб не сломал себе ног, как сходить на берег будет!»

Баконя стоял позади фратера. Не раз он слышал обо всем, что сейчас было перед его глазами, но на самом деле все оказалось совсем не таким, как он себе представлял. Вот бурлит-клокочет вода, словно в тысяче горшков варится капуста. И откуда столько воды?! В Зврлеве есть только ямины — колодцы для дождевой воды, летом они пересыхают, и приходится ходить далеко к родничку, но и там давка, а сколько проломленных голов из-за того, что каждый норовит пролезть первым! Тут же всласть напились бы не только все люди, сколько их есть на свете, но и вся скотина, все звери и птицы, и никто даже не заметил бы!.. А что это за птицы летают над самой водой? Таких нет в Зврлеве! Чуть побольше голубей, а крылья подлинней и поуже. Смотри-ка, смотри! Одна села на воду и что-то схватила, что-то вьется у нее в клюве! Да ведь это рыба! Вот и другие налетают и хватают рыбу! Птицы ловят рыбу!! Ну, чего-чего только не бывает в монастырских водах!.. И вдруг Баконе захотелось бултыхнуться в воду, потом выбраться обратно, просохнуть и снова бултых в воду, и от одной только мысли по его телу пробежала дрожь… Потом вспомнилось, как ему рассказывали о том, что река течет в море, а море такое же широкое, как небо. Кинул взгляд вдаль — там едва-едва можно было различить тонкую ниточку реки, петлявшей среди гор. Затем перевел взгляд на островок, где стоял монастырь. Река двумя рукавами обегала землю и, соединившись, снова раздавалась вширь. Одна сторона рукава синяя, другая — зеленая. И при мысли о том, что вода размывает и уносит землю, ему стало вдруг жаль эту несчастную красавицу, которая, вся подавшись вперед, словно убегала от врага. У самого берега сплошной стеной тянулись вербы, за ними ничего не было видно, кроме такой же зеленой чащи, над которой высился железный крест колокольни. Баконя приподнялся на цыпочки, и в то же мгновение яркий отблеск света полоснул его по глазам. Это был луч солнца, отразившийся от оконного стекла церкви. Бог знает что представилось ему, но он снова приподнялся на цыпочки, и тогда вдруг оттуда раздался странный крик: га-а-а-а-а…

— Что это? — вскрикнул Баконя.

Брне вздрогнул от неожиданности, обернулся и ударил мальчика по щеке.

— Ослиное отродье! До чего испугал, а?.. Какого черта не уехал с ними на пароме, а ждешь, словно барин какой, лодку? — и, снова обернувшись, стал звать перевозчика.

Баконя заплакал.

— Я… я… я…

— Что я… я… я?.. — оборвал его фратер. — Клянусь святым Франциском, великим святым Франциском, если ты в чем провинишься, или не проявишь должного уважения ко мне или к кому-либо из братии, или подерешься с послушниками, я сначала всыплю тебе пятьдесят палок, да так, чтобы едва ноги передвигал, выведу за монастырские ворота и скажу: «Ступай, скотина, назад в свой хлев!» Понял? Потому что все вы скоты и сволочи, каких не найти во всем христианском мире! Хуже ркачей!

— И что вы там копаетесь, черт бы вас драл, а? — заорал он, обернувшись к перевозчикам, которые быстро гребли обратно.

— Не могли раньше, отче! Взбесился конь, не хотел выходить, бьет и бьет ногами, мельника в бедро ударил…

— Та-а-ак?! Что за дьявол засел в нем сегодня?! А как сам-то, не убился?

— Он-то не убился, отче, а вот мельнику придется дней пять отлеживаться, не меньше…

— Та-а-ак? А фратеры все дома?

— Дома, вон сидят перед монастырем…

— Ну, влезай! — крикнул он племяннику, садясь на корму.

Баконя вытер ладонью глаза и примостился на носу. Когда выплыли на середину реки, мальчик взглянул вниз на воду, но у него закружилась голова, и он ухватился за борт. И так сидел, кланяясь при каждом ударе весел, покуда снова не раздалось гоготание.

— Что это? Птица какая, что ли? — шепотом спросил он перевозчиков.

— Это огромнейший зверь… — ответил один из них.

— Который тебя сожрет, если не будешь смотреть в оба, — добавил другой.

Баконя выпятил грудь и, насмешливо смерив взглядом эту монастырскую голытьбу в синих полосатых штанах, повернулся к ним спиной, а когда лодка подошла к пристани, ловко спрыгнул на помост. Перевозчики вывели под руки Брне и улеглись под ракитой.

Дядя и племянник молча двинулись через дубраву. На старых дубах оставались еще листья, но еще больше их шуршало под ногами. Прошли шагов пятьдесят, и внезапно перед взором Бакони открылся луг, а за ним из-за посаженных в два ряда высоких деревьев вырос воистину волшебный дворец.

Так, по крайней мере, показалось Баконе, и он остановился как вкопанный, разинув рот и вытаращив глаза.

— Приложишься к руке каждого фратера и каждому поклонишься, понял? Та-а-ак! Потом отойдешь в сторонку и будешь стоять без шапки, понял? Та-а-ак! — Все это фра Брне произнес, не глядя на племянника, и, ускорив шаги, пошел вперед.

Не в силах оторвать восхищенного взгляда от монастыря, Баконя испугался, когда до него донесся гомон голосов:

— Во веки веков благословенны Иисус и Мария, фра Брне!

Было на что посмотреть Баконе!

Семь фратеров восседали на скамье под орехами. Кого-кого только не создает господь бог! Лишь двое из них были тощие-претощие, у остальных животы раздутые, шеи толстые, щеки вот-вот лопнут, губы отвисшие. И все бритые.

— Так это, значит, твой племянник? — спросил самый старый, передвинув очки с носа на лоб.

— Он… Ну-ка, выполняй свой долг.

Баконя приложился по очереди к семи рукам, поклонился семь раз и, вертя в руках шапку, возвратился на прежнее место.

— А сколько ему лет, Брне?

— Двенадцать…

— Шутишь, человече! Не может того быть!

— Не может того быть, ему больше! — повторили все с недоумением.

— Ей-богу, еще даже не исполнилось! — И, усевшись, Брне заговорил по-итальянски.

Фра Вице (настоятель), фра Думе, фра Брне, фра Ловре, фра Шимон, фра Яков, фра Баре и фра Антун пустились в разговор, перебивая и заглушая друг друга. Так окрестила их церковь, однако народ окрестил их по-своему: «Лейка», «Тетка», «Квашня», «Бурак», «Кузнечный Мех», «Сердар», «Вертихвост», «Слюнтяй».

В монастыре числилось еще несколько монахов, но они собирали «даяния» по приходам и «домой» являлись только в случае болезни или для краткого отдыха; навсегда же они поселятся в обители тогда, когда годы лягут бременем на плечи, как у помянутой восьмерки. Те, значит, жили в миру, как определили бог и святой Франциск.

Баконя рассматривал монастырь. Был он двухэтажным, с лица выходило примерно двадцать окон; к нему примыкала и побеленная с фасада церковь. Небеленая стена монастыря пестрела квадратными, овальными, продолговатыми, треугольными камнями, плитами и кирпичами, и, не будь маленькие, как попало понатыканные в стене разнокалиберные оконца четырехугольными, можно было подумать, что стены изрешечены пушечными ядрами. Ветхие ставни всех цветов едва держались.

Издалека прикрытое зеленью здание казалось красивым всякому, но Баконе и вблизи оно представлялось прекрасным.

Фра Брне, поглядывая на племянника, все еще сыпал без удержу итальянскими словами. Наконец он перешел на родной язык:

— Вот так-то! Ничего хорошего я о нем не слыхал, впрочем, если не будет вести себя как следует, я ему пропишу! (Брне показал рукой, что именно «пропишет».) И пускай убирается, откуда пришел.

В эту минуту у ворот показались два дьякона и три послушника в далматинской городской одежде: штаны, меховая безрукавка с серебряными пуговицами и окаймленный гайтаном гунь (все из черного тонкого сукна), пестрый пояс и красная капа. Так обычно одеваются лавочники в далматинских городах и фратерские послушники; последние — пока не «облачатся». Облачиться означало надеть сутану.

— Он будет вести себя лучше, чем ты думаешь, — заключил настоятель, вставая. Подошел к мальчику и потрепал его по щеке. — Будешь слушаться, а?

Баконя, осмелев, посмотрел старому толстяку прямо в глаза и повторил то, чему в дороге научился у Степана:

— Буду вашим всепокорнейшим слугой, высокопреподобный отче!

— Ну и отлично! А сейчас ступай к послушникам! Эй, отведите его!

Баконя миновал с послушниками арку ворот и, очутившись во дворе, увидел, что монастырь построен наподобие четырехугольной формы для сыра. Одну сторону занимала церковь, а вдоль трех остальных тянулась на столбах широкая галерея. Крыша над ней была покрыта где досками, где каменными плитами, где черепицей. Между крышей галереи и крышей здания на стенах виднелись повсюду пятна бурой копоти.

Два лестничных пролета из нетесаного камня вели в галерею. Двери келий и других монастырских помещений были разной величины и по-разному окрашены. Они чередовались с нишами, в которых стояли фигуры святых, разбитые кувшины, валялось какое-то тряпье и т. п. Пол галереи был частично дощатый, частично сложенный из каменных плит. Свернув, Баконя наткнулся на винтовую лестницу, которая никуда не вела, так как прежний выход был замурован, и только мешала проходящим. На третьей стороне беспорядок бросался в глаза еще резче. На месте дверей почему-то были прорезаны окна, и наоборот.

Так Баконя сразу обошел весь монастырь. Космачонок подсчитал, что в доме не менее сорока комнат и, если к ним добавить чердак и подвал, в монастыре поместятся почти все жители Зврлева.

Оба дьякона, пройдя через широкую дверь, над которой висела икона с лампадой, свернули влево. Баконя подумал, что за дверью находится какая-то святыня, но оттуда неожиданно потянуло «благовонием», каким обычно тянет из монастырской кухни.

— Ты бывал здесь когда-нибудь? — спросил один из мальчиков, оставшихся с Баконей в галерее.

— А как тебя звать? — спросил другой.

— Ива мое имя, — ответил Космачонок.

— Но прозвали-то тебя Баконей! — заметил, посмеиваясь, третий. — Прозвище твоего отца Космач, матери — Хорчиха, брата — Заморыш, сестер — Чернушка и Косая, младшего брата — Пузан. А твоих дядей называют Шакалом и Гнусавым. Или скажешь, не так?

Все от души рассмеялись.

— А что ты делал дома? Пас коз! А здесь будешь пасти гусей, понял? Но пасти гусей, брат, не так-то просто! Прежде всего тебе придется придумать имя для каждой гусыни, потому что ни одна утром не выйдет, покуда не окликнешь по имени. И, кроме того, тебе придется идти перед гусями вот так (он показал, как тот пойдет гусиным шагом), а если какая уплывет вниз по реке, ты обязан бежать за ней по берегу, пока не поймаешь.

После этих наставлений они вошли вслед за дьяконами в просторную комнату, посреди которой стоял длинный стол. На одной стене, во главе стола, висело огромное распятие, нагой Иисус был ничуть не меньше Космача, а на противоположной стене — картина, изображающая сидящих за столом людей; все они были с длинными волосами, и у всех, кроме одного, вокруг головы был нарисован светлый блин. Перед картиной стоял аналой с открытой книгой.

Баконя прошел с товарищами в комнату поменьше, где стоял стол, тоже поменьше, и две старые скамьи. На стенах висели полки с множеством тарелок и мисок.

Оттуда перешли в кухню.

Перед высоким очагом стоял пожилой фратер и процеживал через железное сито суп. Баконю удивило, что монах занимается такими делами; обождав, покуда он поставит кастрюлю, Баконя подошел и, не раздумывая долго, чмокнул его в жирную руку.

Дьякон и послушники прыснули со смеху.

Повар сконфузился. Потом спросил:

— Чей ты? Чего тебе?

— Я племянник вра Брне.

— А, вот что! Дай бог тебе здоровья… Видишь ли… я, так сказать, не монах, а мирянин… но вообще не худо почитать старших… По годам я мог бы быть тебе отцом… А вы, охальники, чего зубы скалите? — закричал он на послушников. — Эка невидаль, мальчик поцеловал мне руку! Надень шапку, милый, надень! Зовут меня Грго, будешь звать меня синьор Грго. Веди себя как следует, а я тебе все растолкую. Главное, не будь таким, как эти твои дружки. А сейчас ступай туда, отдохни.

Смущенный Баконя вернулся в комнату, к товарищам, которые его снова принялись дразнить.

— А ты почему, гусятник, не поцеловал мне руку, а? — строго спросил его вертлявый послушник, года на три-четыре старше Бакони.

— Бросьте измываться над ребенком! — вмешался высокий болезненный дьякон, который едва держался на ногах.

— Фра Тетка! Бежим! — крикнул самый младший, и все, кроме Бакони, пустились наутек. При виде фратера Баконя удивился. Значит, фра Тетка и есть тот самый фратер, который сидел рядом с дядей!

— Грго, скоро ли будет готово? Ты разлил суп?

— Нет еще, отче, — угрюмо ответил Грго.

— Черт бы тебя драл, ведь я же предупредил, что монастырские часы отстают! Вон уже полдень!

И Тетка удалился с сердитым видом.

Баконя подошел к окну, внизу раскинулся примыкавший к задам монастыря большой сад. За садом виднелось несколько небольших строений; перед одним из них подковывали лошадь, тут же толпились слуги, среди которых Баконя узнал Степана. Дальше, за строениями, зеленел лужок, спускавшийся к реке, с этой стороны острова более широкой. На противоположном берегу лежала долина, а за ней громоздились горы, покрытые виноградниками и маслиновыми рощами. Стоял погожий осенний день, и Баконе все это показалось таким красивым, что он не знал, на что прежде смотреть. Но вдруг он уставился на ветку одного дерева.

— Господи Иисусе, что это? — вытаращив глаза, спросил он самого себя.

Баконя увидел великолепное оперенье длинного птичьего хвоста, на котором переливались синие, окаймленные золотом глазки́. В эту минуту в сад вошел фра Тетка. Когда он поравнялся с деревом, птица закричала, фратер поднял ком земли и запустил им в птицу. Птица слетела на землю и, неуклюже переваливаясь на длинных ногах, побежала, покачивая хохлатой головкой на изгибающейся длинной шее. Откуда-то к ней подбежали серые бесхвостые куры, неумолчно трещавшие: гр-гр-гр-гр…

Баконя вошел в кухню.

— Прошу вас, синьор Грго, только одно слово, — и невольно облизнулся, поглядев на жаркое.

— Что тебе, милый?

— Как называется птица с золотым хвостом? Вот там, в саду.

— Это павлин. А сейчас ступай.

— А те, другие, бесхвостые?

— Цесарки. Ступай теперь.

— Павлин и цесарки, — повторил Баконя, усаживаясь снова у окна. «Все здесь как-то чудно́, все! Из-за этого самого павлина я утром получил от дяди затрещину! Вон тот — в сутане, а оказывается, он вовсе не фратер, а повар! И как те озорники узнали прозвище отца, матери и всех остальных? Неужто им Степан рассказал? Неужто и Степан озорной?»

С этим тяжким подозрением на душе Баконя склонил голову и тут же, на скамье, уснул.

Полчаса спустя его разбудило движение в трапезной фратеров. Прочли молитву, потом загромыхали стульями, зазвенели посудой, и, наконец, послышалось, как кто-то гнусаво забубнил. Баконя подошел к двери и увидел перед аналоем уже знакомых дьяконов: один читал, другой следил глазами за текстом. И так, чередуясь, они читали до тех пор, покуда настоятель что-то не пробурчал и они, поклонившись, не сели за стол.

— Молодой Еркович! — позвал его повар, усаживаясь во главе стола другой трапезной; трое послушников немного потеснились, и он посадил рядом с собой Баконю. Баконя принялся уписывать за обе щеки. Один бог знает, когда Баконя ел мясное, да к тому же в этот день отшагал добрых четыре часа. И поэтому он был приятно удивлен, когда после большого куска вареной говядины синьор Грго поставил перед ним жаркое и салат, а потом еще полную до краев кружку вина.

В трапезной фратеров то поднимался шум, то слышался смех и шепот; наконец опять задвигали стульями, пробубнили молитву и вышли.

Когда Грго направился в кухню, Баконя поплелся за ним и услужливо произнес:

— Если позволите, я помогу вам, синьор Грго?

— Вижу, ты мальчик хороший, благодарный мальчик, — сказал растроганный повар. — Но сегодня не нужно помогать, ты ведь устал. Ложись-ка на скамью, поспи, покуда отдыхает дядя. Потом я тебя разбужу и поведу поглядеть церковь.

Баконя вернулся в малую трапезную.

— Да тебе, видать, не нравится наше вино, — заметил и прежде задиравший Баконю послушник, указывая на почти полную кружку. Баконя поднес кружку ко рту, но после первого же глотка лицо его перекосилось, на глазах выступили слезы, и, размахнувшись, он ударил обманщика кружкой по голове.

Два других послушника бросились на Баконю, но сильный Космачонок мигом дал затрещину и тому и другому.

Вбежал Грго.

— Что случилось? Почему деретесь?

Баконя протянул ему кружку. Грго понюхал, тотчас понял, что они насыпали в вино перцу, и крикнул:

— Разве так встречают товарища, чертово племя, а? Правильно сделал Еркович! А пожалуются, не бойся, им же и попадет… Убирайтесь сейчас же вон, не то скажу настоятелю.

Когда послушники ушли, Грго дал Баконе пожевать мякиша и посоветовал лечь, что тот сразу и сделал; уснул он быстро, даже слезы не успели просохнуть на щеках.

Только спустя два часа Грго разбудил его и повел в церковь.

Баконе казалось, что он ступил на гладь озера, до того блестели красные и голубые плиты пола, а также мраморные ступени перед семью алтарями. Но что все это по сравнению с позолоченными колоннами, подсвечниками, богатыми окладами, лампадками, по сравнению с образами и фигурами святых, повсюду расставленными и пленявшими красотой! По краям белых воздухов висели розовые кружева. Грго обратил его внимание на хоры, где сверкали трубы органа, точно отлитые из чистого золота.

Из церкви Грго повел мальчика в конюшню, где стояли четыре добрых скакуна и четыре рабочих лошади. Здесь они пробыли довольно долго, потому что Баконя очень любил лошадей. Из конюшни заглянули в коровник, сейчас пустой, но там держали, по словам Грго, шесть дойных коров. Затем осмотрели мельницу, где Баконя познакомился с мельником и его неизменным другом, кузнецом. Кузница находилась тут же, в двух шагах. Наконец отправились в кухню для монастырской челяди.

В былые времена челядь обедала в монастыре, но лет десять тому назад фратеры выстроили на черном дворе дом для прислуги. Довольно просторное здание разделялось на три части; средняя была отгорожена невысокой стеной с каменным подстенком для сидения; у одной стены стояла хлебная печь; в центре — два очага, где горел огонь. В одном крыле находилась кладовая, в другом — молочная. Весь дом назывался новой черной кухней. В старой монастырской кухне зимой грелись фратеры, а старую молочную соединили с ризницей.

Грго рассказал новому послушнику подробнейшим образом обо всем этом и еще о многом другом. Не забыл упомянуть и о том, что каждое утро и вечер он приходит сюда и приносит слугам харчи. Установлено это тоже лет десять тому назад, и, по мнению Грго, весьма мудро, ибо теперь слуги без особой нужды в монастырь не шляются.

Но после того, как Баконя уловил разговор двух слуг, которые лежали на завалинке и даже не шевельнулись, когда мимо них прошел повар, он слушал его не так внимательно. Один из слуг сказал:

— Гляди-ка, что это за парень идет с «Навозником»?

«Ага, значит, синьора Грго прозывают Навозником», — заметил про себя Баконя.

Когда зазвонили к вечерне, Космачонок забился в самый угол церкви. Служил фра Вертихвост. Шесть братьев сидели по бокам главного престола; два дьякона стояли на коленях чуть подалее; один из троих послушников был в стихаре, двое прислуживали. Выходит, у них не было ни звонаря, ни псаломщика. Вдруг заиграл орган. У Космачонка даже волосы зашевелились на голове — ему никогда еще не приходилось слышать подобную музыку. Обернувшись, мальчик увидел, что играет фра Тетка, — он сидел перед трубами органа и покачивал в такт головой.

Ужин прошел точно таким же порядком, как и обед. Послушники не только не задирали его, но даже не глядели в его сторону. Дядя Навозник подмигнул Баконе, словно хотел сказать: «Видишь, и в монастыре здоровые кулаки значат больше, чем голова!»

После ужина Квашня подозвал Навозника:

— Грго, где же мой племянник? Ей-богу, я было и позабыл о нем. Не напроказил пока?

— Нет, отче, убей меня бог, если ошибаюсь, кажется, мальчик разумный.

— Та-а-ак! Чего уж — новая невестка всегда хороша! Приведи его потом ко мне.

Навозник отвел Баконю в среднюю галерею, где Квашня, как и остальные фратеры, занимал две кельи. В первой находились большой шкаф с книгами, четыре кресла, диван; на стенах висело несколько картин и часы с гирями. В дверь видна была спальня Квашни, в которой тикали такие же часы. Повар принес из спальни толстый войлок, одеяло, кожаную подушку и передал Баконе. И все это время он не переставая разговаривал с Брне по-итальянски.

— Та-а-ак! — зевая, протянул наконец Брне. — Разуйся в коридоре и ложись здесь, а на рассвете возьмешь вот этот кувшин и принесешь воды. То есть сначала отзвонишь благовест, потом уж по воду. Грго тебе укажет, где источник. Ну, а теперь спокойной ночи! — Брне заперся.

Грго ненадолго задержался, еще раз все растолковал мальчику и тоже удалился.

Баконя наспех перекрестился, задул свечу и заснул как убитый.

И что только не лезло ему в голову в эту ночь! Незнакомые места, встреченные на пути крестьяне, старый господин с седой бородой и его сухощавый друг, нюхательный табак, река, чайки, павлины, паром, перевозчики, монастырь, церковь, орган, мельница, кузница, вкусная еда, перец в вине…

Чем дальше, тем сны становились чудесней и чудесней. У послушников, с которыми он подрался, выросли крылья, они носятся в воздухе, прихватив и его, а он умоляет их открыть ему свои прозвища. Тут же вокруг него летают павлины и цесарки, и вдруг откуда-то подлетает, восседая на облаке и ударяя пальцами по клавишам органа, фра Тетка. Все это скопище поднимается все выше и выше, за ним летит болезненный дьякон, опечаленный тем, что не в силах их догнать. И как раз в ту минуту, когда они приближаются к румяному облаку, Баконю будит стук в комнате и голос дяди:

— Вставай, осел! Привык в Зврлеве дрыхнуть бог знает сколько, ослиное отродье!

V ПЕРВОЕ ПРОИСШЕСТВИЕ

Недель шесть спустя после ухода Бакони в Зврлеве наступило ненастье. Долины утопали во мгле, потом сильный ветер разогнал туман и принес ливень. Сухая земля жадно поглощала воду. А затем заморосил тихий обложной дождь, от которого пастухи на пастбищах промерзали до костей.

Заморыш, самый старший из Космачат, пригнав на пастбище овец, отсиживался, съежившись от дождя, в шалаше. Меж сухими ветками, которыми был покрыт шалаш, затекала вода. Заморыш простудился, его бросало то в жар, то в холод. Бедняга не жаловался, кое-как перемогался и через силу ходил. Но однажды вечером уже совсем стемнело, а Заморыш все еще не появлялся. Тогда на его поиски отправился отец и нашел его без сознания. Хорчиха тотчас определила, что с ним.

— Захворал бедняга! — воскликнула она и помчалась к Шакалиной «Шлюхе», которая считалась в таких делах мастерицей. Шлюха, хоть и была в ссоре со старостой, все же пришла и, осмотрев Заморыша, сказала:

— Что захворал — это верно, не знаю только отчего, — не то лихоманка, не то сглаз. Ежели сыпь покажется, значит, лихоманка и легко оправится. А ежели сглаз… — Она покачала головой.

Хорчиха тотчас принесла ей горячего жару и миску с водой. Шлюха, кинув первый уголек в воду, спросила:

— Виновата ли «Пачкунья»?

Уголек зашипел, но не утонул.

— Уж не Ожегова ли «Бородавка»? — продолжала Шлюха. — Не «Огрызок» ли Филинов?.. Не Сычихова ли «Раскосая»?.. Не «Клянча» ли Курицына?..

Однако на все вопросы угольки шипели, и ни один из них не утонул.

Наконец Хорчиха, которая до сих пор только кивала головой, тоже бросила уголек и спросила про себя:

— А не виновата ли в этом сама Шлюха?

Уголек: пшшшш… — и камнем на дно.

— Кого это ты, Барица, назвала, убей тебя бог? — спросила невестка, подозрительно поглядывая на нее.

— Черт ее дери, кто бы она ни была, помоги, Цвета, а я уж тебя напою добрым вином, — пробормотала Хорчиха, стараясь кашлем скрыть свое смущение.

Шлюха заставила Заморыша три раза отхлебнуть воды из той же миски и ушла, получив за труды кувшин вина. Невестка плюнула ей вслед три раза, растирая плевки и что-то нашептывая, после чего подошла к сыну.

На другой день утром Заморыш съел яичницу из двух яиц и выпил стаканчик вина. Тетя Шлюха навестила его снова и поклялась спасением души, что он выздоровеет.

Косая заменила больного брата на пастбище. Барица и Чернушка уселись за тканье, а староста принялся строгать какие-то рейки, ежеминутно выглядывая за дверь: не распогодилось ли?

Но только к полудню подул северный ветер, и в тучах появились просветы. Староста, Хорчиха и Чернушка отправились на огород собирать кукурузные початки. Вернулись они перед самым вечером, когда уже пришла с пастбища и Косая. Заморыш спал, Пузан копался в золе. Хозяйка всыпала в горшок кукурузной муки, староста размешал, и они уселись за еду. Съев несколько ложек пуры, Хорчиха промолвила:

— Господи боже, что-то сейчас наш Ивица поделывает? Давится ли и он такой же пурой? Мок ли сегодня под дождем, мое сокровище? Пообвык ли там, в монастыре? Заботится ли о нем дядя Квашня?

Староста удивленно взглянул на жену.

— Чего на меня свои буркалы вытаращил?! Что, не могу вспомнить о родном сыне? Постыдись! Словно жалеешь, что предчувствие тебя обмануло! Но бог не сделает по-твоему, нет, нет и нет, хоть лопни от злости, от…

Кто-то постучал в дверь.

— Опять эта кривохвостая Шлюха, ведьма шелудивая! И сегодня на даровщину зарится выпить! Не выйдет, Шлюха, даже если Заморыш подохнет.

— Не смей так говорить, а еще католичка! — остановил ее староста.

Стук повторился.

— Ступай, Косая, отвори, черт бы ее драл!

Но, к великому их удивлению, вошел Баконя, бледный, по колено в грязи, с зонтом в руке и полосатой торбой за плечами. Поздоровавшись, сел, снял шапку, хлопнул ею о колено; брызги полетели во все стороны…

— О боже… боже! — еле слышно простонала мать. — В чем я провинилась перед тобою, боже праведный, за что меня так караешь?! Что-то сейчас ска…ажут э…ти на…ши разбой…ни…ки! О! о! о!

Тут и у старосты развязался язык:

— Ах, несчастное дитя, убей тебя гром!.. Знал я, все наперед знал!..

Пузан, Косая, Чернушка и проснувшийся Заморыш последовали примеру родителей, и в доме Космача разом поднялись плач и рыдания.

Баконя вскочил и крикнул:

— Перестаньте… я по делу пришел!

— По какому там делу, убей тебя гром! — закричал староста.

— Говорю, по делу! Ступай сейчас же за Обжоровым «Ослом».

— Что-о-о-о? Ка-а-ак?

— Говорю, ступай за Ослом и скажи ему, что дело его касается и ему же на пользу пойдет, но гляди, чтобы не услыхал отец.

Космач разинул рот, но его подтолкнула жена.

— Иди, нечего раздумывать, неужели мой мальчик не знает, что говорит? Не видишь разве, что это поручение вратера!

Старостапротер ладонью глаза, взял комок пуры и вышел.

— Значит, не прогнали тебя, материно счастье, материна радость? — спросила Хорчиха, осыпая Баконю поцелуями. — Тебя и в самом деле послали? И к Ослу, этому шелудивому Ослу? Чего ради?

— Прошу тебя, мать, подними-ка от стола ребят, я голоден! — сказал Баконя, вынул из торбы лепешки, брынзу и принялся есть.

Мать спровадила детей и принялась рассказывать, что случилось с Заморышем.

— Тетка Шлюха порчу напустила. Она, и никто другой!

Баконя встал, поцеловал брата и вернулся на прежнее место. А мать забилась в угол и спросила, понизив голос:

— И матери не скажешь, в чем дело?

— Вернется отец, сама услышишь.

— Знаю, но, может, что и посоветовала бы. Впрочем, поступай как знаешь. Разуть тебя? Значит, не хочешь? И как по такой погоде, да и в такую даль! Ей-богу, у этого вра Квашни нет сердца! Посылать из-за какого-то шелудивого Осла! И зачем бы это, сынок, а? Стало быть, что-то важное! А что, если с ним притащится и старый Обжора? Знаешь, ты ему сразу: «Проваливай, не тебя касается!» Так и скажи, веди себя умненько, дитятко!

Прошло около часу, пока староста возвратился с Ослом.

Это был парень лет восемнадцати, коренастый и косоглазый, как все Обжоры.

— Хвала Иисусу! — произнес с порога Осел. — А ты, Иве, домой, что ли, вернулся?

— Да вот пришел с тобой поговорить.

— Со мной?

— Да, хочу спросить, где дядин Буланый, — сказал Баконя, глядя ему прямо в глаза.

Староста и Хорчиха вскочили со стульев. Осел бросил на них испуганный взгляд и, заикаясь, проговорил:

— Ей-богу, не понимаю, о чем спрашиваешь! Разве у вра Брне пропал конь? Неужто кто увел?

— Увели его вы… Кто именно, сам знаешь, — строго заметил Баконя. — Отвиливанья тут не помогут, не трать слов напрасно… Все уже известно.

— Да кто тебе наплел, сто чертей ему и одна ведьма?!

Староста вмешался в разговор, притворяясь, будто и ему все известно.

— Не ругайся, ослиная морда, а говори, где конь.

— Стоит мне сказать слово, и ты завтра же утром проснешься в кутузке, — угрожающе протянул Баконя. — И тебе достанется больше всех, другие, отсидев, отправятся по домам, а тебя забреют в солдаты.

Осел побледнел.

— В солдаты, понимаешь, — продолжал Баконя, — потому что дядя больше всего на тебя зол. Он сказал: «Того висельника я отправлю за море, пусть ему десять лет подряд выдают по десять палок каждое утро».

— Вот так же в прошлом году выслали одного из Приморья, и подох от розог, — заметил Космач.

— О Иисусе! О пресвятая дева! О праведный Иосиф! Чего только не бывает на свете! — прошептала, вздыхая, Барица.

— Ну, хорошо, а где свидетели? — спросил Осел.

— А откуда бы мне знать и почему меня дядя послал по такой погоде, если бы точно не знал, кто увел коня?

— Ну, я, как говорится…

— Выслушай до конца! — прервал его Баконя. — Я пожалел тебя и стал умолять дядю: «Не надо, дядя, погодите, покуда не встречусь с Ослом. Кто знает, может, все еще по-хорошему кончится, может, Обжора меньше всех виноват». Тогда фра Брне смягчился и сказал: «Отправляйся, попробуем еще и это, черт бы их подрал. Если повинится и тотчас вернет Буланого, дай ему вот эти пять талеров!»

— Неужто еще пять талеров! — воскликнул староста.

— О господи Иисусе! О пресвятая дева! О праведный Иосиф! — запричитала снова Барица.

Баконя развязал уголок платка, вынул пять монет и протянул их Ослу. При виде серебра у того загорелись глаза, он потянулся было за ними, но вовремя одумался.

— Ей-богу, обязательно постараюсь разузнать и донесу…

— Нет, говори сейчас же, где лошадь, не то я тотчас отдам дядину бумагу.

— Какую бумагу? — спросил староста.

— Дядя так приказал: «Если Осел заартачится, отдашь отцу вот эту бумагу, пускай тотчас отнесет в город и подаст в суд, а там уж дело пойдет». — Баконя вынул из сумки что-то завернутое в газету.

— Давай сюда! — крикнул староста. — Сейчас же давай эту бумагу!

— Что же это может быть? — робко спросил Осел.

— Что? Протокол, в котором описывается все, как было, как вы увели коня, куда спрятали, все, все до последней мелочи.

— Давай, сынок! — крикнул опять староста. — Раз есть протокол, я тут же свяжу Осла и отведу в город. Чего его, проказу, жалеть… Давай-ка, Барица, веревку.

— О господи Иисусе! Пресвятая богородица! Праведный Иосиф! — воскликнула Барица, вставая.

— Не надо, дядюшка, я все расскажу, хоть отец и убьет меня! — выдавил из себя Осел, и пот выступил у него на лбу.

— Где конь? — крикнул Баконя.

— Где конь? — повторил Космач.

— Подавай коня, проказа! — крикнула и Барица.

— Он у Черной скалы, в шалаше дяди Сопляка.

— Беги, отец! — сказал Баконя, отдав деньги Ослу.

— Скорее, мой славный Ере, — добавила жена.

— Пошли, — сказал Космач и, сняв со стены пистолет, погнал Осла вперед.

Баконя, покатываясь со смеху, повалился навзничь. Когда Хорчиха вернулась в комнату, Баконя все еще смеялся, но сон и усталость одолевали; не в силах больше произнести ни слова, он растянулся на постели и попросил мать разбудить, как только отец с Ослом вернутся.

Барица зажгла свечу перед богородицей и, опустившись на колени, стала шептать молитвы. Повторив их десять раз, вышла во двор посмотреть, не идут ли, потом вернулась и снова стала молиться. И так продолжалось до самого рассвета, когда наконец, услыхав конский топот, Барица разбудила сына.

Осел вошел во двор, ведя в поводу Буланого, покрытого дерюгой. За ним шагал Космач с пистолетом наготове. При виде Бакони конь заржал.

Баконя обнял коня и принялся его целовать и ласкать.

— Ей-право, сынок, спасли в последнюю минуту! — сказал староста. — На рассвете Обжора хотел увести его на боснийскую границу. И знаешь, что они задумали? Наврать дяде, будто ты отдал коня конокрадам!

— О сладчайший Иисусе! О пречистая дева богородица! Какое счастье, что фра Брне вовремя все узнал! — воскликнула Барица.

Баконя, обхватив шею Буланого, победоносно поглядел на родителей.

— Мой добрый отец и моя добрая мать, — сказал он, — дядя ничего не знает. Он и сейчас, в эту минуту, наверняка думает, что его конь по ту сторону границы.

— Что ты говоришь?.. Как же это так? — спросили родители, а на лице Осла выразился еще больший страх.

— Говорю вам: дядя обо всем этом ничегошеньки не знает! (И он щелкнул ногтем большого пальца о зубы в знак, что говорит истинную правду). Расскажу вам все по порядку, — продолжал он, усаживаясь. — Когда позавчера утром прибежал Степан и сказал, что заречные украли Буланого, я сразу подумал: никакие это не заречные, а Обжоры! Словно сам господь бог мне на ухо шепнул, до того был я уверен, что это их рук дело и что они хотят меня к этому припутать. Когда дядя со Степаном поехали за реку, я не находил себе места, пока не рассказал наконец о своих подозрениях повару Навознику. Добрый Навозник дал мне хороший совет… Вот и все…

Осел громко вздохнул и отступил в тень.

— О мудрое мое дитятко, о чудное мое дитятко! — воскликнул староста и обнял сына.

— Благо нам во веки веков, — добавила Хорчиха, вырывая Баконю из объятий отца. — Не твердила ли я тебе всегда, Ере, что сын наш отмечен мудростью, он, может, станет не только вратером!..

— Значит, кто помогал Ослу? Что он рассказывает? — спросил Баконя, поглядывая через плечо на вора.

— Отец его да Сопляк, — сказал староста. — Но кто же написал протокол, а?

— Да это просто бумага! — ответил Баконя, разворачивая чистый лист.

— О сладчайший Иисусе, найдется ли еще в мире такое дитя?! — воскликнула Барица и от избытка чувств налила чарку ракии и поднесла ее Ослу.

Староста тоже направился к нему.

— Давай сейчас же сюда талеры! — крикнул он.

— Что? Отдать?..

Староста схватил парня и приказал Барице взять у него талеры. Затем повернул его и поддал ногой в мягкое место с такой силой, что Осел перелетел через порог.

Когда совсем рассвело, Баконя сел верхом на Буланого, отец пошел впереди, и в таком порядке они двинулись в монастырь. Когда отец с сыном шли через село, почти все Зубастые, Обжоры и Живоглоты уже копошились в своих дворах, однако никто из них не подал голоса, все притворились, будто ничего не знают.

Космач и Космачонок к полудню добрались до реки. Перевозчиков пришлось ждать довольно долго. Наконец отец с сыном подошли к монастырю, все фратеры сидели у ворот, точь-в-точь как и в тот день, когда Баконя впервые появился на острове. Можете себе представить, как все удивились! Фра Брне пошел навстречу брату и скороговоркой шепнул ему:

— Понимаю, в чем дело, но не рассказывай правды.

Космач стал распространяться, будто это дело рук милушан, поведал, как его сын, догадавшись об этом, явился к нему, как они пустились в погоню и настигли мошенников у самой границы, как он дал двадцать талеров наводчику. Оставшись с глазу на глаз с Квашней, Космач подробно рассказал брату всю правду, умолчав лишь о том, что отобрал у Осла пять талеров, да еще придумав, будто пообещал ему столько же. Квашня тут же вручил брату пять талеров и похвалил Баконю.

После обеда сын проводил отца к переправе. При расставании Баконя сказал:

— Отец, купишь мне на этой же неделе две смены послушнической одежды, я не хочу прислуживать в монастыре в опанках да в портах!

— Сынок! Ведь на тебе все новое… Потерпи малость!

— Нет, отец, ей-богу, если до воскресенья не купишь, я расскажу дяде всю правду, ведь в конце концов заслужил эти десять талеров я…

Однако Баконя не загордился; на следующий день он снова вступил в обязанности младшего послушника, делая всю черную, работу: звонил, как и прежде, к заутрене, подметал церковь, убирал дядины кельи и охотнее всего помогал Навознику. Да, он был весьма усердный послушник, но послушник, и только.

VI УЧЕНЬЕ И ДАЛЬНЕЙШИЕ СОБЫТИЯ

Лишь с нового года Баконю стали учить грамоте. Болезненный дьякон «Дышло» (по-настоящему звали его Иннокентий Ловрич), сын городского сапожника, показал ему азбуку. Целыми днями Баконя бормотал про себя: аз, буки, веди, глаголь и т. д. и изо всех сил старался изобразить заковыристые граблины и скорпионы, именуемые глаголицей. С не меньшим усердием он учился петь утреню и мессу. У Бакони оказался сильный приятный голос, за что он очень полюбился фра Тетке, который хоть и был самым образованным фратером в В., а все же считал это важнее преуспевания в науках.

Вот как Баконя проводил время в первый год своего учения.

Отзвонив благовест, чистил дяде сапоги, приносил воду, потом, отстояв заутреню, принимался за уборку дядиной кельи и ждал своего вра (так звал он фра Брне для краткости) с завтрака.

— Затворил окна? — спрашивал вра еще с галереи. Он даже летом боялся входить в комнату с раскрытыми окнами.

— Да, преподобный отец.

— Коврики выбил? Вытер пыль?

— Да, преподобный отец.

— Не трогал часы и бумаги на столе?

— Боже избави, преподобный отец!

— Та-а-ак!

Каждый божий день Квашня задавал эти вопросы и неизменно получал те же ответы.

На «вратерском» столе вечно высилась груда бумаг (преимущественно с его стихами), и Баконе было строжайше запрещено к ним прикасаться. Фратер приводил в порядок стол самолично, смахивая с бумаг пыль гусиным крылом. Потом, развалившись в кресле, клал перед собой двое карманных золотых часов и наслаждался тиканьем двух больших на стене и двух карманных перед собой. Если которые-нибудь из них останавливались ночью, фратер тотчас просыпался; точно так же просыпался он — правда, не сразу — когда они принимались тикать в унисон.

От дяди Баконя шел к своему покровителю — Навознику, чтобы, как говорят, «стряхнуть печаль, как гусь воду». Потому что по заведенному обычаю весь завтрак послушника заключался в ломте хлеба. В знак благодарности Баконя помогал повару нарубить мясо, почистить рыбу, ощипать кур и т. д., а затем снова возвращался к дяде.

Увидав, что фра надул щеки и опустил голову, Баконя мгновенно хватал с полки тонкий гладкий прут, осторожно вводил дяде под ворот рубахи и почесывал ему спину. Длилось это по меньшей мере полчаса, ибо, после тиканья часов, это почесывание являлось для Брне другим величайшим наслаждением; оно возбуждало в нем охоту к чтению глубочайших богословских творений и писанию стихов. Если же вра не надувал тотчас щеки и не опускал голову, Баконя ждал, пока это совершится, ибо без того они по утрам не расставались.

Несколько позже Баконя, покинув дядю, сворачивал уже в противоположную от кухни сторону и стучался в дверь между ризницей и покоями настоятеля.

Комната называлась библиотекой, а также «школой».

Сразу же в нос Бакони ударял запах плесени и пропыленных книг, потом взоры его обращались к большому распятию на стене и к кафедре под ним, где восседал кто-нибудь из фратеров. Баконя подходил к нему на цыпочках, прикладывался к руке и отправлялся на свое место, на третью скамью. Проходя мимо дьяконов «Клопа» и «Дышла», сидевших на стульях между кафедрой и партами, он кланялся им. Дышло часто по болезни отсутствовал. Наконец, усевшись, как мы сказали, за третью парту позади трех своих товарищей — «Кота», «Буяна» и «Лиса», которых проверял один из дьяконов, Баконя вынимал свой букварь и принимался за долбежку или разглядывал развешанные по стенам картины.

Всюду вдоль стен стояли большие шкафы, наполненные книгами, большей частью изгрызенными мышами. Над шкафами висели изображения святых, пап, провинциалов и т. п. Баконе говорили, что некоторые из этих полотен представляют большую ценность, как-то: святой Франциск, сухонький безусый человек, на ладони у него сидит птичка, другой рукой он гладит ее; святой Лаврентий — тощий, высокий молодой человек держит жаровню, на которой его поджаривали палачи; святой Иероним (наш земляк)[7], с седой бородой по пояс, крючковатым носом и огромными глазами, уставившимися на человеческий череп; казалось, святой удивляется черепу, а череп — святому; наконец, какой-то костлявый, полуголый святой стоял на коленях в воздухе, закатив глаза, с распростертыми над толпой руками.

Урок обычно начинался с вопросов настоятеля к дьяконам. Длилось это всего несколько минут. Когда Баконя приходил к началу и слышал их ответы, то понимал не больше, чем если бы они говорили по-турецки. Настоятеля сменял фра Кузнечный Мех, он спрашивал заданный урок у послушников или заставлял это делать Клопа. Затем заступал фра Вертихвост, и тут только Баконя начинал кое-что понимать. Вертихвост разъяснял «основы» богословия, христианские «подвиги милосердия», обязанности монаха, изречения святых отцов и прочее. Напоследок Вертихвост вызывал Баконю и заставлял его в сотый раз писать азбуку. Иногда требовал слагать фразы. Под каждой буквой стояло слово: под буквой аз — стояло «а-ки», под буки — «бес-мрь-ть-нъ»; под веди — «вь-се-дръ-жи-те-лю».

Вертихвост поручал дьяконам и послушникам «укрепить в сем» юного Ерковича, и на смену ему приходил фра Тетка, преподававший пение.

Дьяконы садились с послушниками, и тут уж отличался Баконя, хотя он был только первый год в «школе».

Тетка, пройдясь взад и вперед, поднимал палочку, и раздавалось слаженное пение. С горящими глазами следил Баконя за каждым движением палочки, и, когда конец ее обращался к нему, его звонкий голос звучал особенно сильно и красиво, и тогда загорались глаза и у Тетки.

— Браво, Еркович! Ну-ка, еще раз: Хри-стос, у-слы-ши нас! Хри-стос, по-ми-луй нас! Ки-и-и-ри-е элейсон!..[8]

И на этом уроки заканчивались.

Сердар в учебные дела не вмешивался, он занимался сельским хозяйством. Фра Бурак опять же был занят другим делом: он вел монастырское счетоводство. Квашня преподавал историю церкви, догматику, герменевтику и… всякие другие высокие науки, но только после сиесты.

По окончании уроков Баконя снова навещал своего фра, чтобы узнать, не нужно ли ему чего, и отправлялся звонить. Потом вместе с послушниками провожал фратеров из церкви в трапезную и прислуживал им.

Покончив с обедом, фратеры шли отдыхать к себе, а послушники к себе, в класс, где обычно начиналось веселье. Всяк дурачился по-своему. Баконя передразнивал фратеров: их походку, манеру говорить, любимые словечки и прочие причуды. Баконя считался непревзойденным артистом.

После сиесты Баконя отправлялся чесать дяде икры, и затем они вдвоем шли в класс; потом была вечерня, и наконец он бежал в конюшню помогать Степану и чистюле Косому поить лошадей.

Это были самые приятные для Бакони часы. Любо поглядеть на него, когда он, статный и ловкий, сидит на неоседланном коне, который то играет под ним, то семенит мелкой рысью, то пританцовывает. Степан утверждал, что никогда еще не бывало среди черноризцев такого наездника, каким станет со временем юный Еркович. Даже Сердар не раз говаривал: «Этот Космачонок словно не в них уродился! Вырастет настоящим юнаком — добрым воином святого Франциска!»

Так проходили дни за днями. В Баконе расцветали «красота, сила, благочестие и любовь», как говаривал некогда дядя Шакал; но в грамоте он преуспевал весьма слабо, в чем не был повинен ни он сам, ни полюбивший его с первого же дня добродушный дьякон Ловрич, который по слабости здоровья вообще не мог быть учителем. Если у кого и был грех на душе, так это у фра Брне. Но и фра Брне тоже нельзя обвинять — человек, ломающий голову над произведениями Иеронима, Фомы Аквинского и пятидесяти других святых отцов, не может терять время на новичка.

Фра Брне был доволен племянником, хотя никогда вслух не высказывал этого. Впрочем, об этом не трудно было догадаться по некоторым признакам, а особенно по тому, что в конце лета он сказал Космачу, когда тот пришел справиться о сыне:

— Хоть и течет в нем ослиная кровь, но уж очень на него жаловаться я не могу. Поглядим, что дальше будет, поглядим!

Можете себе представить, чего только не понарассказывал староста, вернувшись домой, и как это приняли в Зврлеве.

Обжоры и Зубастые лопались от зависти; впрочем, приехав однажды по делу в монастырь, Шакал специально разыскал Космачонка, чтобы приласкать его. А умный Космачонок ответил дяде самым любезным образом и просил кланяться Сопляку, Ругателю, Обжоре, Шлюхе, Клянче и всем, всем без исключения.

Когда наступило время сбора урожая, все переправились с островка на берег и разбрелись кто куда, в монастыре остались только настоятель, Дышло и Навозник. Баконя пробыл с дядей четыре недели на виноградниках, очень полюбился всем крестьянам, и добрая слава о нем разнеслась широко за пределы приходов святого Франциска.

И снова пришла тоскливая осенняя пора, потянулась однообразная монастырская жизнь. Так бы и жили они до самой весны, не случись в первый же день нового года ужаснейшее происшествие, имевшее совершенно неожиданные последствия.

Под Новый год поднялся сиверко, снося все на своем пути. Хлопанье разболтавшихся над галереей дранок и не заложенных на крючок ставней доносилось со всех сторон. Фра Тетка, единственный среди монастырской братии труженик, опасаясь, как бы ветер не занес какую искру на трухлявое дерево и не наделал бы пожару, раза два-три поднимался ночью и обходил галерею.

Еще не рассвело, когда ударили во все четыре колокола к заутрене; завывание ветра заглушало благовест. Фратеры, укутавшись в накидки, поспешили в церковь.

Три младших фратера облачились в ризы, и служба началась. Баконя и Кот в стихарях кадили. Навозник, стоя за органом и дергая за веревки, подавал воздух, а фра Тетка ударял по клавишам и одновременно, чтоб согреться, притопывал озябшими ногами, вертел головой, чтобы не застыла шея, и при первой же возможности подносил пальцы ко рту и дул на них. Так же точно поступали и остальные, к тому же все они, елико возможно, драли глотки, ибо, когда человек поет, он хоть чуть-чуть согревается. Когда же галдеж достиг предела, фра Тетка взбеленился и так немилосердно забарабанил по клавишам, что из труб вылетали самые невероятные звуки.

Но вот взошло солнце, ветер стал утихать и мало-помалу улегся совсем; восстановился порядок и в церкви. Всяк ужаснулся своему греховному поведению и, чтобы искупить его, принялся петь с особой проникновенностью.

По окончании службы фратеры отправились в трапезную. Под «Тайной вечерей» уже стояло восемь стульев; фратеры, соблюдая старшинство, уселись за стол. После кофе Навозник отворил дверь. Первым вошел дьякон Клоп и, облобызав настоятелю руку, произнес:

— Поздравляю с Новым годом! Дай боже много лет здравствовать!

Настоятель протянул ему книжку в красном переплете.

— Вот тебе, сынок, — сказал он, — сей малый, но драгоценный дар — «Основы католической твердыни» нашего ученого фра Иеронима Алатовича. Денно и нощно изучай сию книгу, сынок, поступай согласно ее указаниям, и ты спасешь свою душу. Аминь!

Дьякон снова приложился к руке настоятеля, потом поочередно облобызал длани всех присутствующих фратеров и повторил то же приветствие. За ним следовали послушники Кот, Буян, Лис и Баконя; каждому из них настоятель вручил по плете. За послушниками шел Навозник; он получил дукат. За поваром двинулись мельник «Треска», кузнец «Корешок», конюх Степан, перевозчики «Белобрысый» и «Увалень» и, наконец, скотник. Фра Лейка одаривал каждого в зависимости от срока службы. Наконец Навозник разрезал несколько яблок и поднес слугам, потом наполнил рюмку ракией и, подняв ее, произнес:

— Во имя господа, с добрым почином! За здоровье нашего преподобного отца настоятеля, святой братии, всех присутствующих и отсутствующих, всего католического мира и его главы, святейшего папы!

— Да здравствуют! — загорланили слуги.

— А где же Ловрич? Что с ним? Кто-нибудь отнес ему кофе? — спрашивал фра Лейка среди поднявшейся сутолоки дьякона Клопа.

Дьякон пожал плечами и вышел.

Друзья принялись уговаривать Увальня провозгласить за каждого фратера здравицу и за каждого осушить рюмку. Тот посмеивался и все поглядывал на фра Лейку (которому, кстати сказать, прозвище было дано недаром). Настоятель кивнул, и Увалень мигом опрокинул семь рюмок ракии, сопровождая каждую здравицей.

— А сейчас пусть прочтет молитву! — сказал Треска.

— Какую молитву?! — спросил фра Тетка.

— Ну, отче, какую-нибудь православную молитву! Сейчас услышишь!

Фратеры, улыбаясь, переглянулись, это подзадорило Увальня, и он взмахнул руками. Тотчас около него образовался круг. Увалень перекрестился трижды «по-православному» — тремя перстами, бормоча себе под нос, отбил три поклона, скрестил руки на груди, поднял голову и затянул:

Гонит коз зеленый Василиск по горам и по долинам.
Напасет и надоит и собьет бочонок масла — смазать бородавки!
Бородавки, черные, как черти, вроде как на полках греки…
Славные охотнички-стрелки лес весь исходили.
              Птичку овсяночку подстрелили.
              Стали потрошить, колеса пометом мазать.
              Колеса визжат, колеса скрипят,
              Катят по еловой дороге.
              Докатили до елового ребенка.
              Квасит опанки ребенок в г…
              Пальцем ковыряет, зубами округляет…
              Господи помилуй, аминь!
И снова принялся класть поклоны и креститься.

Среди этого гама вдруг появился Клоп, бледный как полотно, со вздыбленными от ужаса волосами.

— Беда! — вымолвил он с трудом, проглотил слюну, повертел головой и повторил: — Беда!

— С Ловричем? — спросил настоятель.

— Пре-ста-вил-ся!

— Что?

— Да… умер!.. умер!..

Все устремились к келье дьякона, находившейся между кельями Квашни и Тетки. И в самом деле, бедный Дышло лежал с открытыми глазами, уже застывший. На постели и на полу темнели две лужицы крови. Рядом, на столике, стояло несколько пузырьков с лекарством. Одежда валялась поверх одеяла. Против его кровати, вдоль стены, стояла другая, на которой спал Клоп.

Придя немного в себя, настоятель набросился на Клопа с бранью:

— Гадина, проказа, ржа, выродок, Клоп вонючий, так-то ты ухаживаешь за товарищем, а? Так-то ты о нем позаботился, а?..

Все накинулись на дьякона, один хлеще другого. А Сердар, войдя в раж, даже раза два ударил его и, не будь здесь такой тесноты и давки, пнул бы Клопа еще и ногой.

Фра Брне, надувая щеки, держался за живот. Стоило ему увидеть что-нибудь неприятное, как у него начинались колики.

Все галдели. Навозник, непрерывно что-то говоря и размахивая одной рукой, другой стащил с покойника одеяло и выстукивал пальцами его провалившийся живот. Увалень вытаскивал пробки из пузырьков и нюхал их содержимое. Треска приподнял иссохшую ногу покойного и измерял пальцами ее толщину. Один только Степан стоял спокойно, скрестив руки на груди.

— Ну, чем же я виноват? Чем я виноват, во имя Христа? — пробился наконец сквозь общий гомон плачущий голос Клопа. — Что я мог сделать? С вечера, как всегда, у него был жар, одолевал кашель, обливался потом! Все вы это отлично знали. Как раз вчера ему было даже полегче. Мы разговаривали, смеялись. Он еще сказал, что пойдет к заутрене, если утихнет ветер. «Но все же, говорит, не буди меня утром, если сам не проснусь». А утром, после первого звона, я его тихонько окликнул: «Иннокентий! Иннокентий!» Вижу, человек спит (так мне показалось), и оставил его в покое, а что было делать?..

— Та-а-ак! Значит, он преставился еще ночью? — спросил фра Брне.

— Ну конечно! Сразу же видно! — сказал Тетка.

— О боже! Боже! И вот так? Без исповеди и причастия.

— Ничего не поделаешь! Чему быть, того не миновать!

— Причитаньями делу не поможешь, сейчас надо сделать все, что положено! — сказал фра Тетка.

— Однако в чем же я виноват? Чем согрешил, скажите ради пресвятой девы? — не унимался Клоп.

— Что ты, милый, кто тебя винит? Кто говорит, что ты виноват? — утешал его фра Брне.

А за ним и остальные принялись утешать дьякона.

— За что ж меня тогда избили? — спросил дьякон.

— За что? За что? — вмешался настоятель. — Просто так! Надо же человеку сорвать на ком-нибудь злость, а ты младший, ну и… Пойдемте сделаем все, что положено!

Степан, давно уже точивший зубы на Сердара, выходя, пронзил его взглядом и резко сказал:

— Легко срывать злость на младшем да слабом, но где же тут справедливость, клянусь богом…

— Что «клянусь богом», — вспылил горячий Сердар, — ну, что было бы, если бы я тебя, а? Говори?..

Их тотчас развели.

— О, о, о! — тихо увещевал конюха фра Бурак. — Ты, Степан, кажись, теряешь решпект к братьям. О, о!

— Ей-богу, отче, плевать мне на того, кто над человеком измывается, будь он хоть сам епископ, понятно? Парень не виноват, а мне больно, когда вижу несправедливость.

Сердар налетел было на Степана, но, к счастью, его остановили, не то святому отцу и в самом деле досталось бы.

Настоятель тут же рассчитал Степана. Фра Брне, непрестанно отдуваясь и придерживая брюхо, подарил ему пять талеров за то, что холил Буланого. И добрый молодец Степан покинул монастырь навсегда.

Потом послали человека в город к сапожному мастеру Бортулу Ловричу с письмом, в котором извещали о внезапной кончине сына.

Обрядив покойника, отнесли его в церковь и стали поочередно читать псалтырь.

У Бакони слезы лились в три ручья, парень не отходил от гроба. Он один в монастыре только и был по-настоящему опечален.

В трапезной фратеров за обедом поднялся ожесточенный богословский спор. Фра Тетка доказывал, что по большим праздникам отпевать священнослужителя без особой для того нужды не полагается. Фра Кузнечный Мех утверждал противное. Лейка и Квашня присоединились к мнению Кузнечного Меха, остальные поддерживали Тетку. Каждый старался вспомнить выдержки из Священного писания, подкрепляющие его точку зрения. Вертихвост побился об заклад с Квашней, что найдет указание в какой-то священной книге, и даже ходил в монастырскую библиотеку, но проспорил. В конце концов каждый остался при своем мнении.

На другой день прибыл мастер Ловрич.

Это был жилистый и подвижной коротыш с длинными черными усами и красным носом, лет пятидесяти. Особого горя он не проявил. Увалень утешил его наилучшим образом, распив с ним окку препеченицы.

— Видишь! — сказал ему Увалень. — Он-то ведь был выплавок. Знаешь, что мы в Котарах называем выплавком? Это когда курица снесет яйцо без скорлупы. Он и был таким яйцом, вот и погиб от стужи…

— Черррт! — крикнул мастер. — В какого он черта уродился?! Я двадцать лет мотался по Италии, по Чехии; три года жил в Вене, четыре в Моравии, в Штирии, в Словении, в Зальцбурге, Шпильберге, Тренто, Триесте, Вероне, Мантуе, да и всю Венгрию вдоль и поперек обошел, знаю как свои пять пальцев. Понимаешь? У самого черта в пекле был! Жил на папской земле, дрался с французами. Целые ночи проводил в поле, мок под дождем, ходил пехом по десять часов в день и никогда не простужался. А он… как ты сказал… выплавок, так бездыханным и на свет родился! Вот потому я и отдал его сюда, к этим, — продолжал он, понизив голос, — к этим сытым бездельникам, но все напрасно, черррт…

— А может, именно потому и свело ему рот, что ты вкушал незрелые плоды, — заметил Увалень, который, как и вся монастырская челядь, нахватался изречений из Святого писания.

Община насильно отдала Ловрича в солдаты, потому что горожанам не было покоя от его буйного нрава. Вернулся он только спустя пятнадцать лет и женился на болезненной и уже перезрелой, но довольно состоятельной девице. На службе его обучили сапожному ремеслу, и он теперь недурно сбывал свой товар в городе. Шил он башмаки и фратерам, потому-то его сына и приняли в монастырь. Дышло был единственный послушник, не являвшийся родичем ни одному из фратеров. Жена Ловрича умерла спустя четыре года после замужества, а сын, как мы видели, преставился на двадцать первом году своего бренного жития.

Беднягу дьякона похоронили, и мало-помалу в монастыре восстановился прежний порядок, но родился непонятный страх перед «призраком».

Проспав четыре ночи на старом месте, Клоп вдруг настойчиво потребовал, чтобы его немедленно переселили. Он отказался дать какие-либо объяснения о причине своего испуга, а когда стали настаивать, дьякон только насупился, а на лице его отразился непритворный ужас. Этого было достаточно, чтобы страх обуял послушников. Когда же Клоп попросил и получил разрешение съездить на некоторое время домой, страх охватил всю монастырскую челядь и даже самого фра Брне. Но злосчастный Клоп не ограничился этим, из дому он написал письмо дяде фра «Скряге Сычу», который в то время был приходским священником в О. Клоп умолял дядю перевести его в другой монастырь, уверяя, что скорее снимет сутану, чем вернется в В., потому что в монастыре завелся упырь («много упырей»). Фра Скряга пообещал, а письмо племянника переслал фра Лейке, добавив от себя, что не худо было бы братии отслужить панихиду за упокой Дышлиной души…

На этот раз страх охватил и фратеров, кроме Тетки и Сердара. Тщетно они уговаривали не служить панихиду, уверяя, что как раз после панихиды у молодежи только и разыграется буйная фантазия. Фра Брне доказывал, что панихида необходима, его поддержали еще четыре брата. Разгорелся ожесточенный богословский спор, каждый призывал на подмогу святых отцов. Однако, как обычно в таких случаях, побежденные ожесточились и остались при своем мнении. Отважный фра Сердар, не умея спорить, только кричал:

— Это проказа, этот вонючий Клопина выдумал чепуху, чтобы только найти предлог побродяжничать, а вы рады стараться: бухаете в колокол, не глянувши в святцы. Клянусь богом, он умно сделал, что убрался отсюда; впрочем, вернись он, уж я бы поддал ему ногой в соответствующее место! Филины как Филины, весь род их таков, наипаче Скряга!.. А покойный Дышло пусть мне явится, пусть только попробует!

Баконя упивался речами Сердара. Его страстно влекло все мужественное, смелое; дивясь учености других фратеров, он просто восторгался отвагой Сердара, который не только не боялся Дышла, но даже и подзадоривал упыря.

На другой день после получения письма Скряги, когда фратеры уселись ужинать, Буян, стоя за аналоем, принялся за чтение Четьи-Минеи.

— Молодой Еркович! — прерывая чтеца, окликнул Баконю Сердар.

— Что прикажете? — отозвался Баконя, входя в трапезную.

— Принеси-ка мне из моей кельи платок, вот тебе ключ!

Баконя оглянулся и мигнул Коту.

— А ты куда? — спросил Сердар Кота.

— Я… того…

— Ты, «того», останься на месте, а ты, Еркович, принеси то, что я тебе приказал.

Чтец продолжал:

— «Блаженный же, услыша от ангела, паде ниц на землю и поклони ее и глагола…»

Тем временем вернулся Баконя, белый как мел, и подал платок. Фратеры поглядели на него. В трапезной послушников Баконя повалился на скамью, утирая холодный пот со лба.

— Видел его, да? — спросили Кот и Лис.

Баконя покачал головой и с трудом произнес:

— Нет, но все мне казалось, что он у меня за спиной…

— Шкопич! — крикнул фра Тетка.

— Что прикажете? — отозвался Кот.

— Я позабыл в келье коробочку с порошками. Сходи-ка принеси, их надо с вином принимать.

Кот хочешь не хочешь отправился. Хоть и видел злую игру фратера, но ослушаться нельзя. Дойдя до двери классной, он заорал и кинулся обратно.

— Что с тобой? — в один голос спросили фратеры.

— Ой, боже! Видел его…

— Кого? — спросил Сердар и, вскочив со скамьи, двинулся к Коту.

— Не знаю… фра… может быть, мне привиделось…

Сердар, бранясь, вышел. За ним последовал Тетка.

Тогда Кот упал на колени перед распятием.

— Клянусь святым распятием, отцы, это был он… Он, Дышло, он самый!

— Померещилось тебе, глупый!

— Нет, клянусь!..

Настоятель с фратерами, не желая его больше слушать, удалились.

— Он, он, — продолжал лепетать Кот. — Прислонился к стене и пялит на меня глазищи! Ох, господи! Ох, господи! Как я только не умер на месте!..

— Что ж, теперь скрывать нечего, — сказал Навозник. — До сих пор я молчал ради общего спокойствия, а теперь таить больше нечего. Я тоже его видел!

Представляете себе ужас послушников!

— Да… Что есть, то есть, сами знаете, я слова даром не бросаю! Позавчера, в субботу, когда все вы ушли ко всенощной и начало смеркаться, я подошел к этому самому окну поглядеть, какова будет погода. Посмотрел на небо, потом глянул в сторону кладбища, а он там — высунул голову из-за стены и вылупил на меня вот такие глазищи! А у меня, братцы мои, ноги подкашиваются. Хочу вымолвить: «Да воскреснет бог!» — и не могу! Как он дотянулся до стены-то? Должно быть, взобрался на могилу покойного фра Фелициана Фелициановича…

Затем Навозник рассказал, что Дышло являлся Треске, Белобрысому, Корешку и скотнику, но они «ради общего спокойствия» все скрыли, ну, а сейчас уже нельзя больше таить!

Разумеется, в тот же вечер обо всем стало известно и фратерам, каждому доложил его послушник. На другой день после службы все собрались в келью покойного Дышла и отслужили вселенскую панихиду.

Однако, к великому удивлению всех, не помогла и панихида. Дышло стал появляться еще чаще. Наконец он самолично объяснил Увальню, почему нет ему покоя.

Дышло встретил Увальня среди бела дня, когда тот шел с переправы к монастырю. Увалень, смелый и опытный в таких делах, перекрестился, неторопливо прочитал «Богородице, дево!» и спросил привидение: «Душа христианская, чего тебе нужно от меня?» — «Хочу тебе исповедаться!» — «Душа христианская, пойди-ка ты лучше к какому монаху!» — «Нет, должен я исповедаться тому, кого первым встречу! Так мне велено в наказание за то, что не совершил положенного перед смертью. Значит, слушай…» Увальню пришлось выслушать исповедь с начала до конца, о всех его больших и малых грехах, даже о том, как Дышло воровал у фра Кузнечного Меха табак и отсылал его в город отцу. Потом призрак сказал, что отпевали его напрасно и что не будет ему покоя в могиле до тех пор, пока он (Дышло) не отслужит мессу в монастырской церкви. А будет это в полночь, когда пройдет ровно столько времени, сколько прошло бы до его первой мессы, будь он в живых.

Как только об этом стало известно, фра Брне не отпускал от себя Баконю ни на шаг и волей-неволей стал с ним кое о чем разговаривать, а потом и проверять, чему тот научился. Баконя все свои знания выложил перед дядей меньше чем за полчаса. Тогда фра, скрепя сердце, стал втолковывать ему основы богословия.

Сердар сердился на «ребячьи выдумки», но больше всего на «впавшего в детство» фра Брне. Однако, когда, казалось, гнев его должен был достигнуть вершины, Сердар вдруг смягчился и перестал наказывать послушников и слуг.

— В конце концов не так уж и плохо, что болтают все эти глупости! — сказал он как-то фра Тетке, когда они остались наедине. — Наш народ боится одного покойника больше, чем сотни живых. Нам же лучше, если заречные станут бояться, тем паче что год-то неурожайный.

И в самом деле, среди заречных разнесся слух, будто дьякон обратился в упыря. С тех пор никому больше не приходило в голову забираться ночью в монастырь, пусть даже было известно, что можно «прихватить» кое-какое добро.

VII ЧТО ДЕЛАЛОСЬ ВО ВРЕМЕНА «ЖБАНА»

Два года протекло в монастыре без каких-либо особых перемен, и вдруг опять наступила година, полная роковых событий.

В день святого Франциска Салесского (29 января по римскому календарю), на заре, остров запорошило снегом. Правда, снег выпал неглубокий, меньше чем по щиколотку, но и это казалось необычным здесь, в теплом краю, где почти никогда не бывает снега, а миндаль зацветает на сретенье. День зимнего святого Франциска народ не празднует, ну, а фратеры, конечно, празднуют, служат великую мессу, и послушники в обед получают добавочное блюдо.

Выходя из церкви, фратеры и послушники увидели, как через главные ворота вошел во двор высокий крестьянин в буковацкой одежде. Чистый дьявол! Голова дыней, глаза большие, желтые, как у филина, правый ус длиннее левого, а из-под раскрытого ворота чернеет лохматая грудь. Ечерма на нем была какого-то неопределенного цвета, с несколькими оловянными пуговицами. За кожаным поясом с металлическим набором торчал пистолет и шомпол. Штаны спустились, живот прикрывала только рубаха, сквозь прорехи просвечивало грязное тело; стянутые выше икр ремнем порты пузырились на коленях. Поверх дырявых шерстяных носков на ногах были стоптанные опанки. Несмотря на холод, он не надел в рукава свой буковацкий аляк, а накинул его на плечи, держа руку на оружии.

— Господи, ну и верзила! — воскликнул Сердар. — Ты откуда?

— Я, что ли? — пробубнил, как из бочки, буковчанин, тупо уставясь на фратера.

Все прыснули со смеху.

Буковчанин высморкался при помощи двух перстов и переспросил:

— Я, что ли? Я?

— Ну да, откуда ты? Зачем к нам пожаловал?

— А вы фратеры, что ли?

— Фратеры.

Буковчанин быстро снял шапку и поспешил облобызать им руки, говоря при этом:

— Я, того, слыхал, будто вам конюх нужен, ну и, того, так сказать, пошел в монастырь: мог бы и я…

— А ты откуда?

— Я, что ли? Буковчанин, из Зеленграда…

— Да ведь ты православный?

— Я, что ли? Нет, упаси бог, я ведь из Зеленграда, а в Зеленграде нету православных, и в Медведжой тоже, в этих двух селах нету никого, а во всех прочих, сам знаешь: по всей Буковице сплошь православные…

— Да умеешь ли ты ходить за лошадьми? — спросил Квашня.

— Я, что ли? Само собой, ей-богу, я…

— А как тебя звать? — спросил настоятель.

— Меня, что ли? Зовут меня Грго…

— А по фамилии?

— Прокаса! Грго Прокаса, знаешь, из Зеленграда…

— Не хватает нам еще и такой скотины в хозяйстве! — бросает по-итальянски фра Кузнечный Мех.

— А почему бы нет? — заметил Сердар. — Конечно, он простофиля, да нам-то что? Такие как раз работать горазды.

Квашня и настоятель были того же мнения. Покуда они «лопотали» по-итальянски, буковчанин глядел на них с таким дурацким видом, что послушники просто надрывались от хохота.

— А могу ли я, так сказать, прощенья просим, войти в церковь, как говорится, богу помолиться? — спросил Грго.

— Погоди, сейчас пойдешь! — остановил его настоятель и снова заговорил по-итальянски: — Видите, мне это нравится! Первая его мысль о церкви. Вот это и есть простой, подлинный, неиспорченный крестьянин, от коих вскоре и следа не останется! — Потом, обратившись к Грго, он спросил: — Значит, умеешь ухаживать за лошадьми?.. Само собой, говоришь!.. А сколько ты просишь в год?

— Я, что ли? Мне, отче, дашь опанки и рубаху дашь, и харч мне дашь, а денег, как говорится, столько положишь, сколько заслужу. Об одном прощу: пусти меня в церковь.

— Ступай помолись богу, как правоверный католик, на денек-два тебя примем и поглядим, подойдешь ли. Ну, иди, иди!

Фратеры пошли пить кофе, а послушники повели Грго в церковь.

Едва переступив порог, он разинул широко рот, упал ниц и, распластавшись во всю длину, облобызал каменный пол. Послушники громко смеялись. Грго спросил их, где находится святой Франциск. Они повели его к главному алтарю. Грго стал усердно отбивать поклоны и что есть мочи бить себя в грудь…

За эти несколько дней искуса буковчанин сумел угодить фратерам. Несмотря на придурковатость, с лошадьми он обращался умело.

Прозвали его «Жбаном» из-за большой головы, так прямо в глаза и говорили, и он нисколько не обижался. Послушникам и слугам он служил мишенью для насмешек. При первой же возможности, собравшись вокруг Жбана, они принимались над ним потешаться. Больше всего было смеху, когда ему рассказали, что их дьякон обратился в упыря! И, надрываясь от хохота над чрезмерным страхом Жбана, каждый мало-помалу освобождался от собственного.

Как только Жбан заканчивал работу на конюшне, Треска или Корешок наперебой тащили его к себе: то раздувать мех, или бить тяжелым молотом в кузнице, или таскать на спине мешки с углем; то засыпать мельничные ковши, или собирать муку, или лезть в воду, когда что-нибудь застревало между лопастями, или когда вода затягивала водоливный щит, или засорялся отводной канал. Когда в монастырь приезжали заречные молоть муку или ковать лошадей, Жбан помогал им тоже. Они же вовсю глумились над глупым буковчанином, но тем не менее давали ему кто табаку, кто кусок сала, кто мелкую монету.

Однако, когда вздулась река и заречные не могли добраться до острова, Жбану пришлось работать без подношений. Треска каждый вечер ставил верши и платил чабанам за то, что они на заре вынимали их. Это стало сейчасобязанностью Жбана; когда попадались угри, то и на его долю кое-что перепадало, но форели он так никогда и не попробовал. А между тем Треска брал с фратеров хорошие деньги за рыбу! Когда Жбан не был нужен ни мельнику, ни кузнецу, его звали к себе паромщики тащить паром, сами же они сидели сложа руки, посмеиваясь да покуривая. Непрестанно нуждались в нем Навозник и послушники, а по вечерам скотник. Самое удивительное было то, что, как ему ни досаждали, как его ни ругали, Жбан никогда не нахмурится, не скажет: «Не пойду! Не могу!» Наоборот, он всегда был доволен, а в те короткие минуты, когда ему давали передохнуть, сосал свою трубку. «Где ты, Жбан?» — «Я, что ли? Вот он я! Дай, ради бога, высосать полтрубочки!» — отвечал он обычно.

Однажды с вечера ярко засветил месяц, можно сказать, совсем по-весеннему! Отцы посидели в старой монастырской кухне и отправились на покой. Кот, Буян и Лис, окружив Баконю, следовали за фратерами и что-то нашептывали ему. Баконя, видимо, колебался, не зная, соглашаться ему или нет. Но когда Лис презрительно скривил губы, Баконя протянул руку и обменялся рукопожатиями с ним, с Котом и с Буяном, затем, нагнав дядю, распахнул перед ним дверь в келью.

— Та-а-ак! Уф! Разморило меня у очага, засну как убитый. Доброй ночи всем! — сказал фра Брне.

— Доброй ночи! Доброй ночи! — посыпалось со всех сторон.

Восемь дверей затворились изнутри, загремели засовы, и наступила тишина.

Месяц стоял уже высоко, когда Лис притворил дверь своей кельи и на цыпочках, сжимая в руке башмаки, прокрался в галерею. Из другой кельи выскользнул Кот, тоже босиком, и, подав знак рукой Лису, направился к нему. Не успели они сойтись, как появился и Буян.

— Скотина! Чертов Космач! Если не выйдет, боюсь, как бы он нас не выдал!

— Нет! Он не из таких! — заметил Кот. — Подождем еще немного.

— Пойдем к его келье, в случае чего я кашляну! — сказал Буян.

Все трое, с башмаками в руках, двинулись вокруг галереи.

Ждали долго, но вот скрипнул засов, дверь медленно отворилась, и высунулась голова Бакони.

— Не бойся!.. Выходи!.. Сам знаешь, что, как заснет, его и пушками не разбудишь! — ободряли его товарищи.

— Ох, господи! — шептал Баконя, но все же спустился за ними по ступенькам во двор.

Буян и Кот подбежали к стоявшей у погреба деревянной лестнице, перенесли и приставили ее к кладбищенской стене, которая тянулась аршин на десять от церкви к кухне. Шедший впереди Лис хотел уж было подняться по лестнице, но Буян остановил товарища:

— А где это?.. Знаешь? — И, подняв к губам руку, он сделал вид, что пьет.

Лис рысью кинулся к погребу, а Буян взбежал как белка вверх по лестнице, оседлал стену и стал обуваться. За ним взобрался Кот, потом Баконя. Усевшись верхом на стене, они дождались Лиса, который нес что-то на плече. Лестницу перетащили на другую сторону стены, уперли в могилу фра Фелициана Фелициановича и на мгновение застыли, оглядывая освещенные месяцем белые надгробные плиты, невольно скрестив взгляды на свежей могиле в конце третьего ряда.

— Бедный мой, славный Иннокентий! — прошептал Лис, крестясь. — Да простит тебя господь, ведь ты тоже не раз сюда забирался!.. Прочтем хотя бы «Богородицу» за упокой его души!

Друзья спустились, шепча молитву, положили лестницу на могилу Фелициана и покинули кладбище.

— Сначала передохнем! — сказал Лис, когда они вышли на выгон перед новой кухней.

— А ты, Баконя, запомни: мы проделывали это еще до смерти Дышла, как только река, бывало, поднимется и на мельнице нет заречных… Началось это у нас… помнится, еще в ту зиму, когда нанялся Степан…

— Славный наш Степан! — заметил Буян вздыхая. — Ох, Сердар, Сердар!..

— Брось ныть! — прервал его Лис. — Значит, понимаешь, Баконя, вот уже пятый год мы ходим туда на посиделки! — Он указал рукой в сторону кухни, откуда доносился громкий говор. — Никто из фратеров и не подозревает, а слуги не посмеют нас выдать, не в их это интересах. Но запомни!.. Я не говорю, что ты можешь нас выдать, но боюсь, как бы Сердар что не пронюхал и не сбил тебя с панталыку. Ты его знаешь…

— Ладно, брось свои нравоучения! — прервал его Кот, и они двинулись к кухне. — Чего его поучать? Он и сам понимает, что, если Квашня дознается, непременно его выгонит!

Буян толкнул ногой дверь, и она растворилась. Яркий свет ударил им в глаза.

— Милости просим! — приветствовали послушников из кухни. — Входите! Садитесь!

— Милости просим, давненько не захаживали, да еще с «дарохранительницей»! — сказал Треска, вскочив и снимая шапку. — Не говорил ли я, что они придут с «дарохранительницей», а? Видите, а? Вот и Еркович, сокол ясный! Впервые к нам на посиделки, а, Еркович? Ну и отлично, ну и здорово! Милости просим! Садитесь!..

Все четверо уселись между Корешком и Треской. Косой, Увалень, Белобрысый и скотник тоже разместились на подстенке, заслоняя лицо руками от сильного жара.

— Ну, что, люди? Как поживаете, а? — спросил Лис.

— Ей-богу, не худо, а вот, ежели бог даст, с вами и совсем хорошо! — отозвался Косой, подмигивая соседу.

— И в самом деле, не худо, по-братски, как надо! — подсластил Корешок. — Все мы слуги святого Франциска. Оно, конечно, скажем, не все мы ровня, но ведь даже пальцы на руке не одинаковы; кто священник, кто послушник, а кто и слуга; однако все же мы друг без друга никуда. Не так ли, братья?

— Верно, так! — загорланили все.

— Ну вот, во имя этого будьте здоровы! — продолжал Корешок. — За здоровье этих славных дьяков и за их хорошую молодость. Дай им бог дожить до того, чего они желают!

Слуги встали и поснимали шапки.

— А по сему случаю следует вспомнить еще двоих их друзей, из которых один жив, а другой в райской обители! Значит, за помин души покойного Ловрича!

— Аминь! — хором запели все.

— И за здоровье Клопа, где бы он ни был!

И все по очереди угостились.

— Ей-богу, бедный Дышло даже после смерти пользу нам приносит! — сказал скотник Лису. — Подумай, дьяк, с тех пор как прибрал его бог и стали ходить слухи, будто он встает из могилы, чертовы воры заречные и носу не кажут… Можем спать спокойно.

— Как и тот, которого бог благословил и живым и мертвым, — добавил Увалень.

Завязалась беседа о том о сем, а главным образом о былых посиделках. Все поминали добрым словом Степана и его шутки.

— А где Жбан? — спросил Буян. — Что-то его не видно.

— Да вон, в запечье. Уж часа два дрыхнет. Вот помолчите и послушайте, как храпит! — предложил Косой.

Все примолкли. И в самом деле, Жбан храпел за двоих.

— Разбудите его! — сказал Лис.

Скотник толкнул его ногой.

— Проснись!

— Я, что ли? — спросил Жбан.

— Ты, осел, кто же может быть другой в твоей шкуре? Кличут тебя дьяки!

Грго подошел к очагу взъерошенный, распоясанный. Послушники покатились со смеху.

— Дайте ему, пусть скажет здравицу! — приказал Лис.

Жбан пробубнил какую-то нелепицу и нагнул кувшин.

— Дуй, дуй сколько влезет! — крикнул Лис.

Сделав десятка два глотков, Жбан, у которого глаза полезли на лоб, перевел дух.

— Еще, еще! — закричали послушники, хотя остальным это не очень-то понравилось.

Грго снова нагнул кувшин и сосал, сосал, покуда не насосался, как оборотень. И тут же, опустившись на пол, стал набивать трубку.

Все, окружив его, принялись дразнить и всячески задирать. А он молол какой-то вздор, пока язык у него не отказался служить окончательно.

Наконец Треска сказал ему:

— Ступай, Грго, обойди коровник и конюшню, кому-то надо же это сделать, а ты самый младший по службе! Иди-ка!

— Я, что ли? Я? — бормотал Жбан. — Во всем тебя послушаю, ну-у во всем, во всем, то-оль-ко дне-ем, но в эту пору не-е-е!..

— А почему бы и не в эту пору?

— А, не-е-ет! Чтобы меня Ды-ыш-шло… ву… у… у… — Он отполз в запечье и снова захрапел.

— Труслив, как заяц! — со смехом заметил Треска.

— Мы как-нибудь ночью сыграем с ним шутку! — сказал Буян.

Послушники сидели долго и тем же путем вернулись в монастырь.

Наутро фра Брне удивился, что племянник не несет ему воды и не разжигает мангал; окликнув племянника несколько раз, Брне вошел в первую комнату. Баконя сладко спал.

— Та-а-ак!! — воскликнул Брне и, быстро схватив с полки прут, которым племянник обычно чесал ему спину, огрел Баконю.

— Та-а-ак! Ослиное отродье! Барствовать вздумал, а? Мне тебя будить, а?

Как ни был чувствителен этот гостинец, но первая мысль Бакони была: «Счастье, что дядя не знает!» И он побежал по воду. Но когда Баконя, наспех убрав комнаты, шел к заутрене, на него напало вдруг сомнение, уж не разведал ли кто из фратеров или шедший ему навстречу Навозник о вчерашней попойке?

— Ты что это делал ночью, а? — еще издалека спросил его повар.

У Бакони занялся дух и затряслись поджилки.

— Слышишь, я спрашиваю: что ты делал ночью, почему вовремя не поднялся и мне пришлось за тебя звонить?

— Бо…лел живот! — нашелся наконец Баконя.

— А, живот болел! — продолжал уже мягче Навозник. — Эх, сынок, зачем же ты ешь так много? Зачем ел на ночь столько рыбы? Ступай, быстро приготовь что надо, — и протянул ему ключ от церкви.

Баконя немного успокоился, и все же, когда он зажигал свечи, лучинка в его руке дрожала. Расхаживая по церкви, он молился:

— Мой добрый святой Франциск! Прости меня на сей раз, даю тебе… (Баконя хотел сказать: «Даю тебе клятву», но передумал) значит, даю тебе слово, что больше не буду!

Вошли фратеры. Черед служить был за Сердаром. Только когда он поворачивался спиной к молящимся и лицом к алтарю, Баконя решился посмотреть на товарищей, которые, позевывая, как ни в чем не бывало бормотали молитвы; но как только Сердар поворачивался к ним, Баконя опускал голову, боясь встретиться с его пронзительным взглядом, который может проникнуть в самую душу и открыть великую тайну, если она еще ему неизвестна.

Когда отцы вышли, Баконя медленно поплелся за ними, насторожив уши и стараясь уловить их разговор. А проходя через трапезную, он держался поближе к стене, готовый за нее ухватиться, если Сердар вдруг сразит его вопросом: «Ты где был сегодня ночью, младший Еркович, а?» Баконе казалось, что, как только Сердар откроет рот, прозвучит именно этот злосчастный вопрос. Но тот сел и, ни на кого не глядя, пил кофе. Баконя вздохнул с облегчением и принялся старательнее обычного прислуживать Навознику, болтая о пустяках и смеясь. Друзья, еще с похмелья, поглядывали на него с удивлением. Когда все разошлись, Баконя попросил повара закинуть за него словечко перед дядей, а сам отправился к фра Тетке, спросить, не нужно ли ему чего. И наконец осмелел до того, что предложил свои услуги даже Сердару.

— Мне как раз нужны небольшие клещи. Ступай и принеси-ка их из кузницы! — сказал Сердар.

Баконя заглянул на черную кухню, но там не было никого, кроме Жбана. Баконе показалось, что, когда он внезапно переступил порог кухни, выражение лица Жбана было совсем иным. Однако это длилось всего мгновение, потому что на вопрос, что он здесь делает один, Жбан с дурацким видом ответил своим неизменным: «Я, что ли? Я?»

Из кухни Баконя отправился к кузнецу и взял клещи.

— Уж очень твой племянник сегодня старается, — заметил Сердар за обедом.

— Потому что с утра заработал на орехи, — ответил Квашня и, рассказав обо всем, тихонько добавил: — Сейчас мне даже жаль его, я узнал потом от повара, что у него болел живот!

Разговор подслушал Кот и передал послушникам, и Баконя неожиданно расплакался. Тщетно образумливали его товарищи, тщетно ублажал Навозник, Баконя был неутешен. Позже, в школе, он немного успокоился, но, когда друзья стали уговаривать его в тот же вечер отправиться на посиделки, он вскипел и накинулся на Лиса:

— Чтоб у меня ноги отсохли, если я когда-нибудь туда пойду! Ты виноват, ты меня уговорил!

— Ну и отлично, нечего божиться и ерепениться! Не хочешь, не надо, — спокойно возразил Лис. — Столько лет ходили без тебя и не чувствовали, что нам кого-то недостает. И ты прав, когда говоришь, что я виноват! Правильно! Виноват, очень виноват, что считал тебя другом!

— Не надо так! — вмешался в их спор Буян. — Будем настоящими друзьями. Что тебе тяжко, я понимаю, и мне было поначалу нелегко! Ты считаешь, что великий грех немного повеселиться в мясоед, да еще в наши годы! Не спорю, конечно, грех; но грех мелкий, грешок просто и вполне простительный. Тут-то я разбираюсь получше тебя, как разбирались лучше меня Клоп и покойный Дышло…

— Да он просто трус! — сказал Кот.

— Врешь! — вскипел Баконя. — Я вовсе не трус! Я не из твоих мест родом, где все трусливы, как зайцы!.. Да, как зайцы, потому что один наш разгонит пятьдесят таких, как вы…

Чтобы дело не дошло до драки, Буян вмешался снова:

— Да ведь он не говорит, что ты, Иве, трус, просто ты опасаешься, что дядя, узнав, выгонит тебя. Но клянусь тебе, что, если такое случится, им придется выгнать всех четверых, потому что мы трое станем на колени и скажем: «Не выгоняйте его, он виноват, но мы в десять раз больше!» Поэтому образумься, дружище, и пойдем вечером.

— Ни за что не пойду!

Баконя отнекивался два дня, а те без него не хотели идти. Тронутый этим, Баконя на третий день согласился, и все четверо тем же путем отправились на посиделки.

Река все еще оставалась вздутой, и поэтому они ходили туда несколько ночей подряд. Баконя привык и уже без труда поднимался рано. И с той же страстностью, с какой прежде отказывался от посиделок, теперь он настаивал на них.

Продолжалось это до конца мясоеда, а в том году он оканчивался в середине марта. В этот день в старой кухне к вечеру собиралась вся братия, включая и слуг; разрешалось повеселиться также и послушникам.

По окончании службы, перед обедом, фратеров поджидал у церкви Косой с вымазанным сажей носом.

— Этот уже с утра начал! — заметил фра Тетка.

— Я пришел сказать, фра Брне, что надо сегодня же подковать Буланого, потерял обе передних подковы.

— Та-а-ак! Ступай сейчас же! Пусть приготовят все, что нужно, я следом за тобой.

— Пойдем и мы, уж больно хороша погода! — заметил настоятель.

Фратеры двинулись к кузнице, послушники за ними.

У кузницы собрались слуги, все с вымазанными сажей лицами, а Жбан, черный, как негр, с венком лука на шее и с кочергой за поясом.

— Нечего и думать подковывать! — сказал Квашня. — Сам сатана испугается, не то что пугливый конь!

— Вот и пусть привыкает! — сказал Сердар. — Выведите коня!

Жбан вывел Буланого, который все косился на конюха. Баконя потрепал коня по шее. Косой поднес в решете овес. Четверо парней, растянув по земле веревку, стали окружать Буланого, чтобы стянуть ему ноги и повалить, иначе коня подковать не удавалось.

Буланый понюхал овес и повел глазами. Слуги, полагая, что наступил удобный момент, рванули веревку, но Буланый дернулся, взвился на дыбы, подняв заодно и Жбана, потом дважды кинул задом. Когда к нему подошли снова, Буланый стал лягаться и плясать вокруг Жбана, который крепко держал его за недоуздок.

— Держи крепко! Держи! — кричали кругом.

Подошел фра Брне, но Буланый наставил на него переднее копыто, и, если бы Жбан не дернул его изо всех сил к себе, конь ударил бы своего хозяина в живот. Буланый взбесился окончательно. Фратеры и слуги разбежались в стороны.

— Держи, Грго, держи!

Жбан тянул за недоуздок с такой силой, что веревка впилась ему в руку; наконец он пробежал, упираясь, несколько шагов рядом с ним. Однако конь взял разгон и помчался во весь опор.

И тогда случилось чудо.

Все увидели, что человек мчится наравне с лошадью!

— Пусти его! Пусти! — кричали со всех сторон.

Жбан не отпускал, напротив, укоротив недоуздок, он не отставал ни на шаг, и уже нельзя было разобрать, кто из них бежит быстрей.

— Глазам своим не верю! — сказал, крестясь, Сердар. — И это рохля Жбан? Кто же он — человек или гончая?

— Быстры буковчане, черт их дери, — промолвил Треска, — но этот уж сверх всякой меры!

Буланый со Жбаном промчались мимо построек и повернули к реке. Фратеры, послушники и слуги стали стеной между черной кухней и кузницей, лицом к реке.

И снова они увидели чудо.

Поравнявшись с какой-то вербой, конь испугался, шарахнулся в сторону, и в тот же миг Жбан вцепился в гриву, вскочил на коня, пригнулся и помчался во весь опор вдоль берега и скрылся из виду.

— Что-то невообразимое! — воскликнул Сердар, хлопая рукой по бедру. — Может, какому наезднику это и по силам, куда ни шло, но рохле Жбану! Ну, просто невообразимо!

Все удивлялись. Вскоре прискакал Жбан. Конь был весь в мыле, а наездник не потерял ни вязки лука с шеи, ни кочерги за поясом!

— Молодец! — кричали ему товарищи.

— Я, что ли? Я, как говорится…

— Черт бы тебя драл, скотина! — крикнул Квашня, едва пришедший в себя от изумления. — Загубил мне лошадь, скотина!.. Выведи-ка его, Косой, и как следует вытри!..

— Я, что ли? Я, как говорится…

— Да уж не ты ли тот самый зеленградец, что может прыгнуть из бочки в бочку? — спросил его Сердар.

— Как это? — спросил настоятель.

— Да вот рассказывал мне фра Мартин, из Каринян, будто в Зеленграде жил такой человек, который бегал быстрее лошади и мог без разбега прыгнуть из бочки в бочку!.. Черт его знает, даже фамилию назвал, да я позабыл… Знаю только, что был рохля…

— Грго милый, уж не ты ли это?.. Скажи-ка, не ты? — спросил его кто-то.

— Я, что ли? Я? Я, как говорится…

— Чего его спрашивать, — вмешался Корешок. — Он никогда не ответит вам на вопрос, только еще больше запутает… Дайте я сам!.. Слушай, Грго!.. Если ты сможешь прыгнуть из бочки, ну, скажем, на землю, а не в другую бочку, то тебе их преподобия дадут плету… Согласен?..

Грго почесал затылок.

— Дадим и две! — сказал Тетка.

— И три! — добавил еще кто-то.

— И шесть!.. Шесть плет чистоганом! — крикнул Сердар.

— Слышишь! Шесть плет чистоганом! Пошли! — И подтолкнули его к кухне, из которой слуги уже выкатили примерно пятнадцативедерную кадку. Спустили в нее Жбана.

— Теперь гоп! — крикнул Увалень.

Жбан высунул голову.

— Прыгай! Прыгай! — кричали все. — Присядь, — и гоп!

— Я бы сказал… — забубнил из бочки Жбан.

— Ну, говори! В чем дело?

— А если, как говорится, я собью голени…

— Черт их дери! — заорал Сердар. — Раз уж попал в бочку, хоть ноги ломай, а прыгай! Ну, гоп!

Жбан птицей взвился из бочки и стал перед ними.

— Браво! — первым загорланил настоятель и захлопал в ладоши. Захлопали и остальные фратеры и тотчас вручили Жбану обещанные деньги.

После обеда послушники тоже вырядились, надели маски и вместе со слугами дурачились до самого вечера, потом умылись, переоделись и пошли в церковь на разрешительную молитву. Из церкви слуги отправились в старую кухню, где Навозник приготовил для них обильный ужин с вином. Такие угощения устраивались раза три-четыре в год. Спустя немного времени явились фратеры с послушниками и уселись отдельно по другую сторону очага.

Треска провозгласил здравицу за настоятеля.

Буян, уже немного навеселе, заставил Жбана тоже сказать несколько слов.

Буковчанин, пошатываясь, с налившимися кровью глазами, нес такую околесицу, что фратеры покатывались со смеху.

Так шло до полуночи, а в полночь полагалось ударами в колокол возвестить начало великого поста.

Слуги, пошатываясь, удалились, унося мертвецки пьяного Жбана. Навозник вышел вместе с ними, запер монастырские ворота, и все утихло.

Баконя проснулся, в голове у него шумело. Начинало светать. Небо заволокло тучами; с моря поднялась сильная «белоюжина». Баконя угрюмо постоял немного в галерее, потом постучался к настоятелю, получил ключ; борясь с ветром, пошел к церкви и отзвонил благовест вдвое дольше обычного, как полагалось в первый день великого поста. Оттуда повернул к источнику, присел у воды и, закрыв лицо руками, зашептал:

— Господи боже и святой Франциск, простите мне мои непотребства. (Этому слову он научился в монастыре.) Дайте мне время искупить грехи и стать добродетельным послушником!.. А если вра узнает обо всем и выгонит, я утоплюсь, а домой не пойду, верь мне, мой добрый святой Франциск!.. Ведь ты знаешь, кто меня подстрекал бражничать по ночам и глядеть, как растаскивают твое таким тяжким трудом приобретенное добро! Ведь я никогда бы сам не дошел до этого, никогда!.. Помилуй мя, боже, и ты, святой Франциск, помилуй мя, грешного!..

Будь его власть, Баконя в ту минуту, вероятно, не помиловал бы ни своих друзей, ни слуг (кроме Жбана), а с удовольствием утопил бы их всех в реке, особенно Корешка и Треску. Помянул он и Степана, когда-то милого, а теперь ненавистного, этого черного дьявола, бешеного котаранина, зачинщика всяких «непотребств». Перебрал в памяти все пережитое, сравнивая первые свои представления о монастырской челяди с теперешними…

Несколько дождевых капель упало Баконе на руки и вывело его из задумчивости. Он бросил взгляд на восток, где из-за туч выглянуло солнце; потом огляделся по сторонам, и ему показалось, что и пригорки, и деревья, и вьющийся виноград — все, что было у него перед глазами, вдруг как-то задумалось, посерьезнело, словно вся природа чувствовала, что наступил великий пост, пора раскаяния и горячих покаянных молитв. Потрясенный, Баконя перекрестился, склонился перед солнцем в поклоне и быстрыми шагами направился обратно, думая о чудесных великопостных службах и представляя себе, как на страстной будет петь «Страсти господни», а с полей вдруг потянет весенними ароматами, как было в прошлом году. Заречные опять станут спрашивать: «Не молодой ли это Еркович так славно поет?» От одной этой мысли его распирала гордость, улучшилось и настроение; он еще издали поздоровался со стоявшим подле кухни полуодетым Увальнем.

«А что, если я схожу туда и разбужу всех? Вот первая польза, которую я принес бы сегодня монастырю! Пойду!» — Баконя опустил кувшин с водой на землю и побежал к кухне.

— Кузнец, мельник, поднимайтесь! Солнце уже взошло! Косой, вставай и разбуди Жбана!

Из кухни донеслось только бормотанье. Возвращаясь, Баконя живо себе представил вчерашнюю скачку и прыжок Жбана. «Нету, брат, на свете еще таких, как буковчане! — сказал он сам себе. — Один этот рохля чего стоит! А каковы же те, из лучших! Прыгнуть из бочки — дело нешуточное!.. А Жбан уверяет, будто у них кузнец может руками сломать конскую подкову!.. Разве не молодцы эти буковчане? Да, брат! Ну, я тоже вспрыгну на всем скаку на коня, хотя бы пришлось переломать ноги!» Баконя остановился подле кувшина, представляя себе, как он сначала побежит рядом с лошадью, а потом вскочит на нее. Это случится в день храмового праздника перед множеством народа, и все будут ему хлопать в ладоши. Потом Баконя прикажет выкатить две огромные бочки, выше человеческого роста, влезет в одну и прыгнет из нее в другую. Тут уж народ придет в неистовство, потому что в Далмации очень ценят такие дела.

Когда Баконя нагнулся за кувшином, его взгляд упал на конюшню: дверь в конюшню стояла приотворенной. Поставив кувшин, он кинулся, позабыв про дядю, к конюшне. В ту же минуту полил дождь. Баконя толкнул дверь и с порога ласково позвал: «Буланый! Где мой Буланый!» Конь узнавал его по голосу и всегда отзывался ржанием. Однако Буланый не отозвался. Баконя вошел… ни Буланого, ни Сердаровой Звездочки, ни темно-гнедой Бурака, ни Вертихвостова вороного, ни двух лучших рабочих лошадей в конюшне не было. «Но где же они?» — спросил себя Баконя. Две клячи, жевавшие жвачку у яслей, печально поглядели на него и отвернулись, словно хотели сказать: «Нас не спрашивай!» Баконя во весь дух пустился к кухне.

— Где Жбан? — спросил он.

— Он, брат, только во вкус вошел и еще не скоро проснется! — отозвался сидевший на пороге Увалень.

Баконя заорал так, что у всех в ушах зазвенело:

— Не до шуток, беда!.. Скорее выходите, пропали лошади! Понятно?.. Конюшня открыта, а лошадей нету!

Все кинулись за ним.

Лошади исчезли, дверной замок был цел.

— Косой, ты позабыл вечером запереть дверь? — спросил кузнец.

— Не я, Жбан позабыл…

— Молчи, скотина! «Жбан позабыл»! Разве не мы отнесли его мертвецки пьяного?.. Впрочем, думаю, беды еще нет. Лошади не были привязаны, дверь открыта, видать, сами ушли на водопой. Пойдемте по следу!..

Следы копыт отчетливо виднелись на влажной земле, но среди них были и отпечатки человеческих ног. Следы привели к воде и оборвались.

Все опешили.

— Что же это? — спросил Баконя.

— Клянусь душой, утопились! — начал Увалень, протирая красные глаза. — Жизнь надоела, и, не говоря худого слова, дружно решили: «Давайте утопимся!» И, как видите, сказано — сделано!

— Брось, не валяй дурака, не до шуток сейчас!..

Увалень засмеялся и возразил:

— Что же остается делать, если вам охота себя морочить? Сами же видите: вот следы конских копыт, вот коровьих, а вот босые ноги заречных…

— Верно, клянусь Иисусом! — воскликнул скотник. — Вот и след! Ах, беда, значит, увели и коров! — И он побежал к хлеву, остальные за ним. Перед дверью он остановился, потом повернулся к подбегающим и развел руками. Дверь была взломана. Все разом ввалились внутрь. Хлев был пуст.

— Ах, я несчастный, нету! — простонал скотник.

Увалень начал:

— «Дай мне кофе с молоком!» — «Нету молока, синьор!» — «А почему нет молока?» — «Потому что заречные коров увели, синьор!» — «А зачем увели?» — «Потому что у них не было своих, синьор!»

Слуги посмеивались, но Баконя побледнел и, бросая на них гневные взгляды, принялся кричать:

— И это слуги святого Франциска!.. Честные католики!

— Потише, малец! Рановато тебе здесь приказывать и драть глотку, занимайся-ка лучше своим делом!.. — обрезал его мельник, потом выбежал из коровника и закричал что было мочи:

— На помощь!.. Клянусь ранами святого Франциска, ограбили монастырь!.. Караул! Караул! Сюда, сюда, спасите!

— Бей в набат! Стреляй! — крикнул кузнец. — На по-о-мощь!

Трое кинулись к веревкам и затрезвонили во все четыре колокола; остальные, схватив из кухни ружья, подняли такую пальбу, словно восстала вся округа.

Дождь все шел.

Фратеры выскочили из монастыря. Фра Брне без сутаны, в плаще внакидку. Первым прибежал Сердар.

— Что случилось?..

Поняв, в чем дело, Сердар кинулся к реке, за ним слуги, потом послушники, а за ними, уже неторопливо, двинулись фратеры…

— Видать, кто-нибудь утонул? — заметил Лейка.

— Та-а-а-а-ак! А мы-то чем поможем?!

— А может, и другое что случилось? — вмешался Тетка.

Сердар, убедившись, что следы обрываются у воды, кинулся вдоль реки к переправе. Остальные в том же порядке последовали за ним. Баконя ни на шаг не отставал от Сердара. Миновав кустарник, все убедились, что у берега нет ни парома, ни лодок.

Увалень присвистнул и махнул рукой.

— Что думаешь, Увалень? — спросил Сердар.

— Думаю, затопили, если было время… или пустили вниз по реке.

— А может, они где застряли?

— Все возможно, вода невысокая.

— Надо проверить! — бросил Сердар и вернулся тем же путем.

— Лошадей всех увели? — спросил он Баконю.

— Нет… остались две рабочих!

— Беги… соколик… ты самый быстрый… Беги скорей и… приведи их сюда…

Баконя умчался. Тщетно окликал его дядя, стоявший в ожидании с остальными фратерами.

— Господи, что случилось? — спросил он Сердара.

— Как что случилось? — крикнул тот сердито. — Неужели вы еще не знаете, что нас обокрали?..

Тем временем Баконя привел лошадей. Сердар вскочил на лучшую и погнал ее в воду, крикнув слугам:

— Ударьте-ка ее!

— Ради бога, только не в воду! Черт с ним со всем, что украли, лучше себя побереги! — просил настоятель.

— Бейте, раз говорю! И кто хочет — за мной! — заорал Сердар.

Баконя пнул лошадь ногой. Она неохотно вошла в воду, но мало-помалу осмелела и поплыла. Течение понесло ее к противоположному берегу. Сердар помогал ей руками, шпорил каблуками, и лошадь переплыла.

Тем временем сбежались крестьяне и, заглушая друг друга, перекликались с монастырскими слугами. Никто ничего не мог разобрать. Пользуясь суматохой, Баконя вскочил на другую лошадь и погнал ее в воду.

Лошадь Бакони дважды погружалась в воду, на поверхности оставалась только голова юноши. Поднялись отчаянные крики.

— Спасите мальчика!.. Кто умеет плавать?.. Спасите мальчика! — вопил фра Брне.

Баконя вертел головой, показывая, что помощь ему не нужна, отпустил недоуздок и подался на круп лошади.

Сердар и Баконя во главе крестьян двинулись вниз по реке.

— Вы отправляйтесь все к переправе на случай, если притащат паром! — приказал настоятель.

— А где Жбан? — спросил Тетка.

— Дьявол его знает! Как напился вчера, так, верно, до сих пор дрыхнет, — ответил кто-то.

— Так позовите его, он стоит троих таких, как вы.

Слуги пошли исполнять приказ, а фратеры и послушники повернули обратно к монастырю.

— Ступайте отоприте церковь, это еще не причина не служить заутреню! — сказал послушникам фра Кузнечный Мех.

— Дело, конечно, не обошлось без домашнего наводчика! Видна своя рука! — отдуваясь, сказал настоятель.

— И я тоже думаю! Я тотчас знаете кого заподозрил?

— Кого?

— Степана, конечно! — сказал фра Кузнечный Мех.

— Совершенно правильно! — воскликнули все хором.

— А что ты думаешь, Брне? — спросил Вертихвост.

— Думаю, что черт унес у меня двести талеров, вот о чем думаю! Что толку, если и найдем виновного? Коня я все равно больше не увижу, он сейчас уже на турецкой границе…

— Верно, клянусь богом! — подхватил настоятель. — Четыре верховых лошади со сбруей, считай по двести талеров, две рабочих, пусть по пятьдесят, итого девятьсот талеров; затем шесть коров, пусть хотя бы по двадцать, это сто двадцать. Так, теперь добавим две лодки, паром, канаты, скажем, еще сотню талеров, — итого около тысячи двухсот талеров пропало сегодня утром, в чистый понедельник!

— Ей-богу, так!.. Что верно, то верно! Разве их удержит страх перед Дышлом, этих заречных!..

Тем временем вернулся Лис и сообщил:

— Ключ от церкви унес с собой Еркович.

— Вот тебе и раз! — заметил настоятель. — Ступай в кузницу и принеси что-нибудь, придется взломать боковые двери.

Фра Брне схватился за живот и, закатив глаза, едва выдавил:

— Я, братья, больше не могу! Едва и сюда-то дошел! Бурлит в животе, словно капуста варится! — и медленно поплелся вверх по лестнице в свою келью.

За ним ушел восвояси и Кузнечный Мех.

Наконец явился Лис с инструментом и вместе с Котом и Буяном принялся взламывать дверь.

Фратеры разгуливали по двору.

— Свой, свой наводчик, не иначе! — твердил Тетка. — Подумайте сами: мошенники наперед знали, как мы проводим сыропуст; знали, что слуги, как всегда, в этот день в монастыре допоздна, знали…

— Нет надобности перечислять, — прервал его Вертихвост. — Они могли обойтись и без наводчика, ведь какие только бродяги у нас не служили, а потом разбрелись по свету! Кроме того, год голодный, да и народ изгадился!

— А я стою на своем: это Степанова рука! — сказал Бурак. — Сам слышал, что Степан потом поступил на службу в православный монастырь.

— Да погодите же вы, дайте досказать, — рассердился Тетка. — Не перебивайте, каждый успеет сказать! Не о том речь, замешаны ли тут Степан, или Петр, или, наконец, Павел!.. Я стою только на том, что негодяи никоим образом не могли тайно угнать скотину и лошадей в такую ясную ночь мимо наших приходов, наших испольщиков, без участия своих! А когда я говорю «своя рука», то подразумеваю не только пять-шесть наших слуг, но и ближайших заречных крестьян!.. Поверьте, среди тех, которые сейчас бегут вниз по реке за фра Яковом, найдется немало таких, что посмеиваются себе в ус… Сто раз говорил: они хуже ркачей!

— Не надо, милый, так! — заметил Вертихвост.

— Как же не хуже! Ркачи хоть открыто говорят: «Бей буневаца! Не жалей его добра!» Но они, по крайней мере, говорят открыто, и, по крайней мере, с ними все ясно! А наши прохвосты, услыхав имя святого Франциска, тают якобы от благочестия, а на самом деле при первой же возможности готовы содрать с тебя шкуру… С прошлого года все твердят для отвода глаз: боимся, мол, упыря, чтобы нас легче ограбить. А то, что слуги в заговоре с мошенниками, убедительней всего подтверждается тем, что они вчера вечером напоили Жбана. Видать, боялись, как бы он ночью не встал. Потому что, каков ни на есть, а все же у меня к нему больше всего доверия.

— И у меня! — сказал Бурак.

— И у меня тоже! — подтвердил Вертихвост.

— Мне дурно! — сказал игумен. Он побагровел, жилы на шее вздулись.

— И в самом деле, что с тобой? — спросил Тетка. — Я уже давеча заметил…

— Нехорошо, брат! В висках стучит, словно молотом бьют, в глазах какая-то рябь, а по правой ноге и руке будто мурашки бегают…

— Иди и ложись, брат! — сказал Тетка.

— Иди, иди! — повторили остальные.

В эту минуту со стороны церкви донеслись крики. Послушники взломали дверь и вошли внутрь церкви.

— Какого еще черта?.. Что случилось? — наперебой закричали фратеры и повалили к церкви.

Кот, Буян и Лис встретили их на пороге бледные, дрожащие.

— Отцы, церковь ограблена!

— Ограблена церковь!

Фратеры кинулись в церковь, а настоятель остановился, зашатался и как подкошенный рухнул навзничь.

VIII УЖАС

Фратеры и послушники метались по темной церкви, боясь отступить друг от друга хотя бы на шаг.

— Отворите главный вход! — крикнул наконец Вертихвост.

И только тогда перед ними предстал весь ужас содеянного!

Ни на одном из алтарей не осталось ни единой золотой или серебряной вещи, святые покровы были испачканы и раскиданы, на полу валялись свечи, книги, искусственные цветы…

Такое можно было увидеть только в старину после набега янычар!

С криками ужаса они всей толпой повалили к главному алтарю.

Грабители сорвали с головы святого Франциска золотую корону, с груди — трехрядное драгоценное ожерелье; мало того, не удовлетворившись этим, они проткнули святому глаз, а углем нарисовали усы! Сняли висевшие перед ним большое и три малых кандила; взяли золотой ковчежец, в котором хранилось святое причастие; старинную чашу чистого золота для причастия — дар короля Боснии Степана Томашевича[9], который фратеры когда-то привезли от него; шесть тяжелых серебряных подсвечников, тоже старинных; украли… растащили все, что было ценного!

— Э, э, э… — начал было Тетка.

— Вот, пусть теперь кто-нибудь скажет, что это сделали заречные наши слуги, а не ркачи! — прервал его Вертихвост.

От главного алтаря они двинулись было к ближайшему правому, но в эту минуту вбежал Навозник; широко расставив руки, он завертелся волчком и кинулся к главному выходу с криком:

— Помер! Помер! — Потом схватился за канат и, подпрыгивая на добрый метр от земли, затрезвонил в колокол.

Решив, что повар внезапно сошел с ума, фратеры поспешили к нему, но их внимание привлекли доносившиеся с галереи сквозь малую дверь призывы фра Брне:

— Сюда, сюда, смотрите, что здесь такое!.. Кто это лежит как мертвый?

Укутанный шалью, Кузнечный Мех вышел на галерею и закричал:

— Кто убил фратера? Кто умер?

А несчастный настоятель с посиневшим лицом лежал на спине.

Все растерялись, заговорили разом, забегали.

Навозник все трезвонил да трезвонил и что-то кричал.

Наконец Квашня и Кузнечный Мех поняли, что ограблена и церковь; они вошли, увидели царивший там разгром и переглянулись, не понимая, сон это или явь. Опомнились они только от шума, который подняли слуги у главного входа, кинулись было туда, но им загораживал путь прыгавший Навозник.

— Перестань сейчас же! — крикнул Кузнечный Мех, и, когда повар не послушался, фратер схватил его за ухо, оттащил в сторону и обратился к слугам:

— Куда вы лезете, сумасшедшие?.. Ты иди, а ты стой… нет, ступайте все, все, один туда, а двое сюда…

— За доктором в город, — разъяснил Брне.

— Но что опять случилось? — спросил мельник.

— Как что?! Умер настоятель…

— Настоятель умер!

— Назад! — крикнул прибежавший в эту минуту Вертихвост. — Идите через монастырский двор, кругом! — И, затолкав фратеров и повара в церковь, запер изнутри дверь на засов и поспешил выйти первым во двор.

Когда слуги подошли к церкви с другой стороны, опять поднялись сумятица и крики.

— Значит, умер настоятель?! А кто говорит, что ограбили церковь?! Пойдем посмотрим!

— Стойте! — крикнул Вертихвост и, видя, что их так не остановишь, выхватил у мельника из-за пояса пистолет, взвел курок и наставил на толпу. — Назад, скоты вонючие! Ни шагу дальше и слушать меня… Дайте мне кто-нибудь нож и принесите воды! Не видите, человек умирает! Быстро принесите матрас из его кельи. Нож дайте или бритву!

Вертихвост сунул пистолет за свой веревочный пояс, торопливо разрезал игумену сутану и резанул его ножом по руке в двух местах, потом брызнул в лицо водой и приказал перенести в келью. Затем оставил на часах у церковной двери Кота, а сам двинулся вместе со всеми в монастырскую канцелярию, где быстро написал две записки.

— Вот два письма, одно в суд, другое врачу. Ну-ка, у кого хватит сил переплыть реку, попросить у крестьян хорошую лошадь и во весь дух скакать в город? А ну, ребята, кто возьмется, даю три талера в награду! — сказал временный настоятель.

— Дело не в награде, однако… попытаюсь, если крикнете заречным, чтобы дали лошадь! — сказал Увалень.

— Я бы доверился больше Жбану, — заметил мельник.

— А в самом деле, где Жбан? Куда он делся? Давайте его сюда!

Косой отправился искать Жбана.

Вертихвост и Тетка вышли со слугами за монастырские ворота. Остальные фратеры направились к настоятелю.

Жбана искали долго.

— Кто знает, уж не он ли устроил весь этот разгром! — сказал, раздеваясь, Увалень скотнику, который привязывал его одежду к палке.

— Тебе бы только позлословить, пьянчуга! — сказал Тетка. — А я все думаю, не случилось ли чего дурного с беднягой!

— За его голову, святые отцы, не беспокойтесь, — сказал кузнец. — Жбан труслив, как заяц, и, должно быть, с перепугу в ракитник забился. Проголодается и выползет.

Увалень поплыл, держа в одной руке палку с привязанным к ней узлом одежды. Все стояли на берегу, пока он не переплыл, оделся и ушел в село. Живущие на берегу, как известно, ушли за Сердаром и Баконей вниз по реке. Вертихвост наказал четырем слугам остаться здесь, на случай если заречные с Сердаром приведут паром, и помочь им, а одному тотчас бежать в монастырь, чтобы сообщить об этом. И ушел с Теткой к настоятелю.

Все шестеро святых отцов постояли некоторое время у постели больного; только едва приметное дыхание указывало на то, что он еще жив. Оставив подле него послушников, фратеры отправились в церковь.

Святой Иероним тоже был начисто ограблен, но без надругательств.

— Видать, с решпектом отнеслись; недаром борода, совсем как у их монахов! — заметил Вертихвост.

На втором и третьем престоле безбожники изрешетили святых Викентия, Перейра и Роха. На четвертом стояло изображение святого Бернарда, коленопреклоненно воздевшего руки к небу; ему грабители пририсовали усы от уха до уха. Вертихвост, глядя на него, даже улыбнулся и с удивлением произнес:

— Убей их бог, откуда у них столько времени нашлось на забаву?!

— Видать, еще с вечера забрались. И пришло их немало. Покуда мы бражничали в кухне, одни очищали церковь, другие караулили у парома.

— А что, если бы кто-нибудь из нас вышел? — спросил Брне.

— Что? Погладили бы тебя по головке, вот что! — ответил Вертихвост. — В самом деле, мы даже не полюбопытствовали, как забрались сюда эти антихристы, если обе двери заперты!

— Вот и следы опанок, — сказал Тетка. — Я давно уже смотрю. Видите, в ризницу ведут. Пойдемте туда.

Ризница вдавалась в кладбище, а вход в нее был за главным алтарем. Вдоль стен стояли старинные ореховые сундуки, битком набитые всевозможной церковной утварью и ризами: все они были взломаны, а вещи кинуты в беспорядке. Единственное оконце, зарешеченное прежде толстыми железными прутьями, зияло пустотой.

— Значит, отсюда вошли!

— Как же они выломали решетку?

— Не видите как? — сказал фра Тетка. — Несколько антихристов снаружи поддели ломами косяки и выворотили их вместе с рамой. И, должен заметить, весьма искусно, потому что стена с той стороны крошится, как хлеб. Должно быть, заранее все узнали и изучили, а это мог сделать лишь человек, проживший здесь довольно долго.

— Значит, опять подозрение падает на Степана! — заметил Кузнечный Мех, вытягиваясь и просовывая голову в окно. — Точно, ей-богу, все, как ты сказал! Вон и решетка цела-целехонька, три косяка вместе, а четвертый разломан на две части.

Высунувшись по очереди в окно, фратеры вернулись в церковь и осмотрели последние три алтаря, которые были ограблены и осквернены, подобно первым.

На этом их застал полдень.

— Что сейчас станем делать? — спросил Вертихвост. — Вы простите меня, братья, я не навязываюсь в старшие, но, видя, что вы потеряли голову более моего, я…

— Ты вел себя, как настоящий мужчина! — отозвался первым Тетка. — Спасибо!

Фратеры наперебой принялись хвалить Вертихвоста.

— Итак, что же нам делать? Уже двенадцать. О литургиях и прочих службах не может быть и речи. Церковь надо опечатать, покуда не приедет из города комиссия. Да вот нет еще ни парома, ни лодок…

— Что ж, пойдемте перехватим чего-нибудь. Не подыхать же с голоду! — сказал Брне и пошел вперед.

Фратеры вставили в оконный проем крест-накрест две палки, запечатали дверь и отправились в трапезную, где Грго поставил перед ними капусту и вяленую рыбу.

— Ты все же побеспокоился об обеде, наш добрый Грго, — сказал Бурак. — Спасибо тебе!

— Что поделаешь, честные отцы! На все божья воля, что бы ни случилось, человек должен есть, покуда жив! Но, поверьте, я еще сам не свой. Эти страшные события отнимут у меня не меньше чем пять лет жизни! А к тому же кое у кого хватило духу оттаскать меня за уши! Эх, эх…

Кузнечный Мех громко закашлялся.

— Та-а-а-ак! — вступил в разговор фра Брне. — Пять лет, говоришь? Что касается меня, то и все десять. Просто не знаю, что со мной будет!

— За твою голову, Брне, я не беспокоюсь! — сказал Вертихвост. — Правда, ты не герой, но не такой уж чувствительный. Тем не менее берегись, не то, знаешь… Раз… и лопнет жила, как утром у бедняги фра Вице.

— Да ведь я никогда помногу не пью.

— Не пьешь, но много ешь и много лежишь! И ведь сам жалуешься, будто с некоторых пор пощипывает в пальцах ног. Может, это подагра, как у покойного фра Фелициана.

— Не дай господьи святая дева!.. Зачем так говоришь?.. Не пристало шутить и насмехаться в этот черный день, о котором будет скорбеть весь католический мир.

Пришел Косой.

— Тащат паром и лодки! Народу на них заречного полно!

— В такой беде и это неплохо! — сказал, вставая, Вертихвост. — Пойдемте, братья!

— Я бы не пускал сюда народ, ни сегодня, ни завтра! — заметил Тетка.

— А как запретишь!.. В монастырь можно и не пускать; впрочем, пусть идут к кухне!

С десяток заречных крестьян тянули битком набитый народом паром (грабители выкинули весла); посередке стояли Сердар и Баконя. Лодки унесла вода.

— Все слышал, все знаю, все… и о церкви и о настоятеле! — проговорил Сердар, с трудом сходя с парома. — Не могу больше! Дай бог и мне-то в живых остаться! Пойду лягу. Пришлите мне в келью горячей ракии.

И в самом деле, выглядел он так, словно год проболел!

За ним вывалился Баконя, он тоже едва держался на ногах.

Дядя пошел его проводить.

— Та-а-а-ак! Голодранец несчастный, проказа, байстрюк, ослиное отродье! Значит, так? Геройствуешь! Берешь пример с того бешеного? Сколько еще горя пришлось бы из-за тебя хлебнуть, ежели бы я и далее терпел тебя здесь, подле себя! Но это последний разговор между нами! Завтра пусть тебя черт несет откуда принес, потому что таким, как ты, не в монахи идти, а в разбойники! Убирайся в банду к Радеке, заделайся разбойником, как какой-нибудь ркач, и грабь церкви да монастыри!

Однако слова эти нисколько Баконю не тронули; прихватив с собою сухое платье, он зашел за дверь и стал переодеваться.

А Брне направился в кухню и попросил повара принести ему и племяннику горячей ракии. Но когда они с Грго вошли в келью, Баконя уже спал. И фра Брне ничего не оставалось, как и самому улечься в постель.

Перед сумерками Квашня проснулся в значительно лучшем настроении.

— Вставай, Иве!.. Встань, мой мальчик, и принеси воды! — сказал он ласково.

Баконя, весьма удивленный, пошел за водой. Ему казалось, что с тех пор, как он в последний раз ходил к источнику, прошел не день, а год; казалось, будто и сам он стал другим, и все окружающее изменилось, — монастырь как-то уменьшился, церковь тоже, только вода вокруг острова разлилась как море, а на берегу поселились какие-то великаны, перед которыми трепещут даже святые в церкви, перед которыми бессилен и сам святой Франциск. Он даже допустил, чтобы разбойники выкололи ему глаз!.. И Баконю охватили великая скорбь и страх, и пошатнулась его вера; он не знал, кому молиться, потому что обращаться непосредственно к богу он не привык. Заливаясь горькими слезами, он захотел умереть, умереть «безвременной смертью», чтобы раз и навсегда уйти от этих злых людей и немощных святых, которые не в силах защитить и себя, а не то что его, Баконю!..

Однако немного погодя Баконей овладели другие чувства: ему стало жаль Иеронима, Викентия, Перейра, Роха, Бернарда, Доминика и Христофора; они предстали перед Баконей такими униженными и жалкими, что ему захотелось утешить их как более сильному… Но тут же он испугался этой мысли, ему почудилось, что изуродованные эти святые гораздо страшнее и «могущественней», чем прежде… «Они притаились и ждут момента, когда все изверятся в отмщении, чтобы внезапно обрушиться на святотатцев!» — молнией пронеслось в его голове, кровь забурлила от ярости, и он заскрипел зубами…

И вот Баконя видит себя в монашеской сутане на диком скакуне, с саблей наголо; к нему стеклись все католики, сколько их есть от моря до Козьяка и Велибита, все как на подбор молодцы, конные и пешие. Баконя, не касаясь земли, стрелой облетает на своем коне это несметное воинство, держа в левой руке крест, а в правой саблю и воодушевляя не знающих пощады солдат; он мчится впереди всех по длинному мосту, перекинутому через широкую реку, и останавливается в обширной долине. Здесь он прежде всего перестраивает свое войско, потом служит в шатре святую мессу, подобно тому как в былые времена это делали фра Иван Капиштран и Шурич дон Степан перед битвой с турками. (Песни об этих двух юнаках, «как их пел фра Качич»[10], Баконя много раз слышал от Лиса.) Затем воевода Баконя гонит темно-гнедого на поле боя и во главе войска двигается на великанов. Широкой лавой идет его рать по долине, только гул стоит! Отъехав уже порядком, воевода вдруг вспоминает, что среди его воинов находится фра Сердар. Он разыскивает Сердара, целует его и тут же назначает командующим левого крыла, а Вертихвоста — правого, сам же остается впереди всех. И рать двигается еще стремительней; однако вскоре перед ними встают высокие горы, а у их подножия, развернув едва обозримые боевые фланги, стоят страшные великаны. Бойцы робеют, робеет и сам воевода. Он останавливает войска и страшным голосом читает тропарь святому Франциску. Помолившись, он оборачивается к неприятелю и вместо великанов видит… буковацких голодранцев да беспутных котаран!.. И снова закипает отвагой воеводино сердце, и, воскликнув: «Бей ркачей!» — он гонит своего коня во весь опор, воины кидаются за ним, а ркачи «спины показаша и бежати сташа!» Боже милосердный, чего-чего только с ними не делали! Рубили, топтали, разрушали, жгли дома и церкви, вешали монахов за бороды!..

Когда Баконя вернулся с источника, ему пришлось за опоздание дольше обычного почесывать дядину спину.

Поздно ночью прибыла из города комиссия. О ее приезде сообщил Косой. Фра Брне и Баконя поспешили к воротам монастыря, где уже собрались все фратеры. Четверо горожан сошли с лошадей, за ними Увалень.

— Просто невероятно! Как могли вы так быстро приехать? — спросил Вертихвост, пожимая руку старшему. Остальная братия тоже выражала удивление, а судья стал похваляться, что всю дорогу шли быстрой рысью.

Баконя взял кожаную сумку, которую протянул ему один из приехавших, рыжебородый, сухощавый и суматошный молодой человек, и спросил Увальня:

— Кто этот козел?

— Доктор. Сдается, ркач, потому что говорит по-ихнему.

Господа, лопоча по-итальянски, вошли в монастырь.

— А эта баба — судья?! — заметил Баконя, косясь в сторону старого, безусого коротышки.

— А горбатый брюхан кто?

— Судебный пристав, — ответил Кот. — Сказывают, весьма ученый, знает латынь вроде фра Тетки.

Позади шел писарь, высокий, тощий, бесцветный молодой человек.

Бурак повел комиссию в трапезную, а врач с остальными фратерами направился к настоятелю. Врач приподнял запавшее веко больного, которое снова закрылось, как только он убрал палец, потом закрыл другое веко, но оно тотчас открылось; глядя на часы, пощупал пульс, нахмурился и спросил Тетку:

— Этот человек… — И он сделал движение рукой, будто опрокидывает в себя рюмку.

— Да, изрядно… правду сказать, даже сверх меры! — ответил Тетка, поняв его жест.

— Где сумка? — спросил врач у Бакони. Вынул из нее какую-то трубочку с иглой на конце, опустил иглу в жидкость и потянул к себе поршенек. Проделывая все это, он сказал фратерам что-то по-итальянски, и те с большим трудом перевернули святого отца на живот и стянули с него кальсоны…

Скажи кто-нибудь Баконе, что в этот злосчастный день он будет еще чему-нибудь удивляться, он не поверил бы, но, увидя, что проделывает врач, Баконя оцепенел от изумления.

— Вот то же самое, сынок, сделаешь ему на заре! — сказал врач, протягивая Баконе шприц.

— Я? — спросил Баконя, бледнея и содрогаясь. — Не сделаю и отцу родному!

— Пошел вон, козопас зврлевский! — заорал Вертихвост. — Он еще будет тут рассуждать, словно господин какой, а не наш холуй! Марш с глаз долой!

А Квашня хватил Баконю по голове.

После ужина между фратерами и горожанами завязался оживленный разговор. Бритый судья, видно большой балагур, всех смешил. Пристав помалкивал и на все, что бы ни говорили, кивал головой. Врач тотчас после еды задымил толстой сигарой и принялся разглядывать висевшие по стенам картины. Писарь, стремясь показать изысканность, едва прикасался к еде и вину и поднимал бокал двумя пальцами.

Поначалу разговор шел о грабежах. Судья рассказал, как прошлой зимой в его округе были ограблены четыре католических церкви. Рассказывал о Радекиной банде, которая зимой отсиживается в Котарах и Приморье, а летом перебирается в боснийские горы и орудует чуть ли не до границ Сербии. Касаясь сообщников, судья сказал:

— Все валят на Радеку! Что бы ни случилось — он виноват, и другие головорезы его именем прикрываются! Все валят на него! А где этот самый Радека? Может ли он поспеть и туда и сюда, во все места сразу? Вот так-то, господин хороший, четыре полицейских отряда рыщут без конца по всей Буковице и Котарам, из села в село, с горы на гору, а Радеки нет как нет!

— Нету, ей-богу! — заметил, посмеиваясь, Сердар.

— Нету! А какую уйму динаров убивают на шпионов, которые говорят: «Вон там Радека, хватайте его!» И те же самые шпионы говорят Радеке: «Здесь полицейские, беги!» Так-то вот, господин хороший!.. Говорю вам: в Далмации пятьдесят тысяч разбойников!.. Здесь ничто не поможет, только виселица, виселица и виселица!..

Разговор перешел на больного.

— Итак, доктор, что вы скажете о нашем настоятеле?

— Что ж, может, выживет, а может, и умрет.

— До чего мудро! — шепнул Баконя друзьям, которые толпились у двери. — До чего мудро, а ведь из-за этого православного козла я получил оплеуху! Ох, и намял бы я ему бока!

Врач выпустил длинную струю дыма и принялся объяснять, что такое апоплексический удар.

— Если, бог даст, придет в себя, надо его причастить, — сказал Бурак.

— Лучше бы ему не приходить в себя, если уж суждено умереть, — заметил врач.

— Не могу согласиться с вами, дорогой доктор, — вступил в разговор Брне, — мучения на этом свете ничтожны по сравнению с теми, которые нас ожидают на том, если мы вовремя не примем святое причастие. Не так давно скоропостижно, без причастия, скончался один монах, и не было ему покоя в могиле, стал он являться то одному, то другому из братии, убеждая каждого быть всегда готовым к смертному часу…

— Бабьи сплетни! — почти сердито перебил его врач.

— Нет, не бабьи, — заметил молчавший до сих пор судебный пристав. — По крайней мере, согласно нашему вероисповеданию, это не сплетни…

Фра Брне, воспользовавшись поддержкой, стал ссылаться на Иеронима, Августина, Аквинского и, наконец, принялся доказывать нелогичность некоторых христианских вероучений, не признающих чистилище и в то же время возносящих молитвы за умерших…

— Вот, доктор, не в упрек вам будь сказано, вы, православные, не верите в существование чистилища, а в то же время платите монахам за сорокоусты и панихиды! Скажите мне, пожалуйста, какой покойникам от того прок? Кто в аду, того уж молитвой оттуда не вытащишь, а кто в раю, тому она не нужна. Не так ли? Ну, а раз так, чем же могут помочь молитвы вашим покойникам?

— Не помогают, ей-богу, ни нашим, ни вашим, зато весьма выгодны попам!

Судья улыбнулся, а пристав покраснел и стал распространяться, что вообще все православные слабо разбираются в своей вере и даже самые образованные из них в этих вопросах полные невежды. Врач сначала отрицал необходимость этой осведомленности, а потом и необходимость самой веры, однако, когда пристав перешел всякие границы в восхвалении католической веры, врач пустился так расхваливать православие, что за ним не угнался бы и задарский владыка.

Вертихвост резко встал из-за стола, комиссия тоже поднялась и направилась в отведенные им комнаты, а врач в сопровождении фратеров к больному.

Баконя заглянул в старую кухню, битком набитую заречными крестьянами. Они судили да рядили, кто мог ограбить монастырь и как это случилось. Общее мнение сводилось к тому, что налет совершила банда Радеки и было в ней по меньшей мере тридцать душ, разумеется ркачей. Большинство не верило, что банду привел Степан, мог это сделать кто-нибудь из тех, кто служил здесь раньше Степана, а скорее всего «какой-нибудь тайный ркач». Что же касается Жбана, то все были уверены, что он погиб. Верно, бедняга вышел, наткнулся на разбойников и (со страху, а не для того, чтобы поднять тревогу) закричал, а те его убили и бросили в воду. Эта догадка не вызывала сомнений, потому что под конец Косой даже вспомнил, как кто-то выходил из кухни, а все присутствующие слуги уверяли, что из них никто не выходил.

Повар прервал все эти разговоры, появившись в дверях и крикнув с порога:

— Есть здесь кто из послушников? Пусть тотчас идет в церковь! А вы, люди, выходите проводить пресвятые (то есть ковчег, в котором хранятся освященные дары)!

— Неужто фра Вице помирает? — спросил кто-то.

— Разве пресвятые не украли? — шепотом спросил Баконя.

— Молчи, несчастный! — прошептал ему в ответ Навозник. — Наш народ верит, что никто, кроме священника, не может коснуться святых даров, негоже им такое слышать… Пойдемте, братья, пойдем!

Ни Баконя, ни крестьяне до сего времени еще не были в ограбленной церкви и теперь, увидя разгром, остановились потрясенные. При мерцании восковых свечей, которые держали у главного алтаря Буян и Лис, церковь казалась еще ужасней. Баконя вошел в ризницу и вскоре появился в стихаре, позванивая колокольчиком, — знак, что за ним несут пресвятые. Крестьяне опустились на колени. Кот держал над Теткой шелковый покров, фратер нес что-то завернутое в золотую парчу; за ним шел Вертихвост с мироносицей; за Вертихвостом следовали остальные пять святых отцов, судебный пристав и писарь, каждый с зажженной свечой. К ним присоединился Навозник с крестьянами, и все парами, миновав мрачный двор, поднялись по лестнице в галерею и потянулись к келье настоятеля. Миряне опустились перед ней на колени, фратеры, сгрудившись вокруг постели больного, стали читать молитвы. Баконя поднялся на цыпочки, но так ничего и не увидел. Юношу волновал вопрос: «Чем же они его причастят? Ведь дарохранительницу украли, а носить причастие в голых руках не дозволяется!»

Только когда они раздвинулись, Баконе бросилось в глаза посиневшее, безжизненное лицо настоятеля. Началась церемония миропомазания, которую, как известно, католики совершают над умирающими. Фра Тетка помазал Лейке брови, лоб, виски и т. д. миром, потом все семеро благословили его и велели народу разойтись.

Баконя только того и ждал. Хоть он и спал часа четыре после обеда, но чувствовал себя очень усталым. Придя в келью, он сел с прутиком в руке в ожидании вра, но сон сморил его, и он сидя уснул.

Проснулся Баконя, когда солнце поднялось уже высоко. Дядя ушел. Видно было, что он очень торопился: вокруг умывальника стояли лужицы пролитой воды, полотенце валялось на полу… Баконя побежал к келье настоятеля. Келья была убрана, постель застлана, пыль вытерта, будто фра Лейка только что вышел на утреннюю прогулку. У Бакони волосы стали дыбом, и он кинулся к старой кухне. Из трубы поднимался дым, изнутри доносился гомон, чего днем раньше никогда не случалось. Заречные крестьяне жарили на вертеле двух баранов, а Белобрысый и Кот стояли подле огромного котла, в котором варилась капуста. Баконя побежал в новую кухню, здесь он застал суетившихся вокруг очага Навозника и Буяна.

— Что? Разве настоятель умер? — спросил Баконя.

— Где же ты был, бедненький? — спросил Грго. — Что с тобой? Я с самого утра все спрашиваю: где молодой Еркович? Почему его нет, когда он мне больше всего нужен? Ты знаешь, что сегодня у нас будет обедать самое малое двадцать священников и провинциал?

— И провинциал?.. Значит, настоятель все же помер?

— Нет, он будет ждать, пока ты проснешься, — сказал Буян. — Умер ровно в час пополуночи, а в церковь перенесли его в семь утра. Уже три мессы отслужили. Сейчас, думаю, твой дядя читает четвертую.

— Как же так? Разве можно служить мессу в ограбленной церкви?

— Косой переправился на ту сторону, в ближайший приход, и фра Томе принес дарохранительницу и все, чему полагается быть в алтаре, понял? — пояснил повар. — Иди-ка, мой мальчик, выпей кофейку, потом сходи в церковь, приложись к руке настоятеля и тотчас возвращайся. В случае, если фра Баре, или дядя, или кто другой станут тебя задерживать, скажи, что я прошу тебя отпустить, что ты мне нужен, очень нужен. А ты, Анте, можешь идти.

— Неужто мы нынче оскоромимся? — спросил Баконя, завтракая. — Ведь сегодня второй день великого поста.

— Для подобных казусов и существует диспенсациум[11], — произнес Буян с таким видом, словно хотел сказать: «Эх, Баконя, ты даже не понимаешь, что такое диспенсациум!»

— А комиссия еще здесь? — продолжал выспрашивать Баконя.

— Их еще с утра черт унес. Закончили опись до того, как внесли тело. Фра Тетка считает, что убыток равен примерно двадцати тысячам талеров. А эта бабья морда — судья и ркачий козел-врач хохотали, глядя на изуродованных святых.

— О, чертов ркач! — скрипнув зубами, проворчал Баконя и пошел в церковь.

Шесть боковых престолов были затянуты черными покрывалами. Посреди церкви лежал покойный настоятель на том же самом катафалке, который послужил уже Дышлу и многим другим до него. У изголовья собралось человек тридцать крестьян, мужчин и женщин, земляков и сородичей покойного фра Вице. Баконя удивился: «Когда же они успели прибыть?» На главном престоле святому Франциску уже заделали продырявленный глаз и смыли усы; перед ним стояли искусственные цветы и теплилось множество свечей, гораздо больше, чем обычно ставилось у трех алтарей. Слюнтяй служил мессу. Справа и слева от него, кроме своих, стояло на коленях еще шесть-семь фратеров. Кое-кого из них Баконя видел на проще, но большинство было ему незнакомо.

Из церкви Баконя побежал на черную кухню. Кухня тоже оказалась битком набита заречными, там тоже готовился обед. Чужие люди заполняли мельницу и кузню. Баконе приятно было услышать слова одного из крестьян:

— Видите вон того послушника? Это племянник Квашни, но, ей-богу, не ему чета. Вчера переплыл реку на лошади не хуже Сердара! Подумать только — ребенок! А ведь, говорят, он не умеет плавать!

— Знаем мы отлично Баконю! — заметил другой крестьянин, монастырский испольщик.

Баконя побежал было к переправе, но, увидав на берегу Сердара, остановился. Увалень и Корешок стояли с паромом на той стороне и, кажется, пререкались с ожидавшими переправы крестьянами. Гостей было много, они толкались, желая поскорее попасть на паром. Острый взгляд Бакони тотчас распознал в толпе отца и дядьев: Храпуна, Ругателя, Сопляка и Культяпку. Был с ними и маленький зврлевский священник. (Как ни странно, так уж повелось, что в зврлевский приход посылали всегда самого неказистого фратера. Из двадцати трех фра Ерковичей, которые «быша и священствовавша», от силы трое священствовали у себя на родине.) Баконя решил вернуться к Навознику. По пути он все думал о несчастном Жбане и до того разжалобился, что до окончания готовки обеда даже не вышел к Космачу, хотя тот дважды посылал за ним Буяна.

Баконя, Буян, Косой и какой-то городской послушник — «макаронник» — с трудом поспевали прислуживать фратерам за столом. Лис почему-то заупрямился и носу не казал из послушнической трапезной. Кот читал житие. Взгляд Бакони то и дело украдкой останавливался на провинциале, сидевшем во главе стола. Это был грузный старик с двойным подбородком. Он дремал даже за обедом, и весь его вид говорил: «Ох, если бы вы знали, до чего все это мне надоело!» Провинциал жил не в городе, а в ближайшем к городу монастыре и уже давно занимал это высокое положение. Баконя слышал, что старик известный глаголяш[12].

Баконя только к концу обеда заметил некое обстоятельство, которое его больше всего удивило. Когда кончилась спешка, его подтолкнул Буян и спросил:

— Ну как, к лицу ему?

— Что к лицу? Кому к лицу?

— Экой ты, брат! Коту монашеская сутана! Не видишь, что он «облачился»?! Неужто не знал?

— О господи Иисусе! О пресвятая дева! — воскликнул Баконя, глядя на стоявшего за аналоем Кота в новенькой сутане, подхваченной белой, как снег, веревкой. Благодаря капюшону его длинная шея казалась еще длиннее, а кошачьи глазки, за которые он и получил свое прозвище, еще более кошачьими. Баконя удивился, как это он сразу не заметил, а потом подумал, что события в монастыре нарастают с молниеносной быстротой: в минуту происходит то, на что раньше требовались годы! «Но как же так? Разве его уже посвятили в дьяконы? Когда?»

На все эти вопросы он вскоре получил ответы.

«Нет, еще не посвятили, но посвятят завтра, когда изберут нового настоятеля. Правда, Кот еще не доучился, но монастырю нужен дьякон, а Клоп не вернется. Впрочем, не будь Кузнечный Мех, дядя Кота, старым приятелем провинциала, ничего бы не вышло. Фра Слюнтяй добивался, чтобы посвятили в дьяконы Лиса, но без толку, вот Лис и злится. Поэтому же Слюнтяй тотчас по окончании «всех этих дел» уйдет в освободившийся приход, Лиса же переведут в другой монастырь… И еще новость: один из братьев фра Тетки привез сына, и он останется здесь послушником».

Эти новости произвели на Баконю глубокое впечатление, а последняя даже исправила ему настроение. Значит, теперь он уже не младший послушник!.. Конечно, не младший, ведь он идет тотчас за Буяном! Значит, примерно годика через два, самое большее три — его посвятят в дьяконы, придется только засесть за книги!.. И как следует! Хорошо и то, что станет двумя фратерами меньше и задавака Лис уберется прочь! Сущая благодать! Баконе хотелось пуститься в пляс.

И снова у него закружилась голова при мысли о том, как все быстро произошло! В течение одной ночи! А ведь всего бы этого не было, если бы ркачи не ограбили монастырь и если бы скоропостижно не скончался настоятель! Господи, прости! Невольно человек обрадуется!.. Впрочем, пути господни неисповедимы, как говорит нам богословская наука!

После обеда Вертихвост предложил тотчас совершить погребение, чтобы большая часть крестьян могла разойтись по домам. На лице провинциала, помимо выражения: «О, до чего же мне все это надоело», отразилось и нечто похожее на вопрос: «Как? Даже не вздремнув после поминок?» Прочие святые отцы подумали о том же, однако старец передумал и, позевывая, сказал:

— Что-о ж!.. в конце концов фра Баре прав, уж больно много людей собралось, к тому же… на ночь глядя… не совсем удобно. Да и с остальными делами следует скорей покончить.

Послушникам приказали тотчас ударить в колокола. Младшие фратеры отправились предупредить о похоронах крестьян. Баконя, увидав отца на галерее перед кухней, махнул ему рукой, и Космач пошел за ним. Космач был приятно удивлен, увидав, как за полтора года разлуки возмужал его сын.

— Хороший мой, — расцеловав его, произнес он растроганно.

— Некогда, отец, только несколько слов! — и на ходу рассказал ему о наступающих переменах и о своих надеждах. — Единственное, что меня гложет, — как отнесется ко мне новый настоятель, выберут-то, видать, Вертихвоста, а он, знаешь, на нас, Ерковичей, косо смотрит. Ты Теткиного брата не знаешь? Его сын. Где он только, этот новый послушник? Жду не дождусь на него поглядеть!..

И Баконя, услыхав позади себя голос дяди Шакала, убежал.

Отслужив наскоро панихиду, фратеры трижды обнесли настоятеля вокруг церкви и унесли на кладбище. Квашня сказал надгробное слово. Баконя слышал только начало, то есть то, что говорят о смерти Иероним, Августин и еще какие-то святые отцы, потому что лишь только дядина речь стала чуть-чуть понятнее и племянник начал кое-что улавливать, к нему подошел повар и прошептал:

— Пойдем, дитя мое, время не терпит. Надо чистить рыбу и замесить какое ни на есть постное тесто.

Баконя чистил ножом угрей и форелей, а голова гудела от мыслей. И все же он то и дело спрашивал себя: правда ли, что приехал Теткин племянник, и обратится ли в упыря и Лейка?

Навозник сумел точно ответить только на второй вопрос:

— Лейка в упыря не обратится! Грешил он в последнее время мало. Правда, по вечерам у себя в келье он изрядно выпивал в одиночку, но все же умер в известной мере подготовленным.

Пока они так беседовали, с кладбища изредка долетал голос Брне; потом послышался громкий говор и, наконец, топот ног у малых церковных врат. Повар и Баконя подошли к окну. Из церкви вереницей потянулись фратеры и крестьяне. Поднялась сутолока, шум. Сердар и Вертихвост переходили от одного гостя к другому. Вокруг провинциала столпились родственники покойного настоятеля; вокруг Кота — его родственники, вокруг Квашни — Ерковичи. В сторонке рядом с Теткой стоял хорошо одетый крестьянин, а подле него мальчик лет двенадцати — тринадцати. У Бакони от радости запрыгало сердце, и он еще больше высунулся из окна. Космач заметил его и направился к лестнице.

— Куда ты, Еркович? — крикнул Вертихвост.

— Да вот с сыном хочу поздороваться. Целый день из-за него потерял, а еще не виделись. Разве это дело? — И староста Зврлева с достоинством зашагал по ступенькам.

Баконя сбежал ему навстречу.

— Что же они делают, эти фратеры? — спросил он Баконю. — Гонят людей из обители святого Франциска, а люди пришли бог знает откуда на погребение!.. Ох, дурная это примета, это…

— Не надо, отец, не скандаль, Христом-богом прошу! Подумай обо мне…

— Но надо же о многом с вами поговорить, с Брне и с тобой! Я должен остаться!..

— Нельзя, отец! Тогда останутся и другие; я слышал, что сегодня решили фратеры. Ступай, отец, кланяйся матери и всем, всем остальным…

Вернувшись к своему месту у окна, Баконя увидел во дворе только провинциала и шестерых старших фратеров.

Незадолго до ужина фра Тетка привел в кухню своего племянника. Баконя сердечно обнял его. Мальчик был красивый, крепкий, с миловидным лицом и пухлыми щеками, за что тотчас и получил прозвище «Пышка».

Ужин прошел таким же манером, как и завтрак. Кот поначалу читал жития, а потом уселся вместе с фратерами. Брне поглядывал на племянника и надувал щеки. Баконя смеялся от души, думая о том, что, с тех пор как он в монастыре, это первый день, когда ему не пришлось чесать дяде спину и пятки. И первая ночь, когда он, Баконя, не будет спать в дядиной келье, где Буян уже постелил троим гостям. Баконя, Буян и Пышка ночуют в трапезной!

Однако только следующий день, как сказал Баконя, был «днем происшествий».

После заутрени собрались в трапезной для избрания нового настоятеля. Избирали тайным голосованием. Когда собрали листки и подсчитали, жребий пал на фра Брне. Тщетно отказывался он, ссылаясь на больные ноги, пришлось-таки согласиться и принять пост настоятеля на три года.

Затем отслужили великую мессу и посвятили в дьяконы Кота. Баконя выбежал лишь ненадолго из кухни посмотреть обряд посвящения и вернулся обратно. Но когда вскорости явился Косой и сообщил, что к ним едут на пароме колонаши (полицейские, которые в то время ловили разбойников), Баконя выбежал за монастырские ворота. Там собрались уже все фратеры, послушники и челядь. Около двадцати полицейских шли с переправы. Один другого краше и статнее! На каждом токи, мундир с пуговицами, за поясом два пистолета и нож, за плечом либо штуцер, либо винтовка.

— Бог в помощь, отцы! — крикнул начальник, сняв треуголку с хвостом, спадавшим ему на плечи.

— Бог в помощь! — повторили полицейские друг за другом, окружая начальника. Только трое из них приложились к рукам фратеров, восклицая: «Хвала Иисусу!»

— Бог в помощь! Слава Иисусу и Марии! — ответили фратеры.

— Садитесь, люди!.. Принеси-ка ракии, сынок!..

Все уселись на скамьи.

— Почти одни православные! — заметил про себя Баконя. — Трое наши, но куда им до этих!.. А вон тот как себя держит, до чего надменно глядит, словно царь какой!.. Ни один не скажет «Хвала Иисусу!», не приложится к руке вратера, хоть голову ему отруби!.. Стоят, брат, за свое!.. А и то, прости господи, они мне милее наших…

Начальник начал:

— Нам, отцы, известно все, что здесь произошло. Нас послали допросить слуг… На что другое терять время нечего, нужно еще до сумерек успеть к месту встречи. Значит, здесь, перед вами, мы и допросим слуг.

Допрос окончился скоро.

— Будь здесь Жбан, он наверняка рассказал бы толковей! — заметил Увалень.

— Начал бы: «Я, что ли? Я?» — добавил Белобрысый.

Слуги, вспомнив верзилу Жбана, засмеялись.

— Кто этот… как вы его называете… Жбан? — спросил начальник.

— Простофиля, не прослужил и четырех недель; исчез с позавчерашнего дня! — ответил Квашня.

— Откуда он и чей?

— Из Зеленграда, а звали его Грго Прокаса…

Начальник и товарищи обернулись к ширококостному полицейскому. Тот покачал головой.

— Я, отцы, из Зеленграда, но у нас нет таких…

Те переглянулись.

— А скажите, каков с виду этот человек? — спросил начальник.

— Высокий, сухощавый, большая голова, глаза карие…

Начальник вскочил как ошпаренный и продолжил:

— Один ус длиннее другого, не так ли?.. Грудь волосатая, ноги тонкие, не так ли?

— Верно! — подтвердил Сердар, бледный как полотно.

— Тодорин! Клянусь спасением души, Тодорин!.. Он самый, даю голову на отсечение! — крикнул начальник, ударяя себя ладонью по ляжке.

— Он! Он! — закричали полицейские.

— Что за Тодорин? Какой Тодорин? Кто это Тодорин?

— Тодорин Драчкевич из Г. Величайший негодяй, какой когда-либо жил на земле!.. Правая рука Радеки. О, наивные сердца!.. Ведь он притворился дурачком и поступил к вам на службу!.. Пойдемте, ребята, пойдем скорее, нечего терять время! — сказал начальник.

— Неужто Жбан?!

Нелегко себе представить, как потрясло это открытие каждую живую душу в обители святого Франциска.

— Жбан — отъявленный негодяй!.. Жбан — правая рука Радеки! Жбан целый месяц водил всех за нос!

— Ну-у-у! Такое может придумать только ркач! — проговорил Баконя и тут же вспомнил, как однажды застал Жбана в кузнице одного, с совсем другим выражением лица… — Да если поразмыслить хорошенько, я бы перед ним шапку скинул!.. Ну и смелость, ну и ум, ну и хитрость, убей его бог!

Нет никакой возможности описать волнение, наступившее после этого открытия. Все потеряли головы. У нового настоятеля тотчас заболел живот, у Кузнечного Меха началась одышка, и оба улеглись в постель. Провинциал, Слюнтяй, Лис и прочие фратеры разбежались кто куда. Сердар скрежетал зубами, разыскивая, кого бы отдубасить, и наконец сорвал свою злость словами на новом дьяконе, а руками — на Косом.

Первым пришел в себя Баконя. Он отвел Пышку в церковь, показал, за какой канат следует дергать по утрам, и торжественно передал метлу со словами:

— Теперь ты знаешь свои обязанности. Будем друзьями, но ты должен меня уважать как старшего. И запомни еще одно: ты слышал, что меня называют Баконей, но ты не смеешь так меня звать. Я послушник Еркович!

IX РАЗНЫЕ РАЗНОСТИ

Как всегда бывает, после великих потрясений наступил полный покой. Дней десять Брне сочинял циркуляр, предназначавшийся всем монастырям и соборным церквам; в нем Брне подробно перечислял все беды, постигшие обитель святого Франциска, и трогательными словами молил о братской помощи. Это длинное послание предполагалось разослать в двухстах экземплярах, и потому все, кроме Вертихвоста, по целым дням занимались переписыванием. Баконя выучил весь циркуляр наизусть, от слова до слова.

Вероятно, бессовестному Тодорину частенько икалось, столько раз его поминали в монастыре, и в приходах, и в суде, и вообще всюду, куда доходил циркуляр, и, уж во всяком случае, он должен был видеть дурные сны, столько проклятий сыпалось на его большую голову. Кроме проклятий, когда стало доподлинно известно, что Жбан орудует в горах вместе с бандой Радеки, за упомянутую голову была назначена награда в 300 талеров.

Что касается золотой и серебряной утвари, то подозревали, будто все прошло через руки одного купчика в ближайшем городке. Согласно решению суда, в его доме произвели обыск, а его самого временно посадили в тюрьму. Однако за неимением улик в конце концов купчика пришлось выпустить.

Таким образом, мало-помалу, по прошествии двух месяцев, надежды на то, что хоть что-нибудь из похищенного вернется, окончательно развеялись.

На циркуляр откликались тоже очень слабо. Приходили большей частью очень незначительные денежные пожертвования, сопровождаемые пространными соболезнующими письмами, да никуда не годная церковная утварь. Правда, не подвели подвизавшиеся в приходах семеро фратеров. Сложившись, они купили четырех дойных коров («чтобы молока было вдоволь!») и двух рабочих лошадей. Только фра Скряга — Сыч, дядя Клопа, не только не участвовал в складчине, но прислал новому настоятелю полное брани письмо, обвиняя всю братию в том, что она не блюдет как следует добро святого Франциска.

Все это очень тяжко повлияло на фра Брне и, вероятно, ускорило развитие его странной болезни, которая из пальцев перешла и в ступни. Молодой врач из городка прописал ему какие-то капли, но, оставшись наедине с Теткой и Кузнечным Мехом, только качал головой.

В самом деле это была странная болезнь! Целую неделю ни признака болей, и вдруг день-другой невозможно ступить на ноги. Вскоре фра Брне убедился, что от капель ему нисколько не легче, помогало только воздержание от пищи, что было тоже загадкой и раздражало его. Однажды он спросил Тетку:

— Никак не могу понять, какая, к черту, связь между ступнями и едой? Ясно, что, когда желудок наполнен, вес тела увеличивается и ослабевшим ногам приходится труднее! Все правильно, но я пробовал так: когда с вечера, скажем, не поужинаю и на другой день мне легче, я беру два тяжелых стула и ношу их, хоть полчаса, и вовсе не чувствую, чтобы их тяжесть отзывалась на суставах! Сам видишь, непонятная какая-то история!

— Мой дорогой Брне, — сказал Тетка, — от хорошей еды густеет кровь и усиливается болезнь. Потому особенно вреден тебе послеобеденный сон. Ты не должен, как сказал врач, спать после обеда ни минуты!

— Нельзя есть, нельзя спать после обеда, нельзя ничего, к чему привык за последние тридцать лет, для чего же тогда жить? — сердито пробурчал Квашня. И добавил уже мягче: — А что, если, брат Думе, мне жить по-старому, только почаще ставить пьявки, чтобы кровь оттягивалась, а?

— Гм, — промычал Думе, — Перво-наперво вспомни золотые слова шаллеровской школы, обращенные к английскому королю: «Somnum fuge meridianum»[13].

— Брось, брат, свою школу! — прервал его Брне. — Не продолжай!

Вскоре фра Брне стал мрачен и ко всему безразличен. Всех очень удивило, что случилось это летом, когда он не только не чувствовал никаких болей, но был убежден в полном своем выздоровлении и даже перестал ограничивать себя в еде. В его поведении появились какие-то странности: он прекратил свои утренние прогулки на кухню, не отдыхал перед монастырем в тени деревьев и все чаще искал уединения. Целыми часами сидел он в галерее, перед своей кельей, либо тупо уставясь на какой-нибудь предмет во дворе, либо следя за курами, кошкой или за поднимавшейся из кухонной трубы струйкой дыма. А стоило направиться к нему, Брне тотчас скрывался в келье и запирался изнутри. Если это был слуга, пришедший специально к нему за распоряжением, Брне коротко объяснял, что и как, через дверь. Часто прятался он и без всякой видимой причины, то есть когда ему не грозило ничье посещение. За обедом и ужином он заговаривал только в самых необходимых случаях, однако каждое его слово было разумно, а смысл его речи указывал на то, что рассудок его нисколько не утратил прежней ясности. Больше того, когда Вертихвост однажды спросил его:

— Что, отче Брне? Не… червоточинка ли какая у вас в мозгу?

Брне спокойно ответил:

— Мой мозг, слава богу, здоров, и я не обязан исповедоваться, что со мной!

Другой раз он сказал Тетке:

— Я нахожусь, брат Думе, в таком состоянии, о котором писал… сейчас уже не помню — не то Августин, не то Аквинский… значит, в таком состоянии, когда человек чувствует, будто у него одна кожа, а внутри пустота — нет ни костей, ни мяса, ни крови, один воздух…

— Что-то не соображу я, да и не припоминаю, кто бы из святых отцов мог такое написать, — тревожно ответил Тетка. — Лучше не забивай себе голову, брат Брне, такими пустяками.

— А я утверждаю, что писал, и никакими пустяками я голову себе не забиваю.

Больше об этом речь не заводили. Брне продолжал вести новый образ жизни, о котором знал во всех подробностях только Баконя. Проспав днем часа два-три, дядя никак не мог уснуть ночью; таким образом, муки племянника начинались уже с вечера. Фра сначала слушал тиканье часов, потом ложился на живот, и Баконя чесал ему икры или спину либо искал в голове; тянулось это бесконечно долго; в конце концов Баконя не выдерживал и, невзирая на стоны и упреки дяди, останавливался. После того фра старался уснуть, вертелся около часа, затем вставал и принимался, посапывая и бурча себе что-то под нос, слоняться из комнаты в комнату. Баконя притворялся спящим, но фра будил племянника, расспрашивал, что случилось за день, бранил, потом опускался на колени и читал молитвы, заставляя делать то же самое и племянника. Однажды он приказал Баконе прочесть вытверженный им наизусть циркуляр. А там уже требовал читать его каждую ночь. Словом, Баконя видел, что дядя впадает в детство, и это весьма беспокоило племянника, однако обо всем, что происходило ночью, он никому даже не заикался.

В монастыре мало-помалу привыкли к странностям нового настоятеля, но своим безразличием к делам он словно заразил всех, и все пошло кувырком.

Правда, Пышка добросовестно отзванивал благовест, готовил в церкви все, что полагается, но служба (прости господи!) шла через пень колоду! После завтрака фратеры разбредались кто куда, без сбора и уговора. Навозник не только не держал под строгим надзором черную кухню, но и в своей всецело полагался на Баконю. Новый дьякон и три послушника являлись в «класс», но учителя приходили ненадолго, а то и совсем не показывались. Впрочем, Баконя жадно читал, глотая все, что попадалось под руку, и удивлял фра Тетку своей необыкновенной памятью; кроме того, он с любовью учил юного Пышку, за что Тетка преподавал ему расширенный курс латинского. Предобеденные уроки длились всего несколько минут, потом фратеры молча обедали наспех, как в казарме, и каждый удалялся в свою келью, кроме Сердара, который садился на своего недавно купленного вороного и переезжал в сопровождении Косого на ту сторону реки.

После обеда послушники снова собирались в «класс» полентяйничать до вечернего колокола; вечерню служили на рысях, словно взапуски; потом подавался ужин, всегда невкусный — заразившийся общим унынием синьор Грго все чаще искал утешения в рюмке. «Конечно, грех, но грех покаянный», — говорил он Баконе, поминая покойного Лейку.

Мы уже имеем представление, как проходила ночь в келье игумена, но и в других кельях не все было в порядке.

Тетка, чуть только запрется, сейчас же закуривает трубку и принимается разгуливать взад и вперед по своим двум комнатам. Курит, ворчит себе что-то под нос, пьет воду, поплевывает и ходит, покуда не свалится от усталости на постель как мертвый. Утром, когда Пышка распахивал окна, из них валил дым, как из трубы. Как-то Брне стал уговаривать его по-хорошему:

— Негоже так, брат Думе, ведь пропадешь раньше времени, — ты, знающий наизусть все поучения шаллеровской школы!..

Тетка с грустью сказал ему в ответ:

— Не беспокойся о моем здоровье, брат Брне! Прости, что говорю тебе прямо, но есть дела поважнее, куда поважнее, о коих следовало бы тебе побеспокоиться!

Буян по ночам читал дяде Бураку вслух, пока тот не заснет. Читал что вздумается, с пропусками, а то и с заду наперед, лишь бы тараторить: Бурак походил на некоторых мельников, которые засыпают только под стук мельничного колеса.

И новопосвященному дьякону Коту было не сладко со своим Кузнечным Мехом: спустя два часа после ужина тот долго «квасил» ноги в теплой воде с отрубями, потом через каждые два часа племянник должен был давать ему какие-то капли от одышки и какие-то болеутоляющие желудочные пилюли, — страдающий астмой Кузнечный Мех за ужином ел гораздо больше Квашни и почти каждую ночь его хватали колики.

Вертихвост жил один; сразу после ужина, не заходя в келью, он прохаживался по галерее, потягивая ракию и закусывая «по-гайдуцки» чесноком. Распалясь, он менял направление и принимался ходить перед кельей настоятеля, изо всех сил стуча каблуками, что весьма беспокоило Брне, но сделать замечание зловредному Вертихвосту настоятель не решался.

Другой бобыль, Сердар, обычно болтал с Косым. Мало того, что они не расставались по целым дням, «шатаясь от испольщика к испольщику, подобно бездомным псам» (как однажды выразился Вертихвост), но вдобавок еще пьянствовали по ночам в келье. Однажды, когда Сердар был в хорошем настроении, Квашня напомнил ему, что такое поведение не соответствует монастырскому уставу, на что Сердар едко возразил:

— А кто же здесь придерживается устава, милый Брне? С какой стати мне лезть из кожи, если все у нас пошло через пень колоду? В конце концов, ежели тебе не по душе, что якшаюсь со слугой, уступи мне Баконю, чтоб развлекал меня разговорами!..

Да и в большой трапезной по целым ночам горела свеча, из чего нетрудно было заключить, что бодрствует и Навозник.

Все в монастыре и днем и ночью шло не так, как надо.

И слуги отбились от рук. Корешок и Треска, улучив время, ставили верши и вечно ссорились с Увальнем и Белобрысым, которые доказывали, что заниматься рыбной ловлей могут только они, и поэтому старались встать пораньше и захватить лучшие места, предоставляя своим противникам сетовать на свою судьбу. Впрочем, к вечеру всякие раздоры прекращались и все — кузнец, мельник, скотник и оба паромщика — усаживались, точно родные братья, за новой кухней и «Христовой кровью» старались смягчить скорбь, которую будила в них ограбленная церковь.

Вначале всех их поражала странная ночная жизнь монастыря.

— Кой черт вдруг вселился во фратеров, и как раз сейчас, когда, казалось бы, самое время взяться за ум? — рассуждал Треска.

— Да, брат, словно все перебесились, — поддакивал Косой. — Что бы это значило?

— Думается мне, является им фра Лейка! — сказал Увалень.

— Молчи, скотина; будь так, разве он не явился бы и тебе, как покойный Дышло? — подмигивая кузнецу, возразил Корешок.

— Кто знает, брат? Ведь он поважнее дьякона и, может, не желает дружить с холопами! — вставил скотник.

— Но что за чертовщина с этим Квашней? С ним-то что?

Белобрысый опустил баклагу, отдышался и, как всегда, серьезно заметил:

— Свихнулся малость человек! После такого срама нечего удивляться, ежели человек с его душой заболеет сперепугу. А фра Брне все же человек душевный.

— Знаем его душевность! Обирала! Процентщик! Во всех наших приходах не найдется и одного мало-мальски зажиточного крестьянина, который бы не задолжал ему сто, двести, и даже триста талеров из четырнадцати процентов, — заметил Увалень.

Белобрысый рассердился.

— Верно, это мы знаем, но что ты скажешь о Кузнечном Мехе, о Бураке, о фра Сыче и прочих, которые дерут по двадцати с сотни? И разве наш фра Брне кого-нибудь пустил по миру с торгов, как они? Да в конце концов что нам до того; ты только ответь мне: разве для нас фра Брне не душевный? Измывается ли он над нами, как измывался этот осатанелый Вертихвост в тот день, когда остался за настоятеля?

— Что правда, то правда! — подтвердили все. — Дай бог здоровья фра Брне.

— Останься этот бешеный за настоятеля, он всю душу бы нам вытряс, — продолжал Белобрысый. — Вставал бы, брат, ни свет ни заря и копался, как муравей… Кто другой подумает — чудо какое! Но мы-то знаем, каков он был в молодости! Всласть покуролесил, ничего не жалел, все на баб ушло! Вот теперь и нет его беднее в монастыре. Да, он уж накопил бы для святого Франциска! Накопил… как моя покойная бабушка! Показывал бы счета, где положено, а сам набивал бы себе карманы. Ведь известно, каково под старость-то без гроша!

— Все знали об этом, и провинциал, и прочие фратеры, потому его и не избрали, — сказал кузнец. — Не беспокойтесь, ему никогда не стать настоятелем. Если Квашня и протянет ноги (не дай бог, конечно), то его сменит или Тетка, или фра Томе.

Вот какие беседы велись на посиделках. Как видно, особых причин завидовать Косому у них не было. Однажды, когда о нем зашла речь, скотник сказал:

— Боюсь, как бы этот козел нас не выследил!

— Кто выследит? — крикнул Увалень. — Косой, этот подожми хвост, этот трусливый заяц? Плевать я на него хотел! Ни за что бы не стал делать того, что он делает!..

— Что же он делает? — спросил скотник.

— Сводничает, вот что! Зачем же он каждый день таскается с Сердаром на ту сторону? — И Увалень запел плясовую:

Хоть немного и толста,
Все же Ела хороша,
Полюбовницей она
У Сердара-молодца…
— Тихо! — крикнул мельник.

— Чего там «тихо»? Кого мне бояться!

— Жбана! — шепнул кто-то.

— Все еще издеваетесь над Тодорином! — отозвался Увалень. — Клянусь пресвятой девой и ее младенцем, я бы его не поминал! Я мучил и дурачил его меньше любого из вас и все же боюсь, как бы не пришлось за это дорого расплачиваться, а вам тем более! Вы думаете, что Тодорин не отомстит?

— Тише! Тише! — закричали все, цепенея от страха. Кое-кто даже оглянулся, словно Жбан мог вдруг оказаться за спиной. Увальню захотелось еще больше их припугнуть, и он продолжил:

— Отомстит Тодорин, клянусь святым Франциском, которому он выколол глаз!.. А Тодорин-то, Тодорин, которого мы прозвали Жбаном, тот самый, что всякую минуту переспрашивал: «Я, что ли? Я?» — ну ладно, нас обманул, неучей, но как он натянул нос монахам! Вот что значит православный… Видите, я никогда не говорю «ркач», а всегда по-хорошему: православный; два сосуда, а бог один, они наши братья!

— Не по-товарищески с твоей стороны так говорить, — заискивающе начал Треска (словно и в самом деле его слушал Жбан). — Правда, мы балагурили с ним, шутили, потому что полагали его глуповатым, но зла ему не желали и не причинили, боже избави! И у меня нет никакой ненависти к Жбану!

И заречные как-то отбились от церкви. Правда, кое-кто приходил в келью к настоятелю, но уходил объятый смущением. Как только кто-нибудь появлялся, Брне тотчас отсылал племянника.

Так, без особых перемен, текли дни за днями. Боли у фра Брне не повторялись, хотя ноги по-прежнему отекали и по ночам мучила бессонница.

Однажды, когда он приказал племяннику продекламировать циркуляр, юноша, почесывая затылок, попросил:

— Если разрешите, синьор, я вам прочту наизусть что-нибудь другое.

— Та-ак! А что же? — спросил фра, изрядно удивленный.

— Да я много знаю. Житие святого Григория знаю.

— Та-а-ак! Неужто все целиком?

— Все как есть, если не перебьете, — сказал Баконя и, не мешкая далее, зажмурился, скрестил руки и затараторил: — «Блаженный Григорий бысть поставлен патриархом святой церкви римской, а прежде патриаршества бе черноризец в монастыри святого апостола Андрия…»

Так читал он нараспев с полчаса, делая паузы только для того, чтобы передохнуть. Брне похвалил его и принялся разыскивать что-то в своих рукописях, а Баконя, воодушевившись, прочел еще несколько отрывков из жития, потом выпалил штук двадцать латинских фраз, переводя их на свой лад, примерно так:

— Душа бессмертна, тело. Смертно ягненок идет. Птица летит стол. Круглый, а дом…

— Ладно, хорошо! — прервал его Брне и протянул ему пожелтелый листок. Баконя пробежал его глазами и сказал:

— Я давно знаю на память этот псалом. Меня научил вра Захария.

— Не говори ты «вра»! Сколько раз тебе повторять? Ведь ты уже не деревенщина!.. А научил ли тебя фра Захария петь этот псалом, а?

— Я знаю, что это ваш и что вообще у вас много псалмов; дядя Шакал знает кое-какие, только перевирает…

— Ладно, ладно, ну-ка, послушаем, раз ты знаешь!

Баконя опять зажмурился, скрестил руки и затянул:

О Иисусе, надежда людей,
Не отвергай души моей!
Ведь душа моя умерла бы
Без тебя, моей услады!
Ты утеха всех нас в тоске,
Ты словно солнце во тьме…
Внимайте же, братья, отцы,
Пресвятой нашей церкви столпы…
— Стой! Видишь, и не знаешь! Последние два стиха из «Страстей господних». Впрочем, все равно! Слушай, я прочту тебе новый мой псалом — о несчастье, постигшем нас, а ты выучишь его наизусть! — И Брне принялся читать свое новое сочинение, которое содержало несколько сот строф и начиналось так:

Всемогущий нас бог покарал
И свободу проклятому дьяволу дал,
И в личине Жбана-грабителя
Тот проник в святую обитель…
А заканчивалось так:

Месть, Тодорин, близка, трепещи!
От святого Франциска тебе не уйти!..
Таким образом, Баконя снискал еще большее благоволение дяди, но черт его дернул рассказать фра Тетке об их ночных развлечениях. А Тетка задумал подшутить над Брне и, сочинив несколько латинских стихов, заставил Баконю их выучить.

— Если разрешите, синьор, я знаю кое-что новое.

— Та-а-ак! — опустившись в просторное кресло у стола, сказал Брне. — Ну-ка, послушаем, если что интересное!

Баконя опустил глаза и, подняв указательный палец и рассекая им воздух, начал:

Si vis incolumen, si vis te reddere sanum
Curas tolle graves: irasci crede profanum,
Parce mero, coenato parum: non sit tibi vanum
Surgere post epulas: somnum fuge meridianum…
С первых же слов Брне вытаращил глаза, медленно поднялся с кресла и, тихонько подойдя к Баконе, влепил ему такую затрещину, что у юноши голова откинулась к плечу.

— Ослиное отродье! — приглушенно зарычал он. — Как ты посмел… позволить себе!

— Что я сделал? — спросил Баконя, отступая. — Разве здесь какие нехорошие слова? Это фра Думе…

— Как раз за это я с тобой и рассчитаюсь! — в бешенстве продолжал дядя, хватая подвернувшийся под руку кувшин, но Баконя выскочил в коридор и кинулся направо, чтобы не столкнуться с Вертихвостом, который, как обычно, гулял перед своей кельей, но Вертихвост, заметив его, крикнул:

— Ты куда, Еркович? Стой! Что тебе надо в такую пору в кухне?

— Дело у меня! — буркнул Баконя, не останавливаясь, и поднялся в трапезную.

Тетка, Сердар и Кузнечный Мех вышли из келий. Вертихвост, бранясь, пошел было за Баконей, но Сердар и Тетка остановили его. Потом они зашли к настоятелю и застали его почти без сознания.

Навозник, по обыкновению, разгуливал по длинной трапезной. Убрав кувшин с вином, он отпер дверь, но при виде бледного Бакони испуганно отпрянул назад.

— Что случилось? Уж не с дядей что? Не умер ли?

— Для меня умер, — ответил Баконя, повалившись на скамью. — Не могу с ним больше. Лучше в омут!

Прежде чем повару удалось узнать, в чем дело, вошел Сердар и начал ласково уговаривать Баконю:

— Вернись, Иве, вернись, дитя мое!.. Дядя все же дядя, если и накажет, то ради твоего же блага!

— Хорошо благо! Ни за что ни про что получать затрещины, да еще слова не вымолвит, не обозвав ослом! Я дошел до того, фра Яков, что готов руки на себя наложить. Вот уже четыре года, как я верой и правдой ему служу! А в награду одни только муки! Разве я виноват, что ему не спится по ночам, виноват, что у него отекли ноги? Нет, не могу я больше, лучше уйду в другой монастырь, а не примут, буду искать работу. Хоть в конюхи, если на то пошло!

— Куда уходить, в какие конюхи! Что ты плетешь! — сказал Сердар, уводя его из трапезной. — Не для того вовсе ты рожден, тебе быть священником и приказывать другим… Доброй ночи, Грго! Пойдем, пойдем!

Когда они спустились с лестницы, Сердар обнял его за плечо и зашептал:

— Глупый мальчишка, подумай только об одном… Разве ты не понимаешь, что твоему дяде жить осталось недолго, что не сегодня завтра и на твоей улице будет праздник… Понимаешь, что я хочу сказать?

— А разве все его добро не принадлежит монастырю? — спросил Баконя.

— Сущий младенец! — сказал Сердар растроганно, видя, до чего наивен Баконя. — Сущий младенец! — повторил он и потрепал его по щеке. — Я вовсе и не думаю, что ты обокрадешь дядю, боже сохрани, но он сам тебе завещает деньги как своему родственнику, так все делают! И ему покойный фра Вице оставил несколько сот талеров, и мне мой дядя кое-что оставил, так все поступают. Итак, Иве, будь умницей! Запомни: «Кто дыма не наглотается, у костра не согреется!» Терпи, выполняй его капризы еще немного, а потом все будет хорошо. А сейчас пойдем, мы и так слишком задержались.

Миновав двор, они очутились у другой лестницы. Баконя остановился.

— Прошу вас, фра Яков, переведите мне одни латинские стихи.

— Какие латинские стихи? — спросил Сердар удивленно. — Что тебе взбрело в голову?

— Да так, есть один… Я не найду покоя, пока их не пойму!.. Я вас прошу, очень, фра Яков. Они короткие…

— Хорошо, читай, послушаю, — прервал его Сердар, по-прежнему удивленный, и, поморщившись, приоткрыл рот: он был слабым латинистом. Баконя раздельно прочитал первые две строфы, а на третьей запнулся. Несколько мгновений Сердар стоял неподвижно, закатив глаза, и вдруг разразился таким громоподобным хохотом, что раскаты его, наверно, долетели до черной кухни.

— Ха-ха-ха-ха… parce mero… coenato parum… curas tolle graves… — повторял Сердар между приступами хохота.

Фра Тетка сбежал с лестницы.

— Довольно, ради мук Христа, довольно, фра Яков. Что ты делаешь? Хочешь человека убить?.. А ты (он обернулся к Баконе) не мог не разболтать всем?

— Я ничего не говорил, — ответил Баконя насупившись. — Я только хотел знать те бранные слова, из-за которых…

— Молчи, молчи, говори тише! — сказал Тетка, которому показалось, что у Брне скрипнула дверь. — Пойдем наверх… Это совсем не бранные слова. Не такой я человек!

— Я хочу их знать! — уперся на своем Баконя.

— Хорошо, я их переведу, — сказал Тетка, поднимаясь по лестнице. — «Если хочешь быть здоровым, если хочешь выздороветь, откинь тяжелые заботы, не раздражайся!» Видишь, что здесь плохого? И затем: «Пей вино лишь в меру, ужинай легко, гуляй после еды, не спи после обеда…»

— Что за вздор, фра Думе, объясни, ради Христа? — спросил Сердар. — Либо я рехнулся, либо с вами что-то неладное!

Думе быстро сказал что-то по-итальянски и повел Баконю в келью. Фра лежал в постели и стонал. Тетка, повертевшись немного, ушел.

И тогда Брне пустился причитать:

— Будь проклят день, когда я родился, как сказал праведный Иов. Проклят человек, поверивший человеку, как опять же сказал праведный Иов. Тяжко тому, кто творит добро, как говорит народ. Значит, ты готов уже весь монастырь всполошить, если я тебя в чем упрекнул? Так-то, значит, ты мне воздаешь за мои благодеяния! Такова-то, значит, твоя благодарность за то, что я соскреб с тебя вшей, старался сделать из тебя человека!.. Ах, Юрета, Юрета, вылитый дед Юрета, несчастное дитя, Юрета, который обокрал Зврлево и всю округу и которого гноили пять лет в тюрьме… Ах, Юрета, укрой мне ноги, подоткни хорошенько одеяло за спину, а на живот положи еще рядно, несчастное дитя, а завтра получишь, что полагается.

И черт принес Космача именно завтра!

Фра Брне сидел после обильного завтрака на веранде, мрачный, как туча, как вдруг появился староста Космач с палкой в руке и торбой за плечом. Едва взойдя по ступенькам на галерею, он заулыбался.

— Хвала Иисусу, вра Брне! С добрым утром! Как здоровье?

— Откуда ты так рано? — спросил фратер, надувая щеки.

— Еще с вечера вышел. Как говорится, по ночному холодку, днем-то жарко…

— Ладно, ладно, а зачем пожаловал, а?

Космач смутился от такой встречи.

— Накажи меня бог, только чтоб проведать тебя и сына. Барице дурной сон привиделся…

— Та-а-ак? Ну что ж, меня ты уже проведал, проведай сына и ступай откуда пришел. — Брне возвратился в келью и заперся.

У старосты задергались усы. Он огляделся по сторонам, не слыхал ли кто нанесенного ему оскорбления. К счастью, никого кругом не оказалось. Прижав губы к замочной скважине и оградив рот ладонями, Космач прошептал:

— Дорогой мой вра Брне, нынче ты не в духе, я не знал, прости, пожалуйста, но…

— Иди к черту! — прервал его изнутри Брне. — Убирайся сейчас же, если хочешь мне еще когда-нибудь показаться на глаза! Уходи!

— Хорошо, хорошо, как прикажешь! Иду сейчас же, мигом ухожу! Тебя да не послушать, а? До свидания!

Космач зашагал в другую сторону. Дойдя до трапезной и увидев настежь распахнутую дверь, он вошел в нее и с порога кухни произнес:

— Хвала Иисусу, синьор Грго! С добрым утром!

Навозник, чистивший рыбу, глянул одним глазом на незваного гостя и сухо ответил:

— Слава Иисусу и Марии ныне и во веки веков… Ступай, брат, к настоятелю!

Терпение старосты лопнуло.

— Я, милый, не просить о чем-нибудь пришел, а проведать сына!.. Где он сейчас?

— Ступай, брат, к настоятелю! — повторил Грго и повернулся к нему спиной.

У Космача защемило сердце; решив, что с Баконей стряслась беда, он кинулся обратно, обежал галерею, заглянул в церковь и, не найдя нигде живой души, крикнул со всей мочи своих легких:

— Эй, Иве Ер-ко-ви-и-и-и-ич!

Одна за другой распахнулись двери келий.

— Что случилось?.. Кто кричит?.. Чего орешь, эй? — спросил Вертихвост.

— Носит тебя черт, осел эдакий! — крикнул Брне. — Чего ревешь? Пошел вон, ослиное отродье!

— Спасибо вам, настоятель, что назвали брата настоящим именем! — съязвил Вертихвост.

Сердар, весь взъерошенный, двинулся на Вертихвоста. Тетка бросился их разнимать. Квашня, Бурак и Кузнечный Мех притворили за собой двери. Баконя, скрежеща зубами, сбежал вниз и повел отца со двора.

— Не хватает еще тебе раздувать ссору! Почему не послал за мною слугу?

— Скажи мне перво-наперво, что тут опять творится? Что с дядей? Что с другими фратерами? И что с тобой, мой бедный мальчик? Отощал совсем, словно целый год болел!

— Беда, отец! С виду будто все в порядке, а на самом деле беда, большая беда. С некоторых пор все пошло кувырком. Все друг на друга косятся, точно отравы боятся. Упаси бог! Просто невмоготу, впору бежать да и только.

— Не глупи, несчастное дитя! — стал убеждать сына умный староста, озираясь по сторонам. — Как раз и смотри теперь в оба, ты… Сейчас все тебе растолкую. Уйдем-ка подальше! Подальше отсюда!

Они направились в рощицу и уселись в тени, неподалеку от переправы.

— Значит, и у вас новости, если говоришь: «сейчас все растолкую»? Уж не беда ли какая?

Староста повертел головой и шумно вздохнул.

— Беды нет, слава господу и пресвятой деве, но… Впрочем, начну по порядку! Так вот зачем я пришел: известно ли тебе, что дядя собирает долги у всех, всех, кто только ему должен? Знаешь? — спросил Космач, глядя прямо в глаза сыну.

— Нет! — небрежно кинул Баконя. — Ну и что же?

— Как «ну и что же»? — возмутился староста. — Да ты понимаешь, что к рождеству богородицы в келье соберется уймища денег? Вра к этому сроку требует возврата долгов с процентами. К примеру, в одном нашем селе Рёвы должны ему около двухсот талеров. Стонут люди, но что поделаешь! Хоть лопни, а отдавать надо, иначе грозится в суд подать; а там еще и за издержки взыщут! Всем судом грозит! Но зачем он это делает? Может, близкую смерть чует? Вот и Барица дурной сон видела…

— Ей-богу, оставь сны в покое и говори прямо: что тебе надо?

— Так вот что: нынче осенью у дяди скопится великое богатство, и… того… как бы оно не попало в чужие руки…

— Отец! — крикнул, бледнея, Баконя.

У старосты снова задергались усы, он кинул недоумевающий взгляд на сына и продолжал:

— Я говорю: гляди в оба, примечай, куда дядя положит деньги, потому что навряд ли он будет держать их у себя. — И, широко улыбнувшись, прошептал: — А ты уже решил, что я тебя подговариваю на…

Баконя оглянулся.

— Клянусь пресвятой девой, и об этом следовало бы словечком перекинуться…

— Никаких словечек, иди-ка ты домой! — сказал Баконя, поднимаясь.

— Да погоди ты, несчастное дитя, неужто и ты от меня отступишься? Разве нельзя уж и пошутить с тобой? Как это: «Иди домой, ступай откуда пришел!» Словно вас человек глазами съест! И в конце концов монастырь принадлежит общине, наши предки его воздвигали, и вы не имеете права гнать отсюда людей.

— Да кто это «вы»? — спросил Баконя.

— Все вы! Первый Квашня, не ответивший мне даже на «Иисуса», потом Навозник, прогнавший меня из кухни; и вот ты сейчас, родное мое детище… Нечего сказать, обрадую я Барицу и твою сестрицу Косую, что выходит замуж…

— Что? Антица выходит замуж? За кого? Почему сразу не сказал? — спросил Баконя, снова усаживаясь.

— Да вот, мир им да лад, посватал ее старший Юричев…

— Шимета, да? Шимета Скопец? — прервал его Баконя. — Ну, клянусь богом, славный и красивый парень. Очень рад!

— Какая уж красота, какая радость, ежели не на что свадьбу справить! Без двадцати талеров никак не обойдешься, не считая хозяйского добра. Потому, милый, и пришел! Надеялся, даст Брне. Просто ума не приложу, что теперь делать! Зайду-ка я к нему после обеда… может, подобреет, как выспится!.. Жалко, что не послушал Барицу! Она посылала меня еще до обручения! «Ступай, говорит, сейчас же к Иве! Надо, чтобы Ива знал об этом раньше! Он послушник, значит, поважнее нас всех, и следовало бы у него первого испросить согласие!» Вот, сынок, какую тебе новость принес!

Баконя задумался. Как все на свете быстро меняется! Косая выходит замуж за Скопца; правда, Шимета на семь лет старше его, но сколько раз он, Баконя, гонялся за ним с камнями! Не успеешь оглянуться, как появятся маленькие Юричевы, которые будут называть его «дядей» и целовать конец веревочного пояса, когда он приедет в Зврлево! А мать, что хотела спросить у него согласия на брак Косой со Скопцом! Бедная, добрая мама! Правда, так не сделали, но разве это все не говорит, что она уже не считает его ребенком, которому можно давать затрещины? Потом, глядишь, выйдет замуж Чернушка, женится Заморыш, подрастет Пузан… а там и вся зврлевская мелюзга повзрослеет, а старшие улягутся в могилу! Представив себе мать, седую, сгорбленную, беззубую, Баконя загрустил и глубоко вздохнул…

— Что же, зайти к нему, как скажешь? — спросил отец.

Вопрос отца вывел Баконю из задумчивости.

— А? К дяде?.. Ни в коем случае! И не пытайся! Он думает, что ты ушел! Боже сохрани, если еще раз тебя увидит! Вконец взбеленится!

— Но что же делать, сынок? Двадцать талеров мне позарез нужны, лопни глаза, а из хозяйства ничего не выжать. Да что толковать, сам знаешь!

— Не могу я тебе помочь! — с грустью сказал Баконя. — Потерпи несколько дней, постараюсь выпросить у дяди пять-шесть талеров и принесу тебе.

— Нет! Нет! Нет! — воскликнул староста, качая головой. — И пять-шесть талеров это мало, и приходить в Зврлево тебе не следует: ведь эти взбесившиеся вратеры, чего доброго, возьмут и обратно не пустят…

— Чем же тебе помочь? — сказал Баконя, вставая. Потом, надув щеки, предложил: — Пожалуй, попрошу у фра Якова одолжить мне пять талеров, а там уж как-нибудь уломаю дядю отдать долг.

— Сам господь бог вразумил тебя и наставил! — воскликнул староста, поднимаясь. — Золотой ты мой… но не пять, а двадцать, Иве, сокровище мое!

Баконя махнул рукой и ушел.

После обеда, когда Брне заснул, Баконя зашел на конюшню проведать вороного фра Сердара и быстро шмыгнул в лесок, откуда доносился громкий смех. Баконя прислушался и тотчас узнал голоса Трески и Увальня. Космач рассказывал им что-то смешное. Когда Баконя подошел, слуги тотчас удалились, а отец сделал грустное лицо.

— Держи, вот тебе пять талеров и… прошу тебя, не говори ничего, не трать попусту слов! — поспешно добавил он, увидя, что Космач нахмурился и намеревается что-то сказать… — Ты запросил двадцать талеров, зная, что получишь пять. Само собой разумеется! Сейчас, значит, можешь идти. Кланяйся матери, Антице, и Марии, и Йозице, и Роху, да и дядьям… А как они?

— Ах, дитя мое, обидел сначала, а теперь зубы заговариваешь? — сказал староста, пряча серебро в кошелек. — Я прошу двадцать, чтобы вытянуть пять! Эх, эх, мой Иве, нехорошо так поступать с родным отцом! Многому ты научился у вратеров за такой короткий срок! Впрочем, с помощью бога и святого Франциска, надеюсь, что с временем ты станешь мягкосердечней к своим… Ты спрашиваешь, как дяди? Одно несчастье! У Гнусавого на правой икре рак. Не может двигаться. Долго не протянет! Сопляк только и знает, что болтать, да еще пьянствует, когда его ведьма Шлюха что-нибудь подработает, заговаривая ребятам кровь. Ругатель поссорился с вра Захарием из-за Аны… Культяпка отсидел два месяца в тюрьме за поросенка. Сейчас больше всех «прихватывает» Сопляков «Моргун». Осел ушел в люди, сказывают, будто нанялся служить к корчмарю. Куда же ты?

— Иду проездить коня фра Якова. До свидания, отец! Кланяйся всем и уходи засветло!

— Не могу, сынок, уморился я. Здесь и заночую. Звал меня кузнец ужинать. Пресвятая богородица, кузнец порядочнее, чем… Ступай, ступай, не бойся, не увидят меня вратеры. Здесь я и сосну до вечера.

Баконя переправился с вороным через реку и рысью объехал село, в которое не заглядывал с тех пор, как ограбили монастырь. Попав на тропинку, что вела к околице, вороной вздумал свернуть с нее, но Баконя увидел на меже разводку Елицу; она глядела на него, прикрывшись от солнца плотной, мясистой рукою, и юноша так резко дернул коня, что чуть было не наехал на лежавших в тени пастухов. Все уважительно поздоровались с ним, а один из них спросил, не заболел ли Сердар и не дал ли каких поручений. Баконя вспыхнул и поскакал прочь. Чуть подальше он столкнулся с девушкой примерно его лет, которая вела лошадей на водопой. Оба смутились. Девушка замешкалась, желая пропустить его, он тоже придержал вороного.

— Проезжай, дьяче! — не глядя на него, сказала девушка и, вся зардевшись, рассмеялась.

— Слушай, Ела, скажи, пожалуйста… как проехать к переправе, не возвращаясь тем же путем? — спросил Баконя, глядя куда-то вверх.

— Можно объехать кругом, только подальше будет… хотя на добром коне все близко! — И ушла.

— До свидания! — крикнул Баконя вслед и помчался во весь опор. Оглянувшись, он увидел, что и она смотрит в его сторону.

Ела, дочь богатого крестьянина, была чуть повыше Бакони ростом, с тонкой талией, развитой грудью, смуглая, с маленькой головкой и голубыми добрыми глазами. Познакомились они во время уборки урожая, разговаривали мало, а только украдкой переглядывались. Но когда однажды играли в «перстенек», Ела так нахлестала жгутом из скрученного платка его ладонь, что у него выступили на глазах слезы, а все кругом смеялись. Потом он слыхал, как подружки пели песенку о «монашке Баконице», а она их отчитывала. Сейчас Баконя вспомнил все и, браня себя за излишнюю стыдливость, поклялся при первом же случае подойти к ней с шуткой, как делают обычно другие парни. Эта шутка обратилась в его фантазии в целый роман, и до переправы он уже больше ничего не видел.

После ужина дядя и он не сказали друг другу ни единого слова, однако фра, улегшись на живот, заставил почесывать себя гораздо дольше обычного.

А тем временем староста разглагольствовал со слугами за черной кухней. Толковали о Жбане. Все поражались его хитрости. Изрядно подвыпивший Увалень крикнул:

— Да что говорить, брат, по части разбоев большего мастака, чем ркач, не найти, особенно если он горец!

Видимо, гордость Космача была задета, и он сказал:

— Найдутся среди католиков воры и почище, только, конечно, не такие бездушные. Скажем, церкви не тронут, но насчет всего прочего…

— Однако таких ловкачей у нас не найти! — снова крикнул Увалень, словно сердясь на католиков за такую отсталость.

Тогда староста принялся рассказывать, что он в молодости вытворял со своим знаменитым дядей Юретой, как они «приваживали» окрестный скот; как увели однажды пару волов со двора и, несмотря на погоню и стрельбу, сами спаслись и скотину спрятали; как вдвоем подкараулили в лесу целую толпу фурманов из Лики и отобрали у них деньги, хоть и были они все вооружены…

— Дело в том, что покойный дядя Юрета, царство ему небесное, преискусно менял голос; слушая его, можно было поклясться, что разговаривает множество людей… Так вот, спрятались мы за деревьями, и дядя Юрета начала: «Стой! Остановись! Стой! Ни с места…» — и все в таком духе, словно двадцать человек горланят, да каждый раз курок взводит; только и слышно: щелк! щелк! А потом рявкнул басом: «Живо вытаскивайте кошельки и кладите на дорогу деньги, не то сейчас из пятнадцати ружей пальнем, убей меня бог! Пусть каждый кладет половину того, что имеет!» «Мало, атаман!» — крикнул я. «Мало, мало, мало…» — поддержал меня Юрета на разные голоса и тотчас снова забасил: «Хватит! Как сказал, так тому и быть, Йован Бадейка от своих слов не отказывается, дети! Ну-ка, путники, долго не раздумывайте, не то отдам на волю товарищей». Личане переглянулись, каждый вытащил кошель и оставил часть; подобрали мы около двадцати талеров.

— Ей-право, мастерски сработано! — заметил кузнец.

— Мастерски, ей-богу! — согласились Белобрысый и Корешок. — Значит, Бадейка в то время разбойничал?

— Вовсю свирепствовал! — увлеченно подтвердил староста и, взяв протянутую кружку, продолжал:

— Да я один-одинешенек такую штуку отколол, не зазорно и вашему Жбану похвастать. Рассказать — не поверите!..

— Скажу тебе без обиняков, что… — перебил его Увалень, — что личане… конечно… Нет, личане, это тебе не островитяне! Нет, клянусь пресвятой девой!

— Молчи, скотина, зачем человеку врать? — вмешался мельник. — Правда, личане, конечно, храбрые, но тут же из густого леса, да так ловко…

Все разом заговорили. Увалень шепнул что-то скотнику, и тот покатился со смеху. Когда восстановилась тишина, Космач заплетающимся языком продолжал:

— Поверьте, братцы, кровью Христа клянусь, вот уже двадцать лет никому про то не обмолвился, но как сижу среди друзей, и опять-таки давно это было…

— Ты о чем, насчет того, что сделал без дяди? — спросил мельник. — Ну-ка, расскажи!

— Да, да, расскажи, — поддакнули все, в том числе Увалень.

— Иду как-то летом из города. Вечереет. От жары чуть живой, а тут еще пылища — не продохнуть! Кругом ни души. Иду. В двух-трех милях от города, у подножия горы, вижу, солдат муштруют, ложатся, делают перебежку, стреляют. Постоял я малость и двинулся дальше. Глядь, а в двух выстрелах от меня идет навстречу человек и гонит лошадь с поклажей. Жарища, а он еще тюрбаном голову повязал. Значит, думаю, горец! Пшеницу в город везет. Пригляделся, за ним ни души. И задумал я штуку — самому черту невдомек: пригнулся и помчался прямо к нему, подбегаю, еле дух переводя: «Куда, говорю, несчастный? Беги, пока не поздно». — «Что такое? Почему?» — испуганно спрашивает горец. «Бунт, брат! — кричу я, хватая его за руку. — Беги, пока не поздно! Солдаты убивают всех подряд. Слышишь, стреляют? Вон, уже близко. Со мной было семеро земляков, всех перебили! Едва удрал. Беги!» Я свернул с дороги и тут же прилег у межи, а мой горец пустился наутек в другую сторону. Лошадь осталась посреди дороги. Тут я быстро подбежал к ней, перерезал подпругу, сбросил кладь, вскочил и прости-прощай — дую прямиком по дороге! Слышу, орет горец, потом — ззз-иу — просвистела у самого уха пуля, но я ускакал здоров и невредим и потом продал коня на ярмарке в К.

На Космача посыпались похвалы. Увалень сказал:

— Клянусь пресвятой девой и ее младенцем, ты настоящий черт! И скажу без обиняков, что я о тебе раньше думал. Говорили: «Космач, брат Квашни, скотина и посмешище всего Зврлева!» Ну, а сейчас скажите, кто ему под стать? Будь здоров!

А староста скромно ответил:

— Милый, многих величают дураками, а они только ими представляются, вот и со Жбаном так вышло.

И опять завели беседу о Жбане. Все ему удивлялись и превозносили до небес.

* * *
Баконя снова начал развлекать дядю, читал наизусть его длинный псалом, а Брне время от времени вносил в него исправления. Продолжалось это ночей десять, и с каждым разом Квашня становился благодушней. И вот как-то в праздник, после обеда, Брне удивил всю братию. Необычно любезный, он извлек из кармана сутаны рукопись.

— Если вы уделите мне немного внимания, я прочту вам свой псалом, — сказал он, не поднимая глаз. — Вот, послушайте: «Хвалебная песнь господу, избавившему нас от великой беды, когда был ограблен монастырь».

— Как же так избавил, если монастырь ограблен, а фра Вице умер? — спросил Кузнечный Мех.

— Послушаем! — промолвил Тетка, опережая Вертихвоста. — В конце концов, разве не хуже было бы, если бы они подожгли монастырь, а нас поубивали?.. Читай, фра Брне!

Брне начал:

Когда господь желает наказать
И в гневе за грехи людей карает,
Готов беду иль смерть он ниспослать
И шлет болезнь иль молньей настигает…
— Начало мне не нравится! — вставил Бурак.

…Всемогущий нас бог покарал.
Посылая нам Жбана-грабителя,
И свободу проклятому дьяволу дал,
Чтоб проник в святую обитель…
— Значит, получается, что виноват, господи прости, сам всемогущий! — воскликнул Вертихвост. — Кто же кого привел в монастырь? Ни складу ни ладу!

Брне вздрогнул.

— Как можешь ты судить, не зная всего псалма?

— Нет ни складу ни ладу ни в одном из твоих псалмов! О том же твердят люди и поумнее меня, только не говорят тебе прямо в глаза. Вот и фра Думе…

— Что? Что я говорил? Когда говорил? — перебил его Тетка. — Не заводи свары!..

— Послушай-ка, Баре! — крикнул Сердар, сминая в руках полотенце, лежавшее во время обеда у него на коленях. — Я тебя уже предупреждал: станешь забываться, будешь иметь дело со мной!

Все зашумели. Кузнечный Мех и Бурак приняли сторону Вертихвоста, «который, в конце концов, имеет право сказать, что думает».

— Пусть прослушает до конца, а потом говорит! — сказал Тетка.

— Не желаю ничего слушать! — крикнул Вертихвост. — Пусть сейчас же прекратит чтение, а кому охота слушать его псалмы, пусть идет к нему в келью, здесь трапезная!.. И кстати: люди сваливают все на Жбана, но я бы не поклялся, что у него нет друзей и в Зврлеве…

— Что ты сказал? — заревел Сердар.

Фра Брне бледнел и краснел.

— Ну, это уж ты, брат, через край хватил! — заметил Тетка.

— Когда я вспоминаю этого прохвоста, который сидел за одним столом с нами, а спустя несколько дней после того, как привел сына в нашу обитель, украл у родного брата лошадь…

Баконя, скрипнув зубами, выгнулся, как лев перед прыжком, но, к счастью, Сердар это вовремя заметил и увел его в кухню.

Между фратерами начались споры и перекоры. Тетка успокаивал фратеров, мягко говорил Вертихвосту:

— Не нужно так, брат! Все мы знаем, как это произошло! Коня украли родственники, а не брат. Юный Иве, смекнув, что это дело их рук, отправился в Зврлево и вместе с отцом разыскал и привел коня. А насчет того, что свалили вину на других, так кто из нас не грешен? И наконец, знаешь, что я тебе скажу? Пусть каждый заглянет в свою душу, не то там найдет! Ты меня отлично понимаешь! У тебя тоже есть братья и родичи, можешь ты поручиться, что все они чисты?

— Не знаю, — начал Вертихвост, — но вы только послушайте. Этот самый староста Космач недавно был здесь. Известно ли вам или нет, не знаю, но он ночевал на черной кухне, напился и рассказывал о своих подвигах. — И Вертихвост слово в слово повторил рассказ Космача. Когда он дошел до того места, как Космач украл у горца лошадь, Бурак и Кузнечный Мех засмеялись. Тем временем вернулся Сердар и подхватил под руку настоятеля.

— Та-а-ак?.. Та-а-ак, значит, фра Баре? Не заслужил я этого от вас! Бог и моя совесть свидетели, что не заслужил! Отомстить мне вам проще простого, и сейчас — на словах и потом — на деле, стоит только захотеть. Но я не хочу, ибо считаю, что бог меня испытывает, посылая кару в вашем лице. Что ж, да будет его воля! Однако нам двоим оставаться под одной крышей нельзя. Значит, либо вы сами просите о переводе, либо я на вас пожалуюсь, на размышление даю вам три дня.

С тех пор Квашня не выходил из кельи. Баконя приносил ему еду, а Тетка и Сердар навещали его. День ото дня Брне становился мрачнее. После ссоры прошло пятнадцать дней, Вертихвост уехал на всю осень в приход заболевшего священника, а Квашня все еще не мог прийти в себя. Тщетно уговаривали его Тетка и Сердар прогуляться, доказывая, что так он разболеется. Брне твердил свое:

— Не могу, мне все кажется, что, как только выйду на свежий воздух, тотчас рассыплюсь.

Поначалу Брне еще хоть так отвечал, а потом и вовсе умолк. Тетке пришлось обо всем сообщить провинциалу. От него пришло два письма: одно — с разрешением фра Брне молиться и давать уроки в своей келье и советом как можно чаще причащаться, покуда не пройдет болезнь; другое — с приказом немедленно вступить фра Тетке в должность настоятеля.

X КАК ЛЕЧИТ ПЕВАЛИЦА

Фра Тетка живо восстановил порядок среди челяди. Кузнец и мельник взялись за дело, и заречные крестьяне стали появляться все чаще. Видя, что тем уже не до рыбной ловли, успокоились и паромщики. Скотник принялся по-настоящему ухаживать за коровами, а Косой — за лошадьми. У Навозника отобрали ключ от винного погреба. Дьякон и послушники начали регулярнее посещать школу. Кузнечному Меху пришлось взяться за счета, Бураку — отправлять службы. Сердар во всем был правой рукой Тетки, хотя по-прежнему частенько переправлялся через реку.

Баконе полегчало: дядя почти ничего от него не требовал. Утром он едва решался встать, чтобы перейти в соседнюю келью к завтраку. Тем временем Баконя убирал и проветривал дядину спальню, куда, позавтракав, фратер возвращался, садился у окна и целый день читал или размышлял. Баконя жалел дядю и охотно согласился бы делать для него гораздо больше, только бы не видеть несчастного старика в таком состоянии. Пришло время жатвы. Тетка, Сердар, Кот, Буян и Пышка покинули остров, в монастыре остались Квашня, Кузнечный Мех, Бурак, повар и Баконя, а из челяди только паромщики: в страду и мельница и кузня закрывались. В продолжение четырех-пяти недель сбора урожая в монастыре было как в могиле. Баконя приналег на книги и прочел за это время больше, чем за минувшие два года.

Между тем пошли слухи, и не только среди заречных крестьян, но и в Зврлеве и далее, будто настоятель Еркович сошел с ума. «Забрал себе в голову, что он весь стеклянный, и боится выйти из кельи, боится, что тут же разлетится вдребезги». Так говорили. Слухи испугали Космача, а также (уже по другим причинам) должников фратера. Космач пошел было к переправе, но Увалень отказался его перевезти и направил в село, к новому настоятелю, который успокоил Космача.

— Я беседовал с врачом, — сказал Тетка, — и тот велел оставить его пока в покое, а там будет видно. Не могу тебя пустить, потому что нельзя его волновать. Приходи на престольный праздник.

Вернувшись в монастырь, Тетка и Сердар нашли Брне тучнее и мрачнее прежнего. На подоконниках громоздились толстенные книги, на диване лежала куча одежды. На замечание фратеров, что в келье душно, Брне кинул на них испуганный взгляд, словно боялся, как бы они вдруг не распахнули окно, и перевел разговор на урожай, потом похвалил племянника, расспросил о Буяне, о Пышке, пообещал давать уроки далее, только чтобы приходили к нему в келью. Затем прочел прошение об отставке с поста настоятеля, написанное очень сжато и толково, так что даже фра Тетка при всем желании не мог придраться и пообещал в тот же день его отослать. Наконец, Брне процитировал им два-три темных изречения одного святого отца и объяснил, как он их понимает.

Пока Брне говорил, фратеры украдкой переглядывались. А когда он пошел за книгой с неясными изречениями, Тетка сказал другу:

— Видишь, все его суждения вполне здравы, кроме одного, которого он не высказывает, но которое стоит за всем!

Прощаясь, Сердар сказал:

— Вот что, брат Брне, у тебя достаточно сил, чтобы нам во всем помогать, только ты вбил себе в голову, что лопнешь, как мыльный пузырь, едва выйдешь на воздух! Как это понимать?

Брне снова окинул их недоверчивым взглядом и попросил оставить его одного.

— Надо его спасать, пока не поздно! — сказал Тетка, когда они вышли. — Но что делать? Врачам он не верит и не желает слушать ничьих советов, ничьих, давай их хоть сам папа!

— А что, если сыграть с ним шутку? — сказал Сердар. — Скажем, напугать так, чтобы он выскочил из кельи?

— Я уже думал об этом, но боюсь, как бы его удар не хватил. Знаешь ведь, какой он пугливый… Впрочем, мы еще поговорим. Там посмотрим, время еще есть!..

Баконя ждал друзей, как озябший странник — солнца. Особенно утешил его Пышка, рассказав подробнейшим образом обо всем, что говорилось и делалось у заречных. Баконе льстило, что крестьяне часто поминали его и что о нем спрашивали и женщины, а особенно смуглянка Ела. Занимали его и рассказы о Сердаре, который каждый раз после обеда исчезал, причем все не только знали, куда он ходит, но даже распевали при этом песенку о «ядреной Елице, красавице испольщице».

Еще целую неделю, пока заречные возили сусло и кукурузу, в монастыре было суматошно, но потом снова установился заведенный фра Теткой порядок.

Когда Баконя в первый раз привел Кота и Буяна к дяде, им было не по себе. Дьякон, остановившись на пороге и опустив голову, дрожащим голосом произнес:

— Молитвами святых отцов наших, господи Иисусе Христе, помилуй нас!

— Аминь! — тотчас ответил Брне и с выражением величайшей досады на лице бросил: — Закройте дверь! Почему сразу не закрываете? Входите, если хотите, и садитесь!

Однако мало-помалу он стал любезнее и заговорил с таким увлечением, что они диву дались. Наконец, утомившись, фратер надул щеки и лег на живот. Племянник принялся почесывать ему спину, а они вышли.

Баконе не терпелось узнать, что скажут о дяде его старшие друзья, и он кинулся за ними. Нагнал их подле школы. Они как раз разговаривали о Брне. Дьякон сказал:

— По-моему, я понял, что с ним! Разум у него такой же светлый, каким был и прежде, все дело в том, что он дал какой-то обет.

— Я тоже так думаю! — заметил Буян.

— Какой обет? — спросил Баконя.

— Очень просто: человек дает обет не выходить из кельи известное время, иной раз и до самой смерти. Разве не помнишь таких примеров в житиях святых? Обычное покаяние, может только более тяжкое, но оно перестает быть покаянием, если о нем проговориться. Кто знает, какой грех он хочет искупить! Правда, Брне не ходит в церковь, но он в два раза больше молится в келье. И даже то, что он с такой охотой дает нам уроки, подтверждает, что он наложил на себя покаяние. Легко ли ему так напрягаться и столько говорить? А долги собирает, думаю, на задужбину[14].

— Может, собирается купить новые подсвечники святому Франциску? — заметил Буян.

Баконю весьма удивили эти догадки. Они подстегнули его буйное воображение, и Баконя вспомнил тысячу мелочей из недавнего прошлого дяди, как бы подтверждавших эту догадку. И наконец, Баконе так хотелось верить в то, что дядя избрал это необычное покаяние, а не сошел с ума, что он и в самом деле поверил. Но когда дьякон упомянул, для чего тот собирает долги, Баконе пришли на ум советы Сердара и намеки отца, и он было нахмурился, но потом улыбнулся.

Такое объяснение странностей Брне вполне удовлетворило и слуг, и вскоре через них оно распространилось и среди крестьян. А так как фратеры его не опровергали, а Брне продолжал добросовестно преподавать ученикам самый трудный раздел богословия и так громко молиться богу в своей келье, что слышно было даже за стенами монастыря, то объяснение дьякона стало непреложной истиной.

Правда, Навозник, отделяя для Брне в полдень и вечером большущие порции, слегка сомневался в истинности подобного покаяния, но Кот убедил его, что такой «грешок» сторицей возмещается знаниями богословских «твердынь».

Август в этом году выдался необычайно дождливый. Настроение у всех упало. Брне вставал все реже, Кузнечный Мех последовал его примеру. Навозник однажды неистово раскричался, требуя увеличить ему порцию вина, что Тетка и сделал. Сердар, с тех пор как не мог уезжать за реку, был охвачен каким-то беспокойством и все чаще посещал черную кухню. Бурак стал опаздывать в церковь. Тетка по ночам снова разгуливал по келье с трубкой в зубах.

Однажды Брне и Баконя улеглись, как обычно, поздно ночью. Фра уже было задремал, как вдруг услышал, что висевшие на стене справа от него часы остановились. В тот же миг потухла лампада и замолкли часы, висевшие слева. У Квашни от страха перехватило дыхание, он с трудом сел и через силу окликнул племянника. Баконя не проснулся. Тогда Брне схватил сапог, швырнул его в дверь и заревел так, словно его режут. Баконя вскочил и, думая, что к дяде забрались разбойники, выбежал на галерею, позвал на помощь. Фратеры и послушники тотчас сбежались.

— Что случилось? — спросил Сердар.

— Не знаю. Должно быть, большая беда.

Когда все вслед за Сердаром ввалились в келью и зажгли свечу, Брнетяжело задышал и зажмурился. Сердар незаметно привел в действие одни часы, Тетка — другие. Придя в себя, Брне рассказал, что произошло. Они же стали уверять, будто все это ему приснилось, а лампада погасла, когда они распахнули дверь. Тетка отослал всех прочь и остался с Брне, покуда тот не заснул.

Вторая попытка Тетки и Сердара выманить Брне из кельи оказалась вовсе смехотворной. Было начало сентября. Дожди прекратились, наступила прохладная осенняя погода. Тетка и Сердар сидели у Брне допоздна. Брне, как обычно, толковал им неясные места из какой-то богословской книги, и как раз в ту минуту, когда он, разведя руками и подняв брови, задумался над самым трудным изречением, снаружи, перед самым окном, сверкнула молния. Ночь была ясная, но безлунная. Тетка и Сердар переглянулись, Брне вытаращил на них глаза. Через мгновение огненная лента пролетела в обратном направлении, оставляя за собой темную полосу дыма. Гости встали, но в тот же миг огонь появился у самого окна, и Брне увидел, что это зажженная тряпка, привязанная к длинному шесту. Сердар внезапно распахнул окно, с бранью оттолкнул шест и расхохотался. Тетка тоже не мог удержаться от смеха. Брне, видя, что окно отворяется, быстро лег в постель и закрыл голову шалью.

И хотя подноготная всей этой истории была очевидна, Сердар выкрутился из положения, придумав, будто он приказал слугам прогнать таким манером засевшую в трещине стены птицу. На самом же деле Сердар и Тетка в надежде, что Брне выскочит из кельи, договорились с Увальнем, что, когда они выйдут из кельи и дадут знак, Увалень должен будет помахать перед окном зажженной тряпкой. Но тот напился и знака не дождался, к тому же шест у него застрял в ветвях растущего у окна вяза. Когда к Брне вернулся дар речи, он страшно рассердился на Сердара за то, что тот посмел отворить окно. Потом позвал Баконю и велел растирать себя суконкой…

За несколько дней до рождества богородицы явился первый должник Брне, зажиточный крестьянин из прихода фра Томе. Отсчитав двести талеров — долг с процентами, он взял расписку и пошел с Баконей к переправе. По приказу дяди Баконе следовало следить за тем, чтобы крестьянин не встретился с кем-нибудь из слуг. Баконя чувствовал в себе какой-то перелом, словно в него вливались небывалые силы, словно он на пороге новой жизни. Вернувшись в дядину келью, Баконя невольно уставился на выглядывавший одним боком из-под кровати кованый сундучок. Когда дьякон и Буян явились, как обычно, на урок, их взгляды (вероятно, по примеру Бакони) тоже оказались прикованными к сундучку.

С тех пор, изо дня в день, после утрени, Баконя направлялся к переправе, дожидался должников, вел их к дяде и провожал обратно, за что получал гостинец. Сундучок наполнялся, но был уже скрыт от любопытных глаз. В разговорах с товарищами Баконя значительно преуменьшал притекавшие суммы и, когда долги были почти собраны, стал говорить о них, кривя губы, словно он ожидал гораздо большего…

В начале ноября в монастыре шли большие приготовления к наступающему празднику святого Франциска осеннего. К этому дню в монастыре собиралась уйма народу и духовенства. К тому же предстояло еще избрать нового настоятеля. Брне от должности был отрешен, а Тетка только временно исполнял обязанности настоятеля. Накануне праздника прибыло восемь фратеров, среди них Вертихвост, Слюнтяй и Скряга. Тетка стал уговаривать Вертихвоста помириться с Квашней. Вертихвост тотчас согласился, видимо, причиной тому был брат, не погасивший своего долга Квашне. Состоялось торжественное и всенародное примирение. Вертихвост в сопровождении Тетки и еще семи приехавших фратеров первым вошел в келью Брне и, широко раскинув руки, сказал:

— Брат мой во Иисусе, прости мне нанесенные тебе обиды.

— Бог простит, как прощаю и я, — ответил Брне, целуясь с ним и со всеми остальными.

День Франциска осеннего выдался солнечный, ясный. Уже к первой мессе собралось немало ближних заречных крестьян. Поднялась обычная сутолока. Большинство фратеров сидело в исповедальнях. Мужчины и женщины, разбившись на группы, ждали очереди, потому что в день «отпущения» прежде всего полагалось, отстояв мессу, исповедаться, а во время другой мессы — причаститься.

Вот уже первая волна богомольцев, уладив дела с богом и освободив место следующей, хлынула в трапезную к фра Тетке, чтобы внести свою лепту. Тетка любезно принимает каждого, записывает даже самое ничтожное приношение, а Навозник и Кот обносят гостей ракией; потом народ разбредается по всему монастырю, кто направляется в галерею, кто располагается во дворе и принимается за еду. Вскоре первую волну паломников в трапезной сменяет другая, чтобы снова разбрестись по монастырю; каждому хочется отдохнуть в его стенах.

Баконя стоял на страже у двери первой комнаты. Дядя сидел у себя на диване. Опасаясь посетителей, он вздрагивал, лишь только слышал шаги в галерее.

— Кто это пришел? Что за люди? — спрашивал он каждую минуту. А Баконя тихонько приоткрывал дверь, выглядывал и отвечал на его вопрос. Несколько раз он высовывал голову и громко кричал, чтобы слышали и другие:

— Фра Брне болен. Не может вас принять. И поговорить не сможет!

— Уж не должник ли какой? — спрашивал дядя. — Насчет долга не поминал, а?

Баконя качал головой с выражением, которое означало: «Сам знаю! Уж должника-то я не пропущу, если даже он ничего не скажет!» А между тем народ все прибывал (уже с утра его было гораздо больше, чем в другие годы). Баконя размечтался. Он живо представил себе прошлые «прощи»: первую, когда он, будучи еще новоначальным послушником, прославился, разыскав дядиного Буланого; вторую — перед смертью Дышла, когда крестьяне дивились, что он, Баконя, не только всем превосходит сверстников, но заткнет за пояс даже многих взрослых; третью, когда перед вечером, сидя на гнедом и ведя на водопой еще трех скакунов в поводу, он при виде зврлян заставил танцевать коня, так что у матери (в тот день пришла мать с Косой и Чернушкой) взыграло сердце; четвертую, когда он уже посерьезнел и больше не рисовался ни молодечеством, ни ловкостью, а стрелял глазами в сторону смуглянки Елы, с которой к тому времени познакомился… Баконя глубоко вздохнул. Юноша не мечтал теперь о пустяках, он мечтал о свободе, завидовал Буяну и Пышке, которые, правда, очень заняты в церкви, но все же хоть на людях, а у него просто ноги затекли сторожить дверь. И унизительно. Разве дело послушника на пятом году учения украдкой подглядывать, кто проходит по галерее? Вдруг он отворил дверь пошире и высунулся.

— Что? Кто там? — спросил Брне.

— Да ничего, ничего, — бросил Баконя не оборачиваясь. — Показалось, будто должник, да нет, ошибся я! — И, подавив вздох, притворил дверь. На самом же деле прошла Сердарова «ядреная Елица» с матерью, а вслед за ней и небольшой группой крестьян шла с подружками другая Ела. Только теперь Баконя дал свободу своей фантазии. Он зажмурился и, позвякивая талерами в кармане, вознесся на крыльях грез. Баконя видит себя в сутане; он гарцует на добром коне по улице красивого села. У домов, мимо которых он проезжает, сидят женщины, они поднимаются и кланяются ему. Мужчины на работе в поле. Кое-кто из молодок, кинув на него озорной взгляд, указывает пальцем, куда ему свернуть; однако он мчится совсем не туда, а в лес или в другое какое укромное местечко, где его ждет Ела. Она уже замужем, конечно, в его приходе… Подавив волнение, Баконя пытается представить свой будущий дом. В доме конюх и повар и множество дверей. Ключ от одной хранится только у него вместе с ключом от дядиного сундучка… Дядя уже давно умер, царство ему небесное, а он новый фра Брне Еркович XXV…

— Заснул, что ли? Осел! — кричит дядя. — Кто там за дверью?

Баконя вздрогнул, но не успел еще потянуть дверь к себе, как она хватила его по лбу, и в тот же миг он услышал сразу несколько голосов.

— А, дитя мое, ты здесь? — сказал Космач.

— Иве! — воскликнула Косушка, разряженная, как невеста.

— Хвала Иисусу, послушник! — здороваются Шакал, Ругатель, Сопляк, Культяпка, Шлюха, Огрызок.

— Ого, сколько наших! — испуганно промолвил Баконя, но, прежде чем он успел получить указания дяди, зврляне оттиснули его в сторону, ввалились с ужасающим шумом в келью, окружили фра Брне и принялись целовать ему руки и веревочный пояс. Брне, едва опомнившись, закричал:

— Закрой дверь, черт тебя дери!.. Что вы… Разве так приходят, хотите меня, больного, вконец извести… Ах, господи Иисусе, вечно от вас одни неприятности, вечно…

— Гордость наша, — начал Космач, — слава богу, что дал тебе такую голову! Слава милосердию его и пресвятой девы, а мы-то думали… а мы-то слышали…

— Ничему я не верил, никаким слухам, — добавил Шакал, шаря глазами по комнате. — Ведь ты здоров…

Все загалдели так, что Брне зажал уши руками. Баконя, освободившись с трудом из объятий сестры, только теперь заметил зятя, который тоже намеревался повиснуть у него на шее; юноша уклонился и принялся оттаскивать отца и родичей от Брне.

— Перестаньте шуметь, говорите по очереди! — крикнул Баконя. — Разве не видите, фра Брне болен? Ему вредно всякое беспокойство. Сядь, отец, вон туда, а ты, дядя… Ну-ка все отойдите, вот так!

— Та-а-а-ак! — произнес наконец Брне. — Дай им, сынок, ракии, и… Так что же вы слышали?

— Храни бог! — сказал Шакал. — Знаешь, не всякое говорение всегда имеет значение, и не всякая болезнь — слабоумие, и, может, мудрость как раз там, где затворничество…

— Храни бог и от этой твоей речи! — сердито прервал его Баконя. — Что за вздор мелешь, а…

— Эх, племянничек, уж не ты ли всю мудрость ложкой выхлебал! — отозвался Шакал. — Я сказал…

Все снова загалдели. Баконя шепнул что-то отцу. Тот поднялся, попрощался с братом и направился к двери. За ним последовали остальные, но в эту минуту кто-то постучался. Баконя отворил дверь и отстранил зврлян в сторону. На пороге показался фра Тетка. За ним стоял какой-то маленький усатый крестьянин с длинной, почти до самого пояса косичкой. Одет он был богато, но по крою его одежда напоминала отрепье ненавистного Жбана. За поясом торчал большой нож. И Баконя тотчас вспомнил Жбана. Рыжие усы, маленькие серые глазки, приплюснутый нос придавали ему лисий облик. Впрочем, и весь-то он был скроен довольно чудно: туловище слишком короткое по сравнению с ногами, одна нога кривая, как старинный смычок. И все-таки он не хромал. Такого человека достаточно встретить однажды на дороге или увидеть мельком на ярмарке, чтобы запомнить навсегда.

У Ерковичей при виде этого странного человечка глаза полезли на лоб.

— Кто это? Ты знаешь его? — спросил Баконя Космача, оттеснив в сторону незнакомца.

— Не знаю! — сказал староста, протискиваясь из кельи. — Слушай, постарайся выйти. Я отделаюсь от своих скотов и буду ждать, где скажешь.

— Жди меня после обеда за черной кухней, — прошептал Баконя. — Ступайте с богом! До свидания! Отправляйтесь с богом! — сказал он своим.

Тетка, стоя у порога, пропустил всех Ерковичей и сделал знак чужаку, чтобы обождал у двери.

— Что хорошего, брат Думе? — спросил Брне, удивившись его приходу, так как знал, что у него нет ни минуты свободного времени.

— Ну, брат, народу навалило, как никогда! — сказал Тетка, отдуваясь. — Это хорошо, очень хорошо! Одних только больших месс заказано около сотни (то есть за которые уже заплатили). Ведь еще и десяти не пробило, подумай! А народ все валит!

— Что ж, помоги вам боже и святой Франциск! — подхватил Брне. — Посиди, брат Думе, ежели есть хоть минута времени. Посиди, отдохни!

— Не могу! — сказал Думе. — Нет ни минуты. Перед трапезной ждет целое войско. Дел по горло. Десятерых бы еще сюда, и у них был бы хлопот полон рот. Так что можешь себе представить, что не пустяк меня привел к тебе…

— Вот уж не догадываюсь! Что бы это могло быть?

— Ничего особенного, и в то же время большое дело, смотря по тому, как подойти, — сказал Тетка, улыбаясь. — Явился к нам крестьянин, бог знает откуда, из-под самого Велебита. Человек богатый. Можешь представить, заказывает двадцать месс! И, значит, говорит: «Я еще не исповедовался, но хочу исповедоваться!» — «Ну что ж, брат!» — отвечаю, а сам думаю: верно, совесть нечиста, если приходит из церкви не сподобившись. «Ступай в церковь, жди очередь, как и прочие миряне, а как получишь отпущение, приходи, раз задумал что пожертвовать». — «Но я хочу исповедоваться у больного вратера, у вра Брне, а его нету в церкви…»

— И слушать об этом не хочу! — крикнул Брне, вставая. — Я болен, не могу…

— Да погоди, брат. Ты не знаешь, какой может разыграться скандал, — прервал его Тетка насупившись. — Погоди, дослушай до конца! Крестьянин продолжает: «Правду говоря, я не знаю вра Брне, никогда его не видел, но было мне во сне видение: явился некто и сказал коротко и ясно: ступай в монастырь… исповедуйся у вра Брне. Запомни хорошо, имя его вра Брне, и еще знай, что у него больные ноги. Так мне сказано во сне. Вот я и ехал сюда целых два дня, и сейчас, если вра Брне еще дышит, еще может шевелить хотя бы губами, пусть снимет с моей души великий грех и, ей-богу, со своей тоже, потому что другому я исповедоваться не могу, а есть о чем! Есть о чем!» Вот что сказал крестьянин, да еще стал размазывать, знаешь какие они! Главное же, брат Брне, не будь все при людях…

— Значит, при народе было?

— В трапезной битком, голос у него пронзительный; ты послушал бы, как он визжал! Ну, люди крестятся и говорят: «Благо тебе, что было такое видение!» Теперь понимаешь, какой получится скандал, ежели ты откажешь! Вот потому-то я и пришел! Сам знаешь, начнут болтать: дескать, человек потратил целых два дня…

— Понятно! — прервал его взволнованный Брне. — А кроме того, действительно, странный сон… если крестьянин не помешанный.

— Да нет же, брат, здоровый, вполне разумный человек. Приехал на собственной лошади и привел с собой слугу. Думаю оставить его на обед и на ужин. Во-первых, богат, это видно, во-вторых, из тех краев, откуда еще никто к нам не являлся. Поэтому, брат Брне, следует его приветить, как родного, по многим причинам, а главное…

— Ну, что ж, зови его! Где он? Иве, подай епитрахиль! Поставь сюда стул, сюда, под распятие!.. Хорошо, хорошо, брат Думе! Зови его, — говорил Брне, отдуваясь и топчась на месте.

Прислушиваясь к разговору, Баконя то и дело приоткрывал дверь и смотрел на богатого крестьянина. А тот стоял в галерее, опустив глаза, с задумчивым видом, с таким задумчивым, что, казалось, не замечал столпившегося вокруг народа. С особым любопытством разглядывали его женщины. Со всех сторон слышались возгласы: «Это и есть тот самый, что пришел из-под Велебита на исповедь к вра Ерковичу!.. Сказывают, было ему видение… Значит, вра Брне угоден богу, ежели тот шлет ему людей на исповедь… А что же сказывали, будто вратер рехнулся?»

Когда дядя потребовал епитрахиль, Баконя махнул рукой чужаку. В тот же миг Тетка, направляясь к двери, крикнул:

— Заходи, Певалица, заходи!

— Хвала Иисусу, святой отец! — сказал, вернее проблеял Певалица, входя в келью. Голос у него был козлиный; не видя его, можно было подумать, что кто-то из ребят нарочно блеет по-козлиному.

Баконю душил смех, и он отвернулся.

— Вот фра Брне, у которого ты хочешь исповедоваться, — сказал Тетка и вместе с Баконей вышел. Прогнав толпу с галереи, он остановился с Баконей подле своей кельи.

Певалица поклонился и приложился к руке.

— Так! А откуда ты, а? Как же это было? Ты спал? — спросил фратер, надев епитрахиль и усевшись.

Певалица, все так же опустив голову и вертя в руках шапку, повторил то же, что сказал Тетка.

— Ну, стань на колени, брат мой во Христе! — сказал наконец Брне. — Видишь, я болен и освобожден вышестоящими от всех священнических обязанностей, но раз такой случай — из любви к тебе я готов… Подойди, подойди ближе, чтобы не говорить слишком громко.

Певалица бросил шапку на стул, вытащил ятаган, положил его на шапку, стал на колени и скрестил на груди руки.

— Итак, брат мой, когда ты исповедовался в последний раз? — начал фратер.

— Двенадцать лет ровно, — ответил Певалица, вздохнув.

— Что? Не может быть!.. Та-а-ак!.. А почему не исповедовался столько времени?

— Дьявол завладел моей душой, — проблеял Певалица, опуская голову еще ниже. — Я, отче, величайший на свете грешник… Я весь обагрен кровью… Я заслужил не то что виселицу, а чтобы меня живьем изжарили…

Певалица умолк. Брне видел, как трясутся его плечи, слышал, как лязгают зубы. Брне содрогнулся и с трудом выдавил:

— Ты, значит, и правда великий грешник, не верил я этому. Что ж, говори все, что на душе!

— Двенадцать лет назад я убил человека. Убил из ружья на дороге между городом и нашим селом. Случилось это на заре. Никто не видел. Все и посейчас думают, что убил его кто-то другой…

Певалица выпалил все это единым духом и остановился, словно ожидая, что скажет исповедник. А исповедник дышал, как испорченный кузнечный мех. Подождав немного, Певалица продолжал, дрожа все больше, тем же голосом:

— В тот же год, спустя каких-нибудь пять месяцев, я сторожил свой виноградник. Забрался в него деревенский мальчик. Я ударил его большим камнем в висок. Ребенок упал замертво. Я отнес его к колодцу близ виноградника и бросил на дно. Никто никогда не дознался, что это сделал я…

— За что же ты убил человека? За что убил ребенка? — спросил Брне, с трудом приходя в себя.

Но Певалица, казалось, не слышал его и, словно в лихорадке, продолжал торопливо:

— Потом весь следующий год я болел. Много пил, напивался каждый день. Поджег у соседа сено и заколол двух его волов. И снова застрелил человека из пещеры, что над селом. Целых два года не делал зла. А потом опять убил… фратера…

— Да ты не в себе, человече? — крикнул Брне, трясясь от страха и отодвигаясь.

— Эх, кабы такое счастье! — проблеял Певалица, приближаясь к нему на коленях. — Слушай дальше. Напоследок я повесил свою жену на черешне перед домом и сказал, что она сама повесилась.

— Но зачем совершал ты все эти кровавые дела?

— Зачем? — переспросил Певалица, опуская руки. — Зачем?

— Да, зачем? Что сделали тебе плохого тот человек, ребенок, другой человек, фратер и твоя жена?

— Ничего, ей-богу; тех людей я даже и не знал. Да и жена ни в чем передо мной не провинилась.

— Но как же так? — спросил Брне с замирающим сердцем.

— Вот как: крови жажду. Найдет на меня что-то, и в ту минуту готов убить любого, кто подвернется. Потому каждую ночь запираю детей в отдельную комнату и ключ вешаю высоко на гвоздь…

— Что же на тебя находит? Что находит?

— Не знаю. Вселится в меня дьявол; затрясет всего, глаза выпучу, зубами заскрежещу, а рука тянется за ножом или пистолетом. Слаще всего заколоть… Однако, отче, посоветуй, помоги… я грешник, но, но…

— Что такое?.. Чт… — завопил Брне и вскочил со стула, видя, как Певалица заскрежетал зубами, выпучил глаза и как рука его потянулась к ятагану. Покуда Певалица повернулся, Брне был уже в галерее. Тетка кинулся к нему навстречу.

— В чем дело, брат Брне? Что случилось, ради бога?

— Беж… бе… б… хочет меня убить!

— Кто хочет тебя убить? — спросил Тетка, притворяясь испуганным и взяв его под руку. — Может ли это быть?

— Ббб… бежим!

— Да от кого бежать? Никто за тобой не гонится! А где Певалица, он что, в келье остался? Ты его исповедовал?

Брне ошалело обернулся: к ним подходил Певалица, широко улыбаясь и показывая редкие зубы.

— Вот вам он, здоров-здоровехонек! Ну, не говорил я вам, что и пальцем его не коснусь, а он выскочит из кельи! Пусть сам подтвердит. А вы не взыщите, фра Брне, так шутить и сам бог велел, раз шутка идет на пользу!

— Что?.. Что это? — начал Брне.

— Да то, что ты вышел из кельи, сам того не заметив! — весело сказал Тетка. — Вот ты стоишь в коридоре здрав и невредим, не лопнул, как водяной пузырь. Пойдем-ка ко мне, а то люди идут. Пойдем, Брне! Пойдем, Певалица, с нами, выпьем ракии. А ты, Иве, ступай запри дядину келью… Итак, — продолжал он, закрыв дверь и опередив ошеломленного Брне, который хотел что-то сказать, — перед тобой известный лекарь, Певалица из Б., лечащий народными средствами. Я слышал о нем уже давно как об искусном лекаре и человеке со смекалкой. Попросил его приехать и рассказал о твоей болезни. О его смекалке ты уже можешь судить сам, а каков он лекарь, вскоре тоже, надеюсь, убедишься. Теперь же, брат, разуйся, пусть он осмотрит тебе ноги. Ну-ка, Певалица, стяни-ка с него сапоги.

Брне разрешил делать с собой все, что угодно, и только глядел на них оторопело. Певалица пощупал икры и ступни. Делал он это бережно, руки его казались такими нежными, что Брне было лишь щекотно. Наконец Певалица свистнул и махнул рукой.

— Через несколько недель как рукой снимет, только мажьте мазью, которую я дам, и ходите!

— Так, значит, ты православный? — спросил наконец Брне.

В эту минуту вошел Баконя, он тоже никак не мог прийти в себя от изумления.

Фра Тетка перешел на итальянский. Говорил он долго и при этом размахивал руками. Лицо Брне все более и более светлело, пока наконец на губах не заиграла улыбка.

Тем временем шум и говор в галерее усилились. Тетка вышел.

— Правда ли, отче, что фра Брне исцелился? Что бог совершил над ним чудо, когда он исповедовал того человека? — спрашивали крестьяне.

— Да, братья! Бог всегда совершает чудеса над добрыми людьми. Вот и наш фра Брне здоров. Сейчас он пойдет с нами в церковь. Пойдем, брат Брне.

Брне ничего не оставалось, как пойти со всеми. Тетка взял его под руку, Баконя под другую. Певалица двинулся за ними, позади крестьяне. Во дворе к ним присоединилась большая толпа, и все повалили в церковь.

При виде фра Брне фратеры, служившие мессы, застыли перед престолами, а те, кто исповедовал, высунули головы из исповедален. Каждый подумал, что произошло чудо.

Брне долго и жарко молился и вышел из церкви так же, как вошел, только сзади его еще поддерживали Космач и Ругатель. Тетка, Певалица и Брне уединились в келье. Певалица вытащил из подсумка какую-то желтую мазь, отдал Брне и объяснил, что нужно взять два листа репейника и, намазав на них мазь, приложить к икрам и забинтовать на ночь.

Получив вознаграждение, Певалица по настоянию Тетки тотчас удалился из монастыря.

К великому огорчению Космача, Брне больше не выходил и никого не пускал к себе, однако на другой день поднялся первым и с утра расхаживал по галерее.

Молва же о великом событии в католическом мире — о чудесном исцелении, ниспосланном господом богом фра Брне, «когда тот исповедовал одного великого грешника», переходила из уст в уста.

А ркачи под Велебитом рассказывали о том, как их Певалица вылечил фра Брне.

XI ДВЕ СИЛЫ, КОТОРЫЕ УПРАВЛЯЮТ ЛЮДЬМИ

Лето. Светает. Баконя, как всегда, спит на матрасе в передней комнате. Ноги его на полу; чуть только юноша ляжет на спину, его широким плечам тесно, а ведь сколько лет матрас был слишком велик для Бакони! На полу, в изголовье, стоит флорентийская медная четырехлинейная лампа, тут же валяется раскрытая книга со следами пепла, пачка табаку, глиняная трубка с коротким чубуком и зеркальце. Чуть подалее разбросана одежда. От румяных щек, осененных первым пушком, веет молодостью и здоровьем; на губах играет улыбка, а по тому, как Баконя вытянул сильную белую руку, можно заключить, что ему снится, будто на ней спит подруга…

Звонит благовест. По привычке Баконя просыпается и крестится, но не вскакивает, как бывало, а лежит, пока не замрет последний удар колокола, представляя себе, как прыгает, держась за веревку, веселый Пышка. Потом садится, потягивается, с гордостью оглядывает свои сильные руки, берет зеркальце, поглаживает себя по подбородку, думает о смуглой Еле…

Еще до Певалицы Баконя раза два-три сбривал «мох» Буяновой бритвой; когда лицо его стало густо покрываться волосами, дядя подарил ему бритву, а когда Ела сказала, что уж очень он колется, просто погладить нельзя, Баконя начал бриться через день. Потому-то прикосновение к первым знакам возмужалости и напомнило ему об Еле.

Задолго до того, как он открывал глаза, грудь юноши наполнялась сладостным восторгом, и он спешил к окну, чтобы послать первый привет ей, туда, за реку, уверенный, что и она просыпается с мыслью о нем. Нередко случалось, что сквозь дымку зимнего дождя или весеннего тумана он различал словно бы застывшее изваяние и знал, что глазки этого изваяния устремлены к монастырю, вздохи летят к «милому Баконице», а руки тянутся его обнять. На глазах выступали слезы, он тонул в сладостных воспоминаниях и делал все точно в дурмане. После полудня, подобно солнцу, что рассеивает мглу, Баконя усилием воли разгонял туман в голове, чтобы незаметно перебраться через реку. Ведь для этого, кроме помощи верного Увальня, требовалось немало лукавства и смелости, но эта игра с собственным благополучием (конечно, если бы в монастыре узнали обо всем, его бы тотчас выгнали) доставляла Баконе особое наслаждение. И когда Баконя жаловался своему «золотку», что по утрам ему как-то зябко и не по себе, Ела лишь плакала от радости да жарче прижималась к нему, словно хотела сказать: «Ты же сам видишь, что моя любовь и направляет тебя, и оберегает от всех опасностей!» Эту мысль Баконя читал на ее лице и не сомневался, что это так. Они твердо верили, что кто-то из святых охраняет их тайну, раз до сих пор о ней не знают ни мать (у Елы не было ни отца, ни братьев, только две младшие сестры), ни соседи, ни пастухи. И все-таки Сердар, по-прежнему, как бездомный пес, шатавшийся по селам, застал их в укромном уголке, но прикинулся, будто ничего не заметил.

Возвратясь с щемящим сердцем к переправе, Баконя наткнулся на Сердара, который с грозным видом двинулся ему навстречу, словно собирался схватить его за горло. Баконя испуганно отпрянул, но Сердар расхохотался, обнял его и сказал:

— Эх ты, дитя неразумное, разве фра Яков может сердиться за такие дела! Или ты и в самом деле думаешь, что я ничего до сих пор не знал! Давным-давно все известно… и мне и Елице. Мы только удивлялись вашей неосторожности. Елица не раз меня уговаривала предложить вам встречаться у нее, где вы были бы все равно что у себя дома. «Жалко мне, говорит, этих глупых ребят, ведь обязательно влипнут!» Я тогда не послушался ее, зная, что запретный плод, когда к нему прокрадываешься сквозь тернии, слаще, но, когда увидел, что вы утеряли всякую осторожность, нарочно вас захватил врасплох. А теперь как хочешь!

С тех пор опасности как не бывало. Баконя на коне нового настоятеля почти каждый день переправлялся с Сердаром на другую сторону, и оба они сворачивали к Елице. Фра Тетка с охотой поручил Баконе объездить пугливого молодого серого, купленного им у одного из должников фра Брне…

Но это уже было давно, а теперь?

Теперь, спустя десять месяцев после первого упоительного свидания с глазу на глаз, Баконя брился через день по привычке и так же по привычке глядел на ту сторону реки, выбивая одновременно трубку. Отсутствие препятствий, значительные перемены в облике Елы, общение с Сердаровой Елицей, поучительные рассказы Сердара о своем прошлом, особенно же о женщинах, — все это мало-помалу привело к тому, что любовь Бакони к Еле начала увядать. Правда, Баконя сердился на себя, чувствуя, что его все меньше влечет девушка, которая отдалась ему беззаветно и продолжала любить до безумия, но ничего не мог поделать со своим сердцем и не в силах был притворяться. В душе осталась одна жалость, и он искренне жалел девушку. Не будь этой жалости, Баконя уже давно бы расстался с Елой; и не случись вскоре одного обстоятельства, пробудившего в нем ревность, Баконя все-таки порвал бы с девушкой. Виновником был Буян. Он знал тайну товарища и, видимо, догадавшись о происшедшей в Баконе перемене, начал увиваться около Елы. Та пожаловалась Баконе, а Баконя поднес кулак под самый нос Буяну. И теперь, глядя в окно, жалел, что рассорился со старым другом, да к тому же еще и снова связал себя с Елой. Но потом он вдруг опять разжалобился, вспомнив, как она, по словам Увальня, три дня подряд в полном отчаянии приходила к переправе и долго там ждала…

Насупившись, Баконя принялся убирать келью. Одна досадливая мысль вызвала другую. Ведь Буян и в самом деле подстраивает ему ловушку! А мерзкий Кот, с тех пор как ждет не дождется посвящения во фратеры и собственного прихода, стал таким притворщиком, что противно смотреть! И поскольку оба в последнее время завидуют Баконе, не мудрено, что они тайком сговорились действовать против него сообща. Хотя что, в конце концов, они могут ему сделать? Впрочем, как сказать! Если они наябедничают Вертихвосту (которого, на Баконину беду, в приходах не терпят даже пресвитером) и изворотливый Вертихвост возьмет дело в свои руки, легко может статься, что Баконя попадет в ловушку. Да и фратеры Кузнечный Мех с Бураком охотно примутся травить Баконю…

От черных дум его отвлек стук в дверь. Баконя отпер и, увидев на пороге веселого Пышку, повеселел и сам.

— Доброе утро, Иве! Вот сапоги, вот теплая вода, а холодную мигом принесу! — сказал мальчик; глаза его так и молили отозваться ласковым словом.

— Отлично, Пышечка, отлично! — угадав мысли мальчика, проговорил Баконя и потрепал его по пухлой щеке. Пышка стрелой полетел дальше, а Баконя поднял свои сапоги и, оглядев, хорошо ли они почищены, поставил их в комнату. Потом внес ведерко с теплой водой, спрятал в сундучок табак и трубку, привел в порядок книги на полке, которые с вечера разбросал, выбирая, что бы почитать.

Вот уже год, как Пышка ему прислуживает. В душе Пышка никогда не отделял своего учителя Баконю от дяди. Баконя стал его идеалом. Слово Бакони было для него закон.

Баконя знал, что, стоит кому-нибудь сказать против него хоть слово, Пышка немедленно ему доложит. Вот почему, не услыхав ничего нового, Баконя успокоился. Впрочем, он платил мальчику добром за добро, занимался с ним ежедневно, что еще больше укрепляло благоволение к нему фра Тетки.

Когда Пышка принес холодную воду, Баконя щелкнул его по носу, взял ведерко и, помянув Иисуса, понес его в дядину келью. Брне, постанывая, буркнул:

— Опять курил, несчастный! Весь табаком провонял, а ночью я заметил…

— Нет, — ответил Баконя, отворяя окна. — Не курил, а вчера вечером сидел у фра Думе, он курил, и дымом пропиталась одежда… Если прикажете, вода уже здесь!

— Та-ак! — протянул Брне, садясь с усилием. Он порядком поседел и постарел за эти десять месяцев. Щеки обвисли, подбородок опустился еще больше, на шее образовались складки, точно от каких опухолей.

— Та-ак! — повторил он, спуская тихонько распухшие ноги. Баконя разбинтовал и помыл их, намазал икры желтой мазью Певалицы, обложил свежими листьями репейника и снова забинтовал. Потом обмотал тряпками ступни, обул просторные суконные туфли и помог перейти в кресло. Баконя делал все быстро и умело, как настоящий санитар. Вернувшись к себе, он оделся и отправился к заутрене.

Теперь расскажем вкратце, как фра Брне прожил последние десять месяцев после того, как Певалица заставил его выбежать из комнаты.

Прежде всего следует упомянуть, что Брне пожертвовал церкви пятьдесят талеров, а не двести или триста, как рассчитывали в монастыре. Но когда столько же пожертвовали Бурак, Кузнечный Мех, Слюнтяй, фра Томе и фра Захария из Зврлева, а новый настоятель на двадцать пять талеров больше, то фра Брне прибавил еще двадцать пять, не желая отставать от Тетки.

Что касается лечения методом Певалицы, то фра Брне ввел следующий режим: утром, после перевязки, точно в семь, Брне размеренным шагом прогуливался из конца в конец галереи четыре раза, потом возвращался к себе в келью, усаживался на низкий стул, а ноги клал на кровать. Так он отдыхал и читал, пока стрелка часов не показывала точно восемь. Тогда он вставал, снова выходил в галерею, шагал туда и обратно восемь раз и снова возвращался и отдыхал. В начале десятого он проделывал то же двенадцать раз, после чего выпивал полстакана ракии, настоянной на горечавке; в начале одиннадцатого он совершал шестнадцать кругов. Допив оставшуюся в стакане ракию, он отправлялся в церковь на молитву. Здесь он сидел до обеда. После обеда, точно в два, снова начинал с четырех кругов и так далее, добавляя всякий час по четыре. Послушники приходили к нему на урок после второй прогулки, и тогда Баконя должен был следить за временем. Таким образом, фра Брне измерял длину галереи восемьдесят раз в день и выпивал два стаканчика ракии, настоянной на горечавке. По его подсчетам, он ходил 107 минут и делал 4253 шага.

До самого рождества, пока стояла сухая холодная погода, Брне чувствовал себя с каждым днем лучше. (Мазь Певалицы кончилась две недели назад, и он прикладывал только репейник.) Однако незадолго до рождества начались дожди. У Брне сначала мозжило в лодыжках, потом боль разошлась по всей ступне, ныла каждая косточка, затем воспаление перешло на икры, а вскоре заболели колени, и он лежал пластом, не в силах пошевелить ногами и изнывая от бессонницы. В невероятных мучениях Брне посылал к дьяволу Певалицу и его народную медицину, Тетку и шаллеровскую школу, бранил Баконю и весь его ослиный род, Навозника и его кухню и все на свете, пока боли не отняли у него дар речи. Тогда, опасаясь за его жизнь, послали в городок за молодым врачом. Ркач приехал под проливным дождем, прописал то же, что и прежде, оставил пилюли, посоветовал умеренность в еде и, взяв за дорожные расходы и за осмотр двадцать талеров, укатил, даже не отдохнув по-человечески. На другой день после пилюль стало еще хуже. Потом, когда погода немного прояснилась, боли приутихли, а когда небо снова нахмурилось, возобновились и боли. Среди этих терзаний Брне решил, как только сможет сидеть на лошади, ехать в «город», ехать во что бы то ни стало в «город», где хорошими врачами хоть пруд пруди. Он принялся подсчитывать, во сколько обойдется поездка ему и Баконе в день, в месяц и т. д. Баконя и сам толком не знал, чего желать. С одной стороны, заманчиво было поехать в город, хотя бы и ненадолго, но, с другой стороны, Баконя побаивался, вдруг дядя умрет там, и он останется один-одинешенек среди макаронников. Что тогда делать? Однако, как только дядя встал, он первым долгом послал человека на Велебит за Певалицей. Крестьянин приехал с новой порцией мази и советом знахаря: ходить по-прежнему и пить как можно больше сыворотки. Брне так и поступил. Он снова принялся за прогулки, с той только разницей, что после каждой выпивал по чашке сыворотки и к ночи надувался до чертиков. Испортив, наконец, желудок, Брне стал есть меньше, и, таким образом, болезнь желудка пошла ему в некотором роде на пользу. В таком положении мы его сейчас и застаем.

Баконя вошел в церковь, когда кончалась треть утрени. Все взгляды обратились на него. Не далее как вчера настоятель сделал ему за опоздание строгое замечание. Глаза Кота, Кузнечного Меха и Вертихвоста были полны злобы. Баконя зажмурился, передернул плечами и подладился к хору. Он пел, как не пел уже давно: сначала тихонько, потом громче и громче и наконец полным голосом, с переливами, вибрациями. Пышка от восторга разинул рот и словно окаменел. Да и остальные так или иначе поддались очарованию, а Теткино лицо прояснялось все больше, пока наконец не расплылось в восхищенной улыбке.

Когда вышли из церкви, Вертихвост, видя, что Тетка молчит, резко сказал:

— Ты, Еркович, останешься сегодня без обеда!

Все переглянулись. Баконя затрясся.

— Ты понял, что я сказал?

— Само собой, понял! — вмешался Сердар и лукаво подмигнул Баконе. Возражать против наказания за неуважение к церковному уставу было неудобно.

Фратеры удалились. Кот, глядя прямо перед собой, добавил совершенно серьезно:

— Прими, брат Иве, со смирением сию малую епитимью!

Давясь от смеха, Буян схватил Баконю за руку. Буян видел, что Баконя пришел в бешенство, но, обессилев от смеха, старался лишь оттолкнуть товарища, опасаясь, что тот кинется на Кота.

— Ну и проказа! — проговорил наконец Буян. — Только сейчас понял, какая проказа! Не горячись, Ива, а то наделаешь глупостей! Пойдем к Навознику с заднего хода!

Неожиданное участие Буяна приятно удивило вконец огорченного Баконю. Он дружески пожал ему руку, и они молча направились в кухню, где перепуганный Пышка уже рассказывал Навознику о страшном происшествии.

— Замолчи, малыш! — сказал Баконя. — Ступай в школу!.. Дай мне, Грго, кофе для дяди!

— Садись-ка и пей сам, а дяде я снесу! — сказал повар и, наливая послушникам кофе, затараторил: — Это все глупые и злые штучки коварного дьякона, который хочет как можно скорее добиться посвящения. И со мной он такой же. В глаза не глядит, а разговаривает смиренно, словно исповедоваться у меня задумал. В чем дело, спрашиваю я вас? Уж не лестница ли тут виновата, что в полночь через стену перебрасывалась и вела через кладбище к слугам до утра, когда…

— Что ты говоришь, Грго? — опешив, прервал его Буян. Баконя тоже вздрогнул и поднял голову.

— Говорю, что знаю, не ради доноса и не в укор, а пусть не думают, что я впал в детство, пусть знают, что, когда я сплю, один глаз у меня всегда начеку, и когда Жбан у нас служил… Так и скажу фра Якову…

Оба послушника вскочили и, отослав Пышку, стали умолять повара замолчать. Однако Грго продолжал сердито бубнить, не слушая их и путаясь в мыслях. Повар без конца твердил, что он-де «не впал в детство», и при этом каждый раз страшно горячился. Послушники переглянулись. Старый слуга впал в детство еще с полгода тому назад, и все уже привыкли к его бессвязной речи, но до сих пор он бормотал про себя. Видимо, нынче утром он услышал от кого-то ненавистные ему слова «впал в детство», а к тому же рассердился на Вертихвоста за Баконю, которого любил по-прежнему. Послушники диву давались, что Грго столько лет знает их тайну и даже шутя не намекнул на нее. Но сейчас над ними нависла опасность. Баконя умоляюще сложил руки и скорчил жалостную гримасу. Это привлекло внимание Навозника, и он умолк.

— Дяденька! — затянул Баконя плачущим голосом. Буян понял маневр Бакони и, скрывая улыбку, отвернулся к стене. — Дяденька! Неужто ты мне кровный враг? Неужто хочешь толкнуть меня в пропасть? Зарезать без ножа?

— Я? — удивленно спросил Навозник. — Тебя, дитя мое?

— Ну да, ты! Зачем вспоминать наши проказы и ночные проделки, ты же знаешь, что и я грешен в них. Услышит об этом фра Брне, и со мной покончено навсегда! — Баконя закрыл лицо руками, а Буян вышел, тоже притворившись совершенно подавленным.

— Сделать свое дитя несчастным? О-о-о! Пусть прилипнет к гортани мой язык, если я еще хоть раз об этом заикнусь! О-о-о! Упаси бог и святая богородица…

Баконе ничего другого и не требовалось. Он понес дяде кофе. По дороге юноша думал: чего только не пережил он с утра за эти неполные два часа, как только не сдерживался, он, который жить не мог, чтобы не настоять на своем!

Дядя встретил его бранью за опоздание с завтраком. Баконя спокойно и даже не без удовольствия рассказал ему, что произошло. Потом в сердцах вынул из сундука трубку и табак…

— Так! Что это такое?..

— Вот что. Я солгал вам, что не курил, но брошу, — сказал он, разбил трубку о порог, табак высыпал в окно и принялся за уборку дядиной кельи.

Брне со страхом поглядывал на племянника. Каждая жилка на бледном лице Бакони дрожала, сильное и гибкое тело казалось таким послушным, что фратеру стало как-то не по себе, невольно он вспомнил своих предков: фра Ерицу, о котором и по сей день поют песни, и еще более знаменитого дядю Юрету.

Баконя собрал рукописные лекции, взял книгу, отправился в класс и начал там расхаживать.

В тот год постоянно вели занятия настоятель, Кузнечный Мех и Вертихвост. Уроки, если они были, протекали в том же порядке и на тот же манер, как описано в главе шестой. Баконя нагнал в науках Буяна, и их уравняли. Несмотря на сердечные дела, разглагольствования с Сердаром, он много читал и часто своими вопросами приводил в замешательство даже ученого фра Думе. Других же двоих фратеров не очень-то уважал и не скрывал этого, за что те главным образом его и ненавидели. Кот давно уже не являлся на уроки; правда, он ходил еще к Брне, когда тот принимал. Уже три месяца изо дня в день он с нетерпением ждал вызова в город для посвящения во фратеры и выходил из дядиной кельи только в церковь да в трапезную. Пышка приходил позже, как в свое время Баконя.

Вошел Буян.

— Уроков не будет! — сказал он. — У них какое-то собрание. Все в келье настоятеля… Ну как, поладили с Грго?

Баконя сел и облокотился. Глаза его сверкали. На левой стороне лба пролегла морщинка. Буян заметил ее и спросил:

— Да что с тобой? Жалеешь, что мы помирились?

— Больше туда не пойду, — тихо и взволнованно промолвил Баконя. — Даю слово, что больше через реку ни ногой!

— Что так? — удивился Буян, высоко подняв брови.

Баконя вспыхнул, глаза его помутнели. Буян видел, что он охвачен стыдом, раскаянием, гневом и множеством других смутных чувств, и повернулся, чтобы уйти.

— Погоди! — сказал Баконя. — Ты не знаешь, каково мне! Я не говорил, чтобы… Я считаю тебя другом и потому хочу сказать… Мне жаль несчастную девушку. Если я буду продолжать ходить, она не выйдет замуж, а ее уже не раз сватали… Понимаешь?

Буян кивнул головой, пожал плечами и вышел.

А Баконя горько-горько заплакал. Ему казалось, что слезы поднимаются из самой глубины сердца, но не чувствовал облегчения. Так тяжело ему еще никогда не бывало. Самое удивительное, что он не чувствовал себя виноватым, хотя и знал, что страдает поделом и достоин еще больших страданий. Он попытался во всем разобраться, но в голову лезли привычные богословские рассуждения о грехе и раскаянии, внимание притупилось, и он не мог сосредоточиться.

Пышка, приоткрыв дверь, остановился и робко кашлянул. Баконя снова повеселел.

— Входи, Пышка, входи! Поглядим, что ты там выучил.

Мальчик уселся рядом и начал по складам читать Часослов. Читали не менее часа. На этом застал их заглянувший в класс фра Тетка, а потом с шумом распахнувший дверь Сердар:

— Пора кончать! Сегодня пойдем пораньше, раз нет уроков!

Оба направились к Сердару.

— Я сегодня не пойду! — сказал Баконя. — Голова болит.

— Именно потому и пойдем. Ты чего такой бледный? Неужто из-за той чепухи? Не будь ребенком, милый! Я приказал Навознику принести тебе обед в мою келью, а в наказание двойную порцию… А вот и Буян. Пошли. За мной шагом ма-а-арш! — И Сердар, подняв чубук, зашагал первым.

Баконя завернул к дяде и бегом догнал их у черной кухни, куда Пышка пошел за полотенцами.

— Скажите, фра Яков, зачем вы собирались у настоятеля? — спросил Баконя.

— Из-закакого-то монастырского долга… не знаю точно. Думаешь, я интересуюсь такими делами? Ну, а ты наконец пришел в себя, можешь разговаривать? Как полагаешь, после обеда отправимся на ту сторону? Пора бы уж…

— Поговорим после, — ответил Баконя, понижая голос и кивая в сторону Буяна, шедшего чуть подальше справа от Сердара.

Пышка был уже в воде. Он ухватился за корни вербы, нарочно срубленной для того, чтобы пловцы могли прыгать в воду, забравшись на пень. Буян быстро разделся и поплыл по течению. Сердар закурил трубку. Баконя задумчиво глядел на воду, покуда его взгляд не встретился со взглядом Пышки; тогда разделся и он, взобрался на пень, повернулся спиной к воде и, как всегда, по команде Пышки: раз, два, три! — прыгнул, вскинув руки вверх, перевернулся в воздухе и в нескольких шагах от берега бултыхнулся в воду. Потом подплыл к Пышке и, поддерживая его за голову, стал учить плавать. Сердар тоже окунулся, но тотчас вышел и, не вытираясь, сел на солнышке и закурил. Он так делал постоянно, ибо, по его словам, убедился, что «воздушные ванны» ему помогают лучше водных. Высохнув, он окунулся еще раз и снова закурил.

Баконя вышел из воды раньше Буяна, подсел, не вытираясь, к Сердару и, опустив между колен голову, взволнованно сказал:

— Я прошу вас, как бога, фра Яков, об одном большом одолжении.

— Ну, что? Что с тобой опять?

— Скажите там… впрочем, какой толк, сначала нужно что-то придумать. Скажите, что фра Брне опять расхворался и я ни на минуту не могу его оставить, а потому чтобы Елица исподволь…

— Значит, думаешь порвать с девушкой? — прервал его Сердар, пуская густые клубы дыма.

Баконя кивнул головой.

— Напрочь? Чтобы больше никогда не видаться?

Баконя снова кивнул головой и поднялся.

— Скажите Елице, что, клянусь богом, святым Франциском и всем на свете, что, когда стану фратером и будут у меня деньги, я сделаю ей хороший подарок, пусть только она уговорит девушку выйти замуж, и как можно скорее. Конечно, перво-наперво надо, чтобы она привыкла к тому, что я не прихожу, скажите ей…

— К чему такие приготовления, зачем?

— Да ведь она может учинить что-нибудь над собой. Не смейтесь! Увалень говорит, что вчера она снова приходила к переправе и ждала более часу. Лицо почернело, говорит, как земля. Еще утопится, тогда и мне конец. В тот же миг в воду. И не думайте, что тогда и вас не тронут, тогда и вам с Елицей не сладко придется. Говорю не для того, чтобы вас пугать, вы знаете, я скорей себе зла пожелаю, чем вам, потому и решился сказать!

Доводы Бакони убедили наконец Сердара, он одобрил его намерение и пообещал замолвить словечко у Елицы. Условились так: сначала сошлются на тяжелую болезнь Брне, потом скажут, будто настоятель что-то пронюхал, не всю правду, а только то, что Баконя отлучается из монастыря за реку, и потому ему нельзя уезжать, а там наступит сбор урожая, и она уж сама решит выйти замуж.

На обратном пути Баконя заметил, что Вертихвост выглядывает из-за своей двери. Из дядиной кельи доносился громкий разговор. Брне кричал:

— Нечего тут вертеть: «так», «этак», не принес деньги, ступай, брат, с богом, а я уж знаю, что делать! А нет у брата, пусть ищет, где хочет, мне нужны деньги на леченье.

Из кельи вышел Крста, брат Вертихвоста. Баконя знал его; он был маленького роста, широкоплечий, круглолицый, с приплюснутым носом.

— Что-то злющий сегодня твой фратер! Когда-то, господи, угомонится! Как полагаешь? — спросил Крста Баконю, но он, не ответив, вошел в дядину келью.

— Сейчас же, не теряя ни минуты, поедешь в город, отвезешь письма фра Боне и адвокату. Возьми рабочую лошадь с вьючным седлом. Найми крестьянина, чтобы тебя сопровождал, но не давай ему больше двух плет в день. Ступай собирайся! — закончил Брне.

В город! Уж не послышалось ли, не приснилось ли это Баконе? Он едет в город, он, Баконя, только что вернувшийся с купанья, решивший остаться без обеда, чтобы не позабыть оскорбления Вертихвоста, бывший так же далек от этой мысли, как от мысли стать епископом!

— Иди собирайся, чего на меня уставился! — крикнул Брне, взглянув на него поверх очков.

Баконя пошел к настоятелю.

— Окажите мне услугу, — пролепетал он, — дайте мне серого… Посылает меня дядя в город со спешным поручением. Буду беречь его… вашего серого… как зеницу ока, и, ей-богу, ему не худо бы маленько поустать, а то больно пуглив…

— Что ж, ладно, возьми, — сказал спокойно настоятель. — Но ведь не поедешь же по такой жарище? К чему такая спешка?

— Боюсь, как бы дядя не передумал. Знаете, я никогда не был в городе!

— Никогда не был в городе? — удивленно повторил за ним настоятель. — Да не может быть!

И в самом деле, как могло это случиться? Баконя, которому пошел девятнадцатый год, который уже семь лет послушником; Баконя, переживший первую любовь, родившийся в двух шагах от города, наполовину вскормленный городом, покупавшим отцовские дрова, и вдруг никогда не был в городе! А ведь и Заморыш бывал там с дровами в первые же годы после ухода брата, бывали и Пышка и Ела — да все! Баконя скрывал этот позор, однако в город он действительно никогда не ходил. Но какая честь ехать в город на лошади с вьючным седлом, да еще в сопровождении крестьянина, который так или иначе узнает, что он не бывал в городе! Эта мысль тотчас умерила его восторг, потому Баконя и отправился к настоятелю. А сейчас возникла и другая мысль.

— Знаете, я не бывал у своих вот уже шесть лет. Если можно, я бы к вечеру добрался домой, переночевал, а завтра на заре в город и завтра же вечером вернулся по холодку в монастырь.

— Хорошо, хорошо, бери лошадь, только береги ее.

Когда Баконя сообщил дяде, что лошадь готова, а провожатый ему не нужен и что он хочет завернуть в Зврлево, Брне окинул его удивленным взглядом.

— Значит, ты и в самом деле полагаешь, что я тебя пошлю? Та-а-ак? А кто перевяжет мне ноги?

— Да Косой! Косой сделает не хуже моего. Он здесь и переспит… А если хотите, переспит фра Яков. Да, в конце концов, подумайте, шесть лет я не был дома, не видел братьев и никогда не ездил в город!.. И вот теперь, когда мне до того тоскливо, что готов жизни лишиться, когда так было бы кстати немного прогуляться и когда сам бог надоумил вас меня послать… теперь вы…

— Ну, ладно, ладно, поедешь, — сказал Брне, вспомнив утреннее поведение племянника. — Поезжай, вот только спадет жара.

— Лучше сейчас, чтобы не заморить чужую лошадь и приехать домой засветло! — И Баконя быстро сложил нужную одежду в сумки, взял письма, получил два талера на дорогу, приложился к дядиной руке, пошел к Навознику, захватил хлеба и мяса, попрощался с Сердаром и от него прямиком в конюшню, оседлал серого и поскакал к переправе. На пароме спали Белобрысый и скотник. Увалень лежал на берегу под ракитой, укрывшись курткой. Баконя приподнял ее и удивился: лицо Увальня было совсем желтым.

— Что с тобой, Увалень?

— Какая-то дрянь попала в желудок, — с трудом выговорил паромщик. — Оставь меня, пожалуйста!

Перевозили Баконю Белобрысый и скотник. Баконя объехал село стороной по берегу реки. Вздохнул он с облегчением, только когда скрылся из виду последний домишко, и только тогда произошли в нем перемены. Навалились воспоминания. Вот здесь он прошел с отцом последний раз, ведя дядиного Буланого. Вспомнил себя в крестьянских штанах из грубого сукна и опанках, грязного, бестолкового, и потом, со всеми подробностями, разговор с отцом и их мечты. Как все далеко и как все, что было задумано, выходит совсем иначе!

В полдень Баконя передохнул, перекусил в лесочке и двинулся дальше, мечтая о будущем. Приближаясь к какому-нибудь селу, он приосанивался, давал коню повод и скакал, поднимая пыль и вызывая удивление. А при виде Зврлева Баконя пришпорил пугливого серого и вихрем промчался мимо чахлых полей, где женщины окапывали кукурузу. Никто его не узнал. Баконя подъехал к дому. Космач чинил во дворе вьючное седло. При виде сына он издал какой-то звук, нечто среднее между «а» и «э», что означало радость, но походило и на то, как если бы его кто внезапно хватил по спине. Барица выбежала из дому. Оба бросились обнимать сына и засыпать его приветствиями и вопросами. Потом мать выбежала за ворота и принялась радостным голосом звать Пузана, так, чтобы и другие слышали.

— Скорее, скорее, сюда-а-а! Приехал твой брат, по-слу-ушни-ик!

Наконец пришел рослый, складный десятилетний мальчик в рубашке с широким поясом и, смеясь, кинулся в объятия брата. Баконя расцеловал его, дивясь, что Пузан стал таким большим. Пришла и Чернушка, неся ушат с водой. Чернушка, уже совсем взрослая девушка, стыдливо поздоровалась с братом и скрылась в доме. Баконя отправился поздороваться с фра Захарием. Почти все женщины Живоглотовы, Зубастовы и Обжоровы вышли ему навстречу; две молодухи, недавно приведенные в дом, приложились к его руке. Далее он встретил Шакала, Культяпку, Ругателя, Храпуна, Сопляка и других. Баконя приветливо здоровался с каждым. Фра Захария не оказалось дома. Баконя зашел к зятю. Косая была одна. Они долго беседовали, после чего Баконя вернулся домой, куда уже подоспел, пригнав скотину, и Заморыш. Заморыш чуть-чуть подрос, но остался, как и был, «одно несчастье».

После ужина во дворе устроили посиделки. Пожаловал и фра Захария; явились дядья, притащился с больной ногой Гнусавый, пришли и их взрослые сыновья. Староста угостил их вином. Все наперебой заискивали перед Баконей. Шутка ли, не сегодня завтра фратер, и кого выберет из детей, того, значит, отметит и бог. Космач, Бара и Космачата думали: «Какая разница между нынешним вечером и тем, когда все они собрались вокруг фра Брне! Вот они каковы, наши бараны!» О чем только не говорили: о грабеже и Жбане, о болезни Брне и Певалице, о старых фра Ерковичах, о древних временах и войнах, о дяде Юрете и его подвигах. Баконе показалось, что все это ему снится. Утром оставлен без обеда, как последний мальчишка, а вечером его встречают точно вельможу!

Еще до рассвета Баконя отправился в город. После доброго часа пути тропинка вывела на широкую мощеную дорогу. Был базарный день, народу двигалось много. Кто гнал навьюченных лошадей или ослов, кто тащил на плечах кур, индюшек, кто гнал скотину, и каждый оглядывал доброго коня и статного всадника. Взошло солнце, и Баконя увидел впереди православного священника, перед которым шел слуга. Баконя пришпорил серого. Поп был рослый мужчина, с приветливым лицом и большой, чуть седеющей бородой. Баконе довелось только однажды видеть православного попа и теперь захотелось с ним познакомиться поближе. Он вспомнил одну из побасенок Сердара, не лишенную, как и все, что он рассказывал, назидания: «Встретились фратер с православным монахом. «Хвала Иисусу, монах!» — «Бог в помощь, фратер!» — «Что поделываешь, монах?» — «Народ обманываю, фратер, а ты?» — «Тоже помаленьку». — «А как ты это делаешь?» — «Я? Господи помилуй, господи помилуй, да в сумку. А ты?» — «А я — ора про нобис[15], да в мешок!» И они, говорят, побратались». Баконя поздоровался, поп ответил. Завели разговор о жаре, о пыли, о том, что лучше пораньше встать и т. п., пока наконец Баконя не назвался. Тут поп воскликнул: «Да ведь мы с фра Брне друзья молодости! Столько лет дружили, когда он был приходским священником в К.!» И поп Илия (так его звали) принялся рассказывать о их дружбе. Хвалил фра Брне за доброту, говорил, что тот оставил по себе добрую память и среди православных. Расспрашивал о его здоровье и о случае с Певалицей. Баконя удивился, что весть об «исцелении» разнеслась так широко, но рассказал, как было. Попу было известно все до мельчайших подробностей, но он обернул это в шутку. Баконя, таким образом, узнал еще одного далматинца, без тени лукавства, с душой нараспашку, словно одним миром мазанного с Сердаром и Теткой. После разговоров поп Илия принялся рассказывать о местных крестьянах. Он утверждал, что еще совсем недавно между инаковерующими не существовало никакой вражды. Люди разных вероисповеданий женились, кумились, и в этом их поддерживали глаголяши; однако, когда латинцы стали их теснить, отрава проникла и в народ, все переменилось: ркач думает, что ограбить буневацкую церковь не грех, а буневац думает то же самое о ркачской, о чем свидетельствуют ограбление монастыря Жбаном и ограбление православной церкви по соседству с приходом отца Илии. Баконя не слыхал о происшествии и попросил попа рассказать поподробнее. История была коротка. Взломали дверь, захватили золото и серебро, осквернили иконы. Грабителей так и не удалось обнаружить. Баконя качал головой, но в глубине души радовался. Все это в некоторой мере возмещало ущерб и обиду и примиряло с православными.

Так беседуя, они объехали гору. Показался городок. Лицо Бакони горело. Однако городок оказался хуже, чем он себе представлял. В небольшой долине сгрудились дома, а среди них торчали две-три колокольни. Работник перекрестился, за ним поп и Баконя. В нескольких шагах стояла корчма, перед ней толпились путники. Поп предложил завернуть в нее, выпить кофе и привести себя в порядок. Баконя согласился. Оба спешились, помылись, переоделись. И снова поехали рядышком, договариваясь о возвращении. Поп собирался обратно часа в три. Баконя предполагал сделать то же самое. Обратный его путь лежал не через Зврлево, а прямиком, мимо Большой остерии; до нее им было по дороге целых три часа езды. Оттуда до монастыря оставалось еще два часа, а на добром коне и того меньше, кстати, можно было и отдохнуть в знаменитой остерии. Договорившись встретиться в корчме у городской околицы, они расстались.

Баконя поехал по главной улице шагом, разглядывая дома, горожан, а особенно горожанок, где бы какая ни появилась. Те, которых он видел, представлялись ему одна другой краше, одна другой чище. По улицам сновали и крестьяне. Многие заречные здоровались с ним, но он стеснялся спросить, как отыскать монастырь. Добравшись до конца улицы, где находились самые большие магазины и где какая-то молоденькая горожанка посмотрела на него из окна, Баконя натянул повод, и серый стал пританцовывать. В тот же миг к нему подскочил какой-то оборванец в заношенной городской одежде с двумя ведрами. Оборванец остановился, посмотрел пристально на всадника, поставил ведра и, схватив лошадь за уздечку, крикнул:

— Баконя! Неужто ты?

Перед ним стоял Осел. Приземистый, раскосый Осел в городских обносках и босиком!

— Иди к черту, босяк, проказа! — крикнул Баконя и пришпорил коня. А Осел заорал во все горло:

— Эй, Космачонок, Баконя из Зврлева! Эй, лизоблюд, холуй и фратерский шпион, господином заделался, да! Ха-ха-ха! Погоди, браток, пойдем выпьем по чашке кофе! Ведь мы как-никак братья… Крест святой, братья, господа! Это холуй фратерский…

Баконя, кипя от негодования, свернул в первую же улицу и остановил лошадь перед какой-то старухой, которая, испугавшись его вида, кинулась наутек. Улочка была узкая, грязная, извилистая. Дома разные, одни с дворами, другие без дворов. В маленькой мрачной кафане распевали хриплыми голосами какие-то оборванцы. Рядом в окне первого этажа поднялась белая занавеска, выглянула рыжеволосая женщина и крикнула:

— Что же вы, молодой человек, так невнимательны! Слезайте и заходите к нам, лошадь есть кому подержать!

И тотчас выглянули другие — среди них и красивые — и стали кричать наперебой:

— Куда вы, красавчик? Остановитесь, славный господин!

Баконя пустил коня рысью, вспомнил, что рассказывал Сердар об этой трущобе, и подумал: «Какой черт меня сюда занес!»

Выбравшись наконец из этой улочки, он очутился среди ям с нечистотами и мусором. Налево от свалки вилась тропинка; заткнув нос, он пустил коня по ней и свернул в ближайшую более широкую улицу. И, по воле случая, проехав еще несколько шагов вдоль высокой стены, наткнулся на церковь, в нише которой стояла статуя святого Франциска. Из церкви доносилось пение и гудение органа. К церкви примыкало здание с темными стенами и железными решетками — видимо, монастырь. Баконя постучал у входа железным кольцом. Открыл ему привратник, очень похожий на Навозника. Баконя назвался и сказал, кого разыскивает. Привратник предложил ему оставить где-нибудь лошадь, а потом уже приходить. Это удивило Баконю, но делать было нечего. Тем временем вокруг него собралась гурьба мальчишек, каждый предлагал за бановац отвести лошадь в лучшую остерию. Баконя поехал за прыгавшими и яростно спорившими мальчишками. Их громкая перебранка привлекла внимание жителей, повсюду отворялись окна. Баконя краснел. Наконец, устроив лошадь, он отправился в церковь и стал у входа. Служба приближалась к концу. На скамьях сидело несколько пожилых женщин. Наконец фратеры, один за другим, всего десятеро, прошли мимо него. Вслед за ними вышли три дьякона и пять послушников в такой же одежде, как у него. По описанию Баконя тотчас узнал фра Боне. Ровесник дяди, он был высок, прям, с белокожим добрым лицом. Остальные казались намного старше. Из послушников ему бросился в глаза упитанный и необычайно широколицый парень с большой серьгой в ухе. Баконя вышел последним и спросил толстяка, кто фра Боне.

— Энтот, что выше прочих! — ответил сотоварищ с бодульским выговором. Баконя разинул от удивления рот, услышав такой говор. «Бодулы, что ли?» — подумал он. Понаслышке он знал, как говорят островитяне, но до сих пор их еще не видел. Между тем толстяк крикнул:

— Фра Буоне, вас спрашивают!

Баконя подошел к фратеру, приложился к его руке, передал письмо и по очереди облобызал руки прочих фратеров. Все заговорили разом, поднимаясь неторопливо по каменным ступенькам.

— Как? Еркович! Древний род! Значит, наследник фра Брне! Красивый парень! Замечательный будет священник!.. Почему же ты до сих пор не приходил к нам? А сколько тебе лет? Ты уже начал учить пастырское богословие? А фра Брне правда приходится тебе дядей или дальним родственником?

Баконя отвечал налево и направо и в то же время одним ухом ловил, что говорят послушники у него за спиной. Так вошли они в трапезную, где ему тотчас подали завтрак наравне с другими послушниками. Баконе понравилось, что послушники едят за одним столом с фратерами, хоть и на другом конце. Теперь его засыпали вопросами послушники, и все по-хорошему. Видя, что они, кроме островитянина, люди свои и слышали о нем (известность Бакони весьма возросла после ограбления монастыря, когда он с Сердаром переплыл реку), у Бакони развязался язык, и он принялся тихонько рассказывать курьезные случаи из жизни своего монастыря, особенно той поры, как в нем появился призрак Дышла. Послушники громко хохотали, а пуще всех островитянин. Смех привлек внимание фратеров, и Боне, проходя мимо, заметил:

— Есть, значит, в тебе жилка старых Ерковичей, ежели любишь шутку, не то что фра Брне! Пойдем!

Боне повел его на главную улицу, к адвокату. В передней сидело множество крестьян, в конторе тоже. Увидев фратера, адвокат бросил всех и направился ему навстречу. Боне представил Баконю и передал письмо Брне. Адвокат, маленький, сухой человечек, прочел письмо, застегивая и расстегивая пуговицу пиджака, потом взял кипу бумаг, надел шляпу, и они сразу же отправились в суд.

В помещении суда, в толпе крестьян, Баконя заметил Крсту, брата Вертихвоста, приходившего вчера в монастырь. Когда Боне и адвокат вошли к судье, велев ему дожидаться, он сел в угол и стал слушать, что рассказывал Крста:

— Подсек меня под самый корень, злодей! Как я уже сказал, взыскивает сто пятьдесят талеров долга, которые дал мне в позапрошлом году, и тридцать талеров процента. Не хочет, козел, ждать до святого Луки, пристал с ножом к горлу — подавай сейчас! И вот дал делу ход, взыщут с меня через десять дней, беда, да и только!

— А срок давно истек? — спросил его кто-то.

— Да нет, совсем недавно, милый. Я-то на брата понадеялся. Он мог бы поручиться, уговорить его, но они поссорились, и вот Квашня ему в отместку решил наказать меня. А сам-то на ладан дышит. Далее рождества не протянет! И все свое добро оставит вору-племяннику, который уже и сейчас его обкрадывает. Так, по крайней мере, брат рассказывал…

— А кто же твой брат? — спросил кто-то.

— Фратер, милый; такой же козлище, как и Квашня. Моего звать Вертихвостом, потому что на ходу задом вихлял, когда был помоложе. Все они козлы, милый, а мы бедняки…

В это время вышли Боне и адвокат. Крста, который их раньше не заметил, вскочил и стал увиваться вокруг Боне.

— Святой отец, я брат вра Баре. У меня к тебе просьба, если ты уже получил бумаги… — Но при виде Бакони слова застряли у него в горле. А тот измерил его взглядом с головы до пят и зашагал вместе с Боне в монастырь.

Шел одиннадцатый час. Баконя попросил Боне отпустить с ним кого-нибудь из послушников показать город. Боне дал ему самого младшего, и они отправились. Послушник оказался щуплым парнишкой с умным лицом, года на два, на три моложе Бакони. Звали его Шимета. Баконя хотел прежде всего осмотреть православную церковь. И Шимета повел его на улицу, параллельную главной, где стояла фасадом к улице новая церковь. Насмотревшись на бородатых святых — икон было на расписном иконостасе по меньшей мере пятьдесят, маленьких и больших, — и заглянув через боковые врата в алтарь, Баконя попросил товарища проводить его сначала в табачную лавку купить Сердару сигар, а затем в лучший магазин за шелковыми платками. Они вернулись на главную улицу, и Шимета привел его в лавку, всю заставленную коробками. Из-за прилавка поднялась стройная девушка лет пятнадцати — шестнадцати, белолицая и черноглазая. Перед тем как они вошли, девушка читала; отложив книгу, она уставилась на Баконю, и оба покраснели. Баконя попросил пятьдесят сигар по три крейцера. Пока она их заворачивала, он заглянул в книгу и увидел, что она сербская. Прощаясь, они оба опять покраснели; Баконя оглянулся: черные глаза, казалось, хотели его остановить. «Вот судьба, — подумал Баконя, — вечно меня тянет к православному!» По дороге в магазин Шимета рассказал, что девушка — единственная дочь у матери и что люди они довольно состоятельные. Вдруг Баконя вздрогнул и остановился. Посреди улицы шли Шлюха, Раскосая и Лоханка. Баконя испугался: вдруг окажется, что за ними увязался Осел? Если и сейчас он что-нибудь скажет, придется отколотить, будь что будет! К счастью, они прошли мимо, не заметив племянника, да и Осла с ними не было. В магазине столпилось много народу, преимущественно женщин. Хозяин и двое приказчиков еле справлялись, однако, увидя хорошо одетого статного молодого человека, хозяин растолкал крестьянок и подал ему коробку с шелковыми платками. Женщины окружили Баконю. Одна молодка ткнула его пальцем в бедро и стрельнула глазами; ее теплое дыхание щекотало ему шею. У Бакони разгорелись щеки, шапка, казалось, шевелилась на голове. Совсем растерявшись и не умея торговаться, он заплатил за два платка два талера и двадцать крейцеров. Баконя был сыт по горло впечатлениями, к тому же приближалось время обеда, и они вернулись в монастырь.

После обеда Баконя распрощался с фратерами, поболтал еще с послушниками, и те проводили его до конюшни. При расставании они расцеловались, и Баконя, сев на серого, загарцевал по главной улице. Подле табачной лавки он заставил лошадь танцевать, встать на дыбы, да так, что прохожие кинулись во все стороны. Девушка, побледнев, выбежала на порог. Баконя, широко улыбаясь, снял перед ней шапку и умчался во всю прыть.

Поп Илия ждал его в корчме, и они тотчас отправились в путь. Завязался разговор еще более доверительный, чем утром. Баконя болтал все, что взбредет в голову, лишь бы посмешнее, поп не отставал от него, а потом пустился рассказывать длинную историю амуров фра Брне с трактирщицей Большой остерии. Кое-что говорил об этом и Сердар, но чертов поп знал все досконально. Рассказ разжег любопытство Бакони, и он с нетерпением ждал встречи с трактирщицей, которая, как уверял спутник, на вид до того моложава, что ее можно спутать с шестнадцатилетней дочерью. Тут поп, прищурившись и поводя бровями, поглядел на Баконю.

— Знаешь, сынок, — сказал он и остановил лошадь, словно что-то вспомнил. — Вот что я тебе скажу. Поезжай-ка ты один, а я двинусь напрямик домой; не хочу с тобой показываться. Маша хитра: тотчас догадается, что я тебе все рассказал. А как отдохнешь и она спросит, кто ты, прикинься простачком и небрежно брось, племянник, мол, Брне. Представляю себе, что будет!

— Ладно, так и сделаю!

— Но прежде чем расстаться, ты мне должен пообещать и дать честное слово, что при первой возможности приедешь ко мне в гости. Ну, обещаешь старому священнику, закадычному другу твоего дяди, а? Я повел бы тебя и сейчас, даже силком, не будь с фра Брне того, что ты рассказал. Ну как, сынок?

Баконя соскочил с коня, подошел к попу, и они расцеловались.

— Честное слово, как только приму постриг и стану независимым, первым делом побываю у вас! — воскликнул Баконя.

Они еще поцеловались, и поп свернул со столбовой дороги.

Получасом позже Баконя подъехал к Большой остерии. Ничего «большого» Баконя не увидел. У подножия голых скал узорчатым поясом зеленела дубрава. Внизу виднелось село. От села до самой дороги раскинулся выгон, а на выгоне стоял обыкновенный дом, двухэтажный, и все же ниже монастырской конюшни. Впрочем, Большая остерия славилась тем, что стояла на полпути между двумя городами, и тем, что здесь меняли почтовых лошадей. Перед остерией рос огромный орех и ясени. Под орехом отдыхало несколько путников. В тени, падавшей от конюшни, лежали коровы.

Баконя сошел с лошади, привязал ее к одному из небольших деревьев и уселся на скамью, сооруженную вокруг ореха, лицом к двери. Сначала на пороге показался молодой человек с засученными рукавами, в городской одежде; затем вышла женщина, в городском платье, видно из крестьянок, утирая передником руки. Среднего роста, ладная, красивая, полная, с чистым лицом и живыми черными глазами. Прелестнее всего были ее губы — сочные, небольшие, чуть-чуть припухшие. Правда, пробор, разделяющий ее черные, когда-то пышные волосы, стал шире, кожа начинала грубеть, и все-таки, если бы Баконе не сказали, что ей перевалило за сорок, он не дал бы ей и тридцати пяти.

— Добро пожаловать! — сказала Маша. — Что прикажете?

— Попросил бы чашку кофе и стакан воды, — ответил Баконя, прикидываясь очень усталым и держа руку на лбу.

— Одну чашку кофе, Томо! — крикнула Маша, не двигаясь с места, и добавила: — Одну, но как следует, слышишь? Устали, сударь? Издалека едете?

В это же мгновение в окно высунулась девушка, точная копия матери, только моложе лет на двадцать, и тотчас исчезла.

По губам Бакони скользнула тень улыбки, он погасил ее, но с глазами так и не справился и смеющимся взором уставился на Машу. И Маша, заглянув в эти красивые глаза, внезапно преобразилась — помолодела.

— Не помню, где я вас видела, — сказала Маша, позабыв о первом вопросе и опускаясь рядом с ним на скамью, — но где-то видела! Вы здесь никогда не проезжали?

Баконя, пытаясь принять задумчивый вид, отрицательно покачал головой, но глаза его устремились к каменной лестнице, по которой сходила девушка в синей сборчатой юбке и шелковом переднике. Она на ходу заплетала косу, широкие рукава рубашки спустились, обнажив белые руки, шея тоже была открыта. На ногах красные чулки и туфли. Правду сказал поп: такою, верно, была и Маша в молодости.

Баконя с одного взгляда все это увидал и тотчас ответил: «Нет, никогда». Он встал, подошел к лошади и что-то поправил. Когда он вернулся, Маша уже ушла. Но спустя несколько минут девушка снова появилась на пороге, неся на подносе стакан воды и чашку кофе. Увидав ее совсем близко, Баконя почувствовал, как по его телу поползли мурашки, смешалась и девушка. Взглянув друг на друга, они, казалось, удивились и сконфузились.

— Пожалуйте! — с усилием проговорила она и пошла обратно.

— Спасибо! — выдавил он. Проглотил, обжигаясь, кофе, оставил бановац и, словно за ним гнались, отвязал лошадь, вскочил на нее и помчался.

Сердце Бакони готово было выпрыгнуть из груди. Свернув с дороги, он спешился и прилег у обочины. Недавняя веселость вдруг исчезла, сменившись чувством, близким к горечи; все воодушевлявшие его до сих пор мечты о будущем показались ничтожными, а монастырь — постылым.

Солнце совсем уже склонилось к закату, когда Баконя опомнился и заторопился. И словно в награду, воображение снова стало ткать ему золотые сны. У переправы Баконю опять охватила тоска. Белобрысый и скотник пригнали паром. Оба были без шапок.

— Что случилось? — спросил он, кивнув на их головы.

— Увальня схоронили, — с грустью сказал Белобрысый.

— Что? — крикнул Баконя. — Увалень умер! И уже похоронили! А что с ним такое приключилось?

— Да ведь ты видел, каков он был вчера. Проглотил пулю, случился заворот кишок, и пуля не могла выйти. Преставился вчера после вечерни, а сегодня в полдень схоронили.

— Да что за пуля? Зачем было глотать пулю?

— Кишки прочистить, — пояснил скотник. — Бедняга думал, что он еще молодой, выдюжит, ну и кончился. А, накажи меня бог, пуля неплохое средство для молодых и крепких людей. Проглотишь — и вдруг чувствуешь себя легким, как перышко!..

Баконя даже перекрестился от удивления и поспешил в монастырь, передав коня Косому, который сказал, что внезапная смерть Увальня сильно потрясла Квашню. Брне сидел в кресле, опустив голову и держась за живот. Увидев племянника, он вскрикнул и едва не лишился чувств.

— Ты понял по мне, что… Ты испугался, увидав меня? Правда? — прошептал он, глядя так, словно от ответа племянника зависела его участь. Баконя, разбитый телесно и духовно, не зная, что ответить, закрыл лицо руками и побежал к настоятелю и Сердару, умоляя успокоить дядю.

Оба фратера просидели с Брне до полуночи, а он то и дело прерывал беседу и, перебирая четки, шептал молитвы. Уходя, они разбудили Баконю, который заснул одетым на диване в первой комнате. И он принялся читать вслух жития святых, покуда, наконец, дядя не уснул.

Того, что Баконя пережил за последние два дня, ему с избытком хватило на четыре месяца наступившей затем мертвечины. Дяде с каждым днем становилось хуже, он все больше уходил в себя. Баконя стал молчаливым и не стремился хоть немного рассеять свою печаль. Все недоумевали, что с ним. Тщетно пытался Сердар развлечь его. Баконю почти не тронуло ни замужество Елы, ни возвращение Вертихвоста в приход, ни отъезд Кота, ни посвящение Буяна, не радовало даже то, что близится срок его посвящения. За это время приезжал отец, недоумевал, почему снова «дитё» затосковало, сетовал и намекал на «кое-какие дела, о которых надо бы поговорить», но и это помогло слабо.

На третий день рождества фра Брне разбил паралич. Парализовало левую сторону, но он оставался в полном сознании. Врач, по обыкновению, сказал, что больной может умереть тотчас, а может и позже. Настоятель приказал Баконе немедленно собираться в город. Тетка хотел еще до смерти Брне посвятить Баконю в дьяконы. Сопровождать его должен был Сердар. Баконя попросил отпустить его перед посвящением на день домой, чтобы, согласно обычаю, принять родительское благословение. Настоятель разрешил. Рано утром Баконя уехал, только совсем в другую сторону. Около восьми он подъехал к Большой остерии. Погода не позволяла сидеть под орехом, а корчма была битком набита крестьянами, как водится на рождество. Маша за стойкой подсчитывала что-то мелом, ее сын, Томо, прислуживал гостям. Баконя впервые столкнулся с ним лицом к лицу и сразу увидел, что он дурачок. Маша заметила Баконю на пороге, улыбаясь подбежала к нему и схватила за руку.

— А, вот и ты наконец! Явился? Почему тогда не назвался и убежал? Думал, Маша не узнает? О, мой красавец, до чего же ты стыдливый? Погоди, дай тебя тетка поцелует (она поцеловала опешившего Баконю). И ты, такой красивый и статный, идешь во фратеры? А и то сказать, недостатка в молодках не будет! Все станут бегать, как заживешь в приходе.

— Хорош у нас дьяк? — спросил подвыпивший заречный, который как раз выходил из остерии и слышал ее последние слова.

— Будь я помоложе, отдала б за него три царевых града, как в песне поется, — сказала Маша. — Да он и так найдет себе под стать! Пойдем наверх, в комнату, — продолжала она, направляясь к ступенькам. — Мы, Иве, о тебе все знаем, часто о тебе разговариваем. Послушал бы только, что моя Цвета о тебе говорит… Скажи, куда же ты едешь? Слыхала от слуг, будто фра Брне совсем худо, будто кончается он?

Баконя растерялся. В бурном потоке мыслей и чувств, вызванных такой встречей и принятым решением, в нем было проснулась мужская гордость; ему показалось смешным представляться робким и ребячливым перед такой женщиной; но когда Маша небрежно и словно между прочим спросила, «кончается» ли человек, к которому она, как ни к кому другому, должна была чувствовать сострадание, Баконе стало противно. Он нахмурился и готов был уже осыпать ее бранью и уйти, но Маша, не дождавшись ответа, вышла в соседнюю комнату. Баконя услышал сначала шепот, потом щелканье — кто-то открывал сундук. Он овладел собой и встретил ее улыбкой и озорным взглядом.

— Значит, ты все про меня знаешь? А что все? Угадай-ка, почему я в тот раз убежал и о чем хочу сейчас с тобой поговорить?

— Ишь чертенок! — сказала она, стрельнув в него глазами, и потрепала по щеке. — Вот девочка! Принести кофе? — И удалилась.

Цвета, входя в комнату, смущенно поздоровалась: «Хвала Иисусу!» Она опять оделась по-праздничному, только поверх накинула вязаную кофту. Уверенность тотчас покинула Баконю, он отворил окно, закрыл его, подошел к двери, вернулся, стал искать что-то около себя. Девушка, склонив красивую голову, следила за ним.

— Потеряли что? — промолвила она наконец.

— Потерял? — прерывисто дыша, спросил Баконя. — Ничего я не терял. Мне нечего терять. Ей-богу, ничего не терял.

— Так садитесь, — предложила Цвета и сверкнула белыми зубами, на щеках ее показались две ямочки.

У Бакони закружилась голова, бешено застучало сердце. Он, улыбаясь, зажмурился, медленно-медленно протянул руки и вдруг почувствовал в них ее мягкие теплые руки. Юноша притянул девушку к себе, и в мгновение ока их груди и губы слились воедино…

Когда Маша вошла спустя полчаса в комнату, Баконя сидел один пригорюнившись. Они испытующе поглядели друг другу в глаза. Машины глаза говорили: «Глупый мальчик! Ты с первого взгляда без памяти влюбился в Цвету, хоть и долго боролся с собой. Ты приехал сегодня утром сказать мне, что уйдешь из монастыря, если я отдам тебе ее в жены! (И Цвета бредила тем же!) Все бы ты это сделал, а через несколько месяцев раскаялся. Не понять тебе еще, как трудна жизнь! А что тебе мешает выдать ее замуж, как поступали с нами, как поступают все? Так не глупи же, иди по старой, торной дорожке, а я подготовлю Цвету, если она еще не подготовлена!» Баконины глаза говорили: «Страшная женщина, я так влюблен в твою Цвету, что не согласился бы с этим ни за что, не будь она твоим детищем, не знай я, что она уже «подготовлена» и не захочу я, так захочет другой! Черт с тобой! Я не в силах быть лучше других!»

— Выпей кофе, мой красавец! — сказала Маша, положив ему руку на плечо. — Ты отчего так опечалился? Жалко дядю? Такова уж воля божья, все помрем, кто раньше, кто позже.

— Верно! — подтвердил Баконя, вздыхая. — Сейчас я должен съездить домой, а завтра опять заскочу. Сегодня последний день в этой одежде. Завтра «облачусь» и поеду в город.

Маша всплеснула руками, позвала Цвету, но, видно, передумала и зашептала:

— Не говори ничего, увидишь, как она завтра удивится.

— Нет, я скажу, — сказал Баконя, обернувшись к вошедшей Цвете. — Завтра я надену сутану! Ну, до свиданья!

Девушка побледнела.

Баконя безжалостно гнал коня. А когда приходилось давать ему передышку, он сильнее ощущал сумятицу в душе. Он негодовал на себя, понимал, что потерял нечто драгоценное, чего уж никогда не вернуть; чувствовал, что никогда не даст и не примет такого поцелуя. Тщетно юноша оправдывался тем, что, поступи по-другому, он оскорбил бы дядю, который, уходя в могилу, проклял бы его, что прокляли бы его и родители; тщетно твердил себе, что и другие поступают так же. И снова и снова гнал коня во весь дух; наконец около полудня он прибыл в Зврлево.

Сообразив, что к чему, Космач решил тоже ехать с сыном в город. Баконя возражал, ссылаясь на то, что у отца нет лошади, способной угнаться за конями Сердара или Тетки, но Хорчиха поддержала мужа, и Баконе пришлось уступить. Договорились, что отец выедет раньше и подождет их в Большой остерии. Затем началась трогательная сцена: староста позвал родственников, все уселись вокруг очага, Хорчиха расстелила мешок, Баконя стал на этот мешок на колени, и мать сквозь слезы зашептала:

— Будь прощен и благословен, добрый мой сынок, будь счастлив в святом ордене да поможешь душе матери своей на том свете… — Дальше слезы помешали ей говорить. Отрезав у сына прядь волос, она поцеловала их и унесла.

Подошел староста.

— Иве, дитя мое, дай тебе бог… — Но и его душили слезы.

Тогда и все Ерковичи загалдели и принялись его целовать. Староста обнес их вином. Шакал начал здравицу:

— Сегодня мы скажем свое слово. В доме Ерковичей рождается герой, уста которого с детства тянулись к Иерусалиму!..

Баконя сказал ему, чтобы он запомнил, на чем остановился, и, попрощавшись со всеми, уехал.

На другой день, облачившись в сутану (подарок Тетки) и приняв благословение дяди, Баконя вместе с Сердаром поехал в город. Космача они застали беседующим с Машей и Томо. Цвета стояла в окне. Маша, всплеснув руками, клялась, что никогда еще не видела молодого фратера, которому бы так шла сутана, как Баконе. Цвета спустилась вниз и приложилась к руке Сердара. Баконя смотрел в сторону. Сердар удивлялся, что Цвета так выросла и расцвела за последние три-четыре года, как он не заезжал в остерию. По тому, как он держал себя с Машей, видно было, что они старые знакомые. Наконец все трое двинулись в город.

Чтобы описать все, что увидел Баконя в продолжение целого дня их путешествия к морю — разговоры в пути, первые впечатления о городе, прием у епископа, мессу в соборной церкви, которую служил сам епископ, обряд посвящения в дьяконы, — потребовалась бы целая книга. Баконя словно бы очутился в каком-то ином мире, и ему казалось, что уже ничто больше не сможет удивить его, до того он был полон всякими переменами и неожиданностями. Но когда после обеда он пришел к епископу поблагодарить его и проститься, епископ сказал ему:

— Останься, сынок, до завтра и приходи на мессу.

Что бы это могло означать? Сердар предполагал, что епископ позовет их к себе на обед. Староста клялся, что приглашению епископа он обрадовался бы больше, чем если бы ему подарили половину Зврлева. Баконя сомневался, однако так и не мог понять, почему его оставляют, зная, что он торопится. Но каково было его удивление, когда на другой день в церкви ему сообщили, что епископ нынче утром посвятит его и он будет фратером — фратером! Баконя и Сердар переглянулись. Космач пал ниц на ступени бокового алтаря и не шевелился, пока не заиграл орган. Тогда он поднял голову. Баконя уже стоял коленопреклоненный перед епископом в златотканой одежде, окруженный сонмом священников.

И Баконя стал отныне фра Брне! Вчера дьякон — сегодня фратер! Виданное ли дело?

Таков был сюрприз фра Тетки, который выхлопотал все это у епископа, своего школьного товарища!

Баконе казалось, что он спит. И всю обратную дорогу, подобно Сердару и Космачу, которые, подкрепляясь в каждой корчме, отнюдь не трезвели, Баконя не мог прийти в себя и поверить, что он больше не Иве, а фра Брне, именно «фра», как уже величали его отец и Сердар. Староста под тем или иным предлогом останавливал каждого встречного и докладывал ему, что «вот этот красивый священник мой сын, которого сейчас зовут вра Брне! Двадцать пятый вра в нашем роду, браток!»

Новый фра Брне ни за что не согласился завернуть в Большую остерию, и они объехали ее. Ему было неловко показаться перед Цветой с выбритой макушкой.

Итак, на четвертый день они прибыли в монастырь. Молодой фра Брне сначала отправился к дяде, опустился на колени и выплакался у края его постели, потом пошел к фра Думе и, наконец, к Кузнечному Меху и Бураку. Буян поцеловал его с кислой миной. А Навозник плакал от радости и без умолку болтал. Пышка вертелся беспрестанно подле него и целовал руки.

Дядя подарил Баконе сотню талеров. Одарив челядь, он отправился с отцом в Зврлево и отслужил там первую мессу. Пировали три дня, закончился пир побоищем между Обжорами и Сопляками. Баконя подарил родителям половину того, что осталось, и вернулся в монастырь…

Старый фра Брне еще шесть месяцев прожил в полном сознании, все более страшась смерти. Наконец он умер.

Молодой фра Брне ухаживал за стариком с сыновней нежностью, однако в то же время через день на заре уезжал в Большую остерию, и даже для воробьев не оставалось тайной, какой силе он поддался.

XII ФРА ЕРКОВИЧ XXV

Прошел год со дня смерти фра Брне — Квашни. Баконя фра Брне прибыл в свой приход в К., сменив фра Скрягу Сыча. Три дня молодой фратер жил в доме приходского священника в качестве гостя. Его красавец серый жевал в углу конюшни сено, а слуга (один из младших Обжор) жался к старому слуге Скряги. Фра Брне по целым дням занимался делами, составляя инвентарь церковной утвари и приходского имущества. Зловредный Скряга нарочно тянул и придирался ко всякой мелочи, но фра Брне, вооружившись терпением, все, даже оскорбительные слова, принимал с улыбкой. Зажиточные крестьяне приходили и порознь и группами знакомиться с новым священником. Слава давно опередила его. Было известно, что он молодой, писаный красавец, скачет на коне, как бег, силен, как лев, храбр, как гайдук, и к тому же богатый отпрыск старой святой лозы. Трудно было поверить, что все эти качества могли соединиться в одном лице, но и то, что могли увидеть прихожане с первого взгляда, приводило их в восторг. Фра Брне по-дружески встречал каждого и всячески старался дать им почувствовать разницу между ним и старым фра Скрягой. И крестьяне уходили довольные. Только молодые люди вертели носами, ведь от одного только слуха, что к ним прибудет фратер, какого нет во всей Далмации, женщины просто взбесились! А что же будет, когда они увидят его воочию и услышат, как он поет! Ибо, говорят, и поет он замечательно.

Наконец фра Скряга убрался. Фра Брне приказал побелить все пять комнат, в верхнем этаже поставил новую красивую мебель, приобретенную в городе. Прежнюю комнату работника у входа переделал в канцелярию,чтобы крестьяне не шлялись по всему дому, разыскивая «вратера». А для убедительности приказал сделать перед лестницей решетку. Начались работы в изрядно запущенных дворе и саду.

Все отняло дня три-четыре. В селе следили за каждым его шагом, и всякое его слово передавалось из уст в уста. Каждое утро он служил малую мессу, но стояло самое горячее время — в полях окапывали кукурузу, — и никто не появлялся ни в церкви, ни в доме.

Наконец наступило воскресенье.

Все, и стар и млад, собирались в церковь. Мужчины брились, женщины проветривали парадные юбки и передники, занимали друг у друга мыло, наливали в кувшинчики ракию, в мехи вино, доставали с чердака гранаты, вынимали айву со дна сундука и сгоняли стада в одно место, чтобы побольше пастухов могло прийти на богослужение. Едва взошло солнце, народ повалил со всех сторон под звон колоколов, забил до отказа церковь и просторное кладбище вокруг нее. Старики расселись перед двором фратера. Обжора в новом платье, подбоченившись, расхаживал по двору, точно солдат на часах. Когда староста направился к пастырскому дому, Обжора поднял голову и отмахнулся — только и всего.

Ждали долго, поглядывая на открытые окна, задернутые кружевными занавесками — предметом непрестанных расспросов и догадок «женского населения». Старый пономарь, служивший уже восемнадцати священникам (в К. они часто менялись), сидел возле церкви, опустив голову. Вероятно, он вспоминал все прошлые торжества по случаю первой мессы новопоставленного священника, потому что, внезапно подняв голову, сказал: «Ну, такого еще никогда не бывало!» — и направился в дом фратера, не обращая внимания на возражения Обжоры. Но на пороге столкнулся с фра Брне и отступил.

Все встали. Люди, никогда до сих пор не видавшие фра Брне, разинули от удивления рты. А он, полный достоинства, прикрыв белым платком голову от солнца, легкой поступью прошел между расступившимися стариками на кладбище. Люди окружили его. Через две минуты обе его руки и веревочный пояс стали влажными от поцелуев. Кое-как освободившись, он вошел в ризницу, чтобы облачиться.

А затем более двух часов счастливый пастырь очаровывал свою новую паству. С той минуты, как зазвучал его звонкий голос, до той, когда в конце своей приветственной проповеди он сказал «аминь», никто не спускал с него глаз.

После мессы пономарь и Обжора вынесли из дома ракию и стали угощать народ, приношения же ставили перед Брне, однако он почти все роздал детям. Потом молодежь закружилась в коло, а старики со священником отправились в сад, где устроили ему со свойственным крестьянам лукавством форменный экзамен. Баконя хорошо усвоил уроки Сердара, которые ему сразу же пригодились. О чем только его не спрашивали! Один просил лекарства от неизвестной болезни, другой — совета по какой-то тяжбе, третий туманно намекал, что ему нужны деньги и что он готов дать под них хороший залог, и т. д. Баконя до противного подробно пустился расспрашивать первого о его болезни, потом столь же долго давал ему всевозможные советы, точно так же поступил он со вторым вопросом, а потом притворился, будто не понял или не расслышал третьего вопроса. Этому учил его Сердар: «Говори без умолку обо всем, что не задевает твоих интересов, но как только крестьянин коснется дела, которое может принести тебе ущерб, прикинься непонятливым и даже глуповатым».

Перед обедом народ разошелся. У мужчин создалось мнение, что фратер умен, у женщин — что он скромен и любит детей. К тому же рассказывали длинные истории, как он чисто, по-господски, содержит дом и что ест совсем простую пищу, которую готовит ему родственник. Видать, не гордый, не скрывает, что Обжоры родичи ему.

После обеда Баконя проехал по селу, останавливался перед каждым двором и беседовал, стараясь не встречаться взглядами с женщинами, хотя их глаза так и впивались в него. И тем не менее в тот вечер молодкам из-за фратера досталось изрядно тумаков — правда, под иными предлогами…

Однако через несколько недель народ убедился, что фратер хоть молод и горяч, но вовсе не такой, как о нем судили с первого взгляда!

Однажды в будни, под вечер, явился из городка (не из того, к которому было приписано Зврлево, а из того, к которому было приписано село К.) толстый итальянец с носильщиком, который тащил большую корзину. Носильщик тотчас ушел, а толстяк остался. Итальянец оказался поваром, много лет служившим у некоего богатого холостяка.

На другой день, до обеда, прибыли поп Илия, Сердар и Томо, Машин сын из Большой остерии. Баконя их, видимо, ждал, потому что каждую минуту выбегал из дому и смотрел на дорогу. Он сдержал слово, данное попу Илии, прогостив у него два дня еще до получения прихода. Поп Илия, бездетный вдовец, славился своим гостеприимством. Для Бакони было делом чести отплатить попу тем же, да так, чтобы добрая слава о молодом фратере разнеслась на всю округу, хотя бы это и повредило ему во мнении его прихожан; нечего и говорить, что Сердара Баконя ждал, как родного, и что приезду Томо он тоже был рад.

Четыре дня пировали гости. Хозяин и Сердар, отслужив сначала мессу, будили попа Илию, и все трое верхами ехали на прогулку. Повар изощрялся в своих талантах, всякий раз удивляя попа Илию, а тот был великим чревоугодником! Особенно наслаждались они с Сердаром морской рыбой, и потому, что соскучились по ней, и потому, что под нее так хорошо пьется. После обеда расходились соснуть, а потом снова гуляли до ужина. За ужин садились поздно…

Наконец поп Илия и Томо уехали. Сердар остался. На следующий день уехал и Баконя, якобы погостить к родным, как, по крайней мере, было сказано в правлении общины; вместо себя Баконя оставил Сердара. Два дня прожил он в Большой остерии, а оттуда еще на два дня уехал в Зврлево, на свадьбу Чернушки. На обратном пути у него снова случилось дело в Большой остерии, и он завернул туда на денек. Вернувшись в приход, Баконя воочию убедился, что Сердар полюбился крестьянам: он застал его на кладбище распивающим вино в многолюдной компании…

Прошел месяц, как гостит Сердар, а Баконя по-прежнему раз в неделю уезжает все в ту же остерию. Что говорить, люди шептались на его счет, но никого не трогало, что фратер проказит где-то на стороне.

В начале страды Сердар вернулся в монастырь, затем пошли гости из Зврлева. Первыми приехали Космач, Пузан и старый Обжора. Приехали и загостились. Космач и Обжора целые дни проводили в виноградниках, знакомились с крестьянами. Старосту повсюду принимали хорошо, все дивились его необыкновенной силе, когда он шутя поднимал кадки с суслом. А Обжора, заглушая всех, расписывал достоинства рода Ерковичей. Он уверял, например, будто у них никогда не случалось невесты-ведьмы и потому их девушкам нет отбою от женихов. Своего дядю — мошенника Юрету — оба изображали легендарным юнаком, наводившим ужас на ркачей.

Вслед за ними появились Хорчиха, Косая, Заморыш и дядя Шакал. Хорчиха задумала женить Заморыша, и потому она и дочь очень ловко повсюду намекали на это. Как только Шакал сообразил, что к чему (а ему весьма кстати пришлись бы лишние двадцать пять талеров), он прожужжал всем уши на селе, рассказывая о порядочности Космача и Хорчихи и их больших достатках. Наконец, к великому удивлению Бакони, однажды вечером ему открылся их замысел. Проговорился, разумеется, Шакал в одной из своих здравиц, в которой внимание молодого фратера привлекло следующее место:

— А дабы твое высокое преподобие связало наше малое и далекое Зврлево с этим богатым и благородным селом, имеется наш юный Йозица, которого твое преподобие может осчастливить…

— В чем дело? — спросил Баконя угрюмо. — Выкладывайте все, как есть, что это значит?

Заморыш убежал.

— Ей-богу, дело наполовину слажено. Ничего не надо, скажи только слово, — начала мать. — Ты знаешь, что мне нужна помощница, что…

— Знаю, знаю, — прервал ее нетерпеливо сын, — но с кем вы уговорились, кого хотите сватать?

— Да есть тут одна. Вица Еретина…

— Вица! — воскликнул пораженный фратер. Вица была вдовой, чуть ли не на десять лет старше Йозицы, и притом таких размеров, что могла, как говорится, заткнуть его за пояс. Баконя тотчас понял, что их натолкнуло на такой выбор: вдова была богатая и бездетная.

— С ума вы все посходили? — сказал он. — Пара ли она дураку Йозице? Да разве она для нашего Зврлева, для нашего дома? Женщина привыкла жить на равнине и, ей-богу, в достатке.

— Все это пустяки, ты только дай согласие, — вмешалась Косая.

— Да что там «грузная», «богатая», «старая» и что там еще не знаю, — вмешался Шакал. — Главное дело — почет. Она женщина мудрая, насколько понимаю, и больше всего хочет назваться снохой вра Брне Ерковича.

Спорили долго, в конце концов Баконе не оставалось ничего другого, как согласиться, и Шакал на другой день передал «золото» и огорошил Вицу и гостей такой здравицей, какой до сих пор еще никогда не произносил.

В третьем нашествии участвовали Чернушка с мужем, Сопляк, Культяпка и Шлюха. Приехали они перед рождеством. Баконя побаивался, что Культяпка и Сопляк явились только ради того, чтобы ознакомиться с местностью — легче будет потом «прихватывать», поэтому повар и Обжора получили наказ: не давать им трезветь! Баконя считал это единственным средством обезопасить приход от беды. Помешать же Шлюхе лечить в селе детей от крапивницы и сглаза ему так и не удалось.

Таким образом, прихожанам представился случай познакомиться почти со всей родней Бакони. И хотя большинство родичей не произвело особо дурного впечатления, все же крестьяне диву давались, в кого уродился Баконя.

После праздника Сердар приехал снова. Баконе стало легче, и он смог снова съездить в Большую остерию. А когда вернулся, его новый приятель, брат Вицы, начал строить большой дом по соседству с приходским. Все село знало, что он бедняк бедняком, и потому люди решили, что это задумала Вица и что она приведет примака. Брат отмалчивался, хотя его нередко спрашивали. А у Бакони на душе лежали две тяжкие заботы, две свадьбы — брата и Цветы. Цвету уже посватали за одного вдовца, разорившегося лавочника, у Йозицы прошло уже третье оглашение. Больше всего огорчений причиняло фратеру последнее — он боялся осрамиться и часто советовался с Сердаром. Не будь его, Баконя, вероятно, отложил бы свадьбу, а потом и расстроил ее. Но Сердар положил конец его колебаниям, начав торопить со свадьбой. Он даже съездил в Зврлево за сватами. Крестьяне дивились, убедившись, что Вица все-таки перебирается в Зврлево.

Тем временем новый дом покрыли крышей, заперли, и он стоял пустым.

Вицын брат жаловался, что не хватает денег на его дальнейшее устройство, и в то же время намекал, будто его обманула каким-то образом сестра. Он прослышал, что власти решили отправить на постой в село жандармов, и хотел им спешно подготовить квартиру.

Все это происходило осенью, накануне храмового праздника, когда, по обычаю, в село сходилось множество крестьян, духовенства и горожан. Среди них был и некий купчик из дальнего городка со своей женой. Человек он был пожилой и уродливый, а жена не только лет на двадцать моложе его, но и сущая красавица, такой легко пару не подыщешь! И даже в этой давке они привлекали всеобщее внимание; она — красотой, а он — уродством. Его звали Иваном, ее — Цветой. Казалось, они сами почему-то хотели привлечь к себе симпатии крестьян, с которыми больше всего и разговаривали. Цвета говорила ласково и обходительно, Ивана очень заинтересовал новый дом, и он долго и внимательно осматривал его. Говорил, что его давнишняя мечта приобрести где-нибудь в селе такой дом с небольшим садом, где можно было бы укрыться в знойную летнюю пору. Крестьянам льстило, что у них поселится состоятельный горожанин, и все бросились уговаривать купца купить, а продавца уступить в цене, и дом был куплен.

Дом фра Бакони наполнили гости. В каждой комнате пришлось разместить по двое, по трое. Среди гостей, конечно, находились и Сердар и поп Илия.

Только в этот день крестьяне узнали настоящую цену фра Бакони. Когда после вечерни парни стали бросать камни, Баконя долго стоял среди зрителей. Но чуть только окончательно выяснился победитель, фратер взял камень и, словно играючи, швырнул его дальше. Лучшим оказался высокий и необычайно сильный парень из прихода попа Илии. Звали его Стоян. Все были очень удивлены, потому что Стоян и так метнул камень на три ступни дальше других.

— Вот так святой отец, помилуй бог, — сказал Стоян, натянуто улыбаясь. — Шутя меня побил, и, клянусь богом, он и дальше мог бы кинуть.

Стоян сбросил безрукавку, затянул пояс, сделал три шага вперед и, падая, бросил камень на пядь дальше.

Поднялся невероятный шум. Православные кричали: «Ну, кто одолеет серба!» Католиков было гораздо больше; огорченные тем, что ркач вышел победителем, они стали просить Баконю. Он долго медлил, улыбаясь, но, когда до него донеслось едкое замечание одного из товарищей Стояна, подвернул рукав сутаны. Человек пятьдесят кинулись за камнем. Без разгона, согнув только колени и стиснув зубы, он бросил дальше Стояна на полшага.

Поднялась настоящая буря, но Баконя скрылся. Прихожане принялись его расхваливать и рассказывать удивленным гостям, что он и не такое еще может сделать. Ему сущие пустяки перепрыгнуть без разбега через самую высокую лошадь, или прыгнуть из бочки в бочку, или сломать подкову, или попасть из ружья в цель, какую еле глазом увидишь.

— Клянусь богом, брат, он настоящий серб! — сказал некий православный староста.

И слава о Баконе разнеслась далеко.

Фра Баконя угодил не только своим прихожанам; мало того что католики гордились им повсюду, но его рыцарский нрав, искренность и задушевность снискали ему много друзей среди православных и их священников.

И все же о себе он говорил:

— Все твердят, что я хороший человек, а некоторые — что я плохой фратер! Может, и то и другое верно! При рождении я не выбирал, кем буду, а теперь я таков, каким меня сделали бог и люди!

ПОЯСНИТЕЛЬНЫЙ СЛОВАРЬ

Бадняк — дубовые поленья или сучья, которые по народному обычаю сжигают в сочельник.

Газда — уважительное обращение к людям торгового или ремесленного сословия, букв.: хозяин.

Джезва — медный сосуд для варки кофе по-турецки.

Ечерма — жилет.

Зарфа — металлическая чашечка, в которую ставится кофейная фарфоровая чашечка.

Кабаница — верхняя одежда типа плаща.

Кавела — народный музыкальный инструмент.

Каймакам — окружной начальник.

Капа — головной убор типа тюбетейки.

Колия — верхняя одежда, обычно из сукна, наподобие короткого кафтана.

Коло — южнославянский танец типа хоровода.

Новчич — мелкая монета.

Окка — мера объема, равная 11/3 литра.

Опанки — крестьянская обувь из сыромятной кожи.

Пара — мелкая разменная монета.

Погача — плоский пресный хлеб.

Плета — мелкая австрийская монета.

Прангия — пушка, предназначенная для стрельбы холостыми патронами во время празднеств.

Провидур — должность венецианского наместника в Далмации.

Провинциал — главный смотритель католических монастырей в округе.

Пура — крутая каша из кукурузной муки.

Ракия — фруктовая водка.

Ркач — пренебрежительное прозвище православных сербов.

Салеп — горячий напиток на меду.

Сердар — военачальник.

Спахия — турецкий землевладелец.

Слава — праздник святого покровителя семьи у православных сербов.

Токи — металлические пластинки, украшавшие одежду.

Фратер — католический монах.

Хаджи — пилигрим в Мекку и Медину, а также христианин — паломник в Иерусалим.

Ханум — госпожа.

Харамбаша — начальник сельской стражи.

Примечания

1

Матавуљ Симо. Сабрана дела, т. VII, с. 374.

(обратно)

2

В период французского владычества в Далмации (1805—1814) церковь была отделена от государства, закрыты многие монастыри и монастырские школы.

(обратно)

3

Сердары Янкович и Накич — исторические личности XVIII в., которские ускоки — военные поселенцы, принимавшие активное участие в борьбе с турками.

(обратно)

4

Бан Кулин — первый самостоятельный правитель Боснии (1180—1204).

(обратно)

5

Герцог Степан — правитель Герцеговины (1435—1466).

(обратно)

6

Ничего не значащее восклицание.

(обратно)

7

Святой Иероним — Иероним Алатович (ок. 340—420) — латинский церковный писатель, уроженец Далмации; ошибочно считался славянином и автором глаголического письма.

(обратно)

8

Господи помилуй! (греч.)

(обратно)

9

Степан Томашевич — боснийский король (1443—1461).

(обратно)

10

Качич Миошич Андрия (1704—1760) — католический монах-францисканец, автор философских и литературных трудов.

(обратно)

11

Разрешение не совершать церковного обряда (лат.).

(обратно)

12

Глаголяш — католический священник, отправляющий богослужение на церковнославянском языке и использующий книги, написанные глаголицей — славянским алфавитом, созданным Константином Философом (Кириллом).

(обратно)

13

Сон после полдня вреден (лат.).

(обратно)

14

Средства, отдаваемые по завещанию на духовные или благотворительные цели.

(обратно)

15

моли бога о нас (лат.).

(обратно)

Оглавление

  • СИМО МАТАВУЛЬ (1852—1908)
  • БАКОНЯ ФРА БРНЕ
  •   I СВЯТАЯ ЛОЗА
  •   II КОСМАЧ И КОСМАЧИ
  •   III ВЫБОР
  •   IV ВСТУПЛЕНИЕ В НОВУЮ ЖИЗНЬ
  •   V ПЕРВОЕ ПРОИСШЕСТВИЕ
  •   VI УЧЕНЬЕ И ДАЛЬНЕЙШИЕ СОБЫТИЯ
  •   VII ЧТО ДЕЛАЛОСЬ ВО ВРЕМЕНА «ЖБАНА»
  •   VIII УЖАС
  •   IX РАЗНЫЕ РАЗНОСТИ
  •   X КАК ЛЕЧИТ ПЕВАЛИЦА
  •   XI ДВЕ СИЛЫ, КОТОРЫЕ УПРАВЛЯЮТ ЛЮДЬМИ
  •   XII ФРА ЕРКОВИЧ XXV
  • ПОЯСНИТЕЛЬНЫЙ СЛОВАРЬ
  • *** Примечания ***