КулЛиб - Скачать fb2 - Читать онлайн - Отзывы
Всего книг - 424310 томов
Объем библиотеки - 578 Гб.
Всего авторов - 202098
Пользователей - 96209

Впечатления

Shcola про Мушкетик: Белая тень. Жестокое милосердие (Советская классическая проза)

Сама книга не плоха, но как же можно испортить впечатление переводом. Изида Зиновьевна Новосельцева - эта не к ночи будет помянута, "переводчица", после идиша и иврита, которой с большим трудом даётся великий и могучий русский язык. Читать лучше в оригинале.

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
кирилл789 про Петровичева: Дорога по облакам (Любовная фантастика)

да нет, в целом мадам петровичева и её муж (брат?) пишут нормально. то есть есть сюжет, есть интриги, нет тупых затянутостей: произошло событие, и расхлёбывание его не тянется нескончаемо до конца второй, третьей, десятой книги. что так раздражает, например, у звёздной, с её "адепткой" и её девственностью.
но уж очень надоело в пятьсот пятьдесят пятый раз читать о дыбах, на которых опять висят герои. в каждом опусе - про дыбу, щипцы, какие-то растяжки. повторяться-то всё время зачем? устаёшь.

Рейтинг: 0 ( 1 за, 1 против).
Serg55 про Назимов: Маг-сыскарь. Призвание (Детективная фантастика)

содержание аннотации соответствует

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
Serg55 про Савелов: Шанс (Альтернативная история)

автору респект за продолжение. но,как-то динамичность пропала изложения.ГГ больше по инерции действует

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
ZYRA про Терников: Приключения бриллиантового менеджера (Альтернативная история)

Спасибо автору за информацию, почти 70% текста, на мой взгляд, можно было бы и в Википедии прочитать. До конца не прочёл, но осталось впечатление, если убрать нудные описания природы, географии, и исторического развития страны, то, думаю получится брошюрка страниц на тридцать.

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
ZYRA про Михайловский: Война за проливы. Операция прикрытия (Альтернативная история)

Почитал аннотацию... Интересно, такое г... кто-то читает?

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
Олег про Рене: Арв-3 (ЛП) (Боевая фантастика)

Очередной роман для подростков типа голодных игр

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).

Плеск звездных морей. Очень далекий Тартесс (fb2)

- Плеск звездных морей. Очень далекий Тартесс (и.с. Классика отечественной фантастики) 2.51 Мб, 581с. (скачать fb2) - Евгений Львович Войскунский - Исай Борисович Лукодьянов

Настройки текста:



Евгений Войскунский, Исай Лукодьянов Плеск звездных морей. Очень далекий Тартесс

ПЛЕСК ЗВЕЗДНЫХ МОРЕЙ Роман с двумя прелюдиями

Уносимые одной и той же планетой,

мы — команда одного корабля.

Сент—Экзюпери
Кто увидел дым голубоватый,
Подымающийся над водой,
Тот пойдет дорогою проклятой,
Звонкою дорогою морской.
Багрицкий

ПРЕЛЮДИЯ ПЕРВАЯ ПРО ОХОТНИКА И БОЛЬШУЮ ТРАВУ

Охотник сидел на дереве. Одной рукой он держался за сук чуть выше головы, в другой было зажато копье. Дерево было хорошее. Как раз под ним проходила тропа, протоптанная зверями к водопою. Трава внизу была примята и почти не пахла.

Он долго смотрел на тропу, потом посмотрел на руку — ту, что вцепилась в сук. Шерсть на руке была светлее коры дерева. Еще светлее был след на сгибе руки - от когтей косматого, которого они тогда выгнали дымом из пещеры. Тогда рука была плохая, но теперь боль прошла.

Хороший был косматый — его мяса хватило надолго, и они тогда были сыты. Когда люди сыты, они становятся добрее. Даже Кха и ее сыновья. Кха самая сильная женщина. Она всегда знает, кому что делать. Она лучше всех умеет находить корни, которые можно есть, когда нет мяса. Она не хуже мужчины умеет отделить шкуру убитого зверя от мяса.

Да, тогда они были сыты, и даже Кха и ее сыновья никого не задирали. Кха увидела, что у него рука плохая, села рядом и высосала дурную кровь, а потом выхватила из костра головню и быстро прижала к ране. Кха знает, что делать, если поранят охотника. Рука у него болела долго, но теперь боль прошла. Только след остался — светлая полоса. И слабый запах дыма — если поднести сгиб руки к ноздрям.

Про руку он подумал все.

Сквозь просветы в листве была видна текучая вода. Люди всегда шли по Лесу вдоль текучей воды. Они уходили из одного места, где охота становилась плохая, в другое место. Иногда они переходили текучую воду вплавь или вброд. Но никогда они не уходили от нее далеко. Потому что можно унести с собой все- шкуры, и камни, и огонь, — но только не воду. Еда бывает разная, а вода только одна.

Про текучую воду он подумал все.

Место, где они теперь охотились, было похоже на другие места. Но однажды охотники, преследуя клыкастого, увидели, как расступаются деревья. Это была не лесная поляна, каких они видели много. Деревья редели, а дальше было пусто. Ровная земля с высокой травой — больше ничего.

Он недавно стал охотником, до этого он ходил с женщинами и детьми, собирая корешки и плоды. Но он знал, как и все охотники, что есть Лес. Лес, и текучая вода, и звери. В Лесу охотники никого не боялись. Конечно, кроме Длиннозубого. Но и Длиннозубого можно одолеть, если все вместе. И вдруг — Лес кончился. Наверное, даже самый старый охотник не знал, что Лес может кончиться.

Охотник часто думал про пустоту за Лесом — про Большую траву. Он не знал, почему думает о ней так часто и почему его тянет смотреть на нее даже тогда, когда ее не видно. Это было хуже, чем плохая рука, — ведь тогда он знал, что у него болит, а теперь ничего не болело, а было так, будто болит.

Вот и сейчас. Надо было слушать шум и запахи зверей, которые скоро, когда стемнеет, пойдут пить воду, а ему, охотнику, хочется смотреть на Большую траву.

Он не знал, зачем это делает, но положил копье на две ветки, а сам полез выше, на самый верх, где дерево было тонкое и закачалось под его тяжестью. Отсюда он увидел то что хотел: Большую траву. Там тоже были деревья, но совсем мало. Одно, два, и еще немного. Туда уходила текучая вода, и трава там была особенно высокая. Вначале он думал, что у Большой травы нет края, но потом хорошо присмотрелся и увидел, что край есть. Там, очень далеко, темнела неровная полоска. Может, это были большие камни, какие встречаются и в Лесу, камни, в которых бывают пещеры. За камнями садилось солнце, и все там было красное, как кровь. А небо над Большой травой было такое широкое, что страшно смотреть.

Пустота, в которой негде укрыться. Зачем это?

Начало темнеть. Охотник, хватаясь за сучья, спустился ниже, к оставленному копью. Скоро уже звери пойдут к воде. Охотник знал, что на других тропах их подстерегают другие охотники. Тоже сидят на деревьях или прячутся в кустах.

Он насторожился, потянул воздух носом. Ветер был слабый, и запах был слабый, но это был запах однорогого, идущего к воде. Запах навоза, приставшего к шкуре, и запах шкуры, и запах свежерастоптанной травы. Потом дерево чуть–чуть задрожало. Деревья всегда дрожат, когда приближается однорогий или Самый Большой.

Он спустился на нижний сук и замер, подняв тяжелое копье обеими руками. Теперь шевелиться было нельзя.

Послышались шорох, треск, тяжелый топот. Много ног. Значит, впереди однорогого бежит детеныш, его шаги чаще и легче. Большого однорогого проткнуть копьем трудно, очень крепкая шкура. Тут нужно много людей. Хорошо, что идет детеныш, у него шкура не такая крепкая. Правда, мяса у него не так много, но все–таки люди будут сыты.

Уже стемнело, но он увидел, как детеныш появился на тропе. Он крутил головой, похрюкивал — видно, разговаривал с матерью, которая шла позади.

Охотник поднял копье еше выше. Теперь он стоял на ветке спиной к стволу дерева. Он весь напрягся и смотрел вниз. Надо не промахнуться. Вот под ним голова детеныша, короткая шея. Теперь! И охотник, издав гортанный крик, всей силой рук и своей тяжести ударил копьем в бурую тушу. Не выпуская копья, он сорвался с дерева, не удержался на ногах и упал на колено рядом с рухнувшим детенышем. Вскочил и кинулся к дереву, чтобы снова влезть на него и спастись от злобы однорогой самки, но опоздал: самка, нагнув голову, выставив рог, уже неслась на него с глухим ревом. Тогда он побежал, петляя между деревьями, потому что однорогие хотя и быстро бегают, но не умеют быстро поворачиваться. Он знал, что сможет убежать, и хотел заманить самку туда, ближе к стойбищу, где охотники вырыли на звериной тропе яму и прикрыли ее ветками. Однорогая самка зла, дороги не разбирает. Если он наведет ее на яму, будет очень много мяса.

Он издал охотничий крик, чтобы люди услышали и поняли, что он ведет за собой однорогую. И они ответили криками, и все было хорошо. Но тут где–то поблизости раздался рев Длиннозубого. Охотник в страхе свернул в сторону. Он бежал в темноте, слыша за собой дыхание и топот однорогой, и понял, что сбился с дороги. А Длиннозубый теперь рычал так, как он это делает, разрывая добычу. Наверное, он нашел маленького однорогого, которого охотник проткнул копьем. Плохо. Опять у людей не будет мяса.

Он бежал, а впереди стало светлее, просветы между деревьями увеличивались. И он испугался еще больше: однорогая гнала его из Леса. Впереди была Большая трава, куда люди боялись выходить, где нет никакого укрытия. Он попробовал свернуть, но на открытом месте однорогая бежала быстрее и не давала свернуть. Она была очень злая. Ведь он убил ее детеныша, а все самки от этого становятся бешеными. Вон когда одного из сыновей Кха чешуйчатый утащил в воду, как она кидалась на всех с острым камнем…

В Лесу не приходилось бежать так долго. Он очень устал. Пот заливал глаза, стекал по груди и спине. Это было плохо — ведь от пота запах становится еще сильнее и дразнит зверя. Но хуже всего было то, что вокруг пусто, только трава, и светло от луны, и негде укрыться.

Он понял, что пропал. Но тут он увидел с левой руки большое дерево, одно среди Большой травы, и побежал к нему. Надо было оторваться от однорогой, чтобы она не успела ударить его, когда он начнет лезть на дерево. Он бежал из последних сил по траве и, добежав, подпрыгнул, ухватился за нижний сук, подтянулся и полез выше. Однорогая била рогом дерево и ревела, но дерево было хорошее, толстое. Теперь охотник не боялся зверя. Он уселся на сук, свесив ноги, оперся спиной. В груди было плохо. Там все стучало, но потом прошло, потому что он перестал бежать.

Однорогая металась внизу, а потом ушла. Он видел сквозь листья удаляющуюся темную тушу, он все хорошо видел, потому что от луны было светло, как от солнца. В Лесу не бывает так светло от луны.

Лес, куда уходила однорогая, был недалеко. Надо еще подождать, а потом побежать в Лес. Здесь очень пусто, в Большой траве. И запахи здесь не такие, как в Лесу. И ветер сильнее. Здесь ничто не задерживает ветер.

Охотник поднялся еще выше и посмотрел на небо. И ему опять стало страшно, теперь не от зверя, а от неба. Оно было очень большое, он такого никогда не видел. Через все небо шла светлая полоса — наверное, тоже текучая вода. И много–много огоньков. С лесных полян так много не видно. Огоньки собирались стаями — в одном месте меньше, в другом больше. У остромордых, когда они смотрят ночью из чащи, вот такие же глаза. А может, это какие–то звери смотрят на него, охотника, с неба? Может, они хотят напасть на него и съесть? Ведь им тоже надо есть. Всем надо есть.

Он никак не мог подумать об этих огоньках до конца. И о Большой траве тоже. Посмотрел в ту сторону, куда ушло солнце. Но край Большой травы не был виден.

Здесь все было другое — и запахи, и шумы, и луна.

Очень хотелось есть. Он подумал о маленьком однорогом, которого убил. Если Длиннозубый его не съел, то люди, наверное, уже унесли его к пещере. К огню. И едят. Мясо однорогого хорошее. Очень хорошее.

От того, что он думал о мясе, во рту набралось много слюны, и он проглотил ее. Он давно не ел. На ветке он увидел натек смолы, оторвал его когтями и сунул в рот. Конечно, смола — не мясо. Но все–таки можно ее жевать.

Надо слезть с дерева и побежать к Лесу. Плохо, когда не знаешь, кто ходит ночью в Большой траве. Он только слышал шорохи, и топот, и запахи, которые приносил ветер. И плохо, что он не успел выдернуть копье из детеныша. Без копья нельзя. Он осмотрел дерево, перелезая с ветки на ветку, и выбрал хороший прямой сук. Сук был свежий, не хотел отламываться, пришлось долго крутить его, а потом он перегрыз зубами кору, на которой держался сук, обломал с него ветки.

Это не копье, а палка, не очень острая. Но все–таки рука теперь не будет пустая.

Перед тем как спуститься, он еще раз хорошо огляделся и принюхался. Бесшумно скользнул вниз и пошел прямиком в Лес, держась так, чтобы текучая вода — он слышал ее слабый звук — была с правой руки.

Вдруг он остановился: слух уловил шуршание травы… быстрый и легкий топот… запахло свежепримятой травой… Охотник присел на корточки, притаился в траве. Вскоре он увидел зверей — целое стадо. Они были цвета песка, но охотник знал, что луна обманывает: при солнце цвет может оказаться другим. Быстро перебирая тонкими ногами, звери бежали к текучей воде. У них были маленькие головы на длинных шеях, и у каждого — небольшие рожки. Охотник раньше не видел таких двурогих, но охотничьим чутьем понял, что они не опасны и у них хорошее мясо. Так вот кто живет в Большой траве…

Один двурогий шел позади, приотстав от стада. Жаль, у него, охотника, палка была без острого наконечника. Впрочем, если сильно ударить, то можно, наверное, проткнуть шкуру и этой палкой.

Нельзя, чтобы ушло хорошее мясо.

И он побежал наперерез двурогому. Двурогий остановился, а потом бросился в другую сторону. Охотник видел его короткий хвостик, видел, как под гладкой шкурой у него играет мясо- мясо, дающее людям радость и силу. Он бежал быстро, здесь ничто не мешало бегу, но двурогий бежал еще быстрее. Охотник стал задыхаться, в груди было плохо, и он уже не мог бежать, как будто у него не было ног. Он уже хотел перестать преследовать двурогого, но почему–то бежать стало легче, в груди не так сильно колотилось. Это было странно, ведь он не отдыхал на бегу.

Но, хотя бежать стало легче, двурогий все равно уходил от него, потому что бежал быстрее. Охотник отвел назад согнутую в локте руку. Он сам не знал, почему так делает, ведь копьем надо бить, а не кидать, но теперь пришло в голову, что надо метнуть, чтобы достать зверя. Он не метнул, потому что вспомнил, что у него не копье с острым наконечником, а просто палка. Двурогий уходил все дальше, он хорошо бегал. Охотник остановился, сел на траву и отдохнул немного. В Большой траве, подумал он, много хорошего мяса, но охота здесь совсем другая. Надо много бегать.

Потом он пошел в Лес.

В Лесу было темно, и запахи знакомые, и звуки. Здесь не было страшно, потому что есть где укрыться, много деревьев, и в Лесу живут люди. Охотник вышел к текучей воде, хорошо напился. А потом, идя вдоль воды, он вышел к камням и услышал запах дыма. Он обогнул обрыв, вскарабкался по камням к пещере.

Из кустов с воем кинулись прочь один или два остромордых. Они всегда жались к стоянке людей, к огню, готовые стянуть кость или кусок мяса. Они всегда были голодные, но люди тоже часто были голодные и гнали остромордых палками и камнями.

Люди уже спали. У огня сидела только Кха, и еще одна женщина, старуха, которая жевала шкуру. Старухам мяса не дают, ведь у них нет зубов, чтобы обгладывать мясо с костей. Они хорошо умеют обсасывать шкуру убитого зверя с той стороны, где нет шерсти. Им этого хватает. А шкура становится чистая и мягкая.

Кха покачивалась из стороны в сторону, сидя перед огнем и подбрасывая в него ветки. Она взглянула на охотника, и он рассказал ей словами и показал руками, как за ним гналась однорогая. Кха поняла. Она оторвала кусок от мяса, которое осталось на утро, и бросила охотнику. Он поймал, насадил мясо на кончик острой ветки и немного подержал над огнем. Он был очень голоден и не стал ждать, пока мясо обжарится. Быстро съел. Кусок был небольшой, но хороший. У однорогого хорошее мясо.

Кха стала говорить слова, и он понял, что Длиннозубый нашел детеныша однорогой, а потом, когда он насытился и ушел, люди взяли то, что осталось.

— Плохо, — сказала Кха. — Длиннозубый. Мало еды.

И тогда охотник начал рассказывать про Большую траву и зверей, которые там живут, но слов было мало, и Кха не поняла. Она разозлилась- почему он говорит слова, которых нет. А старуха, жевавшая шкуру, смотрела на него сонными глазами и тоже не понимала.

— Плохое место, — сказала Кха. — Уходить.

Охотник лег так, чтобы не было слишком жарко от костра, и закрыл глаза. Если Кха сказала уходить — значит надо уходить. Люди уйдут далеко в Лес, и он никогда не увидит еще раз Большую траву. Жаль.

Потом он заснул под привычный вой остромордых.

Он бежал по Большой траве, очень быстро бежал, преследуя стадо двурогих. Они неслись скачками, шкуры у них были цвета песка. Он никак не мог выбрать, кого из двурогих ударить копьем, у кого больше мяса, и пока он выбирал, Большая трава кончилась, впереди были камни, высокие, до неба. Даже странно, что он сумел пробежать столько пустого места до самого края. Испугавшись, что двурогие спрячутся среди камней и он ни одного не убьет, он отвел руку назад, чтобы метнуть копье, и…

Тут охотник проснулся. Он не знал, почему так бывает, что когда спишь, видишь не только то, что было, но и то, чего не было. Он не знал, но привык, что так бывает. Непонятно только, почему он увидел камни на краю Большой травы и почему он и во сне хотел кинуть копье, вместо того чтобы догнать зверя и ударить, как делал обычно.

Было очень рано. Люди еще спали. Только Самый старый не спал. Он всегда просыпался раньше всех, потому что у него болела спина и не давала спать. Он сидел у огня и рассматривал камни, которые вчера набрал у обрыва. Он смотрел на них, близко поднося к глазам. Потом начал одним камнем отбивать куски от другого, чтобы он стал острый. Самый старый хорошо знал камни и лучше всех делал острые рубила и наконечники для копий. За это ему давали хорошие куски мяса, и одного куска ему хватало надолго. Он держал мясо за щекой и сосал, потому что у него зубов было один, и еще один, а больше не было. Он и теперь, нанося быстрые удары по камню, сосал мясо. Раньше он был самым сильным охотником в стаде, потому он и жив до сих пор, а много, много охотников и женщин умерли раньше. Мать охотника тоже умерла, ее укусила плохая ползающая. А Самый старый еще живой.

Охотник сел рядом с ним, и Самый старый посмотрел на него мокрыми глазами, которых было почти не видно из–за нависшего седого лба. Охотник показал ему палку и ткнул пальцем в камень. Самый старый понял, что нужен наконечник, чтобы палка стала копьем. Зажав камень между ступнями ног, он бил его другим камнем, пока тот не распался на куски, похожие на луну, когда она собирается умирать. Одна сторона обломков была толстая, чтобы удержать в руке, другая -тонкая, чтобы скоблить и резать. Самый старый осмотрел обломки, выбрал один и стал отбивать от толстой стороны мелкие кусочки, чтобы она тоже стала острой. Потом взял у охотника палку, расщепил один ее конец, вставил в расщеп наконечник и крепко связал звериными жилами. Пальцы у Самого старого были скрюченные, но еще сильные и ловкие. Охотник взял копье, потрогал наконечник и щелкнул языком. Хорошее копье!

Он тронул Самого старого за костлявое плечо и сказал:

— Большая трава. Там.

Самый старый посмотрел на него, вытер пальцами глаза.

— Там! — Охотник вскочил на ноги. — Много двурогих. Много еды.

Самый старый подбросил в огонь толстую ветку. Сказал, кашляя:

— Большая трава — плохо. Все охотники говорят. Пусто,

— Много еды, — сказал охотник. — Много бегать. Смотри.

Он побежал вокруг огня, отвел назад руку и сделал вид, будто кидает копье. Самый старый смотрел на него мокрыми глазами, потом покачал головой:

— Лес — хорошо. Большая трава — плохо.

— Нет! — Охотник мучился от того, что не хватает слов, чтобы Самый старый понял. Он снова стал показывать, какая охота в Большой траве, и выкрикивал слова, которых не было. Самый старый рассердился. Вместе с кашлем выплюнул обидное слово, потом взял камень и близко поднес к глазам.

Охотник вышел из пещеры. Утренний ветер прочистил ему глаза и уши от дыма. Солнце еще не встало из земли, свет был не сильным. Деревья только что проснулись, потому что их разбудили летающие. Охотник слушал их голоса. Ночи летающие боятся. Зато утром просыпаются раньше всех и летают. Руки им не нужны, потому что у них есть крылья. Кроме того, им нужно совсем мало еды.

Про летающих он подумал все.

Он спустился с обрыва и пошел к текучей воде. Свет только начинался, и вода была серая и гладкая, над ней стоял дым, но не такой, какой бывает от костра, он пахнул не костром, а утренней водой. И в лесу плавал дым, он цеплялся за ветки и мешал смотреть. Теперь, если даже залезть на самое высокое дерево, не увидишь края Леса, где начинается Большая трава. Но Большая трава была- охотник знал это. Он никак не мог подумать о ней до конца, и это беспокоило его. До сих пор он не знал, что есть такое, о чем нельзя подумать до конца. Конечно, часто бывает непонятное: почему иногда с неба льется вода, и кто зажигает в небе огоньки, и как это из женщин появляются маленькие люди, и почему вдруг становится холодно… Но ведь об этом и не надо думать, потому что так бывает всегда — само собой.

Охотник нагнулся к воде и хорошо напился. Тут он услышал голоса и шаги. Из–за деревьев одна за другой показались женщины. Они шли к воде и по дороге подбирали то, что попадалось на глаза. У них были палки с сучком, чтобы надавить ногой, когда надо воткнуть палку в землю. Женщины- то одна, то другая — нагибались, ворошили опавшие листья, ковыряли в земле палками и перекликались своими голосами, не похожими на голоса охотников. У них были свои слова, которые не всегда понятны мужчине. Вот одна, чьи волосы были как уходящее солнце, выдернула из–под толстого корня пучок острой травы, засмеялась и крикнула:

— Зуб!

Но ведь это был вовсе не зуб, а трава.

Женщина увидела охотника и выкрикнула совсем уж непонятное. Потом подошла к охотнику и протянула шишку. Если ее расковырять, там будут зернышки, которые можно есть.

— Еда, — сказала женщина и показала ртом, как жуют.

Охотник щелкнул языком, взял шишку и пошел прочь от воды. Дойдя до деревьев, поваленных ветром и небесным огнем, он оглянулся и увидел, что женщина стоит и смотрит на него. У охотника в ноздрях еще был слабый запах шкуры, обмотанной вокруг ее бедер. Потом этот запах кончился и остался только запах утренней воды и поваленных деревьев.

Скоро станет совсем светло, дым уйдет, и он, охотник, сможет залезть на высокое дерево, чтобы посмотреть на Большую траву. Может быть, он снова увидит темную полоску на ее далеком краю.

Вдруг закричали женщины. Та, с красными волосами, бежала к нему, рот у нее был раскрыт, а кричала она так, что не поймешь. Но охотник уже понял: запах Длиннозубого!

Женщина быстро карабкалась на дерево, и другие женщины тоже. А он не успел. На поляну вышел Длиннозубый. Увидев охотника, он остановился совсем близко и зарычал, показав страшные кривые зубы, и ударил хвостом себя по боку. Охотник сел на землю, потому что ноги у него стали плохие. Он сжимал рукой копье и смотрел прямо в желтые круглые глаза Длиннозубого, и внутри у него было холодно. Длиннозубый еще раз ударил себя хвостом и медленно пошел дальше, к воде.

Потом снизу, от текучей воды, донеслось его рычание. Надо было забраться на дерево и переждать, пока Длиннозубый напьется и уйдет, но вместо этого охотник осторожно, прячась за деревьями, спустился к воде, чтобы посмотреть, что там делается.

Такого он еще не видел. Чешуйчатый не пускал Длиннозубого к воде. Передними лапами он вылез на песок и разинул огромную пасть. Длиннозубый стоял перед ним, рыча и подняв лапу для удара. Вдруг чешуйчатый быстро полез вперед. Длиннозубый отпрянул, метнулся вбок. Хрип, рев. Брызги, песок. Охотнику не удалось заметить, всадил ли Длиннозубый клыки в шею чешуйчатого. Пасть у Длиннозубого стала красной от крови, а ревел он так, что охотнику очень захотелось залезть на дерево.

Оставляя красный след, Длиннозубый побежал прочь, скрылся за деревьями. Чешуйчатый полежал немного на мокром песке, потом повернулся, взмахнул хвостом и ушел в воду.

На поляну легли длинные тени деревьев.

Летающие носились и перекликались друг с другом, как всегда при восходе солнца. Охотник подумал, что они летают выше самого высокого дерева и видят дальше- может быть, всю Большую траву. Если бы у него были крылья, он полетел бы тоже и посмотрел туда, где край Большой травы и где укрываются двурогие, которые там живут. У двурогих хорошее мясо, и там нет Длиннозубого. Он не знал этого, но почему–то так думал, и ему было беспокойно от того, что он никак не мог подумать до конца. Может быть, там не так хорошо, как он думал, но там другое.

Другое.

Кха сказала «уходить» — значит люди скоро уйдут. И он решил пойти туда, где кончается Лес, чтобы еще раз посмотреть на Большую траву. Он шел и думал. Думал о том, как ночью гнался за двурогим и хотел метнуть в него копье. Но копья у него ночью не было, только палка, а теперь он держал в руке новое хорошее копье. Интересно, что получится, если кинуть его издали?

Охотник снял шкуру, обернутую вокруг бедер, и повесил ее на куст. Потом отошел дальше и побежал — как будто догонял двурогого, а шкура на кусте — как будто бежит двурогий. Размахнулся на бегу, бросил копье, но не попал в шкуру. Он поднял копье и снова побежал издали и снова метнул. Теперь копье проткнуло шкуру, только не в том месте, где он хотел. И охотник принялся повторять это раз за разом, и копье то попадало, то нет, и он метал его с разных расстояний. Иногда ему казалось, что это не старая шкура, брошенная на куст, а двурогий, и он гонится за ним по страшной пустоте Большой травы, под бесконечным небом…

Со стороны текучей воды донесся крик, каким обычно созывали всех охотников. Он ответил таким же криком, но, перед тем как идти к людям, еще немного покидал копье.

Вдруг он услышал смех и оглянулся. Люди шли по Лесу мимо и, увидев его, охотника, направились к нему. Они указывали на него руками и смеялись.

— Кха–кха–кха, — хрипло смеялась Кха, будто ей кость стала поперек горла.

— Шх-х, шх-х, — шипели от смеха другие женщины.

Сыновьям Кха было так смешно, что они хлопали себя по бокам и выли.

А Самый старый, ковыляя позади всех, вытирал скрюченными пальцами мокрые глаза.

Только женщина с красными волосами не смеялась. Но ей тоже было странно смотреть на человека, который бросал копье в старую шкуру. Копьем надо бить, а не бросать его без дела. На голове женщина держала свернутую шкуру, и другие женщины тоже несли шкуры, а мужчины тащили копья, рубила и камни, которые еще не стали рубилами. Двое несли огонь.

И охотник понял, что стадо уходит, и, значит, ему тоже надо идти. Люди окружили его и все еще смеялись. Старший сын Кха, которому раньше косматый выбил один глаз, нагнулся и сделал обидное движение. Охотник хотел кинуться на него и ударить, по передумал.

— Уходить, — сказала ему старая Кха, когда кончила смеяться. — Здесь плохо, мало еды.

И другие люди тоже стали говорить:

— Мало еды. Плохо. Длиннозубый.

Охотник показал в сторону Большой травы, которая виднелась меж деревьев, и сказал:

— Там. Много еды.

Кха крикнула на него так, как она всегда кричит, когда сердится. Охотник знал, что она его не понимает. Он ткнул пальцем в брата, которого тоже родила его мать, только раньше.

— Большая трава, — сказал он. — Хорошая охота.

Брат цокнул языком и помотал головой.

Охотник выбросил руку к другому молодому охотнику, с которым часто ходил вместе на зверя.

— Ты! — сказал он. — Вместе. Там еда. Много мяса.

Но тот переступил с ноги на ногу и тоже поцокал языком.

Охотник хотел показать ему, какая охота в Большой траве. Он отвел руку назад, чтобы метнуть копье в шкуру, но одноглазый сын Кха схватил его за руку и сильно дернул.

— Уходить, — сказал он. — Другое место.

Теперь охотник цокнул языком. Тогда Одноглазый отскочил назад, закружился, задрав голову, и закричал:

— Гы–ы–у-у-у!

Это был вызов на драку. Охотник знал, что Одноглазый сильнее его, сильнее всех других мужчин. Знал: если откажется драться, то над ним всегда будут смеяться и вместо мяса будут кидать ему шкуры, чтобы он их жевал, как старухи.

Он издал крик, означающий, что вызов принят.

Нагнувшись и выставив полусогнутые руки, они топтались друг перед другом, выжидая, и охотник видел только глаз- узкий, черный, злой. Он с силой выбросил вперед руку, чтобы ударить прямо в этот глаз, но Одноглазый увернулся, и удар пришелся ему по лбу. И тут же Одноглазый прыгнул, обхватил охотника за шею своими длинными руками, а своей крепкой головой ударил охотника в лицо. Охотник взвыл от боли, изловчился и нанес противнику удар коленом в живот. Они покатились по траве, рыча от боли и злости, и били куда попало. Но Одноглазый был сильнее. Он подмял под себя охотника, пиная его руками и ногами, и опять охотник видел перед собой только глаз- узкий, черный, злой. Он слышал запах своей крови, заливающей лицо, и запах шерсти Одноглазого, и запах его дыхания. Он сумел повернуться на бок, чтобы Одноглазому было труднее его бить, а Одноглазый схватил его обеими руками за горло и стал давить. Охотнику стало совсем плохо, но он сумел изогнуть сдавленную шею и достать зубами руку Одноглазого выше кисти. Он сильно сжал челюсти, чтобы прокусить шерсть и кожу, и почувствовал хороший вкус свежей крови. Одноглазый взревел и выдернул руку. Он поднял большой камень и занес над головой охотника, но тут другие люди схватили его и отняли камень, и он только успел нанести охотнику еще один сильный удар ногой в лицо.

Кха знала, что надо делать, когда поранят человека. Она нарвала травы, пожевала во рту и приложила мокрую жвачку к ране на руке Одноглазого, а тот выл, раскачивая руку.

А охотник лежал на земле и не мог подняться, потому что все тело у него было плохое, и он почти ничего не видел из–за крови, заливающей лицо. Он только сумел выплюнуть то, что было во рту. Над ним наклонилась красноволосая женщина. Изжеванной травой она стала вытирать ему лицо и шею. Охотник поднялся, опираясь на плечо женщины.

Она сказала:

— Уходить.

Люди уходили в глубь Леса. Здесь им мешал охотиться Длиннозубый, здесь не было сытости, они уходили на поиски другого места. Они шли один за другим среди деревьев и несли свою ношу. Охотник шел среди женщин. Он хотел догнать мужчин, которые шли впереди, но после драки ноги не хотели идти быстрее, чем он шел. Тогда он пошел совсем медленно, чтобы присоединиться к мужчинам, шедшим сзади. На повороте он остановился. Отсюда еще была видна Большая трава в просветах меж деревьев — огромная пустота под огромным небом. И у него расперло грудь- будто от ветра. Будто он снова бежит по Большой траве. Грудь у него была мокрая, как тогда, и пахла запахом усталости.

Мужчины прошли мимо него, неся копья, рубила и камни. А он стоял и смотрел на Большую траву. И опять к нему подошла красноволосая и тронула за плечо.

— Уходить, — сказала она.

Одной рукой она придерживала на голове свернутые шкуры.

Охотник посмотрел на женщину. Потом указал на Большую траву и сказал:

— Туда.

Она не поняла и не ответила, а у него не было слов, чтобы сказать, что он хочет. Для Большой травы нужны были новые слова.

И он пошел туда один, хотя ему было страшно. За последними деревьями остановился, посмотрел назад. Все люди уже ушли, и только красноволосая стояла и смотрела ему вслед. Он помахал ей рукой. Она медленно пошла в его сторону… повернула назад… побежала к нему.

Он ждал, потому что хотел, чтобы она пошла с ним. И вот она стала рядом, и они вместе смотрели на лежавшую перед ними ярко освещенную солнцем Большую траву.

Потом они вместе двинулись вперед. Мужчина нес в руке копье, женщина — связку шкур на голове.

ПРЕЛЮДИЯ ВТОРАЯ ПОВЕСТЬ ОБ ОКЕАНЕ И КОРОЛЕВСКОМ КУХАРЕ

1

Дун Абрахам, хранитель стола его величества Аурицио Седьмого, короля Кастеллонии, бережно защищая рукой белое жабо, второй раз понюхал бычью тушу. Туша, лишенная правой задней ноги, смиренно висела перед ним на крюке.

Королевский мясник стоял, опираясь на топор и почтительно склонив голову набок, дабы услышать распоряжение сразу, не утруждая вельможу просьбой о повторении. В погребе, пропитанном мясными испарениями, было душно. Дун Абрахам понюхал тушу в третий раз и задумчиво ущипнул себя за острую бородку.

Мясник, деликатно кашлянув, тихо сказал:

— Мясо свежее, как раны Христовы, ваше сиятельство.

Дун Абрахам еще не был сиятельством, но это ожидалось со дня на день, и всеведущая кухонная челядь уже называла его так. Дун Абрахам промолчал. Мясник поиграл рукоятками ножей на широком поясе из воловьей хребтины и сказал еще тише:

— Если добавить немножко перца, будет совсем свежее, ваше сиятельство.

— Для тебя и тебе подобных, — удостоил его ответом дун Абрахам.

— Только вчера отрубил заднюю ногу, — горестно вздохнул мясник.

— Я не могу кормить его величество тухлятиной, — твердо сказал дун Абрахам.

Он был прав. Нельзя рисковать по пустякам, тем более что не сегодня–завтра король собирался подписать указ о возведении его, дуна Абрахама, в графское достоинство.

Круто повернувшись, он подобрал полу плаща, чтобы не цеплялся за шпоры, и поднялся из погреба на широкий кухонный двор.

Было так жарко, что в погребе не помогал и лед, привозимый с ближних Коррадорских гор. На дворе же было как на раскаленной сковороде, хотя маленький фонтан разбрызгивал веселые струйки, и каменные плиты были политы водой. Но дун Абрахам на службе всегда ходил в плаще.

Во дворе он встретил алхимика и медика Иеронимуса фон Бальцвейн унд Пфейн, выписанного недавно за большие деньги из германских земель. Вяло, отсалютовав немцу шляпой, не коснувшись впрочем, перьями земли (он знал, как и с кем себя держать), дун Абрахам сказал:

— Не следует ли по случаю жары отменить мясной ужин, дун Херонимо?

Полного имени немца дун Абрахам не смог бы выговорить даже ради вечного спасения души.

Костлявое бритое лицо немца приобрело значительное выражение. Алхимик прикрыл глаза, помолчал с достинством, и лишь затем объяснил:

— Густота горячий воздух надо разжижайт мясной пища. Его величество имейт густой темперамент, надо много жирный мясо.

Дун Абрахам повел немца нюхать припасы для королевского ужина.

Новый алхимик держался важно, но почему–то казался дуну Абрахаму постоянно голодным. Хорошей он признавал только жирную мясную пищу. Он охотно ел для пробы, да и не для пробы тоже. Должность позволяла ему есть с королевского стола, но экономный дун Абрахам кормил его пищей старших слуг, о чем немец не подозревал.

Затем дун Абрахам поднялся к себе в кабинет, скинул плащ, отстегнул воротники и присел за обширный стол, заваленный счетами королевских поставщиков и раскладками для балов, приемов и повседневной еды множества лиц, пользовавшихся королевским столом.

Счета были большие. Сотни двойных золотых круидоров тратились на пряности. Драгоценный черный перец расходовался во дворце не возами, а целыми аррателями. Да еще гвоздика, и корица, и мускатный орех…

В кабинете сладко пахло пряностями: к нему примыкал особый склад, ключи от которого дун Абрахам не доверял никому.

Их привозили из страшной дали, где среди теплых вод вздымаются гористые, поросшие нездешней зеленью острова. Голые темнокожие язычники собирают пряности, которые растут там, как сорная трава в Кастеллонии. Славный сеньор Рустичано со слов венецианца Марко Миллионе поведал в своей книге, что там за венецианский грош дают сорок аррателей лучшего имбиря. Но пока язычники довезут пряности до мусульман, а мусульмане до Венеции, а оттуда — до Кастеллонии, — перец и имбирь становятся дороже золота. А каково без перца? Вчера только зарезали быка, одну заднюю ногу съели за королевским столом. А сегодня уже придется заправить мясо перцем — иначе ведь не отобьешь запах. Да, с каждым годом все больше пряностей расходуется при дворе, и королевская казна скудеет и скудеет…

Теперь король прослышал, что в других приморских королевствах выведывают морской путь к Островам пряностей, чтобы самим возить оттуда перец. И не только перец. Заманчивы слухи о невиданных богатствах дальних земель…

Вспомнив об этом, дун Абрахам помрачнел. Это касалось не только королевской казны — касалось его самого. Больше чем самого: это касалось его сына Хайме. Дун Абрахам даже перестал думать о королевском ужине, что само по себе было служебным упущением.

Да, на днях он станет графом до Заборра — и все. Возраст не позволит ему добиться большего. Вся надежда — сын, наследник, продолжатель рода. Скоро он, дун Абрахам, получит титул, и Хайме, сынок, в двадцать четыре года станет виконтом. В его возрасте дун Абрахам и мечтать не смел о таком. Кем был он до того, как попал на королевскую кухню? Никто этого не знал, а сам дун Абрахам никому никогда не рассказывал…

Он отдавал королевской кухне все время, все силы с того великого дня, когда впервые был допущен к рыбным блюдам. Он угодил тогдашнему хранителю стола рецептом сложной олья–подриды — и пошел в гору. Только тогда он позволил себе жениться…

Сколько лет унижений, сколько раз другие присваивали славу его рецептов!

Нет, это не должно пройти даром. Для сына, для Хайме дорога открыта. Ему не придется нюхать тухлое мясо. Он займет подобающее место при дворе, чего бы это ни стоило дуну Абрахаму!

Он ни в чем не отказывал сыну. Хайме захотел учиться во Франции — он поехал во Францию. Придворному, государственному человеку науки не нужны. Тем более не нужно ехать куда–то за книжной мудростью. Стоит только свистнуть — со всех сторон сбегутся голодные ученые. Но Хайме хотел учиться — и поехал.

Он сказал отцу, что будет изучать богословие. Само по себе это было неплохо –снять с рода проклятие низкого происхождения, стать не просто добрым католиком, но и ученым католиком. Но в том–то и беда, что ничего не вышло из благочестивых намерений Хайме. Приставленный к нему верный человек доносил дуну Абрахаму, что Хайме, сынок, не слишком усердствует в богословии, зато обнаружил склонность к веселым похождениям. Да и чего, же было ожидать от распутной французской столицы, в которой — господи, прости! — поганые гугеноты свободно разгуливают среди католиков…

Он, дун Абрахам, смотрел бы, впрочем, сквозь пальцы на похождения сына: молодая кровь играет. Но очередное сообщение верного человека встревожило его: Хайме подрался с кем–то на дуэли, в Париже ему оставаться нельзя. Нарочный поскакал в Париж с грозным отцовским повелением Хайме немедленно возвратиться в Кастеллонию. Строптивый сынок, однако, не торопился исполнить повеление. Вдруг он оказался в Марселе и, вместо богословия, стал изучать астрономию у тамошнего еврея–географа. Более того, на каком–то судне отплыл в Венецию, и еще куда–то плавал, и, как с ужасом узнал дун Абрахам, собирался плыть к самому краю земли, к далекому мысу Санту—Тринидад, который не решались обогнуть даже наиболее многоопытные мореходы католического мира. Ну, тут уж было не до шуток. По каким–то одному ему ведомым причинам дун Абрахам не любил все, что связано с морем. Разгневавшись, он принял решительные меры: прекратил выплаты. Волей–неволей Хайме пришлось вернуться домой.

Теперь Хайме станет виконтом. Дун Абрахам уже присмотрел ему невесту из приличного дворянского дома, пора сынку обзавестись семьей и положением при дворе. Так нет же! Беспокойный дух обуял Хайме. Зачастил в торговый дом Падильо и Кучильо, снова ведет опасные разговоры о плавании за океан, и уже, по слухам, сам король наслышан об этом и проявляет интерес к далеким Островам пряностей…

Нет покоя, нет покоя сердцу дуна Абрахама. Хайме, сын его, наследник, поступает своенравно. Не желает выполнять он наставления отцовы. И еще — прости мне, боже, — у марсельского еврея астрономии учился. Разве доброму научат кастеллонского фидальго гугеноты и евреи там, во Франции распутной? О–хо–хо… Великий боже, что влечет его так властно на престары океана?

2

Хайме, наследник, будущий виконт, сидел на камне и смотрел, как волна за волной накатываются на берег, как они с шумом рушатся, разбиваясь о скалы и оставляя на песке клочья шипящей пены. Почему волны бегут только у берега? Если отойти на лодке подальше и бросить в воду щепку — она будет плясать на волне вверх–вниз. Вверх–вниз и ни с места. Почему так?

Хайме разделся и вошел в воду, подставляя грудь ударам волн. Потом поплыл, широко разводя руки и дыша ртом, как выучился во Франции. Иногда он подныривал под встречную волну, иногда — взбирался на нее и на мгновение видел далеко перед собой белые гребни, не то бегущие навстречу, не то пляшущие на месте — не понять…

Не сразу удалось ему выбраться на берег. Откатывающиеся волны отбрасывали его, и Хайме даже стало страшновато. Он колотил воду руками и наконец пересилил волны. Некоторое время он лежал на мокром песке, глотая воздух ртом. Потом, обсохнув на ветерке, оделся и медленно, еще чувствуя соленую силу океана в своем теле, пошел к харчевне у дороги — там он оставил коня.

Хайме нарочно выбрал для купанья такое уединенное место. В Кастеллонии купаются для собственного удовольствия только дети рыбаков. Если бы при дворе узнали, что он уезжает к океанскому берегу и плавает в воде, это вызвало бы удивление и насмешки. Хайме даже покраснел при этой мысли. Он пришпорил коня и поскакал по каменистой дороге вдоль Риу—Селесто в город.

Ветер бил ему в лицо, заходящее солнце припекало спи» ну, а в ушах еще стоял шум океанского прибоя.

Шум океана!..

Сегодня утром у него, Хайме, был новый разговор с сеньором Кучильо. Осторожный купец опять уклонился от определенного ответа, но он, Хайме, почувствовал, что толстяк Kучильо проявляет к делу интерес. Он долго расспрашивал Хайме — сколько продлится плавание, и какой груз сможет взять каравелла, ну — и все подсчитывал, подсчитывал на огромных четках. А к концу разговора выполз из покоев Падильо на своих скрюченных ногах — сам сеньор Падильо, богаче которого, по слухам, не было никого в Кастеллонии и который давно уже не показывался на людях, томимый болезнью. Да, сам Падильо вышел, поддерживаемый слугами, и благосклонно кивал лысой головой, выслушивая ответы Хайме.

Что–то сдвинулось с места. Хайме чувствовал это.

Святой Пакомио, сделай так, чтобы сбылась мечта!

Копыта усталого коня зацокали по булыжнику южного предместья. Хайме упер левую руку в бок, расправил плечи. Покрикивал на зевак, подмигивал девушкам — простолюдинкам.

В доме дуна Абрахама ужинали поздно: ожидали возвращения хозяина из дворца. На длинном столе в серебряных подсвечниках горели дорогие свечи. Дун Абрахам быстро прочел молитву, снял крышку с блюда и положил себе в подогретую тарелку изрядный кусок говядины, тушенной со свиным салом. Затем взял новомодные серебряные вилы, нарочно придуманные для того, чтобы носить пищу ко рту, не пачкая жабо. Наколов на вилы кусок, он препроводил его в рот и долго смаковал, полузакрыв глаза.

— Не находите ли вы, — обратился он к супруге, — что лаврового листа мало?

Дородная жена была так туго зашнурована, что едва могла глотать пищу, — это с недавних пор, в ожидании графского титула дун Абрахам велел ей шнуроваться. Она сидела прямо, чуть дыша. Услышав вопрос, супруга открыла рот, чтобы подтвердить недостаток лаврового листа, но тут в столовую, звеня шпорами, вошел Хайме.

Дун Абрахам сурово взглянул на его потное загорелое лицо, на пыльные кружева манжет.

— Почему вы опаздываете? — спросил он.

— Дун Висенте позвал меня с приятелями посмотреть свою новую конюшню, — выпалил Хайме заранее приготовленные ответ.

Некоторое время молча ели. Дун Абрахам сопя обгладывал кость, и по этому сопению Хайме предчувствовал грозу. Он повертел в руках серебряные вилы и, подмигнув сестре, пятнадцатилетней Росалии, ткнул вилами в мясо обратной, тупой стороной. Росалия прыснула, нагнувшись над тарелкой.

Дун Абрахам отшвырнул кость и погрузил жирные пальцы в чашу с розовой водой.

— Сегодня, — сказал он, уставя на Хайме насупленный взгляд, — министр финансов говорил, что торговый дом Падильо и Кучильо согласен принять вас в дело. Мне пришлось сделать вид, что я все знаю. Потрудитесь объяснить, что это значит?

Вот как! — с радостным удивлением подумал Хайме. Дело дошло до министра финансов!

Вслух он сказал, стараясь придать голосу почтительную мягкость:

— Отец, вы же знаете… Речь, наверное, идет о снаряжении корабля в океанское плавание. К Островам пряностей…

— Я велел вам выкинуть это дурацкое плавание из головы, — повысил голос дун Абрахам. — Но вы, как я вижу, снова посмели ослушаться меня.

— Отец, поверьте, мне очень жаль, но… я не могу исполнить ваше…

Он не докончил, потому что дун Абрахам грохнул кулаком по столу. Разноголосо звякнула посуда. Супруга и Росалия поспешно покинули столовую.

Дун Абрахам взял себя в руки.

— Послушай, Хайме, — сказал он тихо и даже печально, — послушай и постарайся понять…Я начал думать о тебе задолго до твоего рождения. Одно у меня желание, Хайме, одна мечта — чтобы мой сын занял достойное положение при дворе. Всю жизнь, всю свою трудную жизнь, Хайме, я работал ради этого. Ради тебя, потому что сам я уже не молод, и вот теперь, когда остался всего один шаг…

Он говорил долго, но Хайме знал все, что он скажет, потому что слышал это уже не раз.

Наконец дун Абрахам умолк.

— Я понимаю вас, отец, — сказал Хайме, — и очень благодарен за то, что вы так обо мне печетесь. Я и займу достойное положение при дворе, но… немного другим путем. Представьте себе, как возвысит меня король, когда я присоединю к его державе богатые заокеанские острова. Представьте, какой…

— Нет, Хайме, нет, — замотал головой дун Абрахам. — Не хочу я это представлять. Мало кастеллонских моряков погибло в океане? Вспомни дуна Бартоло — с какими муками добрался он до мыса Санту—Тринидад, и даже он, храбрейший из наших мореходов, не решился обогнуть его. Никто не знает что там дальше…

— У дуна, Бартоло не было таких портуланов, как у меня, отец. И его корабль был плохо снаряжен для дальнего…

— Не знаю, что наговорили тебе проклятые марсельские евреи, но дун Бартоло был великим мореходом… Ах, Хайме, сынок, ну что тебе дался этот океан? — В голосе дуна Абрахама прозвучала отчаянная нотка. — Почему ты не можешь жить как все?

Хайме был тронут. Он встал из–за стола так порывисто, что заколебалось пламя свечей. Он подошел к отцу и обнял его за плечи.

Как объяснить ему то странное чувство, которое он, Хайме, испытывал, увидев корабли в марсельском порту? Будто кто–то невидимый толкнул его тогда в самое сердце и шепнул: «Вот оно…» Как объяснить холодок восторга, охвативший его в сумеречной мастерской старика картографа при виде портуланов, собранных, нарисованных, расчисленных за долгую жизнь? Моря всего мира плескались в этой комнате, и призывно трубил океан…

— Отец, — мягко сказал Хайме, — поймите и вы меня. Придворная жизнь не по мне. Я живу ожиданием той минуты, когда отплыву в океан.

— Что ты знаешь о жизни, щенок? — Дун Абрахам устремил тоскливый взгляд на узкое окно, за которым угасал горячий летний день. — Ты ходишь в бархатных штанах и в кружевах, тебе подают еду в серебряной посуде, ты и понятия не имеешь о том, как это можно не быть сытым. Если будешь вести себя умно, тебя ожидает королевская милость… Чего тебе еще нужно? Ну, чего? Звезд с неба?

— Звезды мне не нужны, отец. Вернее, нужны для того, чтобы прокладывать путь в океане. Видит всемогущий бог, я все правильно расчел. За мысом Санту — Тринидад…

Тут дун Абрахам снова трахнул кулаком по столу.

— А ты его видел, этот мыс? Ты сидел на одном сухаре и глотке воды в сутки? Что ты знаешь об океане? Да ты, не дойдя до этого мыса, штаны обмараешь!

Хайме, звеня шпорами, выскочил из столовой.

— Ты–то много понимаешь в морском деле, — непочтительно бормотал он, взбегая по скрипучим ступенькам. — Всю жизнь на кухне провел, а тоже…

У себя Хайме заперся на ключ. Забегал по комнате. Потом, остыв немного, зажег свечу и присел к столу. Достал из потайного ящика свертки портуланов, любовно разгладил один, всмотрелся в изгибы тонких линий. По памяти перерисовывал он эту карту там, в Марселе. Вот он, мыс Санту—Тринидад. За ним синяя океанская ширь, и дероты — курсы к Островам пряностей — здесь не проложены очевидцем, а вычислены ученым картографом по многим тайным сведениям.

Хайме сам не знал, почему сразу, чуть ли не с первого взгляда уверовал в марсельский портулан.

Что бы там ни было, а он уйдет в океан. По звездам, по тайному портулану поведет он каравеллу, снаряженную торговым домом Падильо и Кучильо. Купцы хотят получать пряности не аррателями, а целыми квинталами. Что ж, они получат то, чего хотят. И он, Хайме, тоже получит, чего хочет: океан. Океан будет с ним каждый день и каждую ночь.

Он добьется, он увидит, как в рассветной синей дымке средь просторов океана встанут горы островные в пенном грохоте прибоя. Там в зеленой чаще леса, под горячим солнцем юга люди черные, нагие собирают черный перец, драгоценнейшую пряность. Ловко медными ножами с веток дерева корицы трубкой кожицу срезают: до того нежна корица, что железа не выносит… О, таинственные земли! О, просторы океана!

3

Прежнего короля, Эрмандадо Четвертого — Благословенного, все боялись. Мрачный, нелюдимый и непонятный, он целые дни проводил с великим инквизитором за списками еретиков, а по ночам, страдая бессонницей, скрыв лицо под белым капюшоном члена Тайного судилища, присутствовал на допросах.

Все боялись его, а он еще больше боялся всех. И особенно тех, кто придумывал что–нибудь новое. Новое он считал опасным, таящим в себе неизвестные угрозы. И смерть его была праздником для всех, кроме немногих приближенных, которые хорошо изучили его нрав и умели угадывать желания.

Новый король, Аурицио Седьмой — Многомудрый, как он велел себя называть, был двоюродным братом Эрмандадо Благословенного, не имевшего детей. Это был деятельный человек с прекрасным аппетитом, любитель псовой охоты и игры в серсо. К святой церкви он относился с уважением, но трактуя по–новому учение святого Пакомио, покровителя Кастеллонии, считал высшим лицом церкви в стране не великого инквизитора, а себя. Великий инквизитор не мог пожаловаться папе: супруга короля, в девичестве — инфанта Соледад де Шевр–э–Шьен приходилась внучатной праплемянницей самому папе. Король Аурицио полагал, что если великому инквизитору дать волю, то в великом королевстве Кастеллонском останется слишком мало мужчин для пополнения войска и уплаты податей и слишком мало женщин для умножения населения, а также для кройки и шитья. Он считал, что недовольство и еретичество идут от неудовлетворенных страстей, и поэтому опубликовал ордонанс, коим населению предписывалось добавлять в повседневную чесночную похлебку коровье, а за его отсутствием — оливковое масло, ибо, как говорилось в ордонансе, пища, не сдобренная маслом, пробуждает в человеке недовольство.

И еще он ввел много других подобных новшеств.

Вот почему повелел он называть себя Многомудрым.

В назначенный день и час король Аурицио подписал указ о возведении в графское достоинство хранителя своего стола. Затем он встал перед коленопреклоненным дуном Абрахамом и ударил его шпагой плашмя по плечу с такой силой, что корона на круглой голове его величества слегка покосилась.

— Граф до Заборра! — торжественно провозгласил король, поправляя корону. — Таков отныне ваш титул, сеньор. Я пожаловал его за долгую верную службу. Все знают, какое ответственное бремя вы, граф, несете… э… в нашем королевстве. Я доволен, граф. Соус, который вы составили ко вчерашнему обеду, был почти безукоризнен. Может быть, в нем слегка не хватало… э… — король пошевелил пальцами, — но в остальном он был превосходен.

— Ваше величество… — растроганно проговорил новоиспеченный граф до Заборра, его большие грустные глаза увлажнились.

— Знаю, граф, знаю, — сказал король усаживаясь на трон. — Знаю и ценю. Попробуйте, граф, добавить в него немного чеснока и тертых орехов, но так, чтобы в меру… Ну, вы понимаете. — Король повернулся к первому министру. — Что там у нас еще на сегодня?

Первый министр, изящнейший герцог Серредина—Буда красиво изогнулся и зашептал королю на ухо.

— Ах да! — сказал король и задумчиво положил два пальца на усы. — Прямо не знаю, прямо не знаю… Ну, пусть войдет, — велел он герцогу. — Останьтесь, граф до Заборра, вы будете нужны.

Дун Абрахам помрачнел, увидев, как в опустевшую тронную залу вошел, кланяясь от порога, сеньор Кучильо. Король милостиво протянул купцу руку для поцелуя и сказал:

— У вас слишком длинный кафтан, сеньор. Итак, я вас слушаю. Излагайте.

Вкрадчивым голосом Кучильо начал перечислять многие выгоды, которые получит кастеллонская держава от заокеанской экспедиции к Островам пряностей. Король то и дело перебивал его.

— Сколько, вы говорите, будет стоить квинтал черного перца? Семь круидоров?

— Всего семь круидоров, ваше величество. Во много раз дешевле, чем он обходится королевской казне сейчас.

— Вы плохо считаете, сеньор Кучильо. Надо целых три года платить жалованье командоро–навигаро и экипажу, а также солдатам. Цена квинтала возрастет.

— Ваше величество, мы с сеньором Падильо все подсчитали. За вычетом расходов на жалованье и полное снаряжение каравеллы цена одного квинтала будет семь круидоров и ни на один ресо больше.

— Семь круидоров…Не знаю, прямо не знаю, — озабоченно пробормотал король. — А вы уверены, что каравелла приплывет именно к Островам пряностей? Никто ведь не знает, как туда плыть.

— Сын дуна Абрахама…Простите, граф, — Кучильо с улыбкой поклонился хранителю стола. — Сын графа до Заборра учился корабельной астрономии. Он знает, в какой стороне океана лежат Острова пряностей. Так он уверяет.

— Ваш сын, граф? Каков, однако! Впрочем, я слышал о нем. Приведите его как — нибудь ко двору.

— Ваше величество, — сказал дун Абрахам, ущипнув себя за треугольную бородку. — Мой сын еще крайне молод… Он не вполне отдает себе…

— Это пройдет, — сказал король, — молодость обязательно пройдет, не так ли, сеньоры?

Это была шутка, все засмеялись, и дуну Абрахаму тоже пришлось похихикать.

— Кроме того, продолжал король, — он пойдет, как я понял, корабельным астрономом, а командоро–навнгаро мы назначим… ну, конечно, назначим дуна Байлароте до Нобиа. Прекрасный моряк. Вчера мне доложили, что он отбил у мавров галеру… Так что вы думаете об этой экспедиции, герцог? — обернулся он к первому министру.

— Разрешите, ваше величество, высказать некоторые опасения, — заговорил герцог Серредина—Буда, изящно округляя губы. — При всей ослепительной привлекательности замышляемой экспедиции, равно как и при поистине грандиозной выгоде, которую она сулит вашей процветающей державе, нельзя в то же время отвлечься от мысли о крайней опасности неведомого океанского пути. Достаточно вспомнить поистине столь же великое, сколь и трагическое плавание дуна Бартоло…

Король заслушался. Прикрыв глаза, он наслаждался плавным течением речи первого министра и почти не прерывал его.

— Прекрасно, герцог Серредина, прекрасно, — сказал он, когда герцог умолк. — Но было бы еще лучше, если бы вы произносили звук «с» несколько тверже…тверже и в то же время мягче… Ну, вы понимаете. — Он посмотрел на дуна Абрахама не выпуская, однако, из поля зрения и сеньора Кучильо. — А что скажете вы, граф?

Дун Абрахам кашлянул, чтобы справиться с волнением. Это был весьма важный момент в его жизни, и он должен был непременно убедить короля.

— Ваше величество… Мне далеко до красноречия герцога Серредина—Буда, но… Ваше величество, плавание за океан сверх человеческих сил. Люди изведают страшные муки, но не достигнут цели. В христианском мире никому неведом… никому, ваше величество, неведомы пути к Островам пряностей. И моему сыну неведомы, это просто ему кажется… От самонадеянности, присущей… Если даже их пощадят бури, они погибнут от голода, потому что… потому что, сколько бы они не взяли продовольствия, его все равно не хватит…

Дун Абрахам закашлялся, и Кучильо воспользовался паузой:

— Хорошая солонина, если ее плотно укупорить в чистых обожженных изнутри бочках, сохраняется долго, и можно так рассчитать…

— Никак нельзя рассчитать, уж я‑то знаю! — воскликнул дун Абрахам. — То есть, я хотел сказать, что много слышал… бывалые моряки рассказывали, что солонина разъедает десны, у людей гниют рты и вываливаются зубы… Нет, ваше величество, отправить такую экспедицию — это все равно, что взять и выбросить в океан целые квинталы золота!

— Не знаю, прямо не знаю. — Король сдвинул корону на затылок и почесал лоб. — Копченое мясо хорошо сохраняется. Может быть, вместо солонины взять копченое мясо?

— Ваше величество! — Дун Абрахам прижал руку к сердцу. — Поверьте хранителю вашего стола: копченное мясо вызывает сильную жажду, откуда же им взять столько воды?

Король еще немного подумал, а потом сказал:

— Ну, так, сеньоры, спасибо за ваши советы. Сеньор Кучильо, какую долю расходов вы намерены взять на себя?

Кучильо поднял на короля проницательный взгляд и тут же согнулся в почтительном поклоне.

— Мы с сеньором Падильо, — сказал он ровным голосом, — готовы взять на себя половину расходов.

— И пожелаете… э… половину прибыли?

— Нет, ваше величество. Половина прибыли по праву принадлежит вам. Мы согласны на две пятых.

Король подумал еще. Пошевелил пальцами, подсчитывая в уме.

— Хорошо, — сказал он, поднимаясь и принимая из рук первого министра золотой скипетр. — Я даю из казны одну треть на снаряжение. Этого будет достаточно, не так ли?

— О да, ваше величество.

— Остается, следовательно… э… одна шестая всех расходов. Ну, это нетрудно. Без сомнения, герцог Серредина—Буда захочет принять участие в расходах. И конечно, граф до Заборра, и многие другие мои дворяне.

Ничего не оставалось делать графу до Заборра, как учтиво поклониться. Ах, ошибся он, ошибся хитроумный царедворец: ведь скажи он, что сомнений никаких не вызывает снаряженье каравеллы в путь далекий океанский, — и тогда король не дал бы августейшего согласья на безумную затею, потому что своенравен и капризен Многомудрый. И тогда б остался дома Хайме, сын его, наследник, не унесся в даль тревоги — на просторы океана.

4

Радостное нетерпение снедало Хайме. Каждое утро он вскакивал на коня и несся по жарким пыльным улицам к дому корабельного зодчего, дуна Корунья до‑Оро. Он помогал зодчему чертить и исчислять, сколько бревен, досок и канатов потребно для постройки каравеллы. Конечно, у дуна Корунья хватало помощников, сведущих в счете, письме и многотрудных корабельных делах, и Хайме более мешал, чем помогал. Он марал пальцы в чернилах, усердно складывал квадратные футы, кубические футы, фанеги и тонелады, умножал их на медные деньги и пересчитывал в золотые. Ему казалось, что, трудясь подобно наемному грамотею, он своими руками приближает заветную минуту, когда под музыку и пушечные залпы белокрылая каравелла отвалит от причала и уйдет в дальнее плавание, навстречу неизведанному.

И хотя расчеты его приходилось проверять, потому что он делал изрядные ошибки, дун Корунья терпел новоявленного помощника. Как–никак, этот пылкий юноша был сыном королевского фаворита, а кроме того, не требовал платы за свою добровольную работу.

Склоняясь над разлинованными пергаментами, юный виконт и представить себе не мог, что в это самое время его отец, граф до Заборра, поднимается по скрипучим ступенькам в его, Хайме, комнату. Озираясь, будто не в своем доме, дун Абрахам отпирал дверь запасным ключом, доставал из потайного ящика свертки портуланов. Подперев щеку ладонью, надолго задумывался, разглядывая морскую синь и красные линии дерот. А то принимался шагать по карте остроногим циркулем и бормотал при этом:

— Разве разочтешь, сколько дней безветрия встретит он здесь…и вот здесь… А дальше — какие там ветры и какие течения?… Разве напасешься пищи? Чем больше запасы — тем больше каравелла… и тем больше жадных ртов, прожорливых утроб… И если не хватит солонины, или мясо протухнет от жары, то… Святой Пакомио!..

Темные глаза дуна Абрахама расширялись от ужаса. Он тряс головой, пытаясь освободиться от страшных дум. Снова хватал циркуль и вымеривал океанский простор, и бормотал, подсчитывая потребное количество продовольствия. Хмурился.

О господи, посоветоваться не с кем…

Королевский алхимик Иеронимус фон Бальцвейн унд Пфейн оторвался от ученых занятий и взглянул на водяные часы. Было самое время перекусить. Немец расстелил на столе чистую салфетку, положил на нее колбасу и снял кафтан, чтобы лишняя тяжесть не мешала воспринимать вкус. Затем налил из запотевшего кувшина пива в высокую кружку, отпил глоток, отрезал толстый кружок колбасы и начал медленно прожевывать.

Он даже зажмурился от удовольствия — так вкусна была колбаса…

В дверь постучали. Алхимик быстро накрыл салфеткой колбасу, надел кафтан и, достойно откашлявшись, откинул крючок.

— О, как я радостен вас видеть, дун Абрахам!

Дун Абрахам вошел, приветственно помахал шляпой. Лицо у него было красное, мокрое от пота.

— Не помешал ли я вашим ученым занятиям, дун Херонимо?

Он с уважением смотрел на огромную реторту с цветной жидкостью, тихонько посвистывавшую над огнем горна.

— Прошу вас. — Алхимик придвинул кресло к столу. — Хотеть ли ваше сиятельство пива?

Он поставил перед дуном Абрахамом вторую кружку, тоже высокую, из синего стекла с белыми узорами. Дун Абрахам не любил пива, но слегка пригубил, чтобы не обижать немца.

— Что здесь написано, дун Херонимо? — спросил он, проведя пальцем по стеклу кружки.

— О! — сказал алхимик. — Здесь написано:«Глюк унд глас — ви ляйхт брихт дас». Означайт — сшастье и стекло легко ломать. Я полагал, очень умный поговорка.

Верно сказано, подумал дун Абрахам. Всю жизнь крутишься, добиваешься чего — то, а когда достиг желанной цели — достаточно одного неосторожного движения, и все лопается, как гонкое стекло. Какая же нужна сверхчеловеческая осмотрительность, осторожность, чтобы не разбить, донести до конца хрупкий сосуд…

— А здесь что? — ткнул он пальцем в надпись на кружке, стоявшей перед немцем.

— О, это виц… как это на ваш язык… Шутка! «Тринке бир унд вирет ду дик, шприх нур нихт фюр политик». Значит — пей пиво и будешь толстым, только не разговаривать про политик. — Алхимик хохотнул. — Оч–чень хороший поговорка.

И опять верно, подумал дун Абрахам. Ученый народ эти немцы. Он скосил глаз на алхимика, не удержался от язвительного замечания:

— При вашей худобе, дун Херонимо, нельзя ли предположить, что вы много разговариваете о политике?

Улыбка сбежала с костлявого лица немца. Он настороженно глянул водянистыми круглыми глазами на собеседника, медленно отхлебнул из своей кружки.

— Я ученый, ваше сиятельство, — сказал он, вытирая ладонью губы. — Мне совсем не нужен политик. А не толстый я потому, что у меня с самый детство оч–чень впалый живот.

Испугался, с усмешкой подумал дун Абрахам. Хоть и чужеземец, а понимает, что о политике говорить опасно. Видно, и у них тоже. Всюду эта политика, лучше бы ее не было вовсе, — но разве при дворе проживешь без нее?

— Разрешите вас заверить, дун Херонимо, что я тоже не любитель политики. Я всего лишь хранитель королевского стола.

— О да! Это оч–чень приятный должность…

— И пришел я к вам по делу, проистекающему из моих обязанностей… Видите ли, дун Херонимо, по повелению его величества мне придется заняться… Словом, вот какое дело: есть ли, дун Херонимо, в алхимии такое средство, чтобы долго сохранять мясо?

— Мясо? Как долго надо сохранить?

— Очень долго. Например, год.

— О! — сказал алхимик. Он был польщен, что к нему пришел за советом этот гордый кастеллонский придворный. — Сразу отвечать трудно. Надо смотреть книги.

Он направился в угол — там под чучелом совы была книжная полка. Раскрыл толстую книгу в окованном медью переплете и углубился в нее, в задумчивости приложив палец ко лбу.

Дун Абрахам, оберегая жабо, отпил еще пива, поморщился. Обвел скучающим взглядом комнату, прищурился на темную картину, висевшую на стене. Толстый змей, наполовину золотой, наполовину серебряный, свернулся в кольцо и вроде бы пожирал свой хвост. Внутри кольца шла непонятная надпись.

Ученый народ, подумал дун Абрахам, всюду у них понаписаны разные слова. За всю жизнь дуну Абарахаму приходилось читать разве только счета поставщиков: латыни, на которой пишут ученые книги и книги священного писания, он не знал. Но от природы он был любознателен. И поэтому дун Абрахам спросил, что означает немецкая надпись на старинной картине.

— О! — сказал алхимик. — Это не есть немецкий, это греческий. — Он подошел к картине и ткнул пальцем в золотую половину змея: — Хризопея, — сказал он и указал на серебряную половину: — Аргиропея. А написано, — он понизил голос: — «Все в едином»… Это есть великие слова, дун Абрахам… Симболь герметической философии…

— Символ чего? — не понял дун Абрахам.

Немец положил на стол книгу, значительно посмотрел на собеседника. Еще более понизил голос:

— Герметической философии. Это… как вам сказать… Понимать, дун Абрахам, нас училь Альберт Великий, что все высшие истины… зо–гезагт… они, дун Абрахам, недоступны для человеческий разум.

Дун Абрахам никогда особенно не задумывался над такими вещами — просто времени не хватало.

— Почему же они недоступны? — спросил он.

— Потому что, — уже совсем шепотом произнес Иеронимус, — они сильно заперты. Высшие истины заперты в герметичные книги Гермеса Трисмегиста, трижды величайшего. Зо! Вот так! — Он захлопнул крышку пивной кружки и надавил на нее ладонью.

Дун Абрахам внимательно посмотрел на кружку, на сухонькую, в синих венах, руку алхимика. Он не знал, что сказать, потому что ни разу в жизни ему не доводилось говорить о науке. И тогда он неуверенно проговорил:

— В прошлом году…нет, в позапрошлом один здешний врач сказал одному дворянину, что боль у него в животе…ну, не помню точно, но будто бы у человека есть в животе что–то ненужное, и надо, якобы, эту штуку вырезать.

— И он вырезаль? — спросил алхимик.

— Нет. Его сожгли. Подумайте только, дун Херонимо, вырезать кусок из живота, как будто у человека, сотворенного господом богом, может быть что–то ненужное…

Дун Абрахам даже перекрестился благочестиво. Немец тоже перекрестился, его худое лицо было непроницаемо.

— Так что вы посоветуете, дун Херонимо, чтобы мясо долго сохранилось без порчи? Кроме черного перца, разумеется.

— Это есть трудный вопрос, дун Абрахам… — Алхимик снова полистал книгу. — Наша наука говориль, селитра лучше всех очищать. Убивать гниение.

— Селитра? Знаю. Ее добавляют в колбасу. Но селитра вызывает жажду.

— Тогда… Тогда надо много думайт…

Так и не добился дун Абрахам толку от ученого немца.

Еще не начато было строительство каравеллы для дальнего плавания, еще не скоро уйдет в океанскую даль Хайме, сын и наследник, но дун Абрахам уже раздумывал, как бы получше снарядить экспедицию продовольствием. Уж если судьба так к нему немилосердна, если Хайме суждено надолго уйти в океан, то он, по крайней мере, не должен страдать там от недостатка еды.

От горьких дум, от новых забот граф до Заборра стал плохо спать и даже плохо, без былого аппетита, есть. С ужасом вспоминал он, как несколько лет назад к кастеллонским берегам приплыл странный корабль под французским флагом с полумертвым, истощенным экипажем. На корабле не было ни мостика, ни даже палубы, и одна только мачта из трех. Не бури потрепали французский корабль. Голод чуть не погубил экипаж, голод и жажда. Корабль был плохо снаряжен, продовольствие состояло главным образом из фасоли.

Но того не рассчитали легкодумные французы, что фасоль не быстро сваришь, а сырую — не проглотишь. И когда противный ветер их согнал с пути прямого в глубь просторов океана, то запасы дров иссякли. И тогда для варки пищи на дрова рубили доски с верхних палуб, переборки, реи, мачты и балконы. Все сгорело под фасолью, под кухонными котлами! Так от голода страдали легкодумные французы с трижды проклятой фасолью на просторах океана.

5

В большом зале торгового дома Падильо и Кучильо собрались пайщики экспедиции к Островам пряностей. Несмотря на жаркий день, под каменными сводами зала было почти прохладно. Слуги бесшумно расставили перед пайщиками чернильницы и песочницы, кубки и кувшины с охлажденным вином. Корабельный зодчий дун Корунья, часто мигая левым глазом, развесил на стене чертежи каравеллы.

В ожидании короля, пожелавшего присутствовать на собрании пайщиков, сеньоры негромко переговаривались, обменивались придворными и иными новостями.

Хайме, сидевший рядом с отцом, графом до Заборра, вытянул шею, чтобы лучше разглядеть чертежи каравеллы. Сеньор Кучильо шептал на ухо сеньору Падильо, а тот слушал, прикрыв морщинистыми веками глаза, и жевал тонкими синими губами. Герцог Серредина—Буда изящными движениями подравнивал ногти пилкой, а министр финансов, с редкой бородкой, будто приклеенной к толстым щекам, рассказывал ему, посмеиваясь, о вчерашнем петушином бое. Был тут и дун Байлароте до Нобиа, громоздкий мужчина с грубым красным лицом, назначенный командоро–навигаро экспедиции. Он возил под столом ногами в огромных морских сапогах и пил вино кубок за кубком.

В зал вбежали два скорохода и, взяв алебарды на караул, замерли у дверей. За ними вошли четыре капитана–до–гуардо и образовали проход, держа обнаженные мечи в четвертой позиции. Восемь трубачей протрубили малый выход и построились в два ряда. Затем вошел анонсьеро в полной форме. Простерши левую руку, он провозгласил титул его величества короля Аурицио Седьмого Многомудрого.

Пайщики встали и приняли приветственное положение сообразно званиям и заслугам. Сеньора Падильо поддерживали под руки слуги.

Быстрым полувоенным шагом вошел король.

— Рад вас видеть, сеньоры, — сказал он, садясь во главе стола. — Садитесь, сеньоры, и чувствуйте себя свободно. Ведь я такой же пайщик, как и вы.

Это была шутка, и пайщики посмеялись в должную меру.

После краткого вступительного слова сеньора Кучильо — размеры паев, ожидаемая прибыль, предполагаемые сроки экспедиции, — встал корабельный зодчий дун Корунья и подошел к чертежам.

— Как изволите видеть, ваше величество и вы, сеньоры, — начал он, подмигивая левым глазом, — длина каравеллы по верхней палубе семьдесят…

— Одну минутку, дун Корунья, — прервал его король. — Полагаю, мы потратим меньше времени, если вы не будете отдельно упоминать мой титул. Обращайтесь сразу ко всем, включая меня. Ведь я — такой же пайщик, как и все, не так ли?

Соглашаться на королевскую милость сразу не полагалось, и дун Корунья трижды отказывался и король трижды настаивал. Затем дун Корунья продолжал:

— Итак, мои сеньоры, длина корабля по палубе семьдесят два венецианских фута, а ширина в самом выпуклом месте…

— Одну минутку, дун Корунья, — перебил король. — А почему бы длину корабля не принять в падуанских футах? Ведь падуанский фут, как известно, длиннее венецианского, значит, и каравелла будет длиннее.

Дун Корунья побагровел и чаще замигал глазами. Он кратко выразил восхищение осведомленностью его величества. Восхищаться пришлось еще не раз, потому что король неоднократно останавливал докладчика, делал весьма ценные замечания в части сортов дерева, парусной оснастки и носового украшения; вместо предусмотренной проектом фигуры речной наяды Риу—Селесто король рекомендовал установить под бушпритом изображение святой Дельфины, как особы, более близкой океану и в то же время покровительницы королевских дочерей.

Дун Корунья откланялся, утер мокрый лоб и сел. Теперь наступила очередь астронома будущей экспедиции дуна Хайме, виконта до Заборра.

Король слегка высунул голову из пышного воротника и благосклонно глянул на Хайме. Сказал:

— У вашего сына, граф до Заборра, приятная внешность. Вы играете в серсо, виконт?

— Да, ваше величество. — Хайме коротко поклонился. — Разрешите начать?

— Придите как–нибудь поиграть с моими дочерьми, — сказал король. — Начинайте, виконт, я слушаю.

— Сеньоры, — сказал Хайме, вскинув темноволосую голову. — Кастеллонские мореходы давно знают дорогу на юг вдоль берегов слоновой кости и золотого песка. Корабли вашего величества утвердили кастеллонский флаг в землях, населенных чернокожими…

— Прекрасно, виконт, прекрасно, — прервал его король. — Только не так быстро, это портит впечатление. Вы сказали…э… золотой песок. Где он? — Король вдруг грозно повысил голос: — Где он, я вас спрашиваю, сеньоры?! То, что привозят мои мореходы, утекает из казны, как… как простой песок! Дун Альвареш, вашими стараниями в моей казне скоро не останется ни одного ресо, сеньор!

Министр финансов встал, с толстых щек его сбежал румянец.

— Ваше величество, — проблеял он жалобно, — разве я виноват, если ве… венецианские купцы требуют все больше денег за квинтал перца…

— Подлые торгаши! — Король потряс кулаками. — От общения с трижды проклятыми турками они перестали быть христианами. Я напишу об этом папе! Вряд ли ему понравится, что христианнейшие короли вынуждены бедствовать из–за алчных торговцев.

В напряженной тишине было слышно, как командоро–навигаро подтянул огромные ноги под стул. Сеньор Кучильо уткнулся бородой в бумаги, а сеньор Падильо жевал тонкими губами. Пожалуй, только обоим этим сеньорам было известно истинное положение королевской казны, которой они не раз и не два ссужали крупные суммы. Прежний король Эрмандадо Благословенный после долгой борьбы сломил сопротивление непокорных вассалов, но это стоило ему слишком больших средств, которые не могли возместить растущие налоги с горожан. Дорого обходились и бесконечные войны с соседними королевствами, не говоря уже о маврах. Тем не менее Эрмандадо удалось сделать свой двор чуть ли не самым пышным в Европе. Нынешний король Аурицио был экономен, держал на счету каждый двойной круидор, но содержание двора все равно опустошало и без того тощую казну.

— Продолжайте… как вас… виконт до Заборра, — сказал король.

— Ваше величество… — Хайме прокашлялся. — Вы совершенно правы. Пряности растут в цене, потому что торговля ими в руках нехристей. Они привозят их издалека, а в Александрии венецианцы дорого им платят за пряности, и еще дороже продают. Я ходил, ваше величество, на венецианском корабле в Александрию и сам видел. Я расспрашивал многих людей, ваше величество, и…

— Сядьте, дун Альвареш, — мрачно кинул король министру финансов, который все еще стоял за другим концом стола.

— И теперь я знаю океанский путь к Островам пряностей — продолжал Хайме. — Я говорил с кормчими многих кораблей. Мне рассказывали в Венеции о странствиях Марко Миррионе. Рассказывали про сирийского монаха, который знал, где лежит царство первосвященника Иоанна…

— Ага, первосвященник Иоанн! — Король оживился. — Как же, я слышал о нем. Это истинный христианин, ему служат семь королей и пятьдесят… э… или даже шестьдесят герцогов. Перед его дворцом зеркало, в котором он видит все, что делается в царстве. Мне бы такое зеркало, сеньоры!. Почему вы замолчали, виконт?

Хайме чувствовал, что сейчас и у него, как у дуна Корунья, задергается глаз. Но он взял себя в руки.

— В Марселе ученый географ показал мне тайные портуланы, и я постарался их запомнить, ваше величество.

Тут Хайме развернул перед пайщиками пергамент. Плавно круглились очертания берегов, кое где прорезанные устьями рек. Голубой простор океана искрещивали тонкие линии крюйс–пеленгов. Головы с надутыми щеками, с оттопыренными губами изображали ветры — попутные и противные. Здесь и там были нарисованы голые дикари, невиданные животные и деревья.

— На этом портулане, — сказал Хайме, — вы видите, сеньоры, мыс Санту—Тринидад, которого достиг отважный дун Бартоло.

Он указал на узкую закорючку знаменитого мыса. И повел палец к востоку, показывая никому неведомый путь через океан к далеким–предалеким Островам пряностей. И, рассказывая об этом пути, он видел перед собой не сводчатую каменную залу, не августейший лик короля и бородатые лица придворных, а — бегущие навстречу корабельному носу волны, бесконечные океанские волны, и ночное небо, в котором вместо привычного Арктоса[1] будет жарко пылать Южный Крест…

— И все–таки, виконт, — прервал его король, — будет лучше проверять путь по Арктосу. Впрочем, дун Байлароте прекрасный мореход, он… э… предостережет вас от увлечений, свойственных молодости. Не забудьте, сеньоры, когда вы попадете в царство первосвященника Иоанна, передать ему мое послание. Герцог Серредина, заготовьте черновик послания сегодня же. Нужно в нем отразить… э… ну, вы сами знаете. А теперь, сеньоры, я вас покидаю. Меня призывают дела.

После ухода короля пайщики почувствовали себя свободнее. Руки потянулись к кубкам с вином.

— Дун Байлароте, — обратился к командоро–навигаро герцог Серредина—Буда, — вы лично хорошо знали покойного дуна Бартоло, не так ли? Не приходилось ли вам, сеньор, слышать от него, что за мысом Санту—Тринидад стоит столь сильная жара, что море испаряется и становится густым и липким, как растопленный воск? Я сам много раз слышал…

— Сказки! — резко перебил его Хайме. — Глупые сказки, ваша светлость! Море везде одинаково.

Дун Абрахам предостерегающе дернул сына за бархатные штаны.

Герцог Серредина—Буда посмотрел на Хайме взглядом, взглядом долгим и холодным, от которого, наверно, у любого из придворных задрожали бы поджилки, подкосились бы колени, ну и все такое. Он же, этот Хайме непутевый, ни малейшего значения злому герцогскому взгляду не придал. Неосторожный! Видно, слишком увлечен был он мечтой своей опасной: слишком жаждал поскорее очутиться на огромном и загадочном просторе океана…

6

Дун Абрахам ехал по узким улочкам квартала ремесленников, оглушаемый жужжанием прялок, стуком ткацкого берда, визгом точил, дробью молотков. Он морщился от запахов. Душный пар валил из красилен, горелой патокой пахли литейни, гарью несло из кузниц, и только дух свежей сосны, шедший из столярных мастерских, был приятен благородным ноздрям дуна Абрахама.

Впереди его коня шел скороход, расталкивая толпу оборванцев, которые вечно околачивались в квартале ремесленников в надежде заработать грош–другой или в поисках того, что плохо лежало.

— Дорогу! — покрикивал скороход. — Эй вы, дорогу графу до Заборра!

Дун Абрахам направлялся в лудильное заведение, где для дворцовой кухни были заказаны новые ведра из наилучшей луженой жести. Он всегда сам проверял исполнение своих приказаний, и даже теперь, облаченный высоким титулом, не погнушался поехать в этот дурно пахнущий квартал. Дун Абрахам сильно опасался, как бы владелец лудильни не присвоил толику олова, отпущенного с королевского склада для полуды. Олово — вещь дорогая. Оно лучше всего защищало железо от ржи, а меды и варенья от порчи. Вот почему он сам желал посмотреть, как выполняется столь важный заказ.

Настроение у дуна Абрахама было скверное. Мало того, что Хайме, сын его и наследник, собирается в долгое и опасное плавание, он и ведет себя предерзостно. На собрании пайщиков грубо оборвал первого министра. Заносчив сынок, заносчив… Нет ему никакого дела до того, что у него, дуна Абрахама, всегда были натянутые отношения с герцогом Серредина—Буда, а теперь, после выходки Хайме, они и вовсе испортились. Герцог злопамятен и не прощает обид, хотя бы и не прямых. Конечно, он уже нажаловался королю. Иначе чем объяснить, что его величество, как видно, и не думает подтверждать свое приглашение Хайме поиграть в серсо с королевскими дочерьми. Не каждый вельможа удостаивается такой чести, ведь сам король большой любитель игры в серсо. Да, неспроста он забыл о своем приглашении.

И привередлив стал его величество сверх меры. То мясо пережарено, то недожарено… Вчера скривился, отведав соуса, и сухо заметил: «Не думаю, граф до Заборра, что в вашем доме подают к столу подобную кислятину».

Ох, неспроста все это…

Он ехал задумавшись. Слуга–скороход прокладывал ему дорогу сквозь толпу нищих бродяг, покрикивал на погонщиков мулов: «А ну, расступись! Дорогу графу до Заборра!» Какая–то босая, оборванная женщина с ребенком на руках кинулась, рискуя попасть под копыта графского коня, к дуну Абрахаму, заголосила: «Не пожалейте монетку, благородный сеньop! Ребеночек мой от голоду помирает…» Слуга оттолкнул ее ругаясь, но та продолжала отчаянно взьпать к дону Абрахаму, протягивала к нему плачущего ребенка. Дун Абрахам редко подавал нищим — не столько из скупости, сколько из ясного понимания, что всех голодных, в королевстве все равно не накормишь. И откуда их берется столько, силы небесные? Он кинул женщине монетку в десять ресо. Монета упала в пыль, и тут же возник на том месте клубок тощих тел… искривленные злобой орущие лица… растопыренные, шарящие по прибитой земле и навозу руки…

Дун Абрахам отвернулся.

— Дорогу графу до Заборра! — надрывался слуга. — Эй, чего встал, разиня? А ну, прочь!

«Разиня» — это был коренастый человек в морской шляпе с полями, спереди лихо заломленными, а сзади спущенными до плеч, — стоял на дороге, широко расставив ноги в высоких: потертых сапогах, и пялил бесстыжие глаза на дуна Абрахама.

— Клянусь святым Ницефоро, — вдруг заорал он, — да ведь это Абрахам! Здорово, приятель, разрази тебя громом!

Дун Абрахам невольно придержал коня, всмотрелся в грубое обветренное лицо человека в морской шляпе.

— Не знаю тебя, любезный, — холодно проговорил он.

— А ну, дай дорогу, — подскочил к моряку слуга.

— Да погоди ты, сушеная треска, — отмахнулся тот и с пьяной настойчивостью продолжал: — Как это не знаешь? Или память у тебя повышибало? Забыл Дуарте Родригеша Као?

Слуга толкнул его, но моряк качнулся только, даром что не совсем твердо стоял на ногах. Дун Абрахам тронул коня, объезжая моряка, лошадиным крупом раздвигая толпу зевак.

— Пьян ты, братец! — неслось ему вслед. — Старых приятелей не узнаешь! Видно, взлетел высоко, вон сколько перьев нацепил на шляпу! Га–а–а!

Чернее тучи подъехал дун Абрахам к лудильне.

Хитрый лудильщик встретил его у ворот. Разметая шляпой пыль, рассыпался в выражениях счастья, а дун Абрахам мысленно прикидывал — кто из кухонной челяди предупредил лудильщика об его визите. Не зря, думал он, лудильщик беспокоится. Наверное, все–таки ворует королевское олово.

Дун Абрахам осмотрел готовые ведра. Жесть с виду была хорошая, без плешин и синих пережженых мест. Все же недоверчивый дун Абрахам спросил, сколько идет средним числом олова на арратель черной жести. Лудильщик ответил так четко, будто молитву затвердил.

В полутемной мастерской красно светились топки печей под чугунными ваннами. В ваннах плавилось олово с небольшой добавкой красной меди и говяжьего сала, которое придавало жести ясный блеск. Чад горящего сала смешивался с острой вонью травильных чанов. В этом чаду и духотище темными тенями двигались полуголые работники — плющили под молотами листы железа, разделенные тонким слоем глины, травили черную жесть, клещами окунали ее в ванны с оловом. Дун Абрахам не выдержал, вышел во двор. Там на ящике с опилками сидел рослый работник, медленно и равномерно колотил деревянным молотком по жести, выгибая ее полукругом.

Дун Абрахам задержал взгляд на работнике, потому что тот не был похож на доброго католика, и еще менее походил на мавра. У работника было широкоскулое лицо, всклокоченные желтые волосы и такая же бородка от уха до уха, и серые нездешние глаза. И весь он был какой–то медлительный, сонный, однако дело, как видно, спорилось в его здоровенных ручищах.

— Кто таков? — спросил дун Абрахам, кивнув на незнакомца.

— Это? Гребец с галеры, ваше сиятельство, — ответил владелец лудильни. — С мавританской галеры, что наши захватили. С галеры он, ваше…

— Слышу. Не повторяй одно и тоже.

— Их, значит, которые у мавров были прикованы, пленных христиан, значит, освободили и сюда привезли. Которые из наших, кастеллонцев, тех по домам. А которые чужие — ну, за них залог надо. Я как раз в порту был. Вижу — этот… По — нашему почти не может, его языка тоже никто… Ну, вижу, мужчина крепкий, я и внес залог.

— Как тебя зовут? — обратился дун Абрахам к работнику.

— Васильем, — ответил тот, нехотя поднимаясь.

— Басилио, — повторил дун Абрахам. — Что ж, имя христианское. Ты христианин?

— Христьянин, — сказал странный Басилио и добавил что–то непонятное.

— Откуда ты родом и как попал в плен к маврам?

Этого Басилио не понял. Он поиграл молотком и уставился мрачным взглядом себе под ноги.

— Я так думаю, не из немцев ли он, ваше сиятельство, — продолжал словоохотливый лудильщик, преданно глядя на графа до Заборра. — Ест он много, особенно хлеба. Но работник, по правде сказать, хороший. Крестится не по — нашему, а так — ничего… Вчера сделал жидкость, напиток, значит, — поверите, ваше сиятельство, никогда ничего вкуснее я не пил…

Дун Абрахам направлялся к своему коню, но, услыхав про напиток, остановился. Еда и напитки — это входило с его многотрудные обязанности при дворе. Он просто не имел права не знать о каком–либо новом напитке. И дун Абрахам велел принести себе кружку.

— Рад услужить вашему сиятельству! — воскликнул лудильщик. — Эй, Басилио, принеси этого… как ты его называешь… куассо! Да руки вымой! — Он показал жестом, как моют руки.

Мрачный Басилио скрылся в сарае и вскоре вынес жестяную кружку, в которой пенился светло–коричневый напиток.

Дун Абрахам принял кружку, вдумчиво понюхал. Жидкость пахла приятно, а дун Абрахам по запаху всегда мог предсказать вкус. Но первый же глоток дал новое, неведомое ощущение: пряный запах напитка точно выстрелом прошел изо рта в ноздри. Дун Абрахам медленно, не отрываясь, вытянул напиток до дна, утер губы расшитым платком, задумчиво пощипал бороду.

— Как ты назвал напиток? — спросил он, глянув на Басилио.

— Квас, — сказал тот, и добавил непонятное.

— Куассо, — повторил дун Абрахам. — Эль куассо… Из чего ты его приготовил?

Басилио не понял, за него ответил лудильщик:

— Он запаривает солод и ржаные сухари, ваше сиятельство, и еще добавляет мед и мяту.

— Вот что: доставь мне на дом этого… эль куассо. Да побольше.

С этими словами дун Абрахам кинул Басилио монету, взобрался на коня и покинул мастерскую.

При всей осмотрительности графа до Заборра, его душе был не чужд благородный риск. И поэтому вечером того же дня, за ужином, перед королем был поставлен кубок с новым напитком. Его величество сухо спросил:

— Что еще за пойло, граф?

— Уберите и налейте вина, — подхватил герцог Серредина—Буда, обращаясь к виночерпию.

— Ваше величество, отведайте напитка, — взмолился дун Абрахам, страшно побледнев. В эту минуту многое решалось. — Вы не пожалеете, ваше величество, клянусь щитом и стрелами святого Пакомио!

Король открыл было рот, чтобы поставить зарвавшегося графа на место, ко решил, что успеет это сделать после первого глотка. Любопытство превозмогло. За первым глотком последовал второй. Дун Абрахам, следя за лицом его величества, уловил мгновение, когда дух напитка стрельнул в королевские ноздри.

Король отставил пустой кубок и некоторое время прислушивался, приоткрыв рот, к новому ощущению.

— Налейте еще, — велел он и дун, Абрахам понял, что выиграл трудный бой.

— Э, — произнес король, осушив — второй кубок. — Напиток неплох. Пожалуй, надо, чтобы в нем было поменьше сладости. Поменьше и в то же время…э…побольше. Понимаете, граф?

Дун Абрахам понял. Он всегда понимал, чего хочет король.

— Почему вы так далеко стоите, граф до Заборра? Подойдите ближе. Как называется напиток?

— Эль куассо, ваше величество.

— Эль куассо, — повторил король. — Запоминающееся название. Не правда ли, герцог?

— Несомненно, ваше величество, — поспешно ответил первый министр. — Прекрасно звучит.

— Распорядитесь, граф до Заборра, — милостиво сказал король, — чтобы мне всегда подавали эль куассо после жирной еды. После нежирной тоже.

И велел король, чтоб этот превосходнейший напиток никому не подавали, лишь ему. И чтоб рецепта никогда не разглашали. «Слава богу — так подумал хитроумный до Заборра, королевский гнев отвел я от любимого сыночка. Может Хайме вновь получит приглашение явиться для игры в серсо с инфантой. Может, блеск двора и сладость потаенных женских взглядов отвратят юнца от мыслей беспокойных и опасных — о далеких южных землях, о просторах океана…»

7

— А потом? А потом, друг Дуарте? — нетерпеливо спросил Хайме.

По случаю праздника святого Пакомио кормчий Дуарте Родригеш Као налился вином сверх обычной меры. К тому же платил за вино не он, а юный виконт до Заборра.

— Потом мы повернули орба… обратно, — проговорил Дуарте с трудом ворочая языком. — Ma–матросы не ж‑желали плыть дальше. Жратва была на ис–сходе, и вода… — Он опять потянулся к кувшину.

— Погоди, друг Дуарте. — Хайме отставил кувшин от захмелевшего кормчего. — Значит, если бы хватило продовольствия, дун Бартоло не повернул бы обратно? Эй, Дуарте!

Кормчий уронил седеющую голову на скрещенные руки и захрапел. Хайме потеребил его — напрасно. Если Дуарте хотел спать, то уж он спал — хоть пали над самым ухом из бомбарды.

Хайме с досадой вонзил шпору в ножку скамьи. С проклятиями высвободил ее, поднялся, кликнул хозяина таверны. Швырнул на мокрый стол четыре монеты, велел кормчего не тревожить, пока не проснется.

Никто, никто не понимал его, Хайме, — даже родной отец. С одним только Дуарте можно было отвести душу, но кормчий редко бывал трезв. Много лет назад он совершил под флагом дуна Бартоло знаменитое плавание к мысу Санту—Тринидад, и после этого перебивался случайными заработками. Иногда его нанимали для недальних плаваний. Возвратившись, Дуарте прямиком направлялся в портовую таверну и принимался пропивать жалованье. При этом он богохульствовал, с презрением отзывался о мореходах, которые опасаются отдалятся от берега более чем на десять легуа. Словом, это был как раз подходящий человек для экспедиции к Островам пряностей — так полагал Хайме.

Шагом поехал Хайме мимо грязных причалов, у которых стояли редкие корабли, мимо приземистых складов, мимо верфи, засыпанной древесной щепой. Здесь высился окруженный мостками остов будущей каравеллы. Сегодня не стучали топорами плотники, не кричал, не носился по мосткам беспокойный дун Корунья. Сегодня был праздник. Глядя на голый скелет корабельного набора, Хайме нетерпеливым воображением достраивал каравеллу, воздвигал крепости на носу и корме, оснащал высокими громадами парусов, вздутых от ветра…

Солнце приближалось к зениту, и Хайме пришпорил коня. Надо было до начала праздничного богослужения попасть в дом дуна Альвареша Нуньеша до О, королевского министра финансов. Хайме должен был сопровождать в церковь дочь министра, прекрасную Белладолинду.

В доме министра Хайме принимали не очень охотно. Правда, молодой и красивый виконт до Заборра, обученный французской галантности, нравился Белладолинде, но министра несколько смущало сомнительное происхождение Хайме и темное прошлое дуна Абрахама, его папаши. Опять–таки, никто не мог сказать ничего плохого о его прошлом — но только потому что оно никому не было известно. А дун Альвареш весьма ценил древность рода. У себя в доме он прежде всего приводил гостей к родословному древу, изображенному на стене зала. Это было превосходное древо, уходившее корнями едва не во времена Ветхого завета. Но, как бы там ни было, дун Альвареш очень считался с тем, что папаша юного виконта — в милости у короля.

Нельзя сказать, чтобы Хайме был без ума от юной Белладолинды, хотя она и была хороша собой. Но уж очень настаивал отец, чтобы он навещал Белладолинду и ухаживал за ней, как подобает кастеллонскому фидальго, не пренебрегая ни одним из правил куртуазного обхождения. Ладно, Хайме вовсе не хотел портить отношений с отцом. И без того они были нелегкими.

Прекрасная Белладолинда пела, аккомпанируя себе на клавесино. Этот полированный ящик на тонких ножках, выписанный по последней, введенной королем моде из Франции, был ненавистен Белладолинде, как еврей инквизитору. Она ударяла розовыми пальчиками по черным клавишам, клавиши тянули рычаги, рычаги щипали струны — получался почти гитарный звон. Но на гитаре можно было играть романсеро и дансас, а из клавесино дозволялось извлекать только тягучую музыку, придуманную, должно быть, нарочно для того, чтобы вызывать отвращение.

Но что было делать Белладолинде, если ее отец был министром и не терпел ни малейших отступлений от королевских указаний?

И она прилежно смотрела в ноты, ударяла пальчиками по клавишам и пела, и была настолько увлечена дребезгом струн, что, увидев вошедшего виконта до Заборра, решила не сразу заметить его появление. Ей пришлось доиграть и допеть до конца каденции, а ему — дослушать.

Затем Хайме — в строгом соответствии с правилами куртуазного обхождения — пылко воскликнул:

— Ах, сколь восторга изведал я, слушая вас, владычица моего сердца!

Прекрасная Белладолинда, застигнутая врасплох, всплеснула руками. Поднявшись из–за ненавистного клавесино, она присела, потупив глазки, и возразила Хайме в том смысле, что ее игра никак не может вызвать восторга. Хайме, как и полагалось, настаивал. Затем она пригласила юного виконта в зал для игры в серсо.

Эта игра недавно была введена при дворе по распоряжению короля. Вообще король много трудился, прививая грубоватому кастеллонскому дворянству хорошие манеры. Дворянам нововведение не очень–то нравилось: ловить ярко раскрашенной деревянной шпагой соломенное колечко — не рыцарское занятие. Но Хайме знал, что хитрые французы этой забавой совершенствовали благородное искусство фехтования, упражняя верность глаза и точность руки.

Ему понравилась грациозность и легкость движений Белладолинды, и он так и сказал.

— Ах, что вы, виконт! — ответила девушка, зардевшись. — А вот вы, наверное, изрядный фехтовальщик.

Хайме начал было развивать ответный комплимент, но запутался в чрезмерно длинной фразе и умолк. Белладолинда вдруг погрустнела. Она отошла к окну и тихонько сказала:

— Я слышала от отца, виконт, что вы хотите переплыть океан, — это правда?

— Истинная правда, прекрасная донселла.

Он тоже подошел к раскрытому окну. Взгляд его скользнул поверх плоских городских крыш, отыскивая желто–серую ленту Риу—Селесто. Река отсюда не была видна, затерянная среди скучных домов. Но Хайме знал, что она где–то рядом.

— Каждый день одно и то же, одно и то же… — еще тише сказала Белладолинда. — Как бы я хотела, дун Хайме, уплыть с вами за океан…

Хайме посмотрел на нее с радостным изумлением: вот живая душа, которая его понимает! Повинуясь внезапному порыву, он схватил девушку за руку.

— Белладолинда! — воскликнул Хайме.

Ох, как много собирался он ей сказать, — но в эту минуту над кастеллонской столицей поплыли медные голоса колоколов.

— Какой ужас! — Белладолинда выдернула ручку из руки Хайме. — Звонят, а я еще не готова! Виконт, вы не откажетесь подождать меня?

И она, прошуршав юбками, упорхнула, как птичка.

Ангельская сладость колоколов церкви святого Пакомио, глухие, далекие тона колокольни отцов–бенедиктинцев, потом — прочие городские колокола переливчатым хором восславили господа, призывая к праздничному богослужению добрых католиков и повергая в страх еретиков.

В течение всего богослужения Хайме то и дело косился на нежный профиль Белладолинды и чувствовал себя необыкновенно, возвышенно счастливым, когда девушка вознаграждала его быстрым ответным взглядом.

Выходя из церкви святого Пакомио, он обмакнул руку в святую воду и подал Белладолинде, чтобы она омочила пальчики в его ладони.

На площади возвышались устройства для примирения с господом. Вокруг толпилась чернь, сдерживаемая алгвасилами. Праздничная толпа была весела — потому что сегодня знатные сеньоры пригоршнями кидали мелкие монеты, и еще потому, что лучшее удовольствие для истинного католика — видеть, как святая инквизиция примиряет еретиков с господом.

Надо сказать, его католическое величество Аурицио Многомудрый ввел в эту церемонию немало важных усовершенствований. Раньше раскаявшихся еретиков вешали, а нераскаявшихся сжигали на костре. Для сжигания требовалось много дров, а из–за копоти и дыма нельзя было расположиться поближе к костру, чтобы наблюдать очищающие страдания еретика. Повешение же раскаявшихся совершалось с обидной для истинно верующих быстротой. И мудрый король распорядился установить на площади два больших котла, обмурованных так, чтобы дрова горели в топке. Над котлами стояли столбы с перекладинами и блоками, посредством которых еретиков можно было медленно погружать в котлы. Раскаявшихся варили в кипятке, а нераскаявшихся — в кипящем масле, которое, как известно, гораздо горячее воды.

Под приветственные крики толпы король и члены королевской семьи заняли свои места под балдахином. Чуть ниже сел великий инквизитор, еще ниже разместилась на скамьях придворная знать. Белладолинда оживленно обмахивалась веером, ее глазки так и бегали по сторонам, иногда задерживаясь на смуглом лице виконта до Заборра.

Официалы святой инквизиции вывели на площадь два десятка раскаянных и нераскаянных еретиков, различавшихся жертвенной одеждой, и провели вокруг помоста, чтобы все могли их рассмотреть. Тем временем огневых дел мастер — дефойядо в красном плаще и капюшоне с помощью подручных наполнил один котел водой, а второй — маслом из козьих мехов.

Дун Абрахам мысленно подсчитал: не менее пяти фанегас оливкового масла пошло в котел.

После исполнения надлежащих гимнов старший аудитор святой инквизиции взошел на помост у котлов и звучно прочел список еретиков и их прегрешений. Далее, как следовало по новому положению, великий инквизитор попросил у короля разрешения на совершение церемонии.

Король благосклонно кивнул:

— Совершайте, святой отец. И да будет благо на том свете этим заблуждающимся.

Слегка нагнувшись, он кликнул вполголоса:

— Где граф до Заборра? А,вот он. Граф распорядитесь, чтобы мне подали этого… эль куассо. Очень жарко.

Даже когда другие развлекались, дун Абрахам был на службе. Но служба у него была налажена, подчиненные — всегда наготове, и не прошло и нескольких минут, как король попивал любимый напиток.

Первой подняли на помост еретичку, уличенную в близких отношениях с дьяволом, который проживал в ее доме под видом черного кота. Сначала был опущен в котел с кипящим маслом сам дьявол, хотя это было чистой формальностью, ибо дьявол бессмертен, и если он и орал, так только для видимости. После кота над котлом подвесили нераскаянную еретичку, крики которой почти заглушили звон колоколов и доставили зрителям истинно благочестивое удовольствие.

Дун Абрахам, пощипывая бороду, внимательно смотрел, как еретичку медленно опускали в кипящее оливковое масло. Вот масло ей уже до пояса. Она перестала кричать. Ее стали опускать быстрее.

Да, горячо, — сосредоточенно думал дун Абрахам, великий знаток жарения в масле. Кипящее масло очень, очень горячее. Мясо жарится в таком масле за шесть молитв господних, отсчитанных на четках…

Странная мысль пришла в голову дуну Абрахаму. Очень странная… Такая странная, что дун Абрахам покрутил головой. Он смотрел перед собой невидящими глазами, пытаясь вспомнить, как называл немец–алхимик свою философию, запертую в книгах. Слово никак не вспоминалось, но вот пивную кружку, плотно закрытую крышкой, дун Абрахам отчетливо видел мысленным взглядом.

Между тем на помост приволокли следующего еретика. Он упирался, лягал официалов святой инквизиции ногами, и дюжему дефойядо с подручными не сразу удалось привязать его к рамке, предназначенной для того, чтобы еретик при опускании в котел не поджимал ног.

Аудитор скороговоркой читал акт изобличения:

— Этот иноземец притворяется христианином, однако крест носит неправильный, с лишней перекладиной… Крестится, неправильно слагая пальцы… не имеет четок для отсчета молитв…

Смысл изобличающих слов дошел, наконец, до дуна Абрахама, и, подняв взгляд, он увидел на помосте Басилио. Того самого, из мастерской лудильщика. Басилио яростно кричал что–то по–своему — ругательное и угрожающее, и не было в его лице смирения перед актом очищения от еретической скверны.

— …по совокупности изложенного, — бубнил аудитор, — неоспоримо признан тайно иудействующим… При аресте еретик нанес телесные повреждения официалу святой инквизиции и четырем алгвасилам, чем доказал нераскаянность…

Дун Абрахам умел рисковать. Он поднялся по ступенькам к королевскому месту. Золотые ключи у его пояса означали право доступа к королю в любое время, и стража пропустила его беспрепятственно. Наклонившись, дун Абрахам, зашептал королю на ухо.

Это не ускользнуло от внимания Белладолинды, которая успевала следить за всем, происходящим вокруг.

— Ах, виконт, — сказала она Хайме, — ваш отец беседует с королем. Интересно, о чем?

— Я приду к вам вечером с серенадой, прекрасная донселла, — шепнул ей в ответ Хайме, которого нисколько не интересовала беседа отца с королем.

Белладолинда хихикнула и легонько ударила своего кавалера веером по руке.

А король, милостиво кивнув дуну Абрахаму, подозвал великого инквизитора и негромко поговорил с ним. Суровое лицо великого инквизитора стало мрачнее тучи. Он вернулся на свое место, отдал распоряжение, и вот к помосту направился, блестя на солнце тонзурой и приподняв сутану, один из старших официалов святой инквизиции.

— Святой Пакомио! — испуганно сказала Белладолинда. — Смотрите, дун Хайме, этого страшного еретика отвязывают! Неужели его отпустят? Какой ужас! Я их так боюсь…

И, от страха содрогнувшись, юная Белладолинда на мгновение приникла к твердому плечу виконта, теплотой прикосновенья взволновала дуна Хайма. В эту дивную минуту обо всем забыл дун Хайме, в том числе и о прекрасном золотом своем виденье — о просторах океана…

8

Таверна в переулке Удавленного Кота, близ площади святого Ницефоро, пользовалась неважной репутацией. Будь Хайме философом, он подумал бы, войдя в эту таверну, что в ней, как и в жизни человеческой, главенствовали любовь и смерть. Потому что здесь всегда околачивались музыканты, готовые услужить влюбленным, и наемные убийцы — браво, кинжалы которых были к услугам ревнивцев, нетерпеливых наследников или честолюбцев, заждавшихся тепленького местечка при дворе. Не брезговали помощью браво и иные купцы, чтобы отделаться от удачливого соперника.

Но Хайме был влюблен, и философские мысли не тревожили его. «Как бы я хотела уплыть с вами за океан» — эти слова Белладолинды вызвали в его душе горячую ответную волну. Вот девушка, которая меня понимает, думал он восторженно. Пылкое воображение рисовало, как он, Хайме, года через три вернется из плавания и сложит к ногам верной Белладолинды драгоценные дары заокеанских островов. Да, она будет его ждать, будет по нему тосковать, подобно этой, ну как там ее — о которой вечно поют в романсеро… А он назовет ее прекрасным именем далекие языческие острова. Он будет беречь ее любовь, как этот… ну, рыцарь из того же романсеро…

И тут у него мелькнула мысль: нелегко это будет — несколько лет не видеть ее…никого не видеть, кроме хриплого пьянчуги Байлароте до Нобиа, крикуна и богохульника Дуарте, постоянно чем–то недовольных матросов…

В кабаке стоял прочный, многолетний запах кислого вина, жареной рыбы и копченного сала. Было не шумно — здесь предпочитали договариваться вполголоса. Иногда в сдержанный гул голосов вплетались медный перезвон гитарных струн, обрывок серенады: музыканты показывали клиентам свое искусство.

За угловым столиком трое браво тихо торговались с пожилым человеком, судя по одежде — из обедневших дворян. Таких сюда посылали знатные сеньоры в качестве посредников.

— Дорого просите, храбрецы, — говорил дворянин. — Клянусь щитом святого Пакомио, за такие деньги можно убить, а ведь тут не требуется…

— Истинная правда, ваша милость, — ответил один из браво, с усами, закрученными вверх до глаз. — Вот ежели прикажете заколоть, то вам дешевле обойдется. А так — дело опасное, А ну как он пырнет кого из нас шпагой?

— И все–таки слишком вы заломили… — Дворянин умолк при виде вошедшего Хайме. Деликатный разговор, который он вел, не предназначался для посторонних ушей.

Хайме, выждав, пока глаза привыкнут к полумраку помещения, прошел в глубину таверны.

— Какую угодно серенаду вашей милости? — спросил музыкант, заросший черным волосом, обдавая Хайме сложным запахом чеснока и винного перегара.

— Покажи мне тексты, я сам выберу.

В путанице волос открылась белозубая щель.

— Ваша милость думает, что мы умеем читать буквы? Х–хе–хе… Мы споем, а благородный сеньор пусть послушает и выберет. — Из–под рваного плаща вынырнула гитара. — Кто дама вашего сердца — замужняя сеньора или невинная девушка?

— Благородная донселла! — свирепо рявкнул Хайме.

— Так я и думал, ваша милость. — Музыкант подкрутил колки, настраивая гитару.

Тум–там–там‑там, тум–там–там–там — бархатно зарокотала гитара. Музыкант кивнул двум своим товарищам, тоже заросшим, нечесаным и нетрезвым. Дружно вступили три голоса:

Много девушек пригожих,

Но на свете всех прелестней

Благородная донселла,

Что сияет красотою…

— Простите, ваша милость, как зовут донселлу? Белладолинда?

Что сияет красотою, —

Милая Белладолинда…

Хайме должен был признать, что эти оборванцы умеют не только хорошо пить, но и хорошо петь. Да, они знали свое дело. И Хайме бросил им двадцать ресо.

— Это задаток, — сказал он. — После серенады получите еще двадцать.

— Сорок, ваша милость.

— Тридцать. И смотрите мне, не напивайтесь пьяными, не то…

— Сеньор обижает нас. Сколько бы ни выпил музыкант, он никогда…

— Ладно. Только не опаздывайте.

И в вечерний час под балконом прекрасной Белладолинды забряцали гитарные струны, и три голоса — один другого выше — повели серенаду. Хайме, надвинув на лоб широкополую шляпу, стоял поодаль и смотрел на балкон. Там за слабо колышащейся занавеской не столько виднелся, сколько угадывался изящный силуэт донселлы — Хайме не сводил с него влюбленных глаз.

Плыла серенада над спящей улицей, воспевая красоту и образованность, набожность и уважение к родителям прекрасной Белладолинды. И когда был допет последний, пятнадцатый куплет, из–за балконной двери высунулась тонкая рука… легкий взмах… к ногам Хайме упал белый цветок. Хайме приложил его к губам. Метнулась занавеска, слабый свет в комнате погас, — Белладолинда задула свечу.

Хайме отпустил музыкантов и направился домой. Впереди шел слуга с зажженным фонарем, так как ночь была безлунная. Плавный напев серенады еще звучал в ушах Хайме, и вдруг сами собой стали приходить слова:

На пеньковых струнах снастей

Ветер песенку играет…

Неплохо получается, подумал он, Песенку играет… Ну–ка дальше…

А волна, лаская судно,

Плеском ветру подпевает

На просторах океана…

И вовсе хорошо. Хайме прямо–таки разомлел от теплой. ночи, от серенады, от цветка Белладолинды.

Там, где улица Страстей Господних выходила на площадь с фонтаном, из темноты выскочили трое. Жалобно звякнуло стекло фонаря, которым слуга ударил по голове одного из нападавших. Вскрик, ругательство… Хайме выхватил шпагу и отскочил к стене, чтобы избежать удара в спину.

— Кошелек или жизнь! — произнес грубый голос.

В верхних окнах стукнули ставни — жители улицы Страстей Господних заинтересовались происходящим.

Хайме не сразу разглядел, чем вооружены нападавшие, — должно быть, кинжалами, так как простонародью не дозволялось ношение шпаг, а благородные сеньоры не охотятся по ночам за кошельками. Впрочем, всякое могло случиться…

Главное — не подпускать их близко. На слугу рассчитывать нельзя, драка не входит в его обязанности. Делая быстрые полуобороты, Хайме держал нападавших на кончике шпаги. Теперь он разобрал, что они вооружены кинжалами с чашкой у рукоятки. Он левой рукой вытащил свой кинжал и начал понемногу оттеснять среднего и правого противников шпагой, намереваясь неожиданно поразить левого кинжалом. Неизвестно, удалось бы ему это, но тут из–за угла появился еще один высокий, закутанный в плащ. Он остановился, приглядываясь, а потом обнажил шпагу и воскликнул:

— Как, трое на одного? Нападайте, сеньор, я поддержу вас!

Грабители сообразили, что три кинжала против двух шпаг — невыгодное соотношение, и пустились наутек.

— Благодарю вас, сеньор, — сказал Хайме и со стуком вогнал шпагу в ножны.

Слуга тем временем, выбив из огнива голубые искры, зажег трут, раздул его и засветил свечу в разбитом фонаре. При свете Хайме разглядел незнакомца. Несомненно дворянин. Холеное молодое лицо с закрученными усиками, плащ с богатым шитьем, хорошие перья на шляпе.

— О, что вы, сеньор! — ответил незнакомец, — Обязанность благородных дворян –помогать друг другу. Разрешите представиться: Дьего Перо, маркиз до Барракудо ‑и‑Буда.

Хайме тоже представился, и оба с поклоном помахали шляпами.

— Сердечно рад познакомиться, маркиз, — сказал Хайме, — мне известна ваша фамилия. Позвольте, ведь вы…

— Да, виконт. — Дун Дьего скромно улыбнулся. — Я служил в посольстве его величества в Ламарре. Должен признаться, дипломатическая служба мне не по душе. Я вышел в отставку.

— Дун Дьего, разрешите предложить вам дружбу.

— Охотно, дун Хайме. Вот моя рука…

Хайме шел домой и думал: где любовные напевы, там и рокот струн гитарных, там и звон клинков скрещенных и коварство нападений… Но когда с тобою рядом верный друг — никто не страшен. Хорошо идти по жизни, опершись на руку друга. Все препоны одолеешь, даже схватку со стихией на просторах океана.

9

Хмурым осенним днем в портовой таверне шла вербовка экипажа. Матросы — бородатые, пестро одетые — шумно переговаривались, переругивались, менялись всякой мелочью: нож на серьги, обломок слоновой кости — на пару башмаков. Служанка не поспевала убирать со стола пустые кувшины и ставить полные.

Кормчий Дуарте Родригеш Као поднялся над столом, стукнул кружкой, зычно крикнул:

— Тихо вы, греховодники! Тихо, говорю! Эй, Фернао, заткни свою пропойную глотку! Слезь со стола, ржавый гвоздь. Тебе говорю, Аффонсо! Ну — тихо!

Он многих тут знал по прежним плаваниям. Матросы угомонились. Самых завзятых крикунов заставили замолчать пинками.

— Давай говори, кормчий, — раздались голоса.

— Куда плыть, сколько платят…

— Какая будет добыча нашему брату?

Тут в таверну вошли два знатных сеньора. Одного Дуарте хорошо знал — корабельного астронома экпедиции дуна Хайме. Второго — молодого дворянина с красивым высокомерным лицом — кормчий видел впервые. Для сеньоров освободили место в углу. Дун Хайме улыбнулся кормчему, махнул рукой: продолжай, мол.

«Молод петушок, — подумал Дуарте. — Так и рвется в море, не терпится ему хлебнуть соленой беды…»

— Все меня знают? — спросил Дуарте.

— Знаем, знаем… А кто не знает — узнает.

— Ну так вот. Я вам говорю: добыча будет хорошая. У каждого, кто пойдет с нами, рундук будет набит. Плата тоже хорошая — восемь двойных круидоров в год за службу, да еще восемь — за дальность плавания. Перед отплытием — полное отпущение грехов…

— Куда плыть?

— Плыть куда, кормчий?

— Скажу все по чести, матросы. Плыть далеко — к Островам пряностей.

Мгновение тишины. Потом кто–то протяжно свистнул. Разом загалдели:

— Это что же — за океан?

— Не–ет, за Санту—Тринидад не пойдем.

— Туда и дорогу никто не знает, к островам этим самым…

— Я знаю! — раздался звенящий голос.

Хайме стоял, вскинув голову, под недоверчивыми взгляда, ми матросов.

— Я знаю дорогу к Островам пряностей, — повторил Хайме.

И он рассказал о своих портуланах с вычисленными курсами — деротами, и о прекрасных южных островах посреди синего океана, и об их сказочных богатствах. Матросы слушали молча, ворочали в грубых мозгах каждое слово. Один поднял было руку — похлопать проходящую служанку, но одумался и почесал в голове.

— Складно вы рассказали, ваша честь, — выскочил в проход между скамьями рыжий коротышка–матрос. — Только мы тоже кое–что слыхивали. За мысом нет пути кораблям — сплошной ил. И небо без звезд. Черным–черно там…

— Эй, заткнись, ржавый гвоздь! — рявкнул Дуарте. — Вранье все это, говорю я вам. Клянусь святым Ницефоро, это те придумали, кто не отходил от берега и на десять легуа. Вода в океане везде одинакова.

— А морской епископ — тоже вранье? — язвительно крикнул рыжий.

— Верно говорит Аффонсо, — поддержали его. — Встанет из моря епископ, а митра у него светится, из глазищ огонь — ну и все, читай молитву, если успеешь…

— Морского епископа и по эту сторону мыса можно повстречать, — сказал Дуарте, голос у него был неуверенный.

— Там и воды негде взять, — шумели матросы.

— А жара такая, что смолу растопит, ну и станет твой корабль как решето!

— А морской змей? Как высунет шею из воды, как начнет хватать моряков с палубы…

— Трусы вы! — вспылил Хайме. — Вас послушать — так вовсе в море не ходить. Разве вы мужчины? Тьфу!

Он плюнул под ноги рыжему Аффонсо.

— Но–но, сеньор! — с угрозой прогнусавил тот. — Мы никому не позволим…

Толпа орущих разъяренных матросов надвинулась на Хайме. Дуарте и десяток его друзей протолкались вперед, пытаясь перекричать и успокоить толпу. Дун Дьего схватил Хайме под руку потащил к двери.

— Дорогой друг, — сказал он, когда они оба очутились на грязной набережной под мелким дождиком. — Можно ли быть таким несдержанным? Ведь для этой грубой матросни нет ничего святого.

— Вот именно, — проворчал Хайме сквозь зубы.

Друзья вскочили на коней и поехали мимо верфи.

Теперь каравелла не лежала рыбьим скелетом на подпорках. Словно живое существо, она тихо покачивалась у причала, натягивая свежие пеньковые канаты. На высоких крепостях — носовой и кормовой — копошились плотники. Стучали молотки, визжали пилы. Шумно распекал кого–то беспокойный дун Корунья.

От всего этого, от запаха смолы, реки и дерева — Хайме полегчало. Ладно, думал он. ербовка только началась. Не может же быть, чтобы во всей Кастеллонии не нашлось сотни моряков, которые не побоятся безвестности океана по ту сторону мыса Санту—Тринидад.

— Я, конечно, не верю всяким бредням, — сказал дун Дьего. — Но мне доводилось разговаривать с ламаррскими мореходами. Страшнее всего, говорили они, океанские бури. Небо сплошь в тучах, долгие дни не видно ни солнца, ни звезд, корабль носит, простите, как щепку… Сколько кораблей погибло таким вот печальным образом… Ах, мой друг, я слишком к вам привязался, и если вы затеряетесь в губительных просторах…

— Не затеряюсь, дун Дьего, — невесело усмехнулся Хайме. — Благодарю вас за сочувствие, но затеряться будет просто невозможно. Разумеется, если бури не опрокинут корабль вверх тормашками.

— Святой Пакомио! Не надо так, дорогой друг… Но почему вы говорите, что затеряться невозможно?

— Да потому что в любом случае, даже если месяцами не будем видеть берега, мы отыщем дорогу домой.

Дун Дьего посмотрел на Хайме понимающим взглядом.

— Не хотите ли вы сказать, дун Хайме, что намереваетесь пользоваться этой загадочной штукой… забыл, как она называется, мудреное такое название…

— Угадали, дун Дьего! Маленькая рыбка, прыгающая на стержне, и укажет нам дорогу в океане.

— Дивны дела твои, господи, — вздохнул дун Дьего. — Много слышал об этой рыбке, но видеть не доводилось.

— Кто же вам ее покажет? Это тайна мореходов, дун Дьего. Но если вам интересно, могу показать.

— Вряд ли я пойму такое диво, но все равно я благодарен вам за приглашение, дорогой друг.

Молодые люди миновали пустырь, заваленный нечистотами, свернули в лабиринт квартала ремесленников, выехали на площадь святого Ницефоро. Слева и справа потянулись толстые стены особняков. Друзья въехали в ворота, копыта их лошадей звонко зацокали по каменным плитам двора. Бросив поводья подбежавшему слуге, молодые люди спешились и пошли к дому дуна Абрахама.

Перед подвалом стояла телега, рослый человек с желтыми волосами, не покрытыми шляпой, разгружал ее. Взвалил на спину пачку громыхающих листов белой жести, понес в подвал.

— Вот, кстати, — сказал Хайме. — Сейчас, дун Дьего, я угощу вас напитком, какого вы еще не пивали. Пожалуйте сюда.

Они спустились по крутым ступенькам в подвал, но тут им загородил дорогу желтоволосый человек.

— Нельзя, — сказал он с чудовищным акцентом. — Хозяин велел — чужой пускать нет. — И добавил что–то совсем уж непонятное.

— Э, Басилио, мы–то не чужие. Это мой друг, не пяль на него глаза. Друг! Понимаешь?

Басилио переступил с ноги на ногу, неуверенно кивнул.

— Принеси–ка нам, Басилио, по кружке эль куассо, — сказал Хайме.

Желтоволосый нехотя пошел в глубь подвала.

— Знакомое лицо, — сказал дун Дьего. — Где–то я его видел, только не припомню…

— Вы могли его видеть на празднике святого Пакомио. Помните, его собирались сварить в котле, — со смехом сказал Хайме.

— Ах, ну да! Его величество приказал помиловать этого еретика.

— Не знаю, еретик он или нет, но он умеет делать эль муассо, любимый королевский напиток. Насколько я понимаю, дун Дьего, он московит.

— Московит? Позвольте, дорогой друг, но Московия страшно далеко от Кастеллонии. Гиперборейская страна.

— Я расспрашивал Басилио, но он плохо понимает наш язык. Я понял только, что он каким–то образом был захвачен турками, от них попал к маврам, которые приковали его к галере. Эту галеру, если помните, захватил в бою дун Байлароте до Нобиа.

— Вот как. И что же он делает в этом подвале?

— Не знаю, дун Дьего. Не все ли равно? Отец вечно хлопочет над усовершенствованием королевской кухни. Чувствуете, как здесь пахнет?

В подвале пахло жареным мясом и лавровым листом. Масляная лампа на стене скупо освещала два больших котла, в которых булькало и фыркало какое–то варево. Тускло поблескивали длинные ряды жестяных сосудов. И еще тут были громоздкий верстак, бочки, стопы жести, груды дров.

Подошел Басилио, молча протянул кружки с напитком.

— Да, — с чувством сказал дун Дьего, промокая платочком черные закрученные усики. — Превосходный напиток, дун Хайме. Я слышал о нем от моего дядюшки герцога Серредина—Буда.

— Только, друг мой, никому не говорите, что я угостил вас, — ведь напиток личный королевский. Впрочем, как хотите, мне–то все равно.

Хайме кивнул Басилио и ступил на ступеньку, но тот вдруг окликнул его.

— Я в море… Тебя просил… Забыть нет, — сказал московит и, по обыкновению, добавил непонятное.

— Помню, помню, Басилио, — сказал Хайме. — Возьму тебя в море. Только не знаю, почему ты… Мы поплывем далеко. От твоей родины далеко, понимаешь?

— Понимал, — не сразу ответил московит, тоскливо глядя светлыми глазами на дверной проем. — Здесь тоже далеко. Море — лучше… Много дорог…

Хайме повел своего друга, дуна Дьего, в дом. Из гостиной доносились звуки клавесина. Вот они умолкли, дверь приоткрылась, высунулся любопытный нос Росалии. Дун Дьего улыбнулся ей. Росалия прыснула, скрылась.

Друзья поднялись наверх, в комнату Хайме.

— Истинная обитель моряка, — сказал дун Дьего, сбрасывая мокрый от дождя плащ и разглядывая убранство комнаты. — Это и есть ваша таинственная рыбка?

— Нет, — со смехом отвечал Хайме. — Это, друг мой, астролябия. А компассо я храню здесь.

Отпер он заветный ящик и за дружеской беседой показал он дуну Дьего портуланы и компассо, и другие инструменты, по которым скоро, скоро, да, теперь совсем уж скоро он проложит путь далекий белокрылой каравелле на просторах океана.

10

— Заходите, дун Альвареш, прошу вас, — приветливо сказал герцог Серредина — Буда, поднимаясь навстречу министру финансов.

— Вы, как всегда, заняты работой, — сказал дун Альвареш, оглядывая стол первого министра, на котором лежали два–три пергамента.

— Дела, дорогой дун Альвареш, дела! На севере ламарский отряд, нарушив перемирие, вторгся в пределы Кастеллонии. Убиты три или четыре латника, порублена оливковая роща, сожжены десятка два или три крестьянских хижин. Потери в общем, невелики, но я испытываю сильнейшее опасение, что нам не избежать новой войны, если только ее не предупредит энциклика его святейшества папы.

— Печально, ваше сиятельство, — без особого интереса отозвался дун Альвареш. — Не представляю, где взять денег для войны.

— В том–то и дело! Затем я и пригласил вас, дун Альвареш. — Герцог взял со стола пилку, принялся подравнивать ногти. — Но вначале расскажите мне о вчерашнем петушином бое.

Министр финансов оживился. Тряся толстыми щеками, начал рассказывать, не упуская подробностей, раскатисто хохоча в наиболее интересных местах. Герцог посмеивался. Отставив руку, издали разглядывал ногти.

— Прекрасно, дун Альвареш, прекрасно, — сказал он. — И тот петух пал мертвым –да, это прекрасно. Однако возвращаюсь к делу. Скажу без околичностей, сеньор: я встревожен экспедицией, снаряженной к Островам пряностей. У нас не хватает денег даже для небольшой войны с Ламаррой, не говоря уже о большой войне. Его величество сердится, что корона ему тесна, — а у нас не хватает золота даже для новой короны! — Герцог патетически возвысил голос. — И вот в такое трудное для державы время мы тратим столько двойных круидоров на весьма, я бы сказал, сомнительное предприятие.

— Половину расходов несут Падильо и Кучильо, — счел нужным напомнить дун Альвареш.

— Но остается вторая половина, — со значением сказал герцог.

Дун Альвареш смотрел на него сонным неподвижным взглядом.

— Нет никакой уверенности, что экспедиция не затеряется в безбрежном океане, — продолжал герцог. — Я говорил с дуном Байлароте. Он, конечно, превосходный моряк, но, между нами, не очень умен. Он тоже предпочел бы не забираться далеко в океан. Гиблое это дело, дун Альвареш.

Неподвижный взгляд министра финансов по–прежнему ничего не выражал, и герцог с некоторым раздражением произнес:

— Я вижу, вы не любите утруждать себя… Ну, хорошо. Скажите, дун Альвареш, хотели бы вы, чтобы ваши деньги, вложенные в экспедицию, выбросили в море?

— Нет, ваша светлость, — напряженным голосом ответил министр.

— Вот видите. Я внес пай несколько больших размеров и, разумеется, тоже не хочу, чтобы мои деньги пропали в угоду авантюрному плану.

— Но его величество сам заинтересован…

— Понимаю ваши сомнения, дун Альвареш. Его величество… н‑не всегда прислушивается к советам. Тем многосложнее и значительнее наша задача. Нам, людям здравомыслящим и пекущимся о государственных интересах, нужно убедить его величество отменить экспедицию.

Дун Альвареш сосредоточенно накручивал перчатку на палец.

— Прежде всего, — продолжал герцог, — следует унять кое–каких крикунов, распространяющих беспокойство. Скажу вам по строгому секрету, дун Альвареш. Я располагаю сведениями о предосудительном поведении графа до Заборра. Боюсь, что карьера этого выскочки закончится печальным для него образом. И тогда, естественно, никто более не станет слушать его сына, этого юного наглеца, который кричит повсюду, что знает дорогу к Островам пряностей… Что с вами, сеньор? — спросил герцог, видя, что дун Альвареш взмок и вытирает скомканной перчаткой потное лицо.

— Ни–ничего, ваша светлость, — чуть слышно проблеял министр финансов.

В то самое время, когда в кабинете первого министра происходил этот разговор, ничего не подозревавший дун Абрахам, граф до Заборра, отдавал распоряжения кухонной челяди относительно королевского ужина. Он вдумчиво нюхал коровью тушу, пощипывая бородку.

Мясник деликатно кашлянул, сказал негромко:

— Третьего дня зарезал, ваше сиятельство. Уже нет той свежести…

— Помолчи, — сказал дун Абрахам. — Мясо проперчить и потушить целиком. Поднимешься ко мне за перцем, Лоэш.

Он покинул кухню, предоставив мяснику и поварам судачить о необычной щедрости, с которой в последнее время тратил перец прижимистый хранитель королевского стола.

Во дворе дуну Абрахаму повстречался алхимик Иеронимус и так далее — все равно никто бы не смог выговорить его фамилий, да и, по правде говоря, дун Абрахам сомневался в их истинности. Никак не отъестся немец, так и тянет его поближе к кухне. Недешево обходится казне ученый алхимик. Впрочем, может быть, он в конце концов сделает для его величества золото. Для чего–то ведь и наука нужна.

— Все никак не могу вспомнить, дун Херонимо, как называется ваша философия, — сказал дун Абрахам, обменявшись с немцем приветствиями. — Помните, вы говорили? Высшие истины заперты, как пиво в вашей кружке.

— О! — сказал алхимик, растягивая в улыбке сухожилия, из которых состояло его лицо. — Вам оч–чень хороший память, дун Абрахам. Наш философия называль герметическая. Это — от имя Гермеса Трисмегиста, трижды величайшего.

— Герметическая, — повторил дун Абрахам. Он вдруг развеселился. — А знаете, я тоже кое–что закупорил. Самую истинную истину запер я в сосуде, дун Херонимо. Чем я не алхимик, а?

И он пошел дальше, оставив немца в полном недоумении и растерянности посреди двора.

В приятном расположении духа шел дун Абрахам по дворцовым переходам. «Самая истинная истина, — думал он с усмешечкой. — Неплохо сказано. Да, самая истинная. Свеженькая, без тухлятины, всегда готовая к употреблению. Гер–ме — тическая…»

В сводчатом коридоре, что вел в королевские покои, дун Абрахам увидел герцога Серредина—Буда, шедшего навстречу. Заранее снял шляпу, приготовился приветствовать первого министра. Однако герцог будто и не заметил дуна Абрахама. Чуть кивнул на приветствие и прошествовал мимо, изящный, с гордо поднятой головой.

Что это значило? У дуна Абрахама мигом испортилось настроение. Плохо, если на тебя не глядит первый министр. Какой новый удар готовит этот интриган и как предупредить его? Занятый этими мыслями, дун Абрахам двинулся дальше. С ним поравнялся капитан–до–гуардо, отсалютовал шляпой. «Нет, еще не все потеряно, — подумал дун Абрахам, — интрига еще не оплела, по–видимому, весь дворец».

Из полутьмы коридора выдвинулась монументальная фигура министра финансов. О, вот с кем он, дун Абрахам, сейчас отведет душу и, быть может, что–нибудь разузнает. Очень кстати, дун Альвареш, да–да, ведь мы с вами почти родственники…

Дун Альвареш вдруг остановился, всмотрелся…На толстом его лице отразилось такое, будто он увидел самого дьявола, выползающего из печной отдушины. Министр финансов повернулся и с неожиданной для тучного человека прытью побежал… побежал прочь, придерживая на голове шляпу, топоча башмаками… побежал, как от зачумленного…

Святой Пакомио!..

Непорочная дева–заступница!..

Словно во сне дун Абрахам отпустил перец повару. Оставшись один, он не торопился затворить дверь кладовой и повесить замок. За мешками с корицей и имбирем было тайное место, дун Абрахам просунул туда руку и вытащил нож. Это был матросский тесак, короткий и широкий, с грубой, потемневшей от времени деревянной рукоятью. Словно во сне смотрел он на тесак. И уже не было ничего вокруг — ни кладовой, ни уютного кабинета со счетами королевских расходов, ни самого дворца с его проклятыми интригами… Осталась только палуба, ходящая под ногами, да свист штормового ветра, да изодранные паруса… И последняя бочка сухарей, на которую так надеялись, и которая оказалась пустой… И лицо кормчего, искаженное яростью, его рука с наколотой девой с рыбьим хвостом, рука, поднимающая багор… И завывания ветра, и скрип корабельного дерева, и жалобный человеческий вскрик…

Он, дун Абрахам, думал, что прошлое забыто — прочно и навсегда. Давно уже у его пояса висел не матросский тесак, а изящный кинжал в дорогих ножнах… Он швырнул тесак на мешки с корицей, захлопнул тяжелую, окованную железом дверь, со скрежетом повернул ключ в замке.

Прочь, прочь, вы, воспоминания!..

Тут у двери постучали, и вошел слуга домашний. От предчувствия несчастья все у дуна Абрахама вдруг поплыло пред глазами. «Что случилось?» — прохрипел он, в воротник свой так вцепившись, будто в вражескую глотку. Будто задушить пытался он свои воспоминанья о погибельном просторе океана…

11

В то утро началась погрузка каравеллы. По мосткам, перекинутым с причала на корабль, сновали грузчики. В переднюю часть трюма тащили запасные паруса, якоря, канаты. В заднюю складывали боевые припасы — чугунные ядра для бомбард, абордажные крючья, мечи и алебарды. В среднюю часть трюма закатывали бочки с водой, вином и оливковым маслом, втаскивали мешки с мукой и сухарями, огромные связки лука и чеснока. Отдельно грузили ящики с товарами для мены — бусами и стеклянной мелочью, яркими тканями, дешевыми браслетами и зеркалами.

Корабельный писец–эскриберо у мостков на палубе еле успевал записывать принимаемый груз, торопливо стучал пером по дну чернильницы. Гремели бочки, тяжело топали ноги грузчиков, раздавались крики, смех, ругательства. На причальной тумбе сидел матрос с головой, повязанной красным платком, и орал во все горло, отбивая счет ударами бубна:

Все, что круглое, катают,

Угловатое — таскают,

Все, что мягкое, бросают,

А стеклянное — ломают.

Не задерживай, давай!

— Тише вы! — вопил эскриберо. — Эй, кормчий, запретите им орать. Они сбивают меня со счета…

Дуарте тоже надрывался от крика, пытаясь навести в этой сутолоке порядок. Он был радостно возбужден и почти трезв, и зычный его голос разносился далеко окрест.

Хайме наблюдал за погрузкой с высоты кормовой крепости. Грохот бочек на мостках, покачивание палубы под ногами, грубая смесь запахов смолы, рогожи, лука и человеческого пота — все это будоражило Хайме, наполняло непонятной тревогой.

Он сбежал по трапу вниз, разыскал кормчего, дернул за рукав.

— Ну, чего тебе? — заорал Дуарте, выкатывая глаза. — А, это вы, дун Хайме… Как вам нравится эта чертова погрузочка!

Они оба даже забыли перекреститься при упоминании черта.

— Дуарте, где солонина? Не понимаю, почему до сих пор не привезли солонину?

— Ну, так скачите к своему папаше и поторопите его, сеньор. Я и сам не понимаю, где застряли телеги с солониной…

— Куда прешь? — закричал кормчий на грузчика с мешком на спине. — Хочешь присыпать порох солью, баранья голова? В середину тащи! Скачите к папаше, сеньор, — повторил он. — И хотя ваш родитель не признает старого приятеля, вы напомните ему, что без мяса…

Тут они разом оглянулись на топот копыт по дощатому причалу. Приехал командоро–навигаро, дун Байлароте до Нобиа — красное жесткое лицо в рамке бороды высокомерно и замкнуто, длинные ноги в стременах вытянуты вперед. Два скорохода расчищали ему дорогу. Давно бы следовало командоро–навигаро заявиться, самому присмотреть за погрузкой, а он только сейчас, к концу дня, соизволил приехать.

Поманил пальцем кормчего. Тот пробился сквозь плотный поток грузчиков, Хайме — вслед за ним. Дун Байлароте словно и не заметил Хайме, отсалютовавшего шляпой. Слегка наклонился к Дуарте, сказал:

— Приостановите погрузку, кормчий.

Дуарте захлопал глазами, глядя снизу вверх.

— Разрешите узнать, дун Байлароте, почему вы останавливаете погрузку? — спросил Хайме.

Командоро–навигаро будто не услышал. Обращаясь к кормчему, продолжал отрывисто:

— Что не погружено — огородить канатами. Выставить охрану из матросов.

— Дун Байлароте! — дерзко возвысил голос Хайме. — Что это означает, сеньор, я вас спрашиваю?

Командоро–навигаро натянул поводья, лошадь с храпом взвилась на дыбы, чуть не задев Хайме копытами. Тот отскочил. Круто развернувшись, дун Байлароте поскакал прочь.

— Ох–ха! — вздохнул Дуарте. — Сдается мне, не выйти в океан этой каравелле, дун Хайме. Слишком хорошо все шло… слишком хорошо, говорю…

Хайме стоял, как потерянный, все еще держа шляпу в руке. Потом вдруг встрепенулся, побежал к коновязи. Спустя минуту он уже скакал по улицам города. Во дворе дома спрыгнул с коня, кинулся в родительские покои.

Мать в столовой проверяла чистоту серебряной посуды, распекала служанку.

Дверь распахнулась от резкого удара, на пороге стоял Хайме.

— Где отец?

Графиня до Заборра испуганно всплеснула руками.

— Что с тобой, Хайме? На тебе лица нет… Святые угодники, что случилось?

— Где отец? — повторил Хайме, шумно переводя дыхание.

— Во дворце, на службе…

Звеня шпорами, Хайме зашагал к выходу. Графиня засеменила следом. Росалия высунула из своей комнаты любопытный нос.

— Опомнись, Хайме! — вопила графиня. — Ты хочешь ехать в таком виде во дворец? Посмотри на свои сапоги!

Сапоги у него были забрызганы грязью по колено, да и плащ тоже, и Хайме, бормоча проклятия, взбежал наверх, в свою комнату, чтобы переодеться.

Кинул плащ в угол, зашарил на полке в поисках чистых чулок — и вдруг не то чтобы заметил, а скорее почувствовал, что в комнате что–то не в порядке. Он оглянулся на стол — и замер.

Потайной ящик был раскрыт.

Хайме сунул в него руку. Нет портуланов, нет компассо…

Что было силы он лягнул ящик со взломанным замком. Прыгая через три ступеньки, сбежал вниз. Лицо его было страшно. Раздельно выговорил, глядя темными от ярости глазами на графиню:

— Кто–был–у‑меня–в–комнате?

Из–за обширной спины матери выглядывала испуганная Росалия.

— Никто не был… Да что с тобой, Хайме, сынок?…

Не выдержал. Гаркнул так, что во дворе залаяли собаки:

— Кто? Кто был у меня в комнате? Ну!

Графиня заплакала. Всхлипывая, жалобно сказала, что он не смеет кричать на мать. Что в доме не было чужих. Только дун Дьего, его друг, заезжал в полдень и очень огорчился, узнав, что Хайме нет дома…

— Дун Дьего? — У Хайме похолодела спина. — И больше никого?

— Никого.

— А он… дун Дьего заходил в дом? — запинаясь, опросил Хайме.

— Он немного посидел в гостиной… Росалия играла ему на клавесино…

Хайме уставился на Росалию:

— Он выходил из гостиной, когда ты ему играла?

Теперь заплакала Росалия. Нет, это она выходила, чтобы принести гостю оранжаду. А что в этом плохого?…

Она обливалась слезами и терла глаза кулачком.

Хайме не дослушал ее причитаний. Резко повернувшись, кинулся наверх, к себе. Хлопнув дверью, заперся на ключ.

Тогда–то графиня, чуя недоброе, послала слугу во дворец за дуном Абрахамом.

Прискакав домой и выслушав слезливые объяснения супруги, дун Абрахам поднялся наверх, нетерпеливо постучал. Хайме не отпер, не ответил. Трясущейся рукой дун Абрахам извлек из кармана запасной ключ, отворил дверь, шагнул в комнату.

Хайме, как был, в грязных сапогах и простом, без шитья, кафтане, лежал на диване, лицом к стене.

— Что с тобой? — дун Абрахам встревоженно склонился над сыном, потряс его за плечо. — Хайме, сынок!..

— Оставьте меня, отец, — тихо проговорил Хайме.

От спокойного голоса сына дуну Абрахаму немного полегчало.

— Ну–ка, отвечай, — сказал он. — Что у тебя украли?

— Портуланы украли. И компассо.

Дун Абрахам нахмурился, услышав это. Сопоставил кражу с давешним поспешным бегством дуна Альвареша и понял, что хитросплетенная дворцовая интрига направлена не только против него, дуна Абрахама, но и против Хайме, сына и наследника.

— Мать говорит, что в доме никого не было из чужих, кроме твоего нового дружка, герцогского племянника. Выходит, он и украл, а?

— Не знаю.

— Не знаешь? — У дуна Абрахама закипело раздражение. — Что же ты, так и будешь валяться на диване? Отвечай!

Хайме нехотя повернулся, лег на спину, закинув руку за голову.

— А что мне делать, если… если все против меня? — ответил он вяло. — Пропади все пропадом. В конце концов я не…

— Встань! — рявкнул дун Абрахам, в гневе выкатывая глаза из орбит. — Встань, когда говоришь с отцом, щенок! — И выкрикивал прямо в побледневшее лицо сына: — Тебе в рожу наплевали, обгадили с головы до ног, а ты валяешься на диване? Не знаешь, где найти своего подлого дружка? Отважный мореход…

И дун Абрахам добавил такое страшное ругательство, каких Хайме не слышал даже в портовой таверне. Да и в благообразном отцовском лице проступило некое не знакомое Хайме выражение.

Ругань будто подхлестнула Хайме. На ходу засовывая шпагу в гнездо портупеи, он сбежал вниз, во двор. Вскочил на коня, пулей вылетел за ворота.

Дун Абрахам устало опустился в кресло. Взгляд его остановился на выдвинутом потайном ящике, из которого торчал взломанный замок.«Плохо, совсем плохо», — подумал он. Не раз и не два приходилось ему, дуну Абрахаму, отбивать удары придворных интриг. Но на этот раз… ох, чует сердце, на этот раз не сдобровать…не сдобровать… Нет житья ему, дуну Абрахаму. Занозой в глазу торчит он у этих кичливых фидальго, которым отродясь неведомо, что такое борьба за существование. Он устал. Устал от бесконечной борьбы, от интриг, от королевских капризов.

И опять, опять, помимо воли, встал перед мысленным взором огромный океанский простор, изрытый волнами. Палуба, ходящая под ногами, изодранные штормами паруса…

Прочь! Ничего ему не надо — только уберечь семью от беды. Он еще не сдался, он поборется, да, да, сеньоры, у него еще хватит сил! Только вот не натворил бы Хайме, этот неопытный мальчик, какой–нибудь непоправимой беды…Ох, напрасно не сдержал он, дун Абрахам, своего гнева.

Догнать мальчика, остановить, пока не поздно…

Дернув себя за бородку, поднялся, вышел скорым шагом из комнаты. Навстречу поднималась по скрипучим ступенькам заплаканная, ничего не понимающая супруга. Сбивчиво, глотая слова, сообщила: только что прискакал за дуном Абрахамом королевский гонец. Его величество срочно требует его к себе.

И тогда вполне понятно стало дуну Абрахаму, что судьба его решится нынче вечером. Смятенье поборов усильем воли, поспешил к себе в подвал он, где так долго занимался тайным делом. «Ну, Басильо, наступило время, — молвил. — Или будем на коне мы, иль падем сегодня ночью». И, отдав распоряженья, во дворец поехал. Следом двое слуг везли поклажу. Охо–хо… Всю жизнь он бился, создавал благополучье, а теперь все может рухнуть…Что–то будет, что–то будет?… Только б Хайме не наделал всяких бед непоправимых. Пусть бы лучше он уехал. Да, уж лучше бы ушел он, как хотел, в морские дали, на просторы океана…

12

Хайме осадил коня у ворот приземистого дома. Застучал колотушкой. Долго пришлось стучать, пока не вышел старик–привратник.

— Кто там? — спросил дребезжащим голосом.

— Я, виконт до Заборра! Протри глаза, старик, не узнаешь, что ли? Живо открывай!

— Никого нет дома, сеньор.

— А где он? Ну, говори толком, где дун Дьего?

— Не знаю, сеньор. — Привратник почесал под мышкой. — С утра уехал дун Дьего. Нету его, сеньор…

Хайме, бормоча проклятия, ударил ногой по решетке. Тронул коня.

Где же может быть дорогой друг? Дорогой друг…

Злая усмешка появилась и угасла на его лице. Да нет, наваждение какое–то… Не способен благородный фидальго на такую подлость. Он разыщет дуна Дьего, и тот рассеет сомнения.

Но никто из домашних не мог совершить кражи, а из чужих был в доме только дун Дьего…

Тут Хайме заметил, что проезжает мимо мрачного здания с угловой башней — торгового дома Падильо и Кучильо. На этот раз не пришлось долго ждать, пока откроют ворота. Толстяк Кучильо принял Хайме в кабинете с узкими полукруглыми окнами. Указал на покойное кресло у полыхающей печи, сам сел напротив, добродушный, в длинном теплом халате. Спросил, перекидывая костяшки огромных четок:

— Не угодно ли вина, виконт?

— Нет. Впрочем, давайте.

Хайме вытянул кубок до дна, закашлялся.

— Что–нибудь случилось, виконт?

— Да, сеньор, случилось.

И он рассказал купцу о странном повелении командоро–навигаро прекратить погрузку. Кучильо покачал лысой головой, но Хайме не заметил на его лице особого удивления.

— Право, не знаю, что вас так обеспокоило, виконт. Погрузка не делается в один день.

— Пусть так. Но что вы скажете, сеньор, если одновременно с прекращением погрузки у корабельного астронома выкрадывают портуланы?

Теперь Кучильо, похоже, удивился.

— У вас украли портуланы?

— Да. — Хайме вскочил, прошелся по комнате, звякая шпорами. — Но не в этом дело… Я помню наизусть каждый штрих на портуланах. Нам пытаются помешать, сеньор, — вот что меня тревожит…

Купец нагнулся, неторопливо поворочал кочергой поленья в печи. Посыпались искры. Кучильо откинулся на спинку кресла, благодушно посмотрел на юного собеседника.

— Сядьте, виконт, прошу вас. Скажите откровенно: вы уверены, что достигнете Островов пряностей?

— Уверен. — Хайме остановился, пристально посмотрел на купца. — Похоже, сеньор, что вы потеряли интерес к экспедиции.

Кучильо улыбнулся — так взрослые улыбаются неразумным словам ребенка.

— Мы с сеньором Падильо не можем потерять интереса. Не забудьте, что мы несем половину всех расходов. — Он заметил презрительную мину Хайме. С лица Кучильо сбежала улыбка, голос стал суше: — Люди живут на грешной земле, виконт, а жизнь очень дорога. Никто не хочет выбрасывать деньги. И уж если вкладывать их в дело, то, согласитесь, человек вправе знать, принесет ли дело прибыль. Иначе — нет смысла, виконт. Нет смысла.

И он стал перебирать четки с видом человека, высказавшегося до конца.

Хайме стоял, понурившись.

— Прибыль значит, — сказал он тусклым голосом. — Вы, сеньор, вместе с вашим тестем, или кем вы там приходитесь… вы просто испугались. Решили выйти из игры.

Рыхлое лицо Кучильо приняло скорбное выражение.

— Виконт, — сказал он со сдержанным достоинством, — я действительно прихожусь зятем сеньору Падильо. А сеньор Падильо умел рисковать еще тогда, когда вас не было на свете. В торговом деле не обходишься без риска, потому–то мы, сеньор Падильо и я, согласились взять на себя снаряжение вашей экспедиции. Однако, скажу вам прямо, виконт, существуют серьезные сомнения в успехе экспедиции. Вы спрашиваете, испугались ли мы? Отвечаю: нет. Но, рискуя, мы не должны забывать об осторожности. Посудите сами: что было бы, если б люди перестали сообразовывать поступки с благоразумием? Страшно подумать, виконт…

С ощущением уходящей из–под ног почвы Хайме погнал коня по темнеющим улицам к реке. В лицо бил сырой зимний ветер.

Все сидят по домам, жмутся к теплым печкам. Все, кроме бездомных оборванцев, да и те греются у костров на набережной. Один он, Хайме, мечется по городу, неприкаянная душа…

Вдруг — толчком в сердце: Белладолинда. Вот кто всего нужнее сейчас. Быстрее к ней!

К счастью, отворил не надутый лакей дуна Альвареша, затянутый в тесную ливрею, а молоденькая служанка Белладолинды.

— Ох, дун Хайме! — тихонько проговорила она и отступила в глубь темноватой прихожей, кутаясь в шаль.

Хайме шагнул за ней, приподнял двумя пальцами подбородок служанки.

— Здравствуй, Кармела. Проведи–ка меня быстренько к донселле.

Два больших черных глаза испуганно уставились на него.

— Донселлы нет дома, — зашептала служанка. — Никого нет дома, дун Хайме.

Сговорились все, что ли? — тоскливо подумал он.

— Где же она?

— Ох, дун Хайме… Уж не знаю, что стряслось, только хозяин сегодня кричал на донселлу… «Чтоб его ноги не было здесь…» Вашей, значит, сеньор…

— Вот как? Это почему же?

— Не знаю, сеньор. Уж она плакала, плакала… Вы лучше уйдите, дун Хайме, а то увидит кто–нибудь, будет мне…

— Где донселла? — спросил он мрачно.

— Так я же сказала, к герцогу Серредина—Буда все уехали, бал у него сегодня…

Медленно разъезжал Хайме вдоль ограды герцогского дома. Ворота ему, незванному, конечно, не откроют. Ограда высока — не перепрыгнуть. Как же пробраться в дом?

Хайме озяб. Уехать? Нет, он непременно должен повидаться с Белладолиндой. Она ему нужна. Только она.

Три темные фигуры показались на улице. Подошли к воротам герцогского дома, один взялся за колотушку.

— Погоди, приятель. — Хайме спрыгнул с коня.

— Благородный сеньор, не трогайте нас, мы всего лишь бедные музыканты…

— Музыканты? — Хайме всмотрелся в лицо, заросшее черным волосом. — Ага, старый знакомый… Покажи–ка мне тексты серенад, дружок.

Теперь музыкант всмотрелся. В путанице волос открылась белозубая щель.

— Хе–хе–хе. Тексты… Если вашей милости нужна серенада, то сегодня, к сожалению…

— Послушай. — Хайме вдруг осенило. — Вас позвали играть у герцога?

— Да ваша милость.

— Так вот. Одному из твоих приятелей придется подождать тут. Давай–ка свой плащ и гитару, — сказал Хайме второму музыканту и сунул ему монету. — Потом получишь еще. Держи коня…

В ожидании короля гости герцога Серредина—Буда прохаживались по залам, пили оранжад. Мужчины играли в кости, обменивались придворными и иными новостями. На возвышении, за балюстрадой, дамы шептались о своих делах, обмахивались веерами.

Голубой кафтан герцога выглядел эффектно рядом с черной сутаной великого инквизитора.

— Его величество подготовлен, монсеньор, — говорил герцог. — Я не предвижу неожиданностей.

— Хвала всевышнему, — разжал губы великий инквизитор.

— Но при всем том я хотел бы заметить, что промедление…

— Он будет взят этой ночью, — сказал великий инквизитор.

На лице герцога появилась светская улыбка.

— Я убежден, что изобличение столь опасного еретика будет с искренней радостью встречено всеми добрыми католиками. Дун Дьего! — окликнул герцог молодого статного дворянина с закрученными усиками. Тот подошел с поклоном. — Разрешите, монсеньор, представить моего племянника, маркиза до Барракудо‑и — Буда. Это он дал нам весьма важные свидетельства, которые решающим образом…

— Знаю, — Великий инквизитор протянул молодому человеку вяло опущенную бледную кисть. — Благодарю вас, сын мой.

Дун Дьего почтительно приложился к его руке усами и губами.

Да, он, дун Дьего, неплохо справился с поручением дяди, а заодно и выполнил долг истинного христианина. Теперь он получит, как обещал дядюшка, замок Косто—Буда, это недурное поместье на юге, и поправит свои дела. Хватит ему ютиться в ветхом доме предков, который вот–вот развалиться. Теперь его дела пойдут на лад.

И, расправив грудь, дун Дьего неторопливо пошел вдоль возвышения, на котором сидели дамы. Он поклонился донселле Белладолинде, которой недавно его представил дун Хайме, дорогой друг. Завел с ней галантный разговор.

Донселла сидела, напряженно выпрямившись. Но дун Дьего был хорошо воспитан, речь его текла непринужденно, любезности были приятны донселле. И она заулыбалась. Ее карие глазки все чаще взглядывали из–за веера на дуна Дьего, и отвечала она на его вежливые вопросы все менее односложно.

На том же возвышении, поодаль, сидели, склонясь над гитарами, три музыканта. Их недавно туда провели, и они усердно щипали струны. Вот они запели романсеро о славном рыцаре Риальто. Смертельно раненный, он приполз, чтобы умереть у ног своей дамы, — и когда музыканты дошли до этого места, Белладолинде показалось, что один из них фальшивит. Она оглянулась. Двое сидели вполоборота к ней, а третий из–за плеча товарища в упор смотрел на нее, Белладолинду. Она видела только его глаза, затененные низко надвинутой шляпой. Пожав плечиком, отвернулась.

Герцог пригласил гостей в зал для игры в серсо.

— Не угодно ли сыграть, прекрасная донселла? — сказал дун Дьего, осторожно касаясь ее руки, лежащей на балюстраде. — Я слышал, вы играете искусно и грациозно.

— Ах, что вы, сеньор!

Белладолинда посмотрела на отца с матерью. Они вслед за другими гостями направлялись в зал для игры в серсо, и дун Альвареш одобрительно кивнул дочери. Белладолинда поднялась. Она сама не знала, что заставило ее еще раз оглянуться на того музыканта, — должно быть, его упорный взгляд причинял смутное беспокойство…

Она тихонько ахнула, прикрыла лицо веером.

— Нет, ничего… — сказала она встревожившемуся дуну Дьего. — Вы идите, сеньор, я скоро приду… Мне надо… немножко привести себя в порядок.

Теперь на возвышении остались только музыканты и она, Белладолинда. Зал тоже опустел, лишь в дальнем углу несколько фидальго играли в кости.

Хайме мигом подскочил к девушке.

— Что это значит? — Она с ужасом посмотрела на его рваный плащ, на гитару, на заляпанные грязью сапоги.

— Я должен был повидать вас, — заговорил Хайме быстрым горячим шепотом. — Не знаю, что происходит, но…Белладолинда! — Он схватил ее за руку. — Одна вы у меня остались.

— Ах, дун Хайме… — Она потянула руку, но он не отпустил. — Нас могут увидеть.

— Слушай! Одно только слово. Скажи, что любишь…дно только слово, любимая, единственная!

Белладолинда была испугана, у нее кружилась голова. Хайме отбросил гитару, жалобно звякнули струны. Притянул к себе девушку, впился в губы жарким поцелуем.

Перестаньте, увидят… — Она отвернула голову, уперлась пальчиками ему в грудь.

— Одно слово! — требовал он.

— Пустите! — Она оттолкнула Хайме. — Как вы смеете, сеньор! Что я вам — служанка? И верно говорят, что вы… — Она не договорила, заплакала.

— Продолжайте, донселла. — Глаза у Хайме погасли. — Кто я?

Музыкант дернул его за плащ:

— Сюда идут, сеньор.

Быстрые шаги.

Хайме повел взглядом. Увидел черные закрученные усики на высокомерном лице. Услышал насмешливый голос:

— А, дорогой друг! Вам идет шутовской наряд-…Дун Дьего заботливо обратился к Белладолинде: — Прекрасная донселла, что с вами? Уж не обидел ли вас этот… кухонный виконт?

Хайме сорвал с себя плащ, перемахнул через балюстраду, стал против дуна Дьего. Теперь ему было все равно.

— Сеньоры! — крикнул он. — Эй, сеньоры, приглашаю вас в свидетели.

Фидальго, игравшие в дальнем углу зала, побросали кости и направились к балюстраде.

— Этот человек оскорбил меня, — сказал Хайме звенящим голосом. — Он назвал меня кухонным виконтом. В свою очередь заявляю: он подлый вор. Да, вор! — выкрикнул он в бледное лицо дуна Дьего.

На какой–то миг пронеслось в голове: сейчас дун Дьего рассмеется…господь с вами, скажет он, что за нелепость…

— Крикливый смутьян! — сказал сквозь зубы дун Дьего. — Твои пергаменты теперь в надежных руках. Не удастся тебе совершить измену, хамское отродье!

— Вы слышали, сеньоры?!

— Слышали, — проворчал пожилой фидальго. — Какого черта? Деритесь!

Хайме выхватил шпагу, стал в позицию.

Клинки скрестились со звоном. Белладолинда завизжала на весь зал. Из соседнего зала повалили гости, мелькнул голубой кафтан герцога.

Дун Дьего дрался на итальянский манер, не давая клинкам разъединиться. Хайме сразу почувствовал твердую и опытную руку. Дун Дьего не давал ему высвободить клинок, точно следовал всем его движениям, ожидая, что Хайме не выдержит, рванется, раскроется. Тяжко дыша, стояли они друг против друга, клинок скользил по клинку. Хайме чувствовал, что еще немного и он не выдержит дьявольского напряжения.

Резким движением он отбросил шпагу противника, отскочил назад. В тот же миг дун Дьего, припав на колено, сделал выпад. Хайме увернулся в полуповороте, но кончик шпаги, скользнув, прожег ему грудь. Тут же Хайме парировал следующий удар. Дун Дьего теснил его к балюстраде. Теперь пошло в открытую. Удар, отбив. Удар, отбив. И тогда Хайме применил прием, которому научил его один парижский бретер. Ложный выпад вправо, одновременно — поворот кисти. Если дун Дьего успеет отбить — все пропало… Не успел. Всем корпусом вперед! Шпага Хайме вонзилась в горло противника. Дун Дьего захрипел, вскинул руки к горлу, рухнул навзничь.

Герцог устремил на Хайме взор тяжелый, леденящий. Благородные фидальго, как стена, вокруг стояли в выжидательном молчанье. Так с минуту продолжалось; вдруг средь тяжкого молчанья троекратный стук раздался. На пороге появился королевский анонсьеро. Возгласил: «Его величество властитель кастеллонский, ужас мавров, радость верных, Аурициа Премудрый соизволил осчастливить этот дом. Король у входа!» Все почтительно склонились перед радостною вестью. Только Хайме, задыхаясь, прислонился к балюстраде и тоскливо озирался на придворных, что стеною загораживали выход — выход из палат угрюмых, из сетей интриг и сплетен, лютой злобы и коварства — на просторы океана.

13

Дун Абрахам вошел в королевскую трапезную и застыл у дверей.

Король сидел, запрокинув голову, в горле у него булькало. Вокруг толпились придворные. Лейб–медик держал в одной руке бутыль с зеленой жидкостью, в другой — полоскательную чашу. Министр двора был весь — сплошная скорбь и сострадание. Инфанты стояли рядом с отцом и спорили.

— Настойку из кассии! — говорила одна, топая ножкой.

— Нет, эликсир из масла и розмарина! — возражала вторая и тоже топала ножкой.

От сильных булькающих звуков колебалось пламя свечей на столе. Наконец король выплюнул полоскание в чашу, подставленную лейб–медиком, и тут заметил дуна Абрахама.

— А, вот вы где, сеньор, — сказал он, глядя исподлобья. — Подойдите.

«Сеньор» вместо «граф» — это было просто ужасно.

— Ваше величество, — сказал дун Абрахам, приближаясь на носках башмаков, — простите мое опоздание, у меня было весьма срочное…

— Съешьте вот это, — прервал его король и ткнул пальцем в мясо, лежавшее перед ним на тарелке. — А я на вас посмотрю.

Дун Абрахам отрезал кусок и положил в рот. Все молча смотрели, как он жевал.

Немного переперчено, подумал дун Абрахам, вдумчиво жуя. Проклятый повар, не мог соблюсти меру…

Король осушил подряд два кубка эль куассо.

— Ну как, сеньор? — осведомился он язвительно. — Вкусно, не правда ли?

— Ваше величество, — начал дун Абрахам, ощущая некоторое жжение во рту, — не смею отрицать свою вину, но…

— Еще бы вы отрицали! — повысил голос король. — Сегодня вы окормили меня перцем, а завтра и вовсе отравите, а? Почему вы побледнели? Видно, правду мне рассказали о ваших злокозненных делишках. Ну–ка, признавайтесь, чем вы занимаетесь в потайном подвале?

— Ваше вели… — Ноги вдруг перестали держать дуна Абрахама, он тяжело пал на колени.

— Вы упросили меня пощадить опасного еретика, — гремел у него над ухом гневный голос короля, — вы запираетесь с ним в подвале и там, у адских котлов, справляете тайные иудейские обряды! Да, да, мне все известно, сеньор!

Дун Абрахам облился холодным потом. В сердце у него закололо, он прижал руки к груди.

— Ваш наглый сыночек ввел нас в заблуждение, — продолжал король изобличительную речь. — Он выудил из моей казны тысячи круидоров на сомнительную экспедицию, а теперь, когда каравелла построена, собирается увести ее в Ламарру! Хорошо же отплатили вы за все мои милости! Но, слава господу, есть еще у короля Кастеллонии верные подданные. Вашим козням, сеньор еретик, пришел конец!

Тут дун Абрахам усилием воли взял себя в руки.

— Ваше величество, — сказал он отчаянным голосом. — Выслушайте меня, а потом уж велите казнить…

— Не желаю слушать ваши увертки.

— Ваше величество, долгие годы я преданно вам служил… Неужели теперь я не вправе…

— Ну, говорите. Только покороче, — буркнул король.

— Меня оклеветали, ваше величество! Клянусь щитом и стрелами святого…

— Не смейте называть имя, чуждое вам.

— Оно не чуждое… Я честный католик, ваше величество. В подвале своего дома я занимался изготовлением нового кушанья для вашего стола — и больше ничем, бог свидетель!

— Нового кушанья? — недоверчиво переспросил король.

— Как раз сегодня я собирался поднести его вам на пробу…

Дун Абрахам резко поднялся с колен и побежал к дверям.

— Эй, в чем дело? Задержите его! — крикнул король.

Но дун Абрахам успел распахнуть двери, и по его знаку вошли двое слуг с серебряной кастрюлей и четырехугольными сосудами из белой жести.

— Задержите его, — повторил король. — Впрочем, погодите. Что еще за новости, сеньор?

Он подумал, что еретик все равно не уйдет от заслуженной кары — на то и существует святая инквизиция. С любопытством он смотрел, как один из слуг взрезал ножом жестяной ящик и сквозь неровное отверстие вывалил содержимое в кастрюлю. Дун Абрахам указал на жаровню с красными углями, какие обычно обогревали дворец в зимнее время, и слуга поставил кастрюлю на угли.

— Сейчас будет готово, ваше величество, — сказал дун Абрахам, нагнувшись над кастрюлей. — Сейчас, одну только минуточку. — Он боялся, что королю надоест ждать, и поэтому говорил беспрерывно. — Можно есть это и в холодном виде, но в горячем лучше… Сейчас, сейчас…

По залу между тем поплыл аппетитный дух свиного сала.

— Ну что там у вас? — брюзгливо сказал король. — Долго я буду ждать?

— Уже, ваше величество, уже…

Дун Абрахам схватил горячую кастрюлю. Обжигая пальцы, поставил ее перед королем.

— Не думаете ли вы, что я стану есть эту гадость? — сказал король, а сам приглядывался и принюхивался. — Ешьте вначале вы.

Дун Абрахам, быстро прожевал кусок и потянулся за вторым. Король прикрыл обеими руками кастрюлю, из которой шел благоуханный запах.

— Не накидывайтесь, — сказал он и сам принялся за еду.

Он поглощал кусок за куском, запивал любимым напитком, и королевское чело понемногу прояснилось, что не ускользнуло от внимательного взгляда дуна Абрахама.

— Из чего эта олла–подрида? — спросил король.

— Четыре мяса, ваше величество: свинина, говядина, баранина, козлятина. Лавровый лист, чеснок. Все вместе тушилось на свином сале.

— Чеснока надо… э… поменьше. А почему вы принесли это в железном ящике?

— Новый способ приготовления, ваше величество…

И дун Абрахам торопливо объяснил: в жестяной сосуд накладывается мясо и заливается салом доверху. Затем надо запаять крышку и погрузить сосуд в кипящее масло, чтобы мясо как следует протушилось.

— И после этого, ваше величество, мясо сохраняется в сосуде совершенно свеженькое. Нисколько не портится, и не нужно его перчить, чтобы отбить запах. Только разогреть. Олла–подрида, которую вы только что съели, хранилась в этом сосуде почти шесть месяцев…

— Что?! — вскричал король.

— Шесть месяцев? — ахнули инфанты.

А министр двора выразил на лице глубочайшее потрясение.

— Я говорю истинную правду, ваше величество, — сказал дун Абрахам, слегка заикаясь от нервного возбуждения. — Если вам угодно, соизвольте осмотреть мой подвал, и вы убедитесь, что только для этого поставлены там котлы… только для блага вашего величества…

— Сегодня я еду к герцогу Серредина—Буда. Но как–нибудь загляну в ваш подвал. Может быть, завтра. А что у вас во втором ящике?

— Четыре птицы, ваше величество: гусь, курица, лебедь и фазан. Если разрешите… — Дун Абрахам засуетился, велел слуге взрезать второй сосуд.

— Погодите. — На лице короля было особое выражение, появлявшееся всякий раз, когда в голову его величества приходили мысли, за которые он и повелел называть себя Многомудрым. — Вот что, — сказал он после раздумья. Этот ящик будет храниться у меня шесть месяцев. Или нет — достаточно одного. И посмотрим, что из этого получится. Дун Маноэль, отнесите в мою спальню.

Он с некоторым сожалением проводил взглядом сосуд, уносимый камерарием.

— Ваше величество, — сказал дун Абрахам, — я убежден, что шесть месяцев — не предел. Мясо, приготовленное по новому способу, может храниться таким образом гораздо дольше…

Королевское чело продолжало сохранять особое выражение, и министр двора сделал дуну Абрахаму знак замолчать.

— Если это так, — сказал король, — то нет нужды… э… в больших количествах перца.

— Совершенно верно, ваше величество.

— И, значит, незачем отправлять экспедицию к этим, как их там… к Островам пряностей. Слишком накладно для казны. Слишком накладно. — Король вдруг подозрительно взглянул на дуна Абрахама. — Почему мне докладывают, что ваш сын стакнулся с Ламаррой?

— Его оклеветали, ваше величество! Клянусь святым Пакомио, моему сыну и в голову не могло прийти…У него в голове только Острова пряностей… Неслыханный оговор, ваше величество!

— Ну, во всяком случае он останется здесь, у нас на глазах. Итак, сеньоры, все слышали? Я отменяю экспедицию за ненадобностью. Способ хранения мяса, придуманный… э… графом до Заборра, объявляю государственной тайной. Что касается портуланов… э… конфискованных у вашего сына, то можете получить их обратно у первого министра. Впрочем, теперь они никому не нужны. Где первый министр? Ах да, я обещал ему приехать на бал.

Король съел еще несколько кусков мяса и поднялся.

— Чеснока надо класть побольше, — сказал он. — Как можно больше, соблюдая, однако, меру. Ну, вы знаете. Что с вами, граф?

— Ничего, ваше величество… — Дун Абрахам смахнул кружевным манжетом слезу. — Я буду класть побольше чеснока.

— Прекрасно. Вы едете со мной, граф.

Быстрым полувоенным шагом король вошел в зал, сопровождаемый инфантами, министром двора и дуном Абрахамом.

Фидальго низко кланялись, и король милостиво кивал им в ответ. Дамы приседали, и король благосклонно им улыбался. Он был в хорошем настроении.

Герцог Серредина—Буда кинулся навстречу.

— Ваш новый кафтан хорош, — сказал ему король, — но несколько коротковат. — На полном лице его величества вдруг отразилось недоумение. — Сеньоры, кто лежит там на полу?

— Ах, ваше величество, — сказал герцог, — случилось ужасное злодеяние. — Он драматически простер руку: — Ваш верный подданный маркиз до Барракудо злодейски убит сыном государственного пре…

Герцог осекся. Не веря своим глазам, уставился он на дуна Абрахама, который выглядывал из–за плеча короля. У герцога отвисла челюсть.

— Ну? — сердито сказал король. — Кто же убил маркиза?

Хайме стоял у балюстрады, прижав руки к груди. Его мутило после дуэли, неприятно колотилась жилка у виска… Услыхав вопрос короля, он вздернул голову. Увидел за королевским плечом белое лицо отца, ужас в его глазах…

— Я, ваше величество, — тихо сказал Хайме.

— Вы? — Король нахмурился. — Прискорбно. Что произошло между вами?

Хайме молчал. Почему–то в эту минуту он вспомнил тоскливый взгляд Басилио, отцова работника, — взгляд, устремленный в дальнюю даль, в безвестность… в недостижимость…

— Ваше величество… — Вперед выступил пожилой фидальго, откашлялся в кулак, надувая щеки. — Я видел все с самого начала. Дуэль была по всем правилам. Они дрались честно, по–рыцарски.

И он, покашливая, рассказал подробности.

— Благодарю, дун Сесар. — Король почесал лоб.

Положение было затруднительное. Он не поощрял дуэли, даже наказывал за них, но все равно, вспыльчивые и чванливые фидальго частенько дрались, ничего с этим нельзя было поделать.

Белладолинда тихонько всхлипывала. Вдруг она заметила кровь, проступившую меж пальцев Хайме, прижатых к груди.

— Он ранен! — воскликнула она и подбежала к Хайме.

— Ерунда, царапина, — пробормотал тот.

— Прискорбно, виконт до Заборра, — сказал король. — Весьма прискорбно. Вы заставляете волноваться прекрасную донселлу и вашего будущего тестя — посмотрите на дуна Альвареша, на нем лица нет. И ваш почтенный отец, который проявляет столько рвения на королевской службе…Я недоволен вами. Граф, увезите его домой и прикажите сделать примочку из этого… Ну да, колотые раны излечиваются колючим, значит, лучше всего — отвар шиповника. Объявляю вам, виконт, месяц домашнего ареста. Видеться с вами разрешаю только вашей невесте.

Так король распорядился. И, конечно, до Заборра не заставил дожидаться исполнения приказа. Крепко взяв под руку сына, он повел его из зала, мимо герцога, который все стоял оцепенело в голубом своем кафтане, мимо дуна Альвареша, плачущей Белладолинды, мимо прочих дам, фидальго и лохматых музыкантов. А великий инквизитор проводил их мрачным взглядом. Хайме шел, отцом влекомый, ничего вокруг не видя, как во сне. И беспокойно мысль тревожная блуждала… вне просторов океана…

14

Росалия, шурша юбками, вбежала в гостиную.

— Проснулся! — выпалила она.

Дун Абрахам вздохнул с облегчением. Двадцать семь часов кряду проспал Хайме, сынок. Он не просыпался даже когда ему меняли примочку из настойки шиповника и остролиста. Опасались горячки, но, слава всевышнему, обошлось без нее.

В доме, пока Хайме спал все ходили на цыпочках. Дважды дун Альвареш присылал справляться о здоровье. А сегодня утром заявился сам к дуну Абрахаму в служебный кабинет, оторвал от составления меню королевского блюда, повел любезный разговор о петушином бое, о государственных финансах, пожаловался на малые доходы от имения. Но дун Абрахам видел лукавого царедворца насквозь. Тонкими намеками дал понять, что приданое за донселлой Белладолиндой намерен взять сполна и не потерпит утайки. Договорились, как только Хайме оправится и встанет на ноги, устроить помолвку.

Все шло на лад, королевская милость снова внесла покой в дом дуна Абрахама.

Услышав, что Хайме наконец проснулся, дун Абрахам немедленно распорядился отнести ему еду — жареного цыпленка, спаржу, сладкого вина для подкрепления сил. А спустя полчаса и сам поднялся к сыночку.

Хайме полулежа доедал цыпленка. Под распахнутой рубашкой белела на смуглом торсе полотняная повязка.

Дун Абрахам сел у него в ногах. Осведомился о самочувствии, Хайме ответил, обсасывая косточку, что чувствует себя хорошо, только саднит немного рана, нельзя ли снять примочку?

— Нельзя, — сказал дун Абрахам, — никак нельзя без примочки. Потерпи, сынок. — И добавил, помолчав: — Твои портуланы и компассо у меня. Следствие по доносу закрыто, и мне все вернули в полной сохранности.

— Это хорошо, — сказал Хайме.

Он вытер жирные губы, выпил вина и откинулся на подушки.

— Прислать их тебе?

— Как хотите, отец.

Дун Абрахам всмотрелся в лицо сына. Хайме осунулся за последние дни, щеки запали, буйно разрослись давно не стриженные черные волосы. Но лицо выглядело спокойным, даже умиротворенным. Вот только глаза были какие–то потухшие. Не нравились дуну Абрахаму его глаза.

— Экспедиция отменена, — сказал дун Абрахам. — Падильо и Кучильо намерены выкупить каравеллу у остальных пайщиков, чтобы возить товары из Венеции и Александрии. Но у меня возникла мысль… Может быть, я выкуплю каравеллу. Как ты думаешь?

— Это хорошо, отец.

— Конечно, будет нелегко. Придется заложить имение. Но за два–три плавания расходы, полагаю, окупятся. Ну вот… Если захочешь, ты сможешь плавать по Средиземному морю на своей каравелле.

— Спасибо, отец, — сказал Хайме все тем же вежливо–безучастным тоном. — Если можно, пришлите ко мне цирюльника. А то оброс я очень.

Дун Абрахам поднялся, хрустнув суставами.

— Непременно пришлю, — сказал он хмуро и дернул себя за бородку.

Тут прибежала запыхавшаяся Росалия.

— Извините, отец! — выпалила она скороговоркой. — Я случайно выглянула в окно… Там подъехала карета, и вышла донселла Белладолинда! Я и пустилась бежать… предупредить братца…

— Пусть войдет! — выкрикнул Хайме, садясь в постели. — Пусть войдет!

Дун Абрахам увидел, как вспыхнул румянец на лице сына, как заблестели его глаза.

Странно устроен человек!

Исполнились самые заветные мечтания дуна Абрахама. Хайме, сын и наследник, женится на одной из знатнейших невест Кастеллонии, будет приближен к королевской особе, займет положение при дворе. Он не уйдет в океан, в пугающую неизвестность. Долгие безоблачные годы ожидают его…

Почему же так беспокойно на душе у дуна Абрахама? Что томит его? Или он не доволен, что сбылись его желания?…

Странно, странно устроен человек. Вот ведь: полагал дун Абрахам, что прочно, навсегда забыл свое прошлое, но стоило только ему, прошлому, напомнить о себе…

Чем занимался он столько лет, на что истратил жизнь? Угождал королевскому брюху, изобретал соусы и приправы… А жизнь — она ведь дается один только раз, бренная земная жизнь. Господи! — мысленно воззвал он. — Как поступил я с твоим даром — со своей жизнью?…

Часами сидел он, задумавшись, над портуланами, разглядывал океанскую синь и красные линии курсов, устремленные в неведомое. И перед мысленным взглядом вставали картины былого, которые — вот поди ж ты! — нисколько не изгладились за многие годы из памяти. Он видел бесконечную водную равнину и пылание заката, когда по океанской зыби пробегает огненная дорожка. Белым облаком нависает над корабельным носом тринкетто — нижний парус передней мачты, а над ним рвется вперед парункетто — верхний парус, округлый и белый, словно грудь молодой женщины.

А он, дун Абрахам, опершись на перила балкона, смотрит, как нос каравеллы режет воду, как зеленая вода, превращаясь в белую шипящую пену, вскидывается вверх, и брызги приятно холодят лицо, и ноздри вдыхают неповторимую свежесть океана… И никаких интриг и нашептываний… Только скрип снастей да вольный посвист ветра…

Ах ты ж, господи!..

Душа дуна Абрахама колебалась влево–вправо, как коромысло весов, на которых взвешивают на том свете плохие и хорошие дела. Влево–вправо, влево–вправо…

Однажды вечером не выдержал: в ранних зимних сумерках поехал в гавань. Встречный ветер пахнул близкой весной. Скороход с фонарем бежал впереди, и слабый прыгающий свет выхватывал из сгущающейся тьмы неровности дороги, каменные стены, лужи и кучи мусора на пустыре. Там, на пустыре, пылали костры, вокруг них тесно сбились бездомные, бродяги, которых видимо–невидимо развелось в процветающем кастеллонском королевстве. Тянуло скверным запахом нищенской похлебки. Запах голода преследовал его до самого порта.

Толкнув дверь (протяжно простонали ржавые петли), дун Абрахам вошел в портовую таверну. Гомон и гогот оглушили его, и он чуть не задохся от душного чада.

— Эй, ваша честь! — подскочил к нему пьяненький рыжий матрос, расплескивая вино из кружки. — Выпейте с нами! За морского епископа!

От хохота, вырвавшегося из матросских глоток, у дуна Абрахама заколебалось перо на шляпе. Он покачал головой, медленно пошел меж дощатых столов, скользя взглядом по лицам, не пропуская ни одного. Он слышал грубые хриплые голоса, обрывки пьяных разговоров вперемежку с руганью.

— Ну и что? — орал кто–то, потрясая кружкой. — Поднял на мачту все до последней тряпки, увалился кормой под ветер и удирай что есть духу! А если у мавров посудина поменьше, да сидит поглубже от награбленного добра — ну, тут тоже не теряйся! Навались с наветра, марсели на стеньги, забрось крючья — и режь, круши нехристей!..

За одним из столов спал человек, уронив курчавую седеющую голову на скрещенные руки, обнаженные по локоть. На правой руке синела наколка — изображение пресвятой девы с рыбьим хвостом. Дун Абрахам остановился, ухватившись пальцами за кружевной воротник. Потом решительно подступил к спящему, затряс его за плечо. Тот мычал, бормотал ругательства, не хотел просыпаться. И только когда дун Абрахам с сплои толкнул его в бок — поднял голову, вытаращил грозно глаза, — кто, мол, посмел разбудить?

— Здравствуй, Дуарте, — тихо промолвил дун Абрахам.

— А! Это ты… — кормчий Дуарте Родригеш Као громко зевнул. Потом сказал насупясь: — Убирайся отсюда… раз старых приятелей не признаешь…

Дун Абрахам, звякнул шпорами, перешагнул скамью, сел рядом.

— Я не забыл тебя, Дуарте. Только в тот раз мне было недосуг…

— Не забыл! — Дуарте невесело усмехнулся. — Еще бы тебе меня забыть.

— Я поклялся тогда, Дуарте, что, если уцелею, никогда больше не выйду в море.

— Иди ты со своими клятвами, Абрахам… Я, может, тоже замаливать грех в монастырь пошел, только не вытерпел там… — Дуарте нагнулся к дуну Абрахаму, заговорил хриплым шепотом: — А что же нам было тогда — подыхать с голоду? А того мерзавца–кухаря, что последние сухари жрал тайком, — за борт, морскому епископу на закуску? У него, клянусь святым Ницефоро, харчей и так хватает…

— Так–то так, — запинаясь, сказал дун Абрахам. — Но ты заставил меня варить…

— Ну, верно, заставил. Сунул тебе в руку тесак, пожаловал из матросов в кухари. — Дуарте хохотнул. — А у тебя был талант к готовке жратвы, ржавый ты гвоздь. Варево было хоть куда!

— Не смейся, Дуарте, над страшным грехом.

— Зато ты живой. Да вон еще — в графы выбился. А честному католику господь любой грех простит… если молиться как положено. Ну, ладно, хватит про грехи… Где твой сынок, Абрахам? Околачивался, околачивался тут, а теперь и след его простыл, чтоб он коростой покрылся…

— Перестань, Дуарте, — нахмурился дун Абрахам. — Экспедиция отменена, мой сын не пойдет в океан.

Кормчий разразился ругательствами и проклятиями.

— Замолчи, не богохульствуй! — дун Абрахам благочестиво перекрестился. — Скажи–ка лучше, ты полностью набрал команду?

— Набрать–то набрал, только разбегутся, если прослышат…

— Сделай так, чтобы не разбежались.

— А тебе–то что? — Дуарте искоса взглянул на важного собеседника. — Мне твои перья и кружева — тьфу!

Плевок пронесся мимо щеки дуна Абрахама. Тот пожевал губами, но стерпел.

— Я выкупил каравеллу у пайщиков, — сказал он сдержанно.

Дуарте присвиснул.

— Вон как! Выходит, каравелла…

— Моя, — кивнул дун Абрахам. — Не распускай команду, кормчий, и жди от меня распоряжений.

— Послушай, Абрахам, ты что задумал? Уж старому приятелю ты мог бы открыться, черт побери.

Дун Абрахам опять перекрестился.

— Открою, когда придет срок. — Он кинул на грязный стол двойной круидор. — Возьми. Это в счет твоего жалования.

Дуарте живо сгреб тяжелую монету, подбросил на ладони.

— Ого–го! — гаркнул он, сверкнув шалыми глазами. — Чует мое сердце — будет дело! Давай–ка выпьем, Абрахам. Эй, Паоло! Тащи, куриная твоя голова, кувшин вина! Самого лучшего!

Дун Абрахам писал медленно и усердно, с раздумьем, бормотал себе под нос:

— Ниже перечисляю пряности, хранящиеся в моей кладовой при королевской кухне, ключ же от оной кладовой оставляю под подушкой своей постели…

Покончив со списком, тяжко вздохнул, придвинул чистый лист пергамента. Снова забормотал:

— Имение, пожалованное мне королем вместе с титулом, в уплату за выкуп каравеллы… каравеллы… а что останется, а именно… Дочери моей, Росалии, в приданое, когда выйдет замуж… Сыну моему, Хайме, виконту до Заборра, все остальное… а именно…

Прощание было трудным. Супруга рыдала, рвала на себе волосы. Тихо скулила Росалия.

Но миновало и это…

В сопровождении молчаливого Хайме (не вылежал в постели сынок, весь вечер тенью ходил за отцом) спустился в подвал. Басилио, щурясь от света фонаря, сел на постели. Желтые его волосы были всклокочены.

— Собирайся, Басилио, — сказал дун Абрахам. — Пойдешь со мной в океан.

— Океан? — Басилио хлопал глазами, не понимая.

— Ну, в море. Или ты раздумал?

— В море! — Басилио мигом поднялся, схватился за сапоги. — Да, да, я — идти в море!

Теперь дун Абрахам был спокоен и деловит. Он поднял на ноги слуг, отдавал распоряжения. Басилио он велел присмотреть за погрузкой жестяных ящиков с мясом на телеги и доставить их на причал.

Хайме не послушал уговоров, поехал проводить отца. Они ехали стремя в стремя по ночным улицам, впереди бежал скороход с фонарем. У дуна Абрахама в ушах еще звучали причитания супруги, жалобный плач дочери. Жесткая рука расставания сдавила ему горло…

Он посмотрел вбок, на замкнутое лицо сына. Спросил:

— Не тревожит рана?

— Нет, — ответил Хайме.

Уже подъезжая к причалу, он обратил к отцу бледное лицо, сказал:

— Вот как получилось… Почему, отец, вы никогда мне не говорили о своем матросском прошлом?

Дун Абрахам поправил на плече тяжелую кожаную сумку с наличностью.

— Мое прошлое со мной, — отвечал он медленно. — И тебе о нем знать не нужно. У каждого, сынок, своя дорога…

Погрузка подходила к концу. Матросы топали по мосткам, сновали взад–вперед, подгоняемые мощным голосом кормчего.

Еще не поздно, подумал дун Абрахам. Видит бог, еще не поздно остановить все, махнуть рукой… Нет, поздно. Нельзя отступать. Впереди лежал огромный океан, он трубил призывно, плескался в неведомые дальние берега…

И вот последний жестяной ящик скрылся в трюме.

Дун Абрахам шагнул к Хайме.

— Ну, сынок…

Хайме сжал отца в железном объятии. Щека у него стала мокрой.

— Иди. — Дун Абрахам легонько оттолкнул его. — Береги мать и сестру. Будь счастлив, Хайме.

Легко, по–молодому взбежал он по мосткам на борт каравеллы.

Город еще спал. Но уже начинало светлеть на востоке, и предутренний береговой ветер расправил паруса с огромными черными крестами.

Дун Абрахам стоял на мостике кормовой крепости, смотрел, как слева плывут редкие огоньки спящего города. Скрип снастей, плеск воды у крутых бортов каравеллы… Его слегка знобило от бессонной ночи, от предрассветной прохлады, от страшного напряжения минувшего дня. Последнего дня обыкновенной жизни…

«Хорошо бы сейчас кубок вина», — подумал дун Абрахам. Но он не мог заставить себя спуститься в каюту — пока был виден берег родной земли.

Риу—Селесто плавно поворачивала к западу, и за громадой обрывистого мыса открылся океан. В слабом свете начинающегося утра были видны длинные волны.

— Руль на ветер, левые брасы подтянуть! — гаркнул Дуарте, стоявший рядом. Опасаясь песчаной косы, намытой отливами, кормчий решил прижать каравеллу ближе к приглубому берегу, к мысу.

— Что, дун Абрахам, — сказал он, — не пальнуть ли перед дальней дорогой?

Дун Абрахам кивнул.

— Носовую бомбарду зарядить холостыми! — крикнул Дуарте, перекрывая рев прибоя у прибрежных скал. — Эй, вы, поживее! Фитиль!

Грохнула бомбарда. Белое облачко окутало нос каравеллы.

Если б не было на свете тех, кого неудержимо привлекает Неизвестность, тех, кто видит не Сегодня, а загадочное Завтра, — мир остался бы в пределах ойкумены древних греков. И, хотя на склоне жизни, он подумал, я добился… суета, интриги, зависть и бессмысленное дело — все уплыло, там осталось, позади. Вот только в сердце боль прощанья, скорбь разлуки… За кормой белеет пена, паруса наполнил ветер, и несется каравелла, накрененная под ветер, то ныряя меж волнами, то на гребни поднимаясь, торопясь навстречу новым странам, людям и растеньям, в мир огромный, незнакомый, по путям далеких странствий, на просторы океана…

ПЛЕСК ЗВЕЗДНЫХ МОРЕЙ

Глава первая БЕГСТВО С ВЕНЕРЫ

В этом рейсе мы с Робином были практикантами. Нам следовало думать о зачетах: космонавигационная практика, организация службы, устройство корабля. Всю первую половину рейса — с того момента, как корабль стартовал с Луны, — мы и готовились к зачетам. Рейс проходил нормально. Но, как только наш ионолет опустился на венерианский космодром, началось нечто странное, непредвиденное. От здания порта к кораблю устремился человеческий поток. Люди в скафандрах шли плотной массой, ехали на грузовой трансленте, заваленной рюкзаками и прочей ручной кладью, над ними плясали, отбрасывая красный отсвет, мощные сполохи полярного сияния. Я смотрел в иллюминатор на эту картину, мне было не по себе.

Командир велел нам с Робином стать у шлюзового люка и никого не пускать в корабль, а сам двинулся навстречу толпе. «Прошу остановиться! — загремел его голос, усиленный динамиком. — Прошу немедленно остановиться!» Течение людской реки прекратилось. В моем шлемофоне возник гул встревоженных голосов, трудно было что-либо разобрать. Доносились обрывки разговора командира с диспетчером космопорта. Голос у диспетчера был растерянный: «Я не могу запретить им… Мы вызвали пассажирские корабли, но колонисты отказываются ждать…»

Потом командир распорядился очистить трансленту: прежде всего следовало разгрузить корабль. Автоматы быстро делали свое дело, из грузового люка поплыли к складу контейнеры с оборудованием, доставленным нами для нужд Венеры. А когда с выгрузкой было покончено, началась посадка пассажиров. Нечего было и думать о приемке планового груза — венерианских пищеконцентратов: колонисты забили весь корабль. Мы сбились с ног, регулируя шлюзование и размещая пассажиров по отсекам. Мужские, женские, детские лица мелькали у меня перед глазами, и я невольно отыскивал в этом нескончаемом потоке лица моих родителей — Филиппа и Марии Дружининых. Но потом я уразумел из обрывочных разговоров, что Венеру покидают колонисты, поселившиеся там сравнительно недавно — за последнее десятилетие, — а примары остаются. Родители же мои были примарами — из первого поколения родившихся на Венере, — так что не стоило разыскивать их здесь, на рейсовом корабле. Да и чего ради им, никогда не видавшим Земли и нисколько о ней не помышлявшим, покидать Венеру?

Мы взяли на борт около тысячи человек. Могли бы, конечно, взять и больше, но предел был положен запасами продовольствия. Особенно — воды. Когда число пассажиров достигло критического уровня, командир прекратил посадку.

Диспетчер космопорта срывал голос, убеждая колонистов, оставшихся за бортом, сохранять спокойствие и терпеливо ожидать пассажирские корабли, которые уже в пути и придут через две недели по земному календарю. Начался медленный отлив человеческой реки…

Попробуйте разместить тысячу пассажиров в грузовом ионолете, имеющем всего двенадцать двухместных кают! Все каюты, включая пилотские, были отданы женщинам с грудными детьми. Остальным пассажирам предстояло провести полет в небывалой тесноте грузовых отсеков и коридоров, на голодном пайке пищи, воды и воздуха.

Что же стряслось на Венере? Чем вызвано массовое бегство колонистов? Планета неприютна, жизнь здесь трудна — это так, но ведь колонисты, покидая Землю, знали, на что идут. Вряд ли можно было заподозрить их в том, что они — все разом! — испугались трудностей освоения Венеры. У меня не было времени для выяснений, я носился из отсека в отсек, определяя места для пассажиров и пытаясь навести какой-никакой порядок, а из обрывков услышанных разговоров было невозможно составить разумное представление о причине бегства. Но я понимал, что дело не в физических трудностях — об этом я не слышал ни слова. Речь шла о психике. Может, вспышка какой-то нервной болезни?

К вечеру мы от усталости ног под собой не чуяли.

— В жизни не видел такой паники! — сказал командир и повалился в пилотское кресло.

Робин, уточнявший нормы расхода воды и продуктов, перестал щелкать клавишами вычислителя.

— Что же все-таки произошло? — спросил он.

— Толком ничего не поймешь, — пробормотал командир и слабо махнул рукой. — Выключи верхний свет, Улисс, — отнесся он ко мне, помолчав. — Глаза режет…

Я выключил плафон и спросил, когда старт.

— В четыре утра, — сказал командир.

— Разреши мне съездить в Дубов, старший, — попросил я. И пояснил: — Там живут мои родители.

— Они что, примары?

— Да.

— Надо отдохнуть перед стартом, — сказал командир. — Рейс будет трудный.

— Поселок недалеко отсюда, старший. Я бы обернулся часа за три. Хочется повидать родителей.

— Ладно, поезжай.

Я облачился в шлюзе в громоздкий венерианский скафандр и спустился на поле космодрома. Возле здания порта, на стоянке, было полно свободных вездеходов, я забрался в одну из машин и погнал ее по широкой каменистой дороге.

Ох, как хорошо знал я эту дорогу! Плавно изгибаясь к юго-востоку, она взбегала все выше на плато Пионеров, врезалась в нагромождения бурых скал, а сейчас, за поворотом, я увижу над отвесной скалой обелиск в честь первооткрывателя Дубова и его товарищей. Вот он, обелиск, — белокаменная игла, проткнувшая низкое, сумрачное, клубящееся небо. Небо моего детства, слепое небо Венеры, на котором никогда не увидишь звезд, а солнце проглядывает лишь слабым и тусклым красноватым пятном.

И странный, высоко поднятый горизонт — будто ты на дне гигантской чаши, хотя это вовсе не так, — теперь он кажется мне странным, я отвык от сверхрефракции венерианского воздуха. А там дальше, слева, если присмотреться, — белые корпуса промышленной зоны, и башни теплоотводных станций, и скорее угадывается, чем виден золотистый купол Венерополиса, столицы планеты.

Сколько же мне было тогда? Лет пять, наверное, или шесть… Мы ехали с отцом в Венерополис и заранее условились говорить не вслух, а по менто-системе — направленной мыслью. Вначале мне было интересно — я не сводил глаз с отца, и мы проверяли, правильно ли я понимал его менто, — а потом наскучило. Я вертелся на сиденье и порывался хватать рычаги управления, а за окнами вездехода привычно высверкивали толстые разветвленные молнии, и вдруг меня словно бы пригвоздило к месту повелительное отцовское менто: «Смотри!» — «Куда смотреть?» — спросил я недоуменно и тут же увидел, как местность застилает серая пелена. Колыхались неясные тени, они протягивали руки, будто нащупывая нашу машину. Я вспомнил злых великанов из сказок Ренна и, кажется, заплакал от страха. Отец притянул меня к себе и сказал вслух: «Это начинается черный теплон. Не бойся, мы успеем уйти от него». Хорошо помню: я сразу перестал бояться, только смотрел во все глаза, как сгущаются и чернеют тени, а рука отца все лежала у меня на плече, и отец выжал из машины полную скорость, мы мчались бешено, и было совсем не страшно, только жутковато немного. Потом, уже перед самыми шлюзовыми воротами Венерополиса, нас обступила плотная тьма, и что-то затрещало снаружи, за окном мелькнуло голубое пламя, и стало жарко, будто воздух в машине раскалился… Тут мы въехали в шлюз, ворота сразу захлопнулись за нами, и отец вынес меня на руках. Лицо у него было не такое, как обычно, — все в резких складках, по щекам катились крупные капли пота. А вездеход был весь оплавлен, он шипел под струями воды и окутывался паром.

Помню еще, когда теплон пронесся и восстановилась радиосвязь, запищал вызов, и на экране отцовского видеофона возникло лицо матери. Глаза у нее были расширены, и она, увидев нас с отцом, только и смогла произнести: «Ох-х!» — «Все в порядке, Мария, — сказал отец. — Мы успели проскочить». — «Не знаю, зачем тебе это понадобилось, Филипп, — сказала мать. — Я же предупреждала, что надвигается…» — «Все в порядке, — повторил отец. — Мы проскочили, и малыш теперь знает, что это такое…»

Никогда не забуду своей первой встречи с черным теплоном — вихрем, сжигающим все на своем пути. Черные теплоны постоянно бушуют в ундрелах — низких широтах, — но и сюда, в полярную область, нередко докатываются наиболее бешеные из них…

Я ехал по плато Пионеров. Теперь по обе стороны дороги простиралось желтое море мхов. Могучие заросли кое-где захлестывали дорогу, и тогда приходилось пускать в ход резаки.

Желтые мхи Венеры! Пейзаж, знакомый с детства. Они, эти мхи, подступали к самому куполу моего родного поселка — Дубова. И, как когда-то в детстве, я увидел комбайны, тут и там ползущие черными жуками по желтому морю. Ничто здесь не переменилось…

Вдали, на юго-западе, проступала в лиловой дымке невысокая горная гряда, за которой лежало дикое плато Сгоревшего спутника. Туда мы тоже ездили как-то раз с отцом — с отцом и другими агротехниками, — это было незадолго до моего отлета на Землю.

Ничто не переменилось, но что же, в таком случае, заставило тысячи колонистов чуть ли не штурмом брать наш корабль?..

Последний поворот — и дорога устремилась прямо к главным воротам поселка. Что это? Купол не светится, как обычно, золотистым светом, он круглится землистотемным курганом, а дальше, где бушевал прежде разлив желтых кустарников, уходила вдаль угрюмая черная равнина. Я увидел там комбайны и фигуры в скафандрах.

И тут только до меня дошло, что это — следы теплона. Да, здесь недавно промчался черный теплон — он выжег плантации, оплавил антенны на куполе. Потому и обычных молний сегодня не видно. Ну конечно, после теплона несколько дней не бывает атмосферных разрядов.

Но почему погружен в темноту поселок? Ведь куполу не страшен черный теплон… В моем воображении возник мертвый поселок, и меня продрало холодом ужаса.

Спустя минуту или две я въехал в ворота. В шлюзе было полутемно. Выйдя из вездехода, я услышал маслянистое шипение, а затем чей-то голос:

— Придется подождать.

Я испытал облегчение: живой голос!

— Что у вас случилось? — спросил я.

— Авария на станции. Приходится шлюзовать гидравликой.

Я подождал, пока закроются ворота, и дыхательная смесь вытеснит ядовитый наружный воздух. Потом, сбросив скафандр, вышел из шлюзовой камеры на главную улицу поселка.

Тут и там тускло горели аккумуляторные лампы. Я шел, почти бежал по пустынной улице, мимо белых домиков с палисадниками, в которых темнели кусты молочая, мимо компрессорной станции, мимо черного зеркала плавательного бассейна на центральной площади. Было сумеречно, над прозрачным куполом клубились бурые облака. Двери домов были распахнуты, дома казались нежилыми, покинутыми. Я уже не шел, а бежал, подгоняемый смутной тревогой. Вот он, родительский дом. Темные, незрячие окна в белой стене…

Я метнулся в одну комнату, другую, третью. Луч моего фонарика выхватывал из темноты стулья, кровати, громоздкое старомодное бюро, сколоченное дедом в давние времена. В моей — бывшей моей — комнате стол был заставлен штативами с пробирками, пахло какими-то эссенциями, на стенах висели карты Венеры. Все здесь было другое — будто я и не жил никогда в этой комнате, только книжные полки стояли на прежнем месте, мои книжные полки, единственные свидетели детства…

В кухне я зацепился за кресло-качалку, в котором — помню — так любил сиживать отец за кружкой прохладного пива. Кресло закачалось. С комком в горле я вышел из пустого дома на пустую улицу. И тут услышал отдаленные голоса. Я побежал на них, обогнул двухэтажное здание школы, миновал клуб агротехников. Площадка энергостанции была освещена переносными лампами, меж решетчатых башен толпились люди. Я подошел ближе и увидел, что тут в основном женщины и подростки. Они цепочкой передавали друг другу квадратные блоки, тускло поблескивавшие в желтом свете переносок. А навстречу им, откуда-то из нижних дверей станции, плыли, тоже передаваемые из рук в руки, поврежденные блоки, почерневшие, оплавленные. Их складывали в кучу, поливали из шлангов охлаждающим раствором.

Да, серьезная авария, если приходится заменять все блоки энергаторов…

— Уж эти блоки любой теплон выдержат, — сказал кто-то в толпе.

Я невольно присмотрелся и заметил на новых блоках один и тот же знак: кольцо, от которого отходил узкий луч, пересеченный короткой чертой, — древний символ Венеры, схематичное изображение ручного зеркальца богини.

Вот как, подумал я, здесь уже налажено собственное изготовление энергаторов. Раньше их в числе прочего оборудования доставляли с Земли…

Я медленно шел, всматриваясь в лица людей, и вот увидел одно знакомое.

— Рэй! — позвал я.

Рэй Тудор, коренастый широкогрудый парень, был моим школьным другом и постоянным партнером в шахматы и ручной мяч.

— О, Алексей! — Он передал кому-то шланг и, улыбаясь, подошел ко мне. — Прилетел на рейсовом?

Он назвал меня родительским именем, хотя прекрасно знал, что я предпочитал собственное имя — Улисс.

— Да, — сказал я. — Рэй, ты не видел отца с матерью? Где они?

— Твой отец на плантациях, — ответил он. — А мать… Сейчас!

Рэй нырнул в толпу. Спустя минуту он вернулся с моей матерью. Мария Дружинина была в рабочем комбинезоне. Нисколько не изменилась она за четыре с половиной года моего отсутствия — все такая же стройная, белокурая, похожая на молодую девушку, а не на сорокалетнюю женщину. Она поцеловала меня в щеку, а я ее — в легкие волосы над ухом. Я ощутил, что мать послала мне менто, но не понял его.

— Ты возмужал, — сказала она медленно, без улыбки. — Почему ты ни разу не прилетел к нам, Алеша? Разве у вас не бывает каникул?

Я стал говорить что-то в свое оправдание — занятость… напряженная программа… тренировочные полеты…— но умолк, разглядев в глазах матери какое-то непонятное выражение. Будто она не слушала меня, а думала о чем-то другом.

— Надолго ты прилетел, Алеша?

— Нет. В четыре утра старт. Отец скоро вернется с плантаций?

— Сегодня не вернется. Очень много работы после теплона.

— Жаль… Думал повидать его… Что произошло у вас? Почему колонисты покидают Венеру?

Тут мне опять показалось, что она посылает менто. Я умел различать только простейшие сигналы, самые элементарные. В сложных сочетаниях посланного матерью менто я уловил лишь неясное ощущение печали.

— Не понял, — сказал я.

Мать отвела взгляд, потеребила застежку своего комбинезона.

— Что поделаешь, — медленно сказала она. — Мы такие, какие есть.

Кто-то негромко произнес:

— Внимание, проба!

— Если хочешь, — продолжала мать, помолчав, — пойдем домой, покормлю тебя. У нас выведен новый сорт дыни — поразительный вкус.

Я посмотрел на часы и сказал мягко:

— Мне очень жаль, мама, но времени нет совершенно… Вот кончу скоро институт — прилечу в отпуск…

— Ну, как хочешь.

В здании станции вспыхнул яркий свет и тут же погас.

— Изоляцию проверьте в третьей группе! — крикнул кто-то.

— До свиданья, мама.

— До свиданья, Алеша. — Мать вдруг кинулась ко мне, обхватила руками шею, головой припала к моей груди. — Ах, Алеша, — прошептала она, — если бы ты остался с нами…

Я молча погладил ее по голове. Что было мне ответить? Я без пяти минут пилот, космолетчик, меня ожидает пилотская жизнь, о которой я мечтал с тех самых пор, как помню себя. Никогда я не вернусь на Венеру — разве что действительно прилечу в отпуск…

Мать, должно быть, уловила мои мысли. Она легонько оттолкнула меня, поправила волосы, сказала:

— Я расскажу отцу, что ты прилетал, Алексей. Иди. Всего тебе хорошего.

Рэй Тудор проводил меня до шлюза. Он не задал обычных после долгой разлуки вопросов — «Как живешь?», «Доволен ли профессией?», — на мои же вопросы отвечал односложно, иногда невпопад.

— Значит, заканчиваешь политехническое училище, Рэй? — спрашивал я.

— Да.

— Будешь конструктором агромашин?

— Нет. Летательных аппаратов.

— Хорошее дело, — одобрил я. — А помнишь, как мы играли в ручной мяч? Вот команда была! Теперь-то играешь?

— Редко.

— Рэй, — сказал я, когда мы подошли к шлюзу, — хоть бы ты объяснил мне, что у вас произошло.

Я остановился, ожидая ответа, но Рэй молчал. Опять, как и в разговоре с матерью, я ощутил непонятный менто-сигнал. Затем Рэй сказал:

— Они его не поняли.

— Кто не понял? И кого?

— Отца.

Лицо Рэя смутно белело во тьме, я не мог разглядеть его выражения. Ничего больше он не сказал.

Спустя полчаса я уже ехал на север, к космодрому. Я не чувствовал усталости после трудного дня, нет. Но было такое ощущение, будто я раздвоился. Одна моя половина осталась там, в пустом белом доме, где раскачивалось в темной кухне пустое кресло-качалка, другая гнала вездеход по каменистой дороге, озаряемой мощными сполохами полярного сияния.

На повороте я посмотрел в боковой иллюминатор и увидел: купол Дубова вспыхнул, налился покойным золотистым светом.

Незадолго перед стартом командир велел мне пройти по корабельным помещениям, еще раз проверить, все ли в порядке.

— Улисс! — окликнул он, когда я подошел к двери рубки. — Как же я раньше не вспомнил: в шкиперском отсеке у нас запасные изоляционные маты. Раздай их пассажирам, пусть используют как матрацы. Хоть и тоненькие, а все лучше, чем на полу.

Кольцевой коридор был забит людьми. Они лежали и сидели на полу, почти никто не спал. В гуле голосов я улавливал лишь обрывки речи. Большинство, конечно, говорило на интерлинге, но некоторые — главным образом люди пожилые — переговаривались на старых национальных языках.

— …Медленное накопление, они сами не замечают перестройки психики, — доносилось до меня.

— …Подложи под голову надувную подушку, мне она не нужна, уверяю тебя…

— …Не может быть, чтоб не слышал. Конечно, слышал! Но даже пальцем не шевельнул, чтобы помочь…

— …Никуда! Никуда больше не улечу с Земли! Никуда!

Я посмотрел на женщину, произнесшую эти слова. Она была красива. Резко очерченное меднокожее лицо. Волосы — черным острым крылом. Глаза ее были широко раскрыты, в них, как мне показалось, застыл ужас. Рядом с женщиной сидел, привалясь к переборке, и дремал светловолосый мужчина средних лет. С другой стороны к нему прижалась тоненькая девочка лет пятнадцати. Большая отцовская рука надежно прикрывала ее плечо.

Я знал эту семью — они жили в Дубове в доме напротив моих родителей, несколько часов назад я видел этот опустевший дом. Их фамилия была Холидэй. Девочку звали Андра. Они поселились на Венере незадолго до моего отлета на Землю. Помню, эта самая Андра редко играла с детьми, все больше с отцом. Том Холидэй учил ее прыгать в воду с вышки плавательного бассейна. Он часто носил ее на плече, а она смеялась. Наверно, это было неплохо — сидеть на прочном отцовском плече…

— Никуда с Земли! — исступленно повторяла мать Андры.

Я подошел к ним и поздоровался. Женщина — теперь я вспомнил, что ее зовут Ронга, — скользнула по мне взглядом и не ответила.

— Здравствуй. — Холидэй приоткрыл глаза.

Андра тоже узнала меня и кивнула.

— Ты уже пилот? — спросила она.

— Скоро стану пилотом, а пока — практикант. — Я перевел взгляд на ее отца. — Старший, почему вы все кинулись на этот грузовик? Ведь по вызову колонистов сюда уже идут пассажирские корабли.

— Так получилось, — сухо ответил он и снова закрыл глаза.

— Твои родители остались? — вдруг спросила Ронга.

— Да.

Я подождал, не скажет ли женщина еще что-нибудь. В ее пронзительном взгляде я прочел странное недоброжелательство. Она молчала.

Почему Ронга спросила о моих родителях? Мне вспомнились слова матери: «Мы такие, какие есть…» Что все это означало?..

Меня окликнул пожилой сухопарый колонист, забывший снять скафандр. Он так и сидел, в скафандре, скрестив ноги, только шлем снял. Вот чудак! Рядом стоял старомодный большой чемодан — я давно таких не видывал.

— Ты из экипажа? — спросил он на неважном интерлинге. — Вы там думаете насчет воды?

— Да, старший, не беспокойся, вода будет, — ответил я. — Помочь тебе снять скафандр?

— Нет. Меня интересует только вода. — И он добавил по-немецки: — Торопимся, торопимся, вечно торопимся.

Подросток лет тринадцати оторвался от шахмат, посмотрел на человека в скафандре, а потом на меня и снисходительно сказал:

— Как будто у них нет установки для оборотной воды!

У него были желто-зеленые глаза, неспокойный ехидный рот и манера во все вмешиваться. Я это сразу понял — насчет манеры, — потому что видывал таких юнцов.

— Хочешь мне помочь? — спросил я.

— Мне надо решить этюд, — ответил подросток. — А что будем делать?

— Пойдем со мной, покажу. Этюд потом решим вместе.

— Бен-бо! — выпалил он словцо, которым мальчишки обозначают нечто вроде «как же» или «только тебя тут не хватало». — Как-нибудь я сам решу.

Он пошел за мной, нарочно задевая бутсами рюкзаки пассажиров, перепрыгивая через их ноги и вызывая недовольное брюзжание вслед.

— Как тебя зовут? — спросил я.

— Всеволод. Это родительское. Тебе нравится?

— Нравится.

— А я все думаю — оставить или выбрать другое. Мне знаешь, какое нравится? Модест. Как ты думаешь?

— Лучше оставь родительское.

— Бен-бо! — воскликнул он на всякий случай. — А тебя как зовут?

— Улисс.

— Родительское?

— Нет, собственное.

— Улисс — это Одиссей, да? Подумаешь!

Я подошел к двери шкиперского отсека и отпер ее. Всеволод тотчас юркнул вслед за мной и принялся хозяйски озираться.

— Видишь эти маты? — сказал я. — Ты поможешь раздать их пассажирам.

— На всех не хватит… Ладно, ладно, без тебя знаю, что вначале женщинам.

Он взвалил кипу матов на спину и исчез. Вскоре он снова появился в отсеке. С ним пришли еще несколько парней примерно его возраста.

— Они тоже будут таскать, — сказал Всеволод.

Я отвел его в сторонку:

— Ты, наверно, все знаешь. Ну-ка, скажи, что произошло на Венере?

— А ты спроси у Баумгартена. Это который в скафандре сидит.

— Спрошу. Но сперва расскажи ты.

— Я бы ни за что не улетел, если б не родители. Я-то за свою психику спокоен.

«Опять психика, — подумал я. — Только это и слышишь вокруг…»

— Может, он его просто не услышал, — продолжал Всеволод, разглядывая мой курсантский значок, — а они из этого такое раздули…

— Кто кого не услышал? Говори по порядку.

— Так я и говорю. Он ехал с дальних плантаций, и вдруг у него испортился вездеход. Там, знаешь, привод компрессора…

— Не надо про компрессор. Что было дальше?

— Дальше начался черный теплон. — Парень оживился. — Ух и теплон был! На нашем куполе все антенны расплавились…

— Стоп! Ты сказал — испортился вездеход. Дальше?

— Вот я и говорю: испортился. А тут теплон начинается, чернота пошла. И тут он проезжает мимо.

— Кто мимо кого? Говори же толком!

— Тудор мимо Холидэя. Холидэй ему по УКВ — возьми меня, терплю бедствие. А тот будто и не слышит. Проехал, и все.

— Ну, а Холидэй что?

— А там один самолет удирал от теплона. Так он услышал вызов Холидэя. Повезло ему, а то сгорел бы.

Тудор! Отец Рэя! Он часто бывал у нас в доме. Вместе с моим отцом он занимался селекцией венерианских мхов. Мы с Рэем с детства мечтали о профессии космолетчика, но, когда дело дошло до окончательного выбора, Рэй решил остаться на Венере. Я улетел на Землю, поступил в Институт космонавигации, а Рэй остался. И вот теперь его отец, Симон Тудор… Поразительно!

И еще я вспомнил странные слова Рэя о том, что кто-то не понял его отца.

— Из-за этого случая и началась паника? — спросил я.

— Пойди к Баумгартену, он тебе расскажет.

Баумгартен спал. Но, когда я подошел, он открыл глаза.

— Так хватит воды или нет? — спросил он.

— При жесткой норме хватит. — Я сел рядом с ним. — Старший, мне рассказали про Холидэя. Может, Тудор просто не услышал его? Неужели из-за одного этого случая…

— Одного случая? — перебил он, грозно выкатывая на меня светло-голубые глаза. — Если хочешь знать, я заметил это у примаров еще год назад. Я вел наблюдения, дружок. Этот чемодан набит записями.

— Что именно ты заметил у них, старший? — спросил я, чувствуя, как похолодели кончики пальцев.

— Мелких признаков много. Но самый крупный и самый тревожный… м-м… как это на интерлинге… Равнодушие! — выкрикнул Баумгартен. — Безразличие ко всему, что выходит за рамки повседневных локальных интересов. Я утверждаю это со всей ответственностью врача!

Я потихоньку растирал кончики пальцев. Набитый чемодан. Наблюдения за примарами…

— Случай с Холидэем подтвердил самые страшные мои опасения, — продолжал Баумгартен. — Они становятся другими! Сдвиги в психике все более и более очевидны…

Его слова так и хлестали меня. Нет, нет, с моими родителями все в порядке. Ничего такого я не замечал. Нет!

— А все потому, что торопимся, вечно торопимся.

— Да, — сказал я. — Наверное, нужно было разобраться как следует, а не кидаться на первый же корабль.

— Я говорю о другой торопливости. — Худое лицо Баумгартена вдруг стало мрачным. — Об этом будет разговор на Совете планирования. Еще сто лет назад утверждали, что на Венере жить нельзя.

Тут корабль наполнился прерывистыми звонками. Это означало — приготовиться к старту.

Я поспешил к лифту.

Опять прошел я мимо Холидэев. Том по-прежнему сидел с закрытыми глазами. Андра читала книгу. Она мельком взглянула на меня, тонкой рукой отбросила со лба волосы. Волосы у нее были черные, как у матери, а глаза отцовские, серые, в черных ободках ресниц.

Ронга сидела, ссутулясь, скрестив руки и стиснув длинными пальцами собственные локти. Резкие черты ее лица как бы заострились еще более. Я услышал, как она шептала непримиримо:

— Никуда, никуда с Земли…

Глава вторая БЕСПОКОЙНАЯ ЗЕМЛЯ

Мы возвращались с последнего зачета. Целый день, бесконечно длинный день мы только тем и занимались, что убеждали экзаменаторов, что наши мышцы и нервы, наши интеллекты и кровеносные сосуды, — словом, наши психо-физические комплексы вполне пригодны для космической навигации. Нас раскручивали на тренажерах, мы падали в такие бездны и с таким ускорением, что желудок оказывался у горла, а сердце — во рту. А как только тебя подхватывала силовая подушка, ты не успевал отдышаться, как прямо в глаза лез метеорит — то, что его имитирует, разумеется. И горе тебе, если ты замешкаешься, не успеешь включить ракетный пистолет и отскочить в сторону.

У меня словно все кости были переломаны, в голове гудело, и почему-то казалось, будто нижняя челюсть скособочена. Я тронул ее рукой — нет, челюсть на месте.

Автобус мягко мчал нас по воздушной подушке к жилым корпусам Учебного центра. Мы молчали, не было сил произнести даже один слог. Робин лежал рядом со мной на сиденье, выражение лица у него было, как у Риг-Россо в том кадре, где его вытаскивают из камнедробилки. Сзади сопел и отдувался Антонио — даже он сегодня помалкивал.

Только я подумал, что наша группа хорошо отделалась и особых неожиданностей все-таки не было, как вдруг — фьфк! кррак!! — и я очутился в воздухе. Я даже не успел вскрикнуть, сердце оборвалось, на миг я увидел свои ноги, задранные выше головы. В следующую секунду, однако, я понял, что лечу вниз, и резко перевернулся. Приземлиться на четыре точки… Мои руки и ноги ткнулись почти одновременно в травянистую землю.

Я лежал на животе и пытался приподняться на руках и не мог. Сладко пахнущая трава вкрадчиво лезла в рот. Я бурно дышал. Неподалеку кто-то из ребят не то стонал, не то плакал. Я увидел: из автобуса, который преспокойно стоял в нескольких метрах на шоссе, вышел инструктор, ехавший с нами. Его-то не катапультировало. Я поднялся, когда он проходил мимо.

— Как настроение, Дружинин?

Видали? Тебе устроили такой подвох, и у тебя же еще должно быть хорошее настроение!

— Превосходное, — прохрипел я.

Повреждений никто не получил: место для катапультирования было выбрано со знанием дела. И выбросили нас на небольшую высоту. Собственно, это был, скорее, психический тест.

Костя Сенаторов не выдержал его. Этот атлет бил кулаком по земле, лицо его было перекошено, и он все повторял с какими-то странными завываниями:

— Уйду-у-э… уйду-у-э…

Я схватил его под мышки, попытался поднять, но Костя оттолкнул меня локтем и завыл еще громче. Инструктор покачал головой, нагнулся к Косте и ловко сунул ему в раскрытый рот таблетку.

Никогда бы не подумал, что у Кости могут сдать нервы. Жаль. У нас в группе все его любили.

Мы снова забрались в автобус и теперь уже были начеку.

— Дерни за руку, — шепотом сказал мне Робин и протянул распухшую, покрасневшую кисть.

— Да ты ее вывихнул! — сказал я.

— До чего проницательный… Ты можешь потише? — Он вытянул шею и посмотрел на инструктора, который сидел на переднем сиденье.

Я осторожно сжал его пальцы и резко дернул, пригибая кисть вниз. Робин откинулся на спинку сиденья, на лице сквозь загар проступила бледность, оно сплошь покрылось капельками пота.

Темнело, когда мы приехали к жилым корпусам. В медпункте руку Робина осмотрели, смазали болеутоляющим составом и сказали, что все в порядке.

В столовой было людно и шумно. У густиватора толпились ребята — это было еще новинкой, и всем хотелось испытать, какой вкус может придать густиватор общебелковому брикету. Мы были слишком голодны, чтобы торчать в очереди. Мы с Антонио и Робином взяли по грибному супу, телячьей отбивной, а на третье — компот из венерианских фруктов. Но прежде всего мы выпили по стакану витакола, и он подкрепил наши силы, положенные, так сказать, на алтарь космонавигации.

Мы заняли столик на террасе, что выходила на море. За моей спиной кто-то говорил с экрана визора. Я всегда стараюсь оказаться к визору спиной. По мне, куда приятней смотреть на море. На лодки у причала. На пляску разноцветных огней на гигантской мачте ССМП-Службы состояния межпланетного пространства. И еще — просто на ночное небо.

Вот и сейчас: я сел к визору спиной и прежде всего привычно отыскал на черном и ясном небе Арктур и подмигнул ему, как старому знакомому. «Паси, паси своего вола», — подумал я. Эту штуку я придумал еще в детстве, когда узнал, что Арктур — альфа Волопаса. Вообще я считал эту красивую звезду чем-то вроде своего покровителя.

— Кончилась собачья жизнь, — сказал Антонио.

— Только начинается, — отозвался Робин. Опухшая рука нисколько не мешала ему быстро управляться с едой. — Года два будешь мотаться между Землей и Луной, пока тебя не допустят на дальние линии.

Дальние линии, подумал я. Как там у Леона Травинского?

Дальние линии, дальние линии,
Мегаметры пространства —
Громом в ушах, гулом в крови.
Но что же дальше?
Слушайте, пилоты,
Слушайте, пилоты дальних линий,
Как плещутся о берег, очерченный Плутоном,
Звездные моря.

Теперь с экрана визора заговорил сильный, энергичпый голос. Я невольно прислушался.

— С чего ты взял? — Робин продолжал разговаривать с Антонио. — Вовсе не от того погиб Депре на Плутоне, что скафандр потек, это не доказано. Не мороз его доконал, а излучение. — Тут Робин недоуменно взглянул на меня: — В чем дело?

Дело было в том, что я послал ему менто: «Замолчи».

— Не мешай слушать, — сказал я вслух. — Там интересный разговор.

Мы стали смотреть на экран визора и слушать. Конечно, мы сразу узнали зал Совета перспективного планирования. За прозрачными стенами стояли голубые ели. Члены Совета сидели кто в креслах, кто за столиками инфорглобуса.

Сейчас говорил высокий человек средних лет, в костюме из серого биклона, с небрежно повязанным на шее синим платком. Говорил он, слегка картавя, иногда рубя перед собой воздух ладонью, — такой располагающий к себе человечище с веселыми и умными глазами. К его нагрудному карману была прицеплена белая коробочка видеофона.

— …и никто не вправе им это запретить, — говорил он на отличном интерлинге, — ибо человек свободен в своем выборе. Бегство части колонистов с Венеры встревожило меня не с демографической точки зрения. Планету покинуло, как мы знаем теперь, около четырех тысяч человек. Для Венеры с ее шестидесятитысячным населением это, конечно, заметная убыль. Что до Земли, то размещение и трудоустройство беженцев не представляет никаких затруднений. Здесь нет проблемы. Но мы обязаны думать о более отдаленной перспективе…

— Кто это? — спросил я у Робина.

— Ирвинг Стэффорд, директор Института антропологии и демографии.

А, так это и есть знаменитый Стэффорд, подумал я. Стэф Меланезийский…

Лет двадцать назад, когда я только учился пищать, этот самый Стэффорд с целым отрядом таких же, как он, студентов-этнографов отправился на острова Меланезии. Они там расположились на долгие годы, состав отряда менялся, но Стэффорд сидел безвылазно. Огромную культурную работу провел он среди отсталых островитян. Члены Совета текущего планирования только головами качали, рассматривая его заявки на обучающие машины, на нестандартную психотехнику. Стэф Меланезийский — так его прозвали с той поры.

— Разумеется, — продолжал Стэффорд, — я не допускаю мысли, что слухи об изменении психики примаров побудят два с половиной миллиона колонистов, живущих за пределами Земли, главным образом на Марсе, прекратить освоение планет и возвратиться на Землю. Но психологический эффект так или иначе может сказаться на темпе заселения Системы. Я прошу всех, кто смотрит и слушает сегодняшнее заседание Совета, подумать об этом. Три с лишним десятилетия демографы отмечают ежегодный устойчивый рост числа добровольцев, покидающих Землю. Без этой величины не может обойтись перспективное планирование мирового общественного производства.

Еще не установлено точно, что же происходит на Венере, имеем ли мы дело с действительными или мнимыми переменами, но сама мысль о каких-то возможных переменах может отпугнуть… пожалуй, не то слово… ну, скажем, остудит порыв добровольцев. В исторической перспективе сокращение потока колонистов, направленного на Марс, на Венеру и спутники больших планет, вызовет серьезнейшие последствия. Не нам, так нашим потомкам придется сворачивать программу переселения из старых городов, проект зеленой мантии. И через столетие — страшная скученность. Серая безлесная планета…

— Пусть лучше погибнут леса, но будет сохранен человек! — вскричал тощий мужчина, выпучив светло-голубые глаза.

Это был Баумгартен. Он казался моложе, чем тогда, в скафандре.

— Здесь надо как следует разобраться, — спокойно сказал Стэффорд. — Вполне с тобой согласен, Клаус, что отказ в помощи человеку, терпящему бедствие, — случай чрезвычайный. Но разреши задать тебе несколько вопросов. Не могло ли случиться так, что Тудор просто не услышал Холидэя?

Я поднялся. Было невмоготу сидеть. Напряженно ждал ответа Баумгартена.

— Я вынужден повторить еще раз, — сказал тот, подчеркнув последние слова, — перед тем как покинуть Венеру, мы тщательно расследовали обстоятельства происшествия…

— Да, Клаус, ты говорил об этом. Меня интересует…

— Говорил и снова скажу. Представители Совета Дубова и я, как врач, провели расследование. Рация у Тудора была включена. Он подробно перечислил все радиоразговоры, которые вел в тот злосчастный день, но утверждал, что не слышал голоса Холидэя. В это поверить невозможно.

— Надвигался очень сильный теплон, — продолжал спрашивать Стэффорд, — не нарушил ли он радиосвязь?

— В тот момент связь была. Это установлено точно. Спустя двенадцать минут после того, как Тудор проехал мимо, призыв Холидэя услышал пролетавший летчик. Он тут же приземлился и взял Холидэя на борт.

— Кстати, Клаус: кем был летчик — примаром или нет?

— Он родился на Земле и, значит, не был примаром. Правда, живет на Венере уже двадцать один земной год. Родители привезли его на Венеру в трехлетнем возрасте.

— Существенное добавление. Итак, летчик, примар на девяносто пять процентов, услышал Холидэя и взял его на борт, а стопроцентный примар Тудор услышал и проехал мимо. Так ты считаешь, Клаус?

— Я в этом убежден!

— А я — нет. Согласиться с твоей версией означало бы признать беспримерное нравственное падение. К счастью, ничего подобного на Венере не произошло.

— Дорогой мой Стэф, — закричал Баумгартен, — отринь от себя благодушие! Я прожил на Венере почти два земных года и знаю обстановку лучше, чем ты. Я не обвиняю примаров в нравственном падении, но — я предостерегаю! Да, да, предостерегаю! Нравственное падение начинается с мелочей. Вначале человек не отвечает на заданный ему вопрос, потом избегает нормального общения, и наконец — не откликается на призыв о помощи. Именно это происходит с примарами! Теперь я спрашиваю: можем ли мы спокойно сидеть и благодушествовать?

— Спокойно сидеть мы, конечно, не станем. Тут уже внесено предложение о том, чтобы направить на Венеру комиссию Совета. Думаю, что оно будет принято. Но я хотел бы довести свою мысль до конца. Тудор утверждает, что не слышал Холидэя. Нельзя ли допустить, что по какой-то причине до примаров стали плохо доходить обращения колонистов, прилетевших с Земли относительно недавно? Ты сам говорил, Клаус, что сложный комплекс венерианского поля…

— Не только сложный, но и мощный комплекс.

— Сложный и мощный, — терпеливо повторил Стэффорд. — Можно допустить, что он действительно оказывает влияние на психику человека. Но это уже иной аспект. Не нравственный, а физиологический. И требует он не апокалипсических предостережений, а тщательного изучения.

«Правильно!» — хотелось крикнуть мне. Но не таков был, по-видимому, Баумгартен, чтобы соглашаться с доводами, противоречащими его убеждениям.

— Так или иначе, — заявил он тоном, не допускающим возражений, — у примаров развиваются черты, несвойственные человеку.

— Лучше определим их как специфические черты. В неожиданностях, с которыми мы можем столкнуться в условиях, резко отличающихся от земных, есть своя закономерность. Человек должен приспосабливать к себе другие планеты, не боясь того, что планеты в какой-то мере будут приспосабливать человека к себе.

— Ты хочешь, чтобы мы… чтобы часть человечества перестала быть людьми? — Глаза Баумгартена готовы были выскочить из орбит.

— Нет, — сказал Стэффорд. — Они приспособятся к новым условиям, что-то, возможно, в них изменится, но они не перестанут быть homo sapiens.

— Что-то! — Баумгартен саркастически усмехнулся. — За этим «что-то» …м-м… душевный мир человека! — выкрикнул он по-немецки. — На Венере жить нельзя! Можно изменить климат планеты, но не ее воздействие на психику человека!

— Послушай, Клаус…

— Равнодушие ко всему, что прямо и непосредственно не касается тебя самого, — что может быть опасней! Подумайте только, что может воспоследовать! Или вы забыли трудную историю человечества? Прогрессируя и усиливаясь из поколения в поколение, это свойство станет источником величайшего зла!

Меня коробило от пафоса Баумгартена, и в то же время я слушал его с жадным, тревожным вниманием. Теперь он патетически потрясал длинными жилистыми руками.

— И кто же, кто — сам Ирвинг Стэффорд, знаток рода человеческого, готов преспокойно санкционировать — да, да, я не подберу другого слова… санкционировать превращение людей в нелюдей!

— Клаус, прошу тебя, успокойся!

— Никогда! Заявляю со всей ответственностью врача — никогда не примирюсь и не успокоюсь. Для того ли самозабвенно трудились поколения врачей, физиологов, химиков, совершенствуя и… м-м… пестуя прекрасный организм человека, чтобы теперь хладнокровно, да, да, хладнокровно и обдуманно обречь его на чудовищный регресс! Одумайтесь, члены Совета!

Баумгартен последний раз потряс руками и неуклюже уселся в кресло. Некоторое время все молчали.

— Клаус, — сказал коренастый человек, который сидел за столом, подперев кулаком массивный подбородок, — ты можешь быть уверен, что члены Совета отнесутся к твоему предостережению внимательно.

Его-то я знал — это был отец Робина, специалист по межзвездной связи Анатолий Греков.

— Да, да, — отозвался Баумгартен, — главное — без спешки. Люди вечно торопятся. Мы не думаем о последствиях! Забываем элементарную осторожность!

— О последствиях надо думать, — сказал Стэффорд после короткого молчания, — но, так или иначе, мы должны исходить из того, что возврат к временам изоляции невозможен. Нам придется побороть в себе страх. Освоение других миров не может быть прекращено. — Стэффорд энергично рубанул ладонью воздух.

Глава третья ОЛИМПИЙСКИЕ ИГРЫ

Хорош был лес, мягко освещенный утренним солнцем. Я смотрел из окна на зеленую стену и радовался, что удачно выбрал домик на окраине поселка космонавтов. Никогда еще у меня не было такого превосходного жилья — залитого солнцем и лесной тишиной.

Нет лучшей для человеческого жилья планеты, чем Земля. Я вспомнил холодные марсианские пустыни, вспомнил сумрачное, исполосованное молниями небо Венеры…

Что знал я раньше? Мир, простиравшийся вокруг купола моего родного поселка Дубова, — плантации желтых мхов, бешеные вихри, тепловые бури, угрюмые горные цепи на искаженном рефракцией горизонте — этот мир был естественным, привычным. Напротив, призрачной, нереальной казалась земная жизнь, о которой мы, школьники Венеры, знали из учебников и фильмов.

Помню одно из самых ранних впечатлений детства — изумление, вызванное фотокарточкой. Эта фотокарточка, цветная, величиной чуть ли не с окно, висела в комнате моего деда. Дед, молодой и совсем не похожий на себя, каким я его знал, коричневый от загара и мускулистый, стоял в полный рост на носу парусной яхты. Он улыбался. И улыбалась сидевшая на корме яхты молодая красивая женщина — моя бабушка, которую я не помнил совершенно. Я зачарованно разглядывал синюю воду озера. Темно-зеленый лес и домик — белую башенку под красной крышей-конусом — на дальнем берегу, голубое небо с облаками вразброс. Может, именно тогда впервые шевельнулось во мне желание увидеть этот странный мир воочию? Не знаю.

Как одержимый накидывался я на книги. Трудная история человечества развертывала передо мной свои страницы, я поглощал их с жадностью, но безмерно далеко от меня трубили ее беспокойные трубы, слишком чужим казался земной водоворот событий. Более всего волновали меня путешествия. Плавания Колумба и Магеллана, капитана Кука и Беллинсгаузена, затертые льдами нансеновский «Фрам» и седовский «Святой Фока», подвиг Миклухи-Маклая, трагический исход экспедиции Скотта, первые шаги пионеров космоса — вот что владело моим воображением. Дубов — так назывался поселок, в котором я родился, памятник Дубову на плато Пионеров был такой же привычной частицей детства, как палисадник перед домом, как огненные сполохи полярного сияния. Не сразу понял я, чем была Венера для Дубова и его товарищей, первыми из землян ступивших на ее поверхность. «Злая», «бешеная» планета, «планета-чудовище» — странно было читать эти слова: ведь тут был мой дом…

Конечно, я понимал, что люди, сделавшие первые шаги по Венере, ничем не были защищены от бешенства черных теплонов. Надежные купола поселков появились миого позже. Я понимал это, но… Представьте себе снежного человека, о котором много писали в прошлом веке, а нашли только в нынешнем, — представьте, как он сидит у себя дома — в уютной снежной норе на склоне Джомолунгмы — и преспокойно жует корешки какого-нибудь гималайского рододендрона, и тут он видит, как сквозь вьюгу, измученные, обмороженные, полуживые, лезут к вершине первовосходители…

Отец пытался приохотить меня к агротехнике, мать — к метеорологии (это были едва ли не главные области деятельности примаров), но я не испытывал ни малейшего желания возиться с селекцией мхов и запускать радиозонды. Мне было тесно и душно под толстым одеялом венерианской атмосферы, меня ждали звезды, которые я видел только в фильмах и атласах, ждали синие озера Земли, ждало распахнутое настежь пространство.

Настало время — я кончил школу и засобирался в дальнюю дорогу. Мать плакала, отец хмуро помалкивал. Мой друг Рэй Тудор в последний момент смалодушничал — не устоял перед доводами своего отца, решил остаться на Венере. «Здесь тоже много интересной работы, — сказал он мне. — Мы должны продвигаться в ундрелы». «Ну и продвигайся, — ответил я. — Жаль, что ты передумал, Рэй…» Мне и в самом деле было жаль. Вдвоем не так страшно покидать привычный мир. «Может, останешься?» — спросил Рэй по менто-системе. Я покачал головой…

Я улетел на Землю и поступил в Институт космонавигации. Быстро промчались годы учения. «Разве у вас не бывает каникул?» — спросила тогда мать. Наверное, это было дурно — ни разу не провести отпуск дома, на Венере. Но Земля не отпускала меня. Я носился в аэропоездах с континента на континент, забирался то в горы, то в тайгу, мне хотелось вобрать в себя многообразие мира, а более всего — найти то лесное озеро, что было на фотографии у деда.

Я перевидал множество озер, иногда говорил себе — вот оно! Но всякий раз что-нибудь оказывалось не так, полной уверенности не было, и зеленоглазый бес странствий гнал меня все дальше и дальше.

Сказочно прекрасна была Земля.

Иногда я как бы примеривал к себе поступок деда. Он был немногим старше, чем я, когда с первой волной колонистов покинул Землю и обосновался на Венере. В те далекие времена прочно была обжита Луна, полным ходом шло освоение Марса, что же касается Венеры, то она пользовалась скверной репутацией планеты, непригодной для жилья, активно враждебной человеку. Мой дед и другие пионеры не вняли трезвым голосам предостережений. Они высадились близ Северного полюса Венеры и поставили первый купол на плато Пионеров. Программа колонизации была составлена заранее со всей возможной тщательностью, и едва ли не главным ее пунктом была селекция так называемых венерианских мхов. Колонисты проделали изумительную работу: опустили на поверхность планеты облака странных микрорастений, питавшихся атмосферной влагой, и скрестили эту летучую аборигенную растительность с особо жаростойкими сортами земных кустарников. Так появились на плато Пионеров первые плантации желтых мхов.

Земля поддерживала нечеловечески тяжелый труд венерианских пионеров всей своей индустриальной мощью. В полярной области возникла целая промышленная зона — энергоустановки, опытные теплоотводные башни, предназначенные для отвода внутреннего, подоблачного тепла вертикальными потоками в верхние слои атмосферы. Впоследствии, когда селекционеры стали выращивать на плантациях венерианские дыни в масштабах, превзошедших внутреннее потребление, были построены фабрики пищеконцентратов. Теперь Венера не только потребляла, но и посылала на Землю плоды трудов своих колонистов.

Я пытался представить себя на месте деда, променявшего зеленые леса и озера Земли на раскаленную каменную пустыню, иссушенную адским дыханием черных теплонов. Прекрасное голубое небо — на вечно клубящиеся угрюмые тучи,.. на жизнь в скафандре.. Не знаю, решился бы я на такой шаг…

Да, я был по рождению примаром. Примаром второго поколения. Но нити, связывавшие меня с Венерой, были теперь разорваны навсегда. Моя переписка с родителями почти заглохла — лишь по праздникам мы обменивались поздравительными радиограммами. Конечно, я мог бы попросить Самарина, начальника космофлота, перевести меня на линию Луна-Венера. Но этого-то мне и не хотелось. В печати и по радио продолжали много говорить и спорить о примарах, об их обособлении, о каких-то сдвигах в психике. Я прислушивался к этим спорам не то чтобы со страхом, но с холодком жути. В голову приходили тревожные мысли, невольно я начинал отыскивать в себе примарские черты…

Тудор не услышал призыва о помощи или услышал, но не помог, — но я-то тут при чем?

Хватит, хватит! Не хочу больше думать об этом…

Хорошо на Земле: нормальная комната с окнами. Не то что крохотная каморка на Луне. Ну и теснотища там, в Селеногорске!

Я погладил оконное стекло. Потом как бы увидел себя со стороны и поспешно убрал с лица улыбку, потому что чувствовал, что она тупая-претупая. Во всяком случае, не к лицу межпланетному волку.

«Бен-бо!» — вспомнилось мне почему-то. Я знал, где тут начальное звено ассоциации, но углубляться в это не хотелось. Просто я сказал себе: «Бен-бо! Почти два года ты мотаешься на линии Земля-Луна. Вот так межпланетный волк! Туда-сюда, туда-сюда — как маятник гравиметра. Бен-бо! Ты добьешься перевода на линию Луна — Юпитер или уйдешь из космофлота. Ведь взяли Антонио вторым пилотом на линию к Марсу…»

Но я знал, что все это ох как не просто! Пилотов с каждым годом становится больше, а линий больше не становится.

Даже наоборот: закрыт один из рейсов к Венере, а ежегодный облет Плутона заменен полетом раз в два года. Остальное там делают автоматы.

Дальние линии, дальние линии…
…Плещутся о берег, очерченный Плутоном,
Звездные моря…

Я опять погладил стекло и только тут вспомнил, что могу открыть окно. Вот что значит отвыкнуть от земного уюта!

Вместе с лесной свежестью в распахнутое окно влетела далекая песня.

Пять дней праздников на Земле! Отосплюсь. Всласть почитаю.

Я подошел было к коробке инфора, чтобы узнать код ближайшей библиотеки и заказать себе книг, но тут загудел видеофонный вызов.

Робин подмигнул мне с круглого экранчика:

— С земным утром, Улисс. С праздником.

— С праздником, Робин. Когда ты успел наесть такие щеки?

— Просто опух со сна. Поехали на Олимпийские?

— Нет, — сказал я.

— Зря. А что будешь делать?

— Читать.

— Зря, — повторил он. — Твой могучий интеллект не пострадает, если два-три дня не почитаешь.

— Что ты понимаешь в интеллектах? — сказал я. — Поезжай и прими участие. Может, лавровый венок заработаешь.

Где-то здесь, в лесу, вспомнил я, должно быть озеро. Нет, не то, что на дедовской фотографии, но тоже хорошее. Пойти, что ли, поискать его — и весь день в воде, в пахучих травах, в колыхании света и тени… А ночью — костер, прохлада, далекие звезды, звезды, звезды…

Набрать книг, еды — и пять дней блаженной тишины и одиночества…

В следующий миг я схватил видеофон и набрал код Робина.

— Ты еще не ушел? — Я перевел дух. — Я еду с тобой.

— Вот и прекрасно! — Робин пристально смотрел на меня. — Что-нибудь случилось?

— Ничего не случилось. Встретимся через полчаса у станции, ладно?

Ничего не случилось. Решительно ничего. Пилот линии Земля-Луна желал провести праздник Мира, как все. Желал принять участие в Олимпийских играх и веселиться вовсю, как все люди.

Мы встретились с Робином у станции трансленты. Сразу перескочили с промежуточной полосы на среднюю, быструю, и понеслись мимо лесного приволья, мимо мачт инфор-глобус-системы, мимо домиков из гридолита, так умело подделывающего фактуру древесного ствола и шершавого гранита.

Робин принялся расхваливать своего мажордома — это старинное словцо, обозначающее домашний автомат, недавно вошло в интерлинг.

— Настроился на сверхзаботу, — говорил Робин, посмеиваясь. — Непременно хотел мне всучить дождевик и шляпу.

— А мне ленивый попался, — сказал я. — По-моему, он беспробудно спит.

— Ты просто его не включил.

— Может быть.

Транслента широким полукругом огибала старый город. Скучные ряды одинаковых домов-коробок. Серые, многоэтажные. Странно, подумал я: предки были энергичны и умны, а вот в строительстве жилья не хватало им, что ли, фантазии. Впрочем, не в фантазии дело. Дворцы и монументы они умели строить. Помню, какой восторг охватил меня в старом Ленинграде. А старую Венецию не так давно — всю как есть — поставили на новые сваи, теперь уж навечно. Я не любитель музеев, но в Венеции хотел бы побывать. Нет, не в отсутствии фантазии дело. Уж очень много других забот было у предков. А строительные материалы были просто ужасны.

Впрочем, забот и нашему поколению хватает…

В старом городе ритмично бухало, что-то рушилось, взлетали столбы пыли, и вибраторы быстренько свертывали их. У автоматов не бывает праздников.

Никогда, наверное, не кончится работа по благоустройству Земли. Сейчас вот поветрие — прочь из городов, покончим с уплотненностью, скученностью, зеленая мантия планеты. Своего рода культ зеленого дерева. Но настанут другие времена, и кто знает, какие новые идеи будут обуревать беспокойный род человеческий…

На миг сверкнула далеко внизу яркой синью река, и мы въехали в новую часть города.

Мы высадились на центральной площади и попали в людской водоворот.

Куда они вечно торопятся, эти девчонки? И почему им всегда весело? Вот бежит навстречу стайка — в глазах рябит от ярких полосатых юбок. Увидели пузатый кофейный автомат, плеснувший кофе мимо подставленной чашки, — смех. Попалась на глаза реклама нового синтетика — смех. Увидали нас, одна шепнула что-то другим, — смех.

Я невольно оглядел себя. Ничего смешного как будто. Костюм, правда, не новый, пластик пообтерся, потерял блеск.

— Ты прав, пора выбросить, — сказал догадливый Робин. — Пошли в рипарт.

В зале рипарта — полно парней. Разглядывают образцы, спорят о расцветках. Дивное времяпрепровождение! Хотя — праздник. По праздникам рипарты всегда забиты. Ну, где тут мои размеры?

Я вспомнил Стэффорда — серый биклоновый костюм, синий платок. Недурно он выглядел. Вот нечто похожее. Цвет хороший, серый, как дома в старом городе.

У автомата узколицый парень моего роста старательно набирал код этого самого костюма. Потом вдруг отменил заказ, стал набирать другой. Я терпеливо ждал.

— Как думаешь, — обернулся он ко мне, — не взять ли и тот, полосатый?

— Возьми обязательно, — сказал я. — И тот, в розовую клетку, возьми. Ты будешь в нем неотразим. Хватай все, какие есть.

Парень нахмурился:

— Ты со всеми так разговариваешь?

— Только с едоками, — отрезал я.

На нас стали оборачиваться. Парень хмуро меня разглядывал, задержал взгляд на моем значке.

— Ты болен, — сказал он, с сожалением покачав головой.

— Чем это я болен?

— Космической спесью.

Робин потащил меня к другому автомату, ворча нечто в том смысле, что я одичал на Луне и разучился разговаривать с людьми. Мне стало немного не по себе, но я был уверен, что дело тут не в «одичании», а в том, что просто я не люблю, когда набирают больше, чем нужно.

— Откуда ты знаешь, сколько ему нужно? — урезонивал меня рассудительный Робин. — Тебе достаточно одного костюма, а этому человеку понадобилось два — что ж тут такого?

— Вот-вот, — не сдавался я. — Типичная психология едока.

Мы переоделись в кабинах, а старые костюмы сунули в пасть утилизатора. Я взглянул в зеркало — вылитый Стэффорд, только потоньше и ростом пониже и, уж если говорить всю правду, совсем некрасивый. Носатый, с обтянутыми скулами.

Мы вышли на улицу как раз в тот момент, когда из женской половины рипарта выпорхнула пестрая стайка девушек. Конечно, беспричинный смех и волосы по последней моде — в два цвета. Нам было по дороге, и Робин стал перекидываться с ними шуточками. Я тоже иногда вставлял два-три слова. И посматривал на одну из девушек, что-то в ее тонком смуглом лице вызывало неясно-тревожные ассоциации. Это лицо связывалось почему-то с беспокойной толпой.

Вдруг она с улыбкой взглянула на меня и спросила:

— Не узнаешь?

И тут меня осенило. Но как она переменилась за два года!

Ведь была совсем девчонкой — с надежной отцовской рукой на хрупком плече. А теперь шла, постукивая каблучками, высокая девушка, и на ней сиял-переливался золотистый лирбелон, на котором теперь помешаны женщины, и зеленые полосы на широкой юбке ходили волнами.

— Здравствуй, Андра, — сказал я.

— Здравствуй, Улисс. Будешь участвовать в играх?

— Еще не знаю. Ты теперь живешь здесь?

— У нас дом с садом в спутнике-12. Это к северо-востоку отсюда.

— Как поживают родители? — спросил я.

— Они… — Андра запнулась. — Отец снова на Венере.

Я читал, что Холидэй улетел на Венеру в составе комиссии Стэффорда. Значит, он еще не вернулся. Что-то затянулась работа комиссии, и никаких сообщений оттуда…

— Как он там? — спросил я как бы вскользь. И тут же понял, что ей не хочется отвечать. — Ну, а что ты поделываешь?

— О, я после праздников улетаю в Веду Гумана.

Веда Гумана — гигантский университет, в котором было сосредоточено изучение наук о человеке, — находилась неподалеку от нашего Учебного центра космонавигации.

— Я поступила на факультет этнолингвистики. Ты одобряешь?

Я кивнул. Шла огромная работа по переводу книг со старых национальных языков на интерлинг, и если Андра намерена посвятить себя этому делу, ну что ж, можно только одобрить.

Я понял, что ей хочется расспросить обо мне, но рассказывать ничего не стал. Да и, в сущности, не о чем было рассказывать.

Мы сели в аэропоезд и спустя десять минут очутились на олимпийском стадионе.

Это был не самый крупный стадион в Европейской Коммуне, но и не самый маленький. Его чаша славно вписывалась в долину, окаймленную зелеными холмами. С одной стороны к стадиону примыкала Выставка искусств — буйный взлет фантазии, загадочная улыбка, радостный сон ребенка, уж не знаю, как еще назвать эти легкие строения, кажущиеся живыми существами.

Над стадионом вспыхивали и гасли разноцветные буквы, складывались в слова, рассыпались, плясали. Каждый мог зайти в специальную кабину и набрать нужное слово или фразу — и буквы послушно выстроятся над стадионом. Сейчас висело в голубом небе: «Я подарю тебе, дорогая, лучшую из своих молекул». Это был припев из песенки Риг-Россо в последнем стереофильме.

Гомон, смех, песни. Пестрый хоровод трибун…

В толпе, подхватившей нас, затерялись Андра и ее подруги.

Нас с Робином понесло к западным трибунам.

— Кто эта девушка? — спросил Робин.

— Андра, — сказал я и повторил еще раз: — Андра. Знаешь что? Мы будем состязаться.

— Ладно. Но когда ты начнешь петь, жюри попадают в обморок.

— Ну и пусть, — сказал я легкомысленно. — Пусть падают, а я буду петь.

Мы пошли к заявочным автоматам, и вдруг, откуда ни возьмись, бурей налетел на нас Костя Сенаторов.

— Ребята! — закричал он во всю глотку и принялся нас тискать в объятиях. — Тысячу лет! Ну, как вы — летаете? А у меня, ребята, тоже все хорошо! Инструктор по атлетической подготовке. Здорово, а? Хорошо, ребята, замечательно! Знаете где? В Веде Гумана!

— Молодец, Костя! — сказал Робин. — Я подарю тебе лучшую из своих молекул.

Костя зашелся смехом.

— Вы — заявлять? Правильно, ребята, замечательно! Ну, увидимся еще! — Костя нырнул в толпу.

А я вспомнил, как Костя бил кулаком по рыхлой земле, и лицо у него было страшно перекошено, и он завывал: «Уй-ду-у-э…» Молодец Костя, не раскис, нашел себя в новом занятии. Не всем же быть пилотами.

Робин уже опять перешучивался с девушками. Я потащил его к заявочному автомату. Запись заканчивалась, а атлетов, желающих состязаться, было сверх меры. Но для нас, космолетчиков, сделали исключение, пропустили вне очереди, и мы получили номер своей команды и личные номера.

В десятке, которая нам противостояла, я узнал узколицего парня из рипарта. И конечно, этот едок оказался моим соперником. Такое уж у меня счастье — жребий всегда выкидывает со мной странные штуки.

Дошла очередь и до нас. Я легко обогнал моего едока на беговой дорожке. Затем нам пристегнули крылья. Я сделал хороший разбег, сильно оттолкнулся шестом, он гибко спружинил и выбросил меня в воздух, а я расправил крылья. Люблю полет! Крылья упруго вибрировали и позванивали на встречном ветру, я вытягивал, вытягивал высоту, а потом перешел на планирование. Приземление после такого полета — целая наука, ну, я-то владел ею. Я вовремя сбросил крылья, погасил скорость и мягко коснулся земли. Мой соперник приземлился метров на тридцать позади, несколько раз перекувырнулся через голову, и это обошлось ему в десять потерянных очков.

Стрельба из лука с оптическим прицелом. Лишь две из моих десяти стрел не попали в цветную мишень. Но узколицый стрелял не хуже и набрал столько же очков, что и я.

Потом — фехтование. Я пытался ошеломить противника бурным наступательным порывом, но он умело отразил атаку и заставил меня обороняться, в результате я потерял шесть важных очков.

Разрыв в очках, который мне принесла победа в свободном полете и беге, сокращался, и мною овладел азарт. Кроме того, было и еще нечто, побуждавшее меня изо всех сил стремиться к победе. Это нечто, как я подумал потом, восходило к старинным рыцарским турнирам, которые и гроша бы не стоили, если б на балконах не сидели прекрасные средневековые дамы.

Над стадионом плясали буквы, складываясь в слова. Вдруг возникло: «Вперед, Леон!» Что еще за Леон? Я метнул диск, чуть не достав до этого Леона, и снова увеличил разрыв в очках. Теперь осталась интеллектуальная часть состязаний. Сейчас я положу этого фехтовальщика на лопатки.

Я попросил его припомнить третий от конца стих из поэмы «Робот и Доротея». К моему удивлению, узколицый прочел всю строфу без запинки. Ну, подожди же! Надо что-нибудь из более давних времен… И я решил убить его вопросом: «Был ли в истории литературы случай, когда кривой перевел слепого?» Он поглядел на меня с улыбкой и сказал: «Хороший вопрос». И продекламировал эпиграмму Пушкина:

Крив был Гнедич поэт, преложитель слепого Гомера,
Боком одним с образцом схож и его перевод.

Затем он задал мне вопрос: кто из поэтов прошлого вывел формулу Римской империи? По-моему, здесь был подвох. Никогда не слышал, чтобы поэты занимались такими вещами…

Нам предложили сочинить стихотворение на тему «Ледяной человек Плутона», положить его на музыку и спеть, аккомпанируя себе на фоногитаре.

Много лет подряд телезонды передавали изображения мрачной ледяной пустыни Плутона, пока в прошлом году не разразилась сенсация: око телеобъектива поймало медленно движущийся белесый предмет. Снимки мигом облетели все газеты и экраны визоров и породили легенду о «ледяном человеке Плутона». Все это, разумеется, чепуха. Планетолог Сотников утверждает, что это было облако метана, испарившееся в результате какого-то теплового процесса в недрах Плутона.

Вот в таком духе я и написал стихотворение. Приэтом я остро сознавал свою бездарность и утешал себя только тем, что за отпущенные нам десять минут, пожалуй, сплоховал бы и сам Пушкин. Я схватил фоногитару и начал петь свое убогое творение на мотив, продиктованный отчаянием. Впоследствии, когда Робин принимался изображать этот эпизод моей биографии, я хохотал почти истерически. Но тогда мне было не до смеха.

Сознаюсь, мне очень хотелось, чтобы мой противник спел что-нибудь совсем уж несуразное. Но когда он тронул струны и приятным низким голосом произнес первую фразу, я весь напрягся в ожидании настоящей поэзии.

Вот что он спел, задумчиво припав щекой к грифу гитары:

Кто ты, ледяной человек?
Вопль сумеречного мира,
Доведенного до отчаянья
Одиночеством?
Призрак безмерно далеких окраин,
Зовущий на помощь,
На помощь?
Или ты появился из бездны
Грядущих времен,
Чтобы напомнить людям, живущим в тепле,
Что их Солнце
Не вечно?
Кто ты, ледяной человек?

Короткий вихрь рукоплесканий пронесся по трибунам. Должно быть, за нашим соревнованием следило много зрителей, настроивших свои радиофоны на наш сектор.

Я опередил противника в решении уравнений. Но в рисовании он опять меня посрамил.

В заключение нам предложили тему для десятиминутного спора: достижимость и недостижимость. Мой противник выдвинул тезис: любая цель, поставленная человеком, в принципе достижима при условии целесообразности. Надо было возражать, и я сказал:

— Достижим ли полет человека за пределы Солнечной системы? Точнее — межзвездный перелет?

Он пожал плечами:

— По-моему, сейчас доказана нецелесообразность полета к звездам.

— Значит, он недостижим?

— Недостижим, поскольку нецелесообразен.

— А я считаю, что если бы возникла возможность такого полета, техническая возможность, то появилась бы и целесообразность. Возможно — достижимо. Невозможно — недостижимо. Вот и все.

— Ты слишком категоричен, — сказал узколицый. — Была ведь возможность достичь расцвета цивилизации роботов, но человечество сочло это нецелесообразным, и началась знаменитая кинороботомания. Главное условие — целесообразность.

В общем, его логику сочли сильнейшей. Он набрал 56 очков, а я 48. Не дотянул по части интеллекта. Дух всегда побеждает грубую материю.

Сверившись с нашими номерами, жюри возвестило:

— Леон Травинский победил Улисса Дружинина.

Мы вместе сошли с помоста.

— Так ты Леон Травинский, поэт? — сказал я. — А я-то думал: он — дядя в летах.

— Нет, я молодой едок, — засмеялся он.

— Беру свои слова обратно, — сказал я. — Не обижайся.

— Не обижаюсь. Запиши, если хочешь, мой номер видеофона.

Тут его окружили девушки, и он махнул мне рукой на прощание.

Робин еще состязался. Я выпил под навесом кафе-автомата стакан рейнского вина. Вдруг я понял, что нужно сделать.

Я прямиком направился к кабине объявлений и набрал на клавиатуре:

«Андра, жду тебя у западных ворот».

Она пришла запыхавшаяся и сердитая:

— Ты слишком самонадеян. Подруги меня уговорили, а то бы я ни за что не пришла.

— У меня не было другого способа разыскать тебя. — Я взял ее под руку и отвел в сторонку, уступая дорогу шумливой процессии в карнавальных костюмах. — Когда ты успела так вырасти? Мы почти одного роста.

— Ты всенародно вызвал меня для того, чтобы спросить это?

— Я потерпел поражение и сейчас нуждаюсь в утешении.

Она с улыбкой посмотрела на меня.

— Ты слышала, как я пел?

— Нельзя было не слышать. — Теперь она смеялась. — Ты пел очень громко.

— Я старался. Мне хотелось, чтобы жюри оценили тембр моего голоса.

— Улисс, — сказала она, смеясь, — по-моему, ты совершенно не нуждаешься в утешении.

— Нет, нуждаюсь. Ты была на Выставке искусств?

— Конечно.

— А я не был. Пойдем, просвети меня, человека с Луны.

Она нерешительно переступила с ноги на ногу. Но я уже знал, что она пойдет со мной. Очень выразительно было ее резко очерченное, как у матери, лицо под черным крылом волос. А вот глаза у нее отцовские — серые, в черных ободках ресниц. Хорошие глаза. Немного насмешливые, пожалуй.

В первом павильоне шли рельефные репродукции со старых кинохроник. Кремлевская стена, Красная площадь без голубых елей, без Мавзолея. Масса народа, плохо одеты, а какие радостные лица… И с деревянной трибуны, размахивая старенькой кепкой, Ленин поздравляет народ с первой годовщиной Советской власти. Стройки, бескрайние поля. Снова Красная площадь, падают кучей знамена со свастикой. Пожилые люди в старинных черных пиджаках подписывают Договор о всеобщем разоружении (тот далекий день с тех пор и отмечается как праздник Мира). Солдаты в защитных костюмах демонтируют водородную бомбу. Переоборудование стратегического бомбардировщика в пассажирский самолет — заваривают бомбовые люки, тащат кресла… «Восстание бешеных» — горящий поселок под огнем базук, автоматчики, спрыгивающие с «джипов». Счастье, что удалось тогда их отбросить от ядерного арсенала… Трудно даже представить, какие беды обрушили бы на мир фашисты, дотянись они до ракет. Ведь это были не просто кучки безумцев, с ними шли армейские части, с ними были опытные генералы и даже какие-то сенаторы, имена которых давно забыты. В эти критические часы истории дорогу фашистам преградил народ. Ох, какие могучие, какие нескончаемые демонстрации, какая лавина плакатов! Вот оно — массы вышли на улицы…

Я засмотрелся. Все это читано, пройдено в школьном курсе истории, но когда видишь ожившие образы прошлого… вот эти напряженные лица, разодранные в крике рты, неистовые глаза… то, право же, сегодняшние наши проблемы тускнеют…

— Улисс, — Андра тронула меня за руку, — ты прекрасно обойдешься без меня. Я пойду.

— Нет! Сейчас пойдем дальше. Туда, где тебе интересно.

— Мне и здесь интересно, но я уже была… — Она умолкла, внимательно глядя на меня. — У тебя странный вид, Улисс.

— Пойдем. — Я счел нужным кое-что ей объяснить. — Понимаешь, Андра, я подумал сейчас, что мы… мы должны сделать что-то огромное… равноценное по важности их борьбе…

— Ты разговариваешь со мной, как с маленькой. Разве это огромное не сделано? Разве не построено справедливое общество равных?

— Я не об этом. Понимаешь, нам уж очень спокойно живется.

— Чего же ты хочешь? Нового неравенства и новой борьбы?

— Конечно, нет. Но, с тех пор как создано изобилие продовольствия, мы обросли жирком благополучия. Мы очень благополучны. Очень сыты.

— Теперь понимаю: ты хочешь устроить небольшой голод.

— Да нет же! — Мне было досадно, что я никак не мог ей объяснить. Впрочем, я и сам толком не понимал, чего мне надо. — Послушай. Только не торопись, все равно я тебя не отпущу. Вот на Венере что-то произошло, часть поселенцев возвратилась на Землю — ну, сама знаешь. И сразу встревожились: как бы через сто лет на планете не стало тесно. Ах, ах, придется потесниться, придется вырубать сады.

— Но это же действительно очень серьезная проблема — перенаселение. Что хорошего в тесноте? По-моему, она ничем не лучше голода.

— Я и не говорю, что лучше. Большая проблема требует большого размаха. Угроза перенаселения? Пожалуйста — добровольцы покидают Землю и уходят в космос. За пределы Системы.

— Так бы сразу и сказал! Я слышала, как ты спорил с Травинским. Странный ты, Улисс! Уйти на десятки лет в космос и вернуться с информацией, которая никому не будет нужна, потому что земное время намного тебя опередит, — ну что тут говорить! Давно доказана бессмысленность таких полетов.

— Бессмысленность?

— Да. Нецелесообразность, если хочешь.

— Вот-вот! — сказал я с неясным ощущением душевной горечи. — Только это я и слышу сегодня! Рабы целесообразности — вот кем мы стали…

В следующем павильоне были выставлены полотна, писанные в новомодной полисимфонической манере. Мне понравилось одно из них — «Шторм на Адриатике». От полотна отчетливо исходил запах морской свежести, я слышал посвист штормового ветра, шум волн — это было здорово!

Забормотал динамик. Я поморщился — он мешал слушать картину. Андра схватила меня за руку:

— Улисс, сейчас будет выступать Селестен. Ну оторвись же от картины!

— Кто это — Селестен?

— Нет, ты действительно человек с Луны! У вас что, нет там визора?

— У нас есть все, что нужно для счастья. Но визор я не смотрю. Ладно, давай своего Селестена.

Он оказался дородным и — мне пришло на память старое русское слово — холеным человеком с черной бородкой клинышком и подвижными белыми руками. Зрители так и валили со всех сторон в открытый амфитеатр, а Селестен стоял на помосте и благосклонно улыбался с видом человека, хорошо понимающего интерес к собственной персоне.

Он заговорил. Вначале я слушал невнимательно — мне хотелось додумать ту мысль, о целесообразности. Но потом Селестен меня увлек.

— …Прекрасны и гармоничны, не так ли? Но давайте вспомним, какими мы были…

Селестен подошел к стеклянному кубу и что-то тронул под ним. В кубе замерцало, задрожало, сгустилось, и вот возникло изображение сутулого, обросшего шерстью существа в полный рост. Низкий лоб, мощные надбровные дуги, длинные руки — словом, типичный неандерталец.

— Что дала нам эволюция? — продолжал Селестен. — Таз для прямого хождения, ступню, приспособленную к бегу, ключично-акромиальное устройство, позволяющее отводить руку вбок от туловища. — Взмах белой руки, и вокруг неандертальца возник светящийся контур тела современного человека. — На это пошел миллион лет. Миллион лет от неандертальца до кроманьонского человека! Что дали последующие двадцать тысяч лет? Изменения ничтожны. Наш скелет почти неотличим от скелета кроманьонца. Примерно тот же объем мозга, та же способность к хранению информации.

Неандерталец исчез, выросло изображение человека совершенных пропорций. Фигура стала прозрачной, были видны мерное биение сердца, красные токи крови, взлеты и опадания легких.

— Мы прекрасны, мы гармоничны! — воскликнул Селестен. — Но верно ли то, что человеческое тело — предел совершенства? Так ли безупречен неторопливый ход эволюции? Любой зверь нашего веса сильнее нас, лошадь быстрее, собака телепатичнее, летучая мышь в тысячи раз лучше разбирается в окружающих полях. Мы можем существовать в весьма узком диапазоне температур и давлений, наши желудки не переносят малейших изменений химизма привычной пищи. И вот я спрашиваю: есть ли у нас основания быть самодовольными? Обратимся к истории. Как только древний человек сумел сделать твердое острое лезвие, он прежде всего соскоблил с лица ненужные волосы…

Тут по амфитеатру прокатился смех. Селестен потрогал свою бородку и тоже усмехнулся.

— Видите, как мы непоследовательны, — сказал он. — Так вот, уже древний человек, пусть еще бессознательно, пытался исправить, улучшить данное природой. А теперь вспомним, о чем мечтала античная Греция…

Фигура в стеклянном кубе расплылась, раздвоилась, под человеческим торсом возникли очертания лошадиного туловища.

— Греки создали миф о мудром кентавре Хироне, воспитателе Ахилла. Смотрите, как удобно размещены в его торсе мощные легкие и сильное многокамерное сердце, на которое не давит снизу переполненный пищеварительный аппарат — он занял более естественное положение в горизонтальной части туловища. В образе кентавра античные мечтатели объединили прекраснейшие создания природы — человека и коня. Гармонию их тел прославили лучшие ваятели древности…

— Ты предлагаешь нам обзавестись копытами? — раздался чей-то насмешливый выкрик.

— Нам неплохо и на двух ногах!

— Не мешайте Селестену!

Селестен оглядел амфитеатр со снисходительной улыбкой.

— Я не призываю вас превратиться в кентавров и бездумно скакать по зеленым лугам. Моя задача — пробудить свободное воображение, обратить вашу мысль на необходимость совершенствования самих себя, на поиски новых биологических форм, ибо наше тело ограничено в своих возможностях по сравнению с мощью разума. Эту ограниченность понимали наши предки. Вот еще одно создание народной фантазии, пленительный образ старой русской сказки.

Куб наполнился аквамариновым зыбким свечением, сквозь сине-зеленый свет обозначилась женская фигура. Прояснилась. Ноги ее слились, превратились в рыбий хвост…

— Русалка, — сказал Селестен. — Какая прекрасная мечта — жить в воде, в среде, в которой тело невесомо и движение не ограничено по высоте… Человечество долго шло по неверному пути, создавая искусственных людей. Все помнят, чем закончилось увлечение роботами. Но было бы совсем неплохо нам, людям, перенять у роботов их сильные черты. Наша власть над неживой материей колоссальна. Так почему же мы так робки, так консервативны, когда заходит речь о разумной модификации человека?..

… — Понравился тебе Селестен? — спросила Андра, когда мы вышли из павильона.

— Красноречивый дядя, — сказал я. — Их называют антромодифистами, да? Что-то я про них читал.

— Он прав — надо совершенствоваться. Надо искать новые, целесообразные формы.

— Ну конечно, — сказал я. — Тебе так была бы к лицу еще пара ножек. Или русалочий хвостик. — Я показал рукой, как колышется воображаемый хвост.

— Я вижу, ты полностью утешился. До свиданья, Улисс. Я пошла.

— Постой! Дай мне номер твоего видеофона. Ведь завтра тоже праздник.

Глава четвертая ФЕЛИКС

Наш грузовик разогнался, включилась искусственная тяжесть, и мы с Робином покойно сидели в своих креслах — я в левом, он в правом.

Робин уже спал. Никак не отоспится после праздников. Подножка кресла, подчиняясь баростабилизатору кровяного давления, плавно водила его ноги вверх-вниз.

Привык я уже, что по правую руку сидит Робин. Никого другого не хотел бы я видеть в кресле второго пилота. Но не век же сидеть Робину в этом кресле. Я знал, что недавно ему предложили перейти на линию Луна — Марс. Тут и думать было нечего, но Робин, вместо того чтобы сразу согласиться, тянул с ответом. Тоже со странностями человек.

Мы хорошо провели праздники. Не без труда мне удалось убедить Андру, что подруги как-нибудь обойдутся без ее общества. Рассуждает, как взрослый человек, но, в сущности, девчонка. Храбрая — и пугливая. Русалочка. Так я ее называл, а она сердилась.

Я вспоминал ее оживленное лицо в отблесках карнавальных огней. «Смотри, смотри! Ну посмотри на этого клоуна — какой уморительный!» Она хохотала так безудержно, что и я смеялся, хотя клоун, в общем-то, был обыкновенный. Потом она вдруг тащила меня к книжным стендам, горячо убеждала в пользе интонационной цветотипии. Я пробовал читать тексты с буквами разного цвета и значками для передачи интонации — получалось скверно. Андра ругала негибкость моих модуляций, а заодно и консерватизм моего мышления. Я улыбался, а она сердилась. Мне, заявила она, недоступны красота и выразительность интерлинга.

Она водила пальчиком по моему значку и выпаливала старую детскую считалку: «Ну-ка, храбрый космолетчик, привези Луны кусочек. Не хочу я на Луну, я вам Солнце привезу».

Пилоты старшего поколения редко носят свои значки — их знают и так. А я, должно быть, тщеславен: ношу значок. Пусть все видят: идет космолетчик…

Правда, в полете тщеславие слетает с меня, как теплоотводная смазка с ракеты. Ведь теперь нет рядом пилотанаставника, я командир и отвечаю за корабль, пассажиров и груз. Смешно, конечно, но иногда мне лезут в голову всякие страхи: а вдруг не сработает поле метеоритной защиты… вдруг расстроится фокусировка и ионный поток начнет разъедать ускоряющие электроды…

Но корабль послушен, автоматы точно и безотказно выполняют программу, и я успокаиваюсь. Я смотрю на звездное небо и отыскиваю свою звезду — Арктур. Я дружески подмигиваю ему и тихонько шепчу: «Паси, паси своего вола…» И вот уже мне чудится, что это не обычный грузовик линии Земля-Луна и за моей спиной не три тысячи тонн продуктов и оборудования для Селеногорска, а огромный звездный корабль, что я лечу с субсветовой скоростью к далекой звезде, и мои спутники спят в анабиозных ваннах — ведь нам лететь добрых полвека…

Кто-то за дверью подергал ручку. Что еще за новости! Там ясно написано: «Вход в рубку не для пассажиров».

Сегодня пассажиров на борту немного — семеро. Самые нетерпеливые, не пожелавшие дожидаться пассажирского корабля, который стартует через несколько часов. Два астрофизика, инженер по бурильным автоматам, две женщины-врача и художник. И еще — Феликс Эрдман, тот самый специалист по хроноквантовой физике, которого, как говорит Робин, понимают не более десяти человек во всей Солнечной системе.

Опять постучали. Может, что случилось? Я нажал кнопку двери.

Вошел Феликс Эрдман. Он придерживался за поручни, будто корабль качало, — не привык, видно, к искусственной тяжести.

— В чем дело? — спросил я не очень приветливо. Он выглядел ненамного старше меня, и я не знал, следует ли употреблять обращение «старший».

— Нельзя ли воспользоваться вашим вычислителем? — сказал Феликс.

Он смотрел на меня, но, право, казалось, будто он видит совсем не то, на что смотрит.

Я не успел ответить, я только подумал, что это не полагается…

— Жаль, — сказал он и повернулся к двери.

— Погоди, Феликс, — сказал проснувшийся Робин. — Вычислитель свободен. Нам не жалко, правда, Улисс?

— Конечно, — проворчал я. Не люблю, когда запросто читают то, что у тебя в голове!

— Садись, Феликс. — Робин выдвинул кронштейн с третьим креслом. — Вот вводная клавиатура, вот вспомогательная панель для составления алгоритмов. Садись, считай.

Феликс сел и запустил пальцы в свою гриву, пальцы скрылись целиком. В старых хрестоматиях для детского чтения я видывал рисунки — украинские хаты с соломенной крышей. Вот такая крыша была у него на голове. О существовании парикмахерских-автоматов этот человек, безусловно, не подозревал. Уставился в окошко дешифратора, будто там откроется ему великая истина, и молчит. Хотел бы я знать, о чем думает такой теоретик.

— На лунную обсерваторию, Феликс? — спросил Робин.

Тот не ответил. Теперь он щелкал клавишами, вводя задачу. Наверное, он привык, чтобы на него работал целый вычислительный центр, и наша считалка слишком примитивна. Я послал Робину менто: «Не мешай ему».

Робин, кажется, не понял, а Феликс сказал, не отрываясь от вычислителя:

— Нет, ничего. Вы не мешаете. — И добавил: — Я лечу на станцию транскосмической связи.

— Если ты собираешься присутствовать на сеансе связи, — сказал Робин, — то ты малость поторопился. До сеанса еще двадцать с чем-то суток.

Звезда Эпсилон Эридана издавна была под наблюдением земных астрономов. «Прослушивали» ее не напрасно. Лет восемьдесят назад были приняты сигналы с одной из планет ее системы — Сапиены, Разумной, как ее тогда же назвали. Мы с детства свыклись с мыслью, что существует транскосмическая связь, что мы не одни в Галактике, для нас это вполне естественно. Но я знаю из учебников и фильмов, какой гигантской сенсацией было установление межзвездной связи тогда, много лет назад. Одиннадцать лет прохождения сигнала туда и столько же обратно. Накопилась кое-какая научно-техническая информация, нащупывался код для более широкого обмена, но пока мы знали слишком мало о разумных обитателях Сапиены, так же как и они о нас. Мы были примерно на одинаковом уровне развития — так предполагали ученые.

Вот если бы полететь к ним… Но одиннадцать световых лет — пустяк для радиосвязи — для корабля превращаются в миллиарды мегаметров…

Вся планета знала, когда состоится очередной сеанс связи. К нему готовились, о нем писали в газетах и говорили по визору.

— Двадцать трое суток, — подтвердил Феликс.

— Вот я и говорю: поторопился ты. Или есть еще дела на Луне?

Феликс мельком посмотрел на Робина своим странным — будто издалека — взглядом.

— Видишь ли, — сказал он, — прием с Сапиены начнется завтра.

— Как же так? — удивился Робин. — Ты сам говоришь, что через двадцать трое суток.

Феликс не ответил. Он вытянул из пультового рулона с полметра пленки, достал карандаш и принялся не то писать, не то рисовать. Им, теоретикам, не нужно специального оборудования. Была бы вычислительная машина, карандаш и бумага. Принципы — вот что они ищут. А уж если они пожелают провести эксперимент, то подавай им всю Галактику, иначе они не могут…

Робин был не из тех, от кого можно отделаться молчанием.

— Мой дед, — сказал он, — безвылазно сидит на станции связи. Уж он-то разбирается в сапиенских делах. И если ты скажешь ему, что сеанс состоится завтра…

— Я слышал твой вопрос, — перебил его Феликс. — Вот я набрасываю график, чтобы тебе было понятно. Видишь эти точки? Это предыдущие сеансы. Легко заметить нарастающую закономерность сдвига в квази-одновременности при разных системах отсчета. И если кривую, построенную на этих точках, экстраполировать по уравнению Платонова…

Он продолжал говорить, но дальше мы уже ничего не понимали. Мы знали только, что споры среди математиков по поводу гипотетического уравнения Платонова не утихают и по сей день, а Феликс, как видно, брал это уравнение в качестве отправной точки и шел дальше, в такие дебри чистой абстракции, где переворачивались все обычные представления о четырехмерном многообразии времени-пространства.

Вдруг он умолк. Наверное, спохватился, что мы его не понимаем. Или просто забыл о нас. Он продолжал набрасывать уравнения, понятные только ему самому, а потом надолго задумался, запустив пальцы в волосы.

«Надо поесть», — дошло до меня менто Робина. Я кивнул, и он вытащил из холодильника три общебелковых брикета, развернул прозрачные обертки. Один протянул Феликсу.

— Ты, наверное, голодный, — сказал Робин. — Возьми, поешь.

Феликс, не глядя, взял брикет и сунул бы в рот, если б Робин не перехватил его руку.

— Вот густиватор, — сказал он. — А это вкусовой код. Что ты хочешь на обед, какой вкус?

— Не знаю, — сказал Феликс.


Входя в режим торможения, я включил экран прямого обзора. Под нами беспорядочно громоздились горы лунного Кавказа. Они росли, быстро приближались, потом ушли вбок. Вот решетчатые антенны узла транскосмической связи. Мачта противометеоритной службы. Наружные шлюзовые камеры лунной базы. Сам Селеногорск сверху не виден — он в толще горного массива. Дорога, сбегающая со склона на равнину Моря Ясности. Дорога разветвляется. Космодром. Спекшийся от плазмы лунный шлак.

В динамике запищал вызов диспетчера. «Командир Дружинин, разрешаю посадку на три — пятьдесят семь». Очень мило, большое спасибо. Как будто я бы сумел воздержаться от посадки, если бы не получил разрешения!

Я перевел двигатели на дезактивизацию. Вручную. Если бы я забыл это сделать, то автопилот все равно провел бы программу. Все дублировано, случайности исключены. Сел я хорошо, на нулевой скорости. Толчок. Тишина. Мы на Луне.

На Луне как на Луне.

Но Феликс прилетел сюда впервые, и для него все было новым: шлюз корабля, шлюз вездехода, шлюз вестибюля базы, санпропускник. Потом — коридоры Селеногорска. Город коридоров. Их все время расширяют, удлиняют, разветвляют. Комбайн-скалорез на Луне главная машина. Жители Селеногорска — селениты — пели про самих себя:

Селенит — подлунный крот.
Селенит долбит и бьет,
Скалы рубит, сверлит, бьет,
Под горою ход ведет.

Робин вызвался проводить Феликса на узел связи. Новичку в этих коридорах ничего не стоит заблудиться, особенно если он будет читать надписи на поворотах. На Луне полно шутников, и никогда нет уверенности, что, скажем, надпись «Прямо — только на четвереньках» сделана всерьез, а не для смеха.

Я пошел сдавать груз. Интересно, что на Луне, самой старой из освоенных планет, процветает эта штука, с которой так долго и героически боролись на Земле, — бюрократизм. «Оформлять» доставленный груз и принимать на борт новый — все это здесь не просто. Каждый начальник старается «протолкнуть» груз для своей службы, и вечно они спорят, и все это, конечно, с насмешечками. Пока лунные начальники препирались в диспетчерской, а я посмеивался, сидя в уголке, пришел рейсовый с Марса. В диспетчерскую ввалился его экипаж, самоуверенные и громкоголосые пилоты, а громче всех, конечно, разговаривал второй пилот — наш старый друг и одноклассник Антонио.

Он подсел ко мне и принялся выкладывать свежие марсианские анекдоты и сам хохотал, хватаясь за голову. Потом вдруг согнал смех с ярких полных губ. Лицо его стало озабоченным. Пристально глядя на меня яркими черными глазами, потребовал совета. У него на Марсе девушка, молодой врач Дагни Хансен — так ее зовут, и это такая красавица, каких в Солнечной системе больше нет и никогда не было раньше. Антонио начал описывать ее достоинства, и я сказал:

— Если тебе нужен мой совет, то возьми и женись на Дагни Хансен.

— Спасибо! — закричал Антонио. — Какой прекрасный совет! Какой неожиданный! — Он фыркнул. — К твоему сведению, мы уже два месяца, как поженились.

— Так чего же ты от меня хочешь? — удивился я.

— Видишь ли, мы будем видеться с Дагни очень редко. А потом меня и вовсе могут перевести на другую линию. Вот в чем беда, понятно?

— Понятно. Никто тебя не неволит, Антонио. Уйди из космофлота, поселись на Марсе со своей Дагни, и дело с концом.

— Прекрасный ты советчик! — Антонио смерил меня презрительным взглядом. — Что я буду делать на Марсе? Перегонять драгоценный кислород на углекислоту? И как это я уйду из космофлота, глупое ты существо? Уж лучше помалкивай.

Он пошел к диспетчерским столам, но тут же вернулся ко мне.

— Слушай, мне еще перед рейсом предложили в управлении знаешь что? Начальником службы полетов на «Элефантину». Что скажешь?

«Элефантина» была крупнейшей орбитальной станцией, городом-спутником — туда доставлялись секции межпланетных кораблей, и там они монтировались. Ведать полетами грузовиков и буксиров — не захватывающее счастье.

— Что же ты молчишь? — сказал Антонио. — Трубицын потребовал в управлении, чтобы ему подобрали молодого, энергичного парня. Я молодой, верно? И энергичный, а? И я бы забрал Дагни на «Элефантину», врачи ведь нужны и там. Ну, чего ты молчишь, Улисс?

— Тебе же не нравятся мои советы, — сказал я. — Посоветуйся лучше с Робином.

— И то верно. — Антонио ринулся к диспетчерам и с ходу ввязался в спор.

Наконец я сдал груз и спросил, когда очередной рейс.

— Послезавтра, — сказал усталый диспетчер. — Повезешь Стэффорда.

— Стэффорда? — переспросил я. — Постой, разве он…

— Исчезни, Улисс. Тебе ясно сказано: послезавтра прилетит с Венеры Стэффорд, и ты повезешь его на шарик. Ступай и не морочь людям голову.

Я побежал на узел связи, чтобы сообщить Робину потрясающую новость. Возвращается Стэффорд со своей комиссией!

Мне навстречу по коридору, вся облитая зеленоватым светом плафонов, шла Ксения. Руки в карманах брюк, невысокая фигура обтянута черным биклоном, белокурые волосы выбились из-под шапочки с козырьком.

— Знаю, что ты прилетел, Улисс. — Она, улыбаясь, смотрела на меня. — Что случилось?

— Возвращается Стэффорд, — сказал я.

— Стэффорд? А, он работал на Венере… Как ты провел праздники?

— Хорошо. А ты?

— Чудесно. Я сделала миллион анализов.

— Ну да…— Мне стало немного неудобно за свою праздность, в то время как она напряженно работала. Никто в лунной обсерватории не управлялся лучше нее со спектральными анализами.

— Галактики в заговоре против меня, — сказала Ксения. — Как только приближается праздник, их излучение становится интенсивнее. Зайди, если хочешь, Улисс.

— Зайду, — сказал я.

Узел транскосмической связи — можно сказать, вотчина семьи Грековых. Дед Робина, Иван Александрович Греков, был здесь — тогда еще студентом-практикантом, — когда были приняты первые сигналы с Сапиены. Много десятилетий он бессменно руководил узлом. Да и теперь старейшина межзвездных связистов частенько наведывался на Луну, даром что ему было без малого сто лет. И хотя узлом теперь ведал Анатолий Греков, отец Робина, фактически им продолжал руководить Дед. Так его и называли селениты — Дед.

Из-за двери доносились голоса. Я постучал — никто не ответил. Табло «Не входить. Идет сеанс» не горело, и я вошел в комнату, примыкавшую к аппаратной узла связи. Мои шаги тонули в сером губчатом ковре, никто не обратил на меня внимания. Только Робин подмигнул мне. Он сидел в кресле под огромными часами с секундной стрелкой во всю стену и любезничал с девушкой-лаборанткой.

А за столом сидели предки Робина и старший оператор, сверхсерьезный молодой человек. Феликс стоял по другую сторону стола, как студент перед грозным синклитом экзаменаторов, и тихо доказывал свою правоту. Говорил он по-русски, потому что Дед не признавал интерлинга.

Дед сидел насупясь, занавесив глаза седыми бровями; топорщились седые усы, в глубоких складках у рта змеилось сомнение. На голове у Деда была древняя академическая шапочка, которая, как уверяли лунные шутники, приросла к нему навечно.

Я прислушался.

Феликс, насколько я понял, говорил примерно то же, что в рубке корабля, — о сдвиге квази-одновременности, уравнении Платонова и о своей экстраполяции. Он зашарил по карманам куртки, стал вытаскивать пленки, таблицы, простые карандаши и тепловые многоцветки, недоеденный брикет. Наконец он извлек смятый листок логарифмической бумаги с каким-то графиком.

— Вот, — сказал он. — Здесь шкала времени, фактические точки и та, которую я получил.

Грековы склонились над листком.

— Я основывался на вашей инфоркарте из последнего «Астрономического вестника», Иван Александрович, — сказал Феликс. — Там, если помните, дан подробный график всех сеансов связи…

— Моя статья, молодой человек, — веско сказал Дед, — не может служить основанием для подобных экзерсисов.

— Что? — Феликс посмотрел на него своим странным взглядом издалека. — Ах да, экзерсисы… У вас в инфоркарте сказано, что вторая передача с Сапиены дошла до нас на три и две десятых метрической секунды раньше расчетного времени…

— К вашему сведению, молодой человек: для одиннадцати лет прохождения сигнала три метрических секунды выпадают из допусков на точность совпадения земного и сапиенского календарей.

— Возможно, — согласился Феликс. — Но следующая передача пришла еще быстрее. Вот ее номер и величина опережения. И дальше — по нарастающей. Последняя передача пришла на два часа раньше расчетного времени. Здесь закономерность… Вот номер передачи, отправленной вами двадцать два года назад: «восемнадцать тридцать девять». Ответ на нее придет завтра. С опережением на двадцать с лишним суток.

Дед откинулся на спинку кресла, его сухонькие руки с коричневыми стариковскими пятнами лежали на столе.

— Чепуха, — сказал он.

Я оглянулся на Робина, он усмехнулся и подмигнул мне.

Теперь заговорил отец Робина, Анатолий Греков:

— Видишь ли, Феликс, нам удалось договориться с Сапиеной относительно времени подготовки ответной информации. Это время не может превысить двенадцати суток по нашему счету. Даже если на Сапиене мгновенно расшифровали нашу передачу и мгновенно составили и закодировали ответ, если бы даже они не затратили на это ни одной секунды, то и тогда опережение не может быть более двенадцати суток. Твоя экстраполяция некорректна.

Феликс сунул свой график в карман.

— И все-таки, — тихо сказал он, — ответ на «восемнадцать тридцать девять» придет завтра.

Дед поднялся, уперся кулаками в стол.

— Я знавал покойного Петра Николаевича Платонова, — объявил он. — Прекрасный был математик. Но с заскоками. Его уравнение, на которое вы тут ссылались, — заскок. Оно не удовлетворяет элементарным требованиям логики.

— Но Платонов предложил принципиально новую систему отсчета, — сказал Феликс с какой-то затаенной тоской в голосе. — Почему никто не хочет это понять?

— Потому что, молодой человек, его система противоречит факту зависимости «время-пространство».

— Нет. Это противоречие кажущееся.

Дед грозно засопел. Анатолий Греков сказал поспешно:

— Ты устроился с ночлегом, Феликс? Мальчики тебе помогут. У нас тут тесновато… Постой! — окликнул он Феликса, направившегося к двери. — Забери свои карандаши. И этот… брикет.

Глава пятая САПИЕНА НАРУШАЕТ ГРАФИК

Столовая в Селеногорске называется «У Герасима». Это потому, что робота, обслуживающего столовую, зовут Герасим. Робот он хороший, расторопный. Принеся поднос с едой, он говорит приятным низким голосом; «Кушать подано». Унося посуду, заявляет совсем другим тоном: «Поел — уступи место товарищу».

Феликс наотрез отказался от ужина, и мы с Робином пошли к Герасиму без него. Как всегда, в столовой стоял веселый гомон. За шахматными столиками сражались участники восемьсот какого-то лунного чемпионата — тут стоит закончиться одному чемпионату, как начинается следующий. Антонио, конечно, торчал у магнитолы, он жаждал музыки и спорил с шахматистами, которые музыки не жаждали.

На нас накинулись с вопросами — что нового на шарике? Они все прекрасно знали, визор и радио здесь почти не выключаются, но все равно — на прилетавших с Земли было принято накидываться.

Робин изобразил, как я пел на Олимпийских играх, и я сам чуть не подавился супом от смеха. Робин здорово умеет копировать.

Потом я рассказал о лекции Селестена.

— А что, ребятки, в этом есть смысл, — сказал кудрявый селенолог Макги. — Без копыт я, в общем-то, обойдусь, а вот от третьей руки не отказался бы.

Тут, конечно, начался спор.

— Глупости, Мак, — прогудел астрофизик Каневский. — Зачем тебе третья? Научись вначале двумя руками управляться.

— А то я не умею!

— Не умеешь. Вот если ты, к примеру, научишься писать одновременно обеими руками разные тексты, — тогда, пожалуйста. Требуй себе третью.

— Зачем мне это — два текста одновременно?

— Экономия времени. Одной рукой кодируешь информацию о селеногенных породах, другой — отстукиваешь письмо к своей Мэри. Плохо?

— Да при чем тут руки? — закричал Антонио. — Для такой работы надо два мозга иметь в черепной коробке.

— Одного достаточно. Тренировать нужно мозг, вот что. Организм человека еще не исчерпал своих возможностей. Модификации ни к чему.

— Не представляю, — сказала Ксения своим медленным контральто, — человек с тремя руками! Уродство какое-то. Осьминог. Ужасные вы все рационалисты, никто даже не подумал об эстетическом идеале.

— Правильно, Ксения! — закричал Антонио. — Природа создала человека прекрасным. В человеке все тончайше выверено, целесообразно…

Я не выдержал, прервал его пылкое излияние:

— Ну и что? Прекрасно, потому что привычно. А сделай человечество трехруким — и следующее поколение будет поражаться: какими безобразными инвалидами были раньше люди, подумать только — с двумя руками! Эстетический идеал — дело привычки.

— Да нет необходимости, понимаешь ты это? — Антонио сунул ладонь мне под нос. — Никакой необходимости приклеивать или там вживлять третью руку!

— Далась вам третья рука, — сказал я. — Мне она тоже не нужна. А представьте себе, как Маку надоело таскаться по Луне в скафандре. Надоело ведь, Мак?

— Ну, дальше что? — осведомился Мак. Наверно, он ожидал подвоха.

— И вот ему говорят: милый Мак, мы тебя малость переделаем. Будет у тебя в легких дополнительная емкость. Заполнишь ее воздухом, и ступай себе, можешь весь рабочий день лазать по горам без скафандра…

— И шкура, непробиваемая для метеоритов, — в тон мне заметил Робин.

— Пускай так. Или возьмите… ну, хоть Венеру. Приспособить дыхательный аппарат человека к тамошней атмосфере, к давлению…

— Не ново, Улисс, — сказал Каневский. — Стэффорд уже предлагал что-то в этом роде.

— Стэффорд говорил о длительной и естественной адаптации человеческого организма к инопланетным условиям. Я имею в виду искусственное приспособление.

— И этим искусственно переделанным людям ты закроешь дорогу домой, на Землю, — сказал Каневский. — Им придется таскать скафандр на Земле.

— Да нет же… — Это мне в голову не приходило. — Ну, не знаю, я не биолог… Только мне кажется, что, если поселенцы хорошо приспособлены к планете, им может и не захотеться домой. Там их дом и будет…

— Поел — уступи место товарищу, — прогремело у меня над ухом.

— Что? — Я не сразу понял, что это Герасим, и вызвал взрыв смеха. — Хоть бы вы чему другому его научили! — сказал я с досадой и встал из-за стола. — Тоже кибернетики! Фантазия дальше еды не идет.

Я подсел к Ксении на диван.

Спор продолжался. Теперь говорили о роботах. Вот кого следовало отправлять осваивать Венеру — им и меркурианское пекло нипочем, и сверхморозы Плутона… Не зря ли андроидов перебили?.. Мне расхотелось спорить. Чудный выход из положения — посылать роботов. А человечеству что прикажете делать? Отдавливать друг другу ноги в тесноте? Да и вообще…

— Потанцуем? — спросила Ксения.

Антонио все-таки включил музыку, несмотря на протесты шахматистов.

— Не хочется, — сказал я.

Она испытующе смотрела на меня.

— Что-то в тебе появилось новое, Улисс.

— А именно?

— Не знаю. — Она поднялась. — Что-то угрюмое. Робин, идем танцевать.

Робин, этот дамский угодник, конечно, пошел.

В столовой появился Дед. Странно все-таки выглядела здесь его академическая шапочка. Он принялся за еду, благодушно поглядывая на селенитов. Вид у него был такой, словно он сейчас скажет насчет «племени младого, незнакомого» или что-нибудь в этом роде.

— Иван Александрович, — обратился к нему Каневский, перейдя с интерлинга на русский, — мы тут об андроидах заспорили. Понимаю, конечно, что людям было с ними хлопотно и… неуютно, что ли, но разве нельзя было найти другой выход?

— Можно было, — сказал Дед.

— В конце концов, не было случая, чтобы андроид нанес человеку вред, ведь так?

— И никак иначе, — подтвердил Дед. — Наоборот, они были очень заботливы.

— Значит, — прогудел Каневский, — можно было обойтись без их уничтожения. Если бы андроидов послали осваивать Венеру…

— Послали? — переспросил Дед, иронически щурясь. — Любопытно, как вы это себе представляете, Каневский?

— Ну, обыкновенно… кинуть клич, объяснить положение… Вы сами сказали, Иван Александрович, что можно было найти другой выход.

— Конечно: превратиться в жирных, ленивых выродков. Чему вас только в школе учили, голубчик? Или кинороботомахия не входит в программу обучения?

— Входит, мы знаем факты. Разумные существа всегда могут договориться друг с другом — этому нас тоже учили. Жестокость не может быть альтернативой разуму…

— Вас учили хорошо. — Дед насупился. Его седые усы воинственно топорщились. — Выключи музыку, Михаил.

Он не признавал имени «Робин» и всегда называл его родительским именем. Робин выключил магнитолу и негромко сказал:

— Повело…

Он не раз слушал рассказы Деда, а мне еще не доводилось. Я пересел поближе к Деду и приготовился слушать.

РАССКАЗ О ВОЙНЕ СОБАК И РОБОТОВ

Так уж устроены люди — они всегда забегают вперед, не думая о последствиях.

Первые прямопрограммные роботы были туповаты, но удобны — вроде нашего Герасима. Удобны — не то слово. Роботы узкой специализации были благом для человечества. Все эти деловитые и неутомимые копатели, укладчики стройблоков, уборщики, мойщики, няньки наконец. Они преобразили быт, высвободили гигантский резерв времени для творческой работы. Остановиться бы на этом уровне роботехники, но людям останавливаться несвойственно. Существует, кроме того, и объективная закономерность: производительные силы всегда опережают развитие производственных отношений, и регулировать бурный рост этих сил в глобальном масштабе стало возможным сравнительно недавно. А тогда существовали еще государственные границы, и, хотя Договор о всеобщем разоружении был подписан, в мире, разделенном на две противостоящие системы, было неспокойно. Вы изучали историю и, несомненно, знаете, как цеплялась за свое существование частная собственность, в какой сложной борьбе идей и экономических структур утверждался на планете социализм.

Так вот, именно в то неспокойное время появились сложные самопрограммирующиеся подвижные устройства — логический результат развития роботехники. Светлые умы предупреждали: будьте осторожны с человекообразными, с роботами андроидного типа. Появилась декларация группы физиков и философов — она называлась «Мементо». Мементо — помни! Помните о Франкенштейне, породившем чудовище. Им ответили: чудовища не будет, андроиды дружелюбны к человеку, как дельфины, бояться нечего. В Копенгагене было подписано международное соглашение об основном принципе роботехники — ненанесении вреда человеку.

И этот принцип андроиды не преступили ни единого раза. Они действительно были преисполнены дружелюбия к человечеству, хотя не следует это понимать в обычном смысле слова, ибо андроидам были чужды какие-либо эмоции. Следуя основной своей программе, они заботились о людях и старались изо всех сил приносить пользу.

И все-таки чудовище было порождено.

Андроиды совершенствовали сами себя, и, разумеется, настало время, когда они превзошли интеллектуальный уровень человека. Они сделали многое. Современная система управления промышленностью и снабжением, всеобъемлющая система инфор-глобуса, единая энергетическая сеть — во всех этих областях они как следует поработали.

Взялись андроиды и за литературу и искусство. Они писали книги и ставили фильмы двух сортов: попроще — для людей и поспецифичнее — для себя. Я был тогда мальчишкой, но помню некоторые из фильмов для людей. Пожалуй, главный их конфликт заключался в следующем: милейший добрый человек совершает нелогичный поступок, и тут появляется друг-андроид, который выручает его из беды. По-видимому, они жалели людей — за механическую и тепловую непрочность, за нелогичный образ мыслей, за эмоциональные вспышки. Нашлись среди людей ренегаты — они вертелись около андроидов, пытались вникнуть в их проблемы, в их книги и фильмы.

Собственно, во всем этом не было ничего дурного. Но люди вдруг заметили, что перестают быть нужными друг другу. Андроид оденет и накормит, андроид решит алгебраическую задачу за школьника и техническую проблему — за инженера, андроид организует развлечения. Чуть ли не подоткнет под тебя одеяло, если ты раскинешься во сне…

Я сказал: вдруг заметили. Конечно, это было не вдруг. Возникла проблема незанятости. Многим людям некуда было девать свое время, и они разленились от праздности. Раздались первые тревожные голоса; куда мы идем? Для того ли человечество покончило с социальной несправедливостью, чтобы бездумно загорать на пляжах и отплясывать в дансингах? Не встает ли, черт побери, новый мещанин?

И тогда произошла Ла-Валеттская трагедия. Мальта была в те годы самым модным курортом в Евразии, в Ла-Валетту так и валили купальщики. В один прекрасный, вполне безоблачный день при посадке разбился самолет. Не помню уж, что там случилось, но разбился он вдребезги — на глазах у всего аэропорта. Ну, вы знаете эту историю. Из семидесяти пассажиров погибло только одиннадцать — это были люди. Остальные уцелели, потому что были андроидами. И тут на них накинулся Маноло. Он встречал свою невесту и, когда опознал ее изуродованные останки среди погибших, обезумел от горя. Он схватил металлический прут и напал на андроидов. Удары не причинили им особого вреда, хотя Маноло бил что было сил. При этом он кричал, что житья от них не стало, всюду эти холодноносые, ну, и все такое. В толпе многие его поддержали. Трудно сказать, чего здесь было больше — помрачения от горя или накопившейся неприязни к опекунам. Двум андроидам размозжили головы, остальные успели скрыться.

Весть о Ла-Валеттской вспышке облетела и взбудоражила весь мир. Андроиды пытались образумить человечество. Дискуссия затопила газеты, радио и телевидение. Тут и там стихийно начались избиения андроидов. Но дело-то было в том, что их стало невозможно отличить от людей, внешне они ничем не различались. К тому же они выработали превосходный инстинкт самосохранения. Тут-то и вспомнили про собак.

Странности в поведении собак давно известны. Чем руководствуется собака, когда выбирает друга-человека? Почему, бывало, она предпочитала жить с человеком, который ее бил и плохо кормил, и удирала к нему от нового, более состоятельного хозяина? Это всегда было малопонятно, особенно если учесть собачью жадность. Жадность странно сочетается у псов со способностью жертвовать материальными благами во имя расплывчато-эмоционального индивидуального выбора друга-человека.

Так вот, собаки не переносили андроидов. Даже когда андроид снисходил к собаке и, подражая человеку, делал ей тримминг и чесал за ушами, она, как правило, не давалась, рычала и пыталась укусить.

Наверное, собаки узнавали андроидов по запаху — или отсутствию запаха.

Собак стали натравливать на андроидов. Те, естественно, оборонялись. Нет, людей андроиды не трогали, но собак убивали чем только могли. Так началась война собак и роботов — ее назвали на греческий манер кинороботомахией.

Советы коммун тщетно призывали к спокойствию. Борьба была тяжелой. Кто-то из наиболее непримиримых изобрел специальный разрядник — от его прикосновения опознанный андроид падал замертво, если так можно выразиться.

Все это вы знаете. Знаете и о том поистине великом акте, который предприняли андроиды, когда убедились, что примирение невозможно, — об акте саморазряда. Они добровольно уступили место человечеству, чтобы спасти его от вырождения. А ведь их собственная цивилизация могла превзойти человеческую.

Как бы там ни было, а роботы проявили истинное величие духа. И в то же время кинороботомахия послужила для человечества грозным предостережением. Человек — творец, это так, но — не господь бог, он не имеет исторического и морального права искусственно порождать себе подобных.

Что касается собак, то… ну что ж, они всегда верно служили человеку, и люди всегда были им благодарны и охотно угощали тем, чего не хотели есть сами. В знак благодарности люди и прежде воздвигали памятники собакам — спасателям, пограничникам, предупредителям пожаров, подопытным собакам медицины, наконец знаменитой жертве космических исследований Лайке. К ним люди добавили памятники собакам, самоотверженно принесшим себя в жертву в борьбе с андроидами. В борьбе, которая позволила человечеству снова обрести себя.

Но когда страсти поутихли, группа ученых — ваш покорный слуга был в их числе — предложила поставить памятник андроидам. Вы знаете, сколько было яростных споров. Но теперь памятник стоит на Площади мемориалов. И это — справедливо.


…Я не выспался — полночи не давали мне уснуть беспокойные мысли. Кроме того, Феликс, спавший на соседнем диване, без конца ворочался, бормотал что-то во сне и чмокал губами, будто подзывал собаку.

Зато Робин как лег с вечера на правый бок, подложив под щеку ладонь, так на правом боку и проснулся. Человек со здоровой психикой, ничего не скажешь. Не терзает себя излишней рефлексией.

Он замолвил за меня словечко, и Дед разрешил мне войти в святая святых — аппаратную узла связи. Я должен был тишайше сидеть в уголочке, пока не окончится сеанс. Сегодня они проводили очередную передачу туда. Всезнающий Робин шепотом сказал мне, что в прошлый раз был принят сигнал с Сапиены, расшифрованный как просьба сообщить способ добывания огня механическим путем. Для чего это им, неизвестно, но раз спрашивают, затрачивая на передачу огромную энергию, значит, для них это не пустяк. Ну вот, составили ответную информацию — в нее входили конструкция старинной зажигалки и рецепт пирофорного стержня.

Эта информация и передавалась сейчас. Я смотрел на контрольный экран с клеточной мозаикой. Похоже на вышивку крестиком по канве — я видел это в музее искусств. Давным-давно, когда еще не знали электричества, любая женщина была знакома с двоичным кодом: фон-сетка, информация — есть крестик или нет крестика. Так и цветочки вышивали, и птичек, и лошадок. Теперь шло — да простится мне такая аналогия — «вышивание крестиком» на расстоянии одиннадцати световых лет. Высветилась клеточка — импульс, темно — нет импульса. Информация бежала по строчкам, как вышивка по канве. А там, на горе, импульсы срывались с антенны и неслись в страшную даль, в Пространство. И через одиннадцать лет их примут на Сапиене и начнут расшифровывать, и неизвестно, поймут ли и смогут ли использовать.

Я мысленно унесся вслед за этими импульсами. Все чаще, все упорнее преследует меня видение: я ухожу в межзвездный рейс, мчусь на субсветовой сквозь черную бездну, где путь то искривляется в чудовищных полях гравитации, то трансформируется в силовых полях. И страшно и желанно…

Размечтавшись, я ковырял пальцем пластик дивана и чуть не отодрал край. Хорошо, что спохватился. А то иди, ищи клей и нагреватель.

Экран погас, передача кончилась. Дед записал что-то в журнал, потом заходил по комнате, вид у него был довольный, сухонькие руки он закинул за спину. Только теперь я заметил, что он чуть тянет правую ногу.

— Вот так, — сказал Дед. — И никак иначе. Мы первые послали информацию практической ценности.

— Но они первые запросили, — вставил Робин.

— Мы первые послали — это важнее. Теперь, если мы запросим информацию, имеющую практическую ценность для нас, и они пошлют ее — все равно они будут вторыми.

Я с удивлением смотрел на Деда. Первые, вторые — неужели это важно? Мне вспомнился школьный курс истории: в середине XX века было время, когда первоочередной задачей в науке считалось установление приоритета — кто первый сделал, первый изобрел…

— Вот Дед! — восхищенно прошептал мне Робин. — Знаешь, кто он? Носитель пережитков социализма.

Я не удержался, прыснул. Дед строго посмотрел на нас.

— Что вам кажется смешным, молодые люди?

— Да нет, мы так, — сказал Робин.

— Ну, так потрудитесь вести себя прилично!

Греков-отец подозвал Робина, что-то ему сказал, и Робин сел за кодировочный пульт.

Хорошо, когда отец просит тебя помочь. И вот так, мимоходом, касается твоего плеча…

Дед все еще ворчал насчет несолидности теперешней молодежи, и я поднялся, чтобы уйти, делать здесь было нечего. Но тут вошел Феликс. Я знал, что он весь вчерашний вечер и сегодняшнее утро провел в вычислительном центре. А теперь он пришел и сказал:

— Я еще раз пересчитал и проверил. Передача с Сапиены начнется в одиннадцать двадцать пять.

Дед насупился. Греков-отец поспешно сказал:

— Если передача действительно начнется до срока, ее запишет приемный автомат. — Он посмотрел на часы. — Без десяти одиннадцать. В конце концов, можно и подождать полчасика.

Дед даже разговаривать на эту тему не пожелал — махнул рукой и покинул аппаратную. Я предложил Феликсу партию в шахматы. Играл он плохо, почти не думая, отдавал мне пешку за пешкой и упорно стремился к размену фигур, пока у него не остались два коня против моих слонов. И вот тут он начал так здорово маневрировать своими конями, что мне стало трудно реализовать материальный перевес. Кони наскакивали на моего короля, я надолго задумался и не сразу заметил, что в аппаратной прошло какое-то движение. А когда поднял глаза от доски, то увидел: все кинулись к экрану.

Было одиннадцать двадцать с секундами. По верхней строчке экрана пробежала тень, перешла строчкой ниже, и еще, и еще, до последней клетки. А потом начали выстраиваться беспорядочно, на первый взгляд, разбросанные темные пятна — следы импульсов, ложившихся где-то за панелью на приемную ленту.

— «Восемнадцать тридцать девять», — потерянным голосом сказал оператор, сверхсерьезный малый.

— Проверь по коду, — сказал Греков.

— Я хорошо помню. — Но все же оператор проверил и подтвердил, что Сапиена дает номер «восемнадцать тридцать девять», иначе говоря — отвечает на нашу передачу под тем же номером, отправленную двадцать два года назад.

Греков вызвал по видеофону Деда. Тот пришел, молча уселся в кресло, уставился на экран. Передача шла около часа, понять мы в ней, конечно, ничего не могли — еще немалое время займет расшифровка, — но главное было понятно: сигналы с Сапиены пришли, обогнав время. Пришли быстрее света…

В конце передачи снова был повторен номер — «восемнадцать тридцать девять». Экран потух.

Я взглянул на Деда. Он сидел неподвижно, вжавшись в кресло, сухонькие руки вцепились в подлокотники.

А Феликс вроде уже потерял интерес к передаче. Он снова уселся за незаконченную шахматную партию, запустил пальцы в вихры. Потом взялся за коня, подержал над доской, со стуком поставил.

Этот слабый стук вывел нас из оцепенения.

— Да-а, — сказал негромко Греков. — Не поверил бы, если б сам не видел.

— Что же получается? — спросил я. — Они перешагнули световой порог?

— Нет, — сказал Феликс. — Здесь другое. Я же говорил о временном сдвиге. Твой ход, — напомнил он мне.

Упади Луна на Землю — право, это оглушило бы нас не больше, чем передача с Сапиены. Селеногорск бурлил. Все, кто был свободен от вахт и работ, взяли Феликса в плотное кольцо. Он терпеливо объяснял, набрасывал уравнения и формулы, но понять все это казалось невозможным. «Но ведь было время, — втолковывал Феликс, — когда казалось невероятным расщепление ядра атома, — столь же трудно теперь представить расслоение времени».

Расслоение квантов времени… Опровержение очевидности и здравого смысла…

Я сидел в своем пилотском кресле, поглядывал на приборы, на привычный рисунок созвездий на экране, и мысли текли торопливо и беспорядочно.

Что, собственно, произошло?

Вечером — разговор с Самариным в Управлении космофлота. Он предложил Робину перейти вторым пилотом на линию Луна — Марс вместо Антонио. Робин отказался, хотя мы с Самариным уговаривали его не упрямиться. Самарин рассердился:

— Нет, понимаете вы, нет у меня возможности перевести вас обоих на одну линию.

— Да ничего, старший, — сказал невозмутимый Робин. — Мы и на этой полетаем. Куда торопиться?

— Ладно, — сказал Самарин. — Тогда давайте так. Улисс перейдет вторым пилотом на линию Луна — Венера, а ты, Робин, — на марсианскую линию. Полетаете врозь, ничего с вами не случится, а через год обещаю воссоединить вас. Ну, Аяксы?

Я сказал, что не хочу на Венеру, и тут Самарин схватился за голову и заявил, что не понимает, почему он до сих пор губит свое здоровье, постоянно общаясь с пилотами, вместо того чтобы спокойно доживать жизнь где-нибудь на Маркизских островах, в апельсиновой роще.

Что было потом? Ранним утром пришел рейсовый с Венеры и привез комиссию Стэффорда. В селеногорских коридорах гудели голоса, бегали озабоченные люди, прошествовал Баумгартен со старомодным набитым чемоданом. Он кивнул мне, но, кажется, не узнал. Стэффорд засел на узле связи и вел радиоразговор с кем-то из Совета перспективного планирования.

Робин был уже на корабле, проверял вместе с космодромными механиками готовность систем к полету. А я все еще медлил, крутился у входа в столовую. Наконец я увидел того, кто был мне нужен.

Том Холидэй вышел из столовой, дожевывая на ходу. Он торопился куда-то, но все же я шагнул навстречу и поздоровался. На меня глянули серые, до жути знакомые глаза. Лицо у Холидэя было в темных пятнах. Белокурые волосы еще не высохли после душа.

— Здравствуй, Улисс, — сказал он так, будто мы виделись последний раз не два года назад, а вчера. — Как поживаешь? Ты повезешь нас на Землю? Слышал, диспетчер называл твою фамилию.

— Я на днях видел Андру, старший. Она поступила в Веду Гумана.

— А! Это хорошо. Студентка уже, значит… А Ронгу ты не видел?

— Нет.

— Пойду, — сказал Холидэй. — Старт в двенадцать?

— Да. Хочу спросить, старший… Как там мои родители?

— А! Да все в порядке, полагаю.

Не хотелось лезть с назойливыми расспросами, но все же я спросил, запинаясь и подыскивая слова:

— Удалось выяснить, почему тогда… ну, я про тот случай с Тудором…

— Случай с Тудором? Есть несколько разных предположений. — Холидэй обеими руками пригладил влажные волосы. — Похоже, что он действительно не слышал меня. Но это не физическая глухота.

— А что же?

Холидэй пожал плечами.

— У них очень быстро развивается ментообмен, — сказал он и ушел, оставив меня в полном недоумении.

Перед отъездом на космодром я заглянул к Ксении в обсерваторию.

— Очень мило с твоей стороны, — медленно сказала она, — что ты зашел хотя бы попрощаться.

— Скоро прилечу обратно, — сказал я. Улыбка, кажется, не очень-то получилась у меня.

— Конечно. По расписанию.

— Ксения, ты… Прошу тебя, не сердись.

— С чего ты взял? — Она подняла брови. — Мы оба свободные люди. До свидания, Улисс.

И вот мы летим. Наш грузовик забит багажом комиссии Стэффорда. В пассажирском салоне витийствует Баумгартен, и продолжают недоступный мне математический разговор Греков и Феликс, и молча лежит в кресле, прикрыв глаза, Том Холидэй. Хотелось бы мне проникнуть в его мысли…

Мои мысли беспорядочны, скачкообразны. Я пытаюсь выстроить их с начала, с нуля — нет, не удается. Тревога. Она не только во мне. Она в наклоне головы Робина, сидящего справа. Она в мерцании далеких звезд. Она в покачивании указателей тяги. В каждом уголке рубки.

Никак не могу додумать до конца какую-то важную мысль.

И вдруг…

Робин поворачивается ко мне, и я вижу, как начинают шевелиться его губы.

— Но если можно сдвинуть время…

Вот оно. Вот оно! Меня осенило.

— Робин! — кричу я. — Ты гений!

— Постой, дай закончить…

— Не надо! — кричу я. — Если прошли импульсы, то и мы можем обогнать время. Мы полетим к звездам!

Я передаю Робину управление и спускаюсь из рубки в салон.

Первый, кого я вижу, — это Дед. Он лежит в переднем кресле, втянув голову в плечи и вцепившись в подлокотники. Он кажется маленьким, больным, очень старым.

— Вам нехорошо? — спрашиваю я по-русски.

Дед не отвечает, а Греков выглядывает из-за спинки его кресла и посылает мне менто: «Не тревожь его». Я понял и кивнул.

Они там беседуют втроем — Греков, Феликс и Стэффорд. Великий Стэффорд, Стэф Меланезийский. Он осунулся и выглядит усталым. И все же по-прежнему красив и элегантен.

Понимаю, что не должен влезать в их разговор со своей корявой идеей, но ничего не могу с собой поделать. Я прошу извинения и выпаливаю: «Но если прошли импульсы, то и мы…» Ну, и так далее. Стэффорд смотрит на меня удивленно: мол, что еще за новости? Греков подпер кулаком тяжелый подбородок, молчит.

Феликс, молодец, нисколько не удивлен. Запускает пальцы в свою волосяную крышу.

— Ну что ж…

И начинает говорить о теле, движущемся в пространстве-времени. Длина этого тела — расстояние между одновременными положениями его концов. Но если эту одновременность сдвинуть…

Я почти ничего не понимаю в том, что он говорит дальше, — просто в голове не укладывается. Я напряженно вслушиваюсь, ожидая ответа на вопрос: можно, основываясь на этом принципе, лететь сквозь время к звездам?

И Феликс вдруг умолкает на полуслове. Я отчетливо слышу его решительное менто: «Можно».

Глава шестая АНДРА — НАДЕЖДА ЭТНОЛИНГВИСТИКИ

По двум белым лестницам факультета этнолингвистики стекали два человеческих потока. Вон бегут вприпрыжку курчавые губастые папуасы. Рослые парни скандинавского типа с желтолицыми смеющимися кореянками или, может, аннамитками. Четверо пигмеев идут не спеша, на ходу листают книги и переговариваются голосами, похожими на птичьи. Пестрые одежды, веселый гам, интерлинг вперемежку с неведомыми мне языками.

И, наконец, — Андра. Новая прическа — волосы черным ореолом вокруг головы. Переливающийся красным и лиловым спортивный костюм, лыжные мокасины. Слева и справа — почетный эскорт в лице двух юных гуманитариев, увешанных портативными лингофонами.

До меня донесся обрывок разговора:

— В этой позиции прямой взрыв утрачивается и переходит в сложный латеральный звук.

— Ты ошибаешься: не латеральный, а фаукальный…

Мне было жаль прерывать этот необыкновенно интересный разговор, но все же я окликнул Андру. Ее тонкие брови взлетели, она выбралась из потока и, улыбаясь, направилась ко мне:

— Улисс! Почему не предупредил, что прилетишь? Или потерял номер видео?

— Не хотел отвлекать тебя от ученых занятий. А ты еще выросла.

— Не говори глупости! Это Улисс, — сказала она своему эскорту, — познакомьтесь. Улисс Дружинин.

— Позволь, — сказал гуманитарий, что постарше. — Не ты ли выступал недавно в Совете перспективного планирования?

— Он, он, — подтвердила Андра. — Я сама не слушала, но мне, конечно, доложили…

Она слегка порозовела. «Конечно, доложили» — эти слова как бы намекали, что мои дела имеют прямое отношение к ней, Андре.

— Я был дьявольски красноречив, правда? — сказал я.

Она засмеялась:

— Еще бы! При твоих голосовых данных…

— Мне понравилось твое выступление, — серьезно сказал гуманитарий. — Я не совсем понял смысл открытия Феликса Эрдмана…

«Не совсем»! Солидный малый, подумал я, стесняется сказать, что совсем не понял.

— … но в том, что ты говорил, была логика, продолжал гуманитарий на прекрасно модулированном интерлинге. Если появилась возможность полета вне времени — кажется, так ты формулировал? — то, очевидно, надо ее использовать. Одно неясно: для чего нужно лететь за пределы Системы? Ведь доказана нецелесообразность таких полетов, не так ли?

Ох… Я подумал, что, если бы вдруг эта самая нецелесообразность материализовалась и стала видимой, я бы полез на нее, как… ну, как Дон-Кихот на ветряную мельницу.

— А ты чем занимаешься? — спросил я.

В моих негибких модуляциях было, наверное, нечто угрожающее, и Андра поспешила вмешаться в разговор, Она сказала:

— Эугеньюш — надежда этнолингвистики. Он знает тридцать три языка, и у него уже есть работы по машинному переводу на интерлинг.

— Перестань, — сказал Эугеньюш, поморщившись.

— Знаешь, что он предложил? — не унималась Андра. — Он предложил заранее написать все книги, какие могут быть написаны в будущем. Ведь электронное устройство может исчерпать все возможные логические комбинации слов и знаков.

— Позволь, — сказал я. — Но это старинная идея, которую…

— Ну и что? Идея была высказана в прошлом веке, а осуществил ее Эугеньюш. Знаешь, что он сделал? Запрограммировал для машины полный вебстеровский «Словарь Шекспира», задал ей соответствующие алгоритмы и историческую кодировку…

— …и получилась прескверная одноактная пьеса, — перебил ее Эугеньюш. (Он начинал мне нравиться.) — Как ни печально, даже самым умным машинам не хватает таланта. Улисс — это родительское имя?

— Нет, собственное, — сказал я. — А что, не нравится?

Тут вмешался второй гуманитарий, совсем юный и румяный.

— Мне нравится, — заявил он и вдумчиво разъяснил: — Улисс ведь был не только героем и мореплавателем, он был первым в Древней Греции семасиологом.

Я подумал, что этот парень слишком заучился, но он сослался на эпизод из «Одиссеи», который я совершенно не помнил, а именно: Улисс водрузил весло на могиле Эльпенора и тем самым сделал первую древнегреческую надпись — мол, здесь лежит не кто-нибудь, а моряк.

— Вероятно, и до него многие поколения моряков поступали таким же образом, — уточнил гуманитарий, — но Улисс был первым, о котором мы это знаем.

Мы вышли из факультетского здания на вольный морозный воздух. Я обдумывал, как бы избавиться от гуманитариев, и, должно быть, обдумывал весьма интенсивно, потому что Эугеньюш вдруг умолк на полуслове, покосился на меня, а потом стал прощаться. И увел с собой румяного юнца.

— Они всегда крутятся возле тебя, эти ларе… латеральные? — спросил я, беря Андру под руку.

Она засмеялась:

— Всегда. Ты прилетел по делам в Учебный космоцентр?

— Я прилетел в Веду Гумана. Видишь ли, там учится одна очень, очень серьезная особа, надежда этнолингвистики.

— Улисс, не поддразнивай. Не люблю, когда со мной говорят, как с маленькой.

Снег славно скрипел под ее мокасинами и моими башмаками. Встречные парни тоже казались мне славными теперь, когда никто из них не вертелся возле Андры. Она потребовала, чтобы я рассказал, как это я осмелился выступить на Совете.

— А что? — сказал я. — Каждый человек имеет право выступить и быть выслушанным. А я — человек. Ты ведь не сомневаешься в этом?

Она быстро взглянула на меня. Мы свернули в тихую боковую аллею. Я украдкой заглядывал Андре в лицо, обрамленное белым мехом капюшона.

— Чего же ты добился на Совете? — спросила она.

— Ничего не добился. Хроноквантовый двигатель пока что — голая теоретическая идея. Феликс называет его синхронизатором времени-пространства, но все это так сложно, что… В общем, после той передачи с Сапиены началась страшная суматоха. Я пытался пробиться к Феликсу — куда там! Только по видеофону удалось поговорить.

— Какой он, Феликс Эрдман? В газетных снимках сплошные кудри какие-то и маленькое лицо, глаз почти не видно.

— Так оно и есть. Нечесаный и самоуглубленный. Смотрит вроде бы сквозь тебя. Занятный.

— Улисс, но если все так смутно с этим… синхронизатором, то зачем ты поторопился выступить на Совете?

— И еще буду выступать, — сказал я, отводя тяжелую от снега еловую ветку, и снег посыпался нам на головы. — И друзей подговорю, пилотов. И твоих лингвистов. И тебя вытащу на трибуну.

— Ты можешь говорить серьезно?

— Серьезнее никогда не говорил. Чем больше мы будем долбить на Совете, тем лучше. Шутка ли — расшатать такую доктрину.

— И ты убежден, что этот… синхронизатор позволит преодолеть пространство и время?

— Не знаю. Говорю же — пока голая идея.

Мы помолчали. Где-то над головой стучал дятел, я хотел разглядеть лесного работягу в снежных переплетах деревьев, но не увидел.

— Ты знаешь конструктора Борга? — спросил я, держа Андру под руку.

— Знаю, я голосовала за него.

— Ну вот. Когда я выступал, Борг посматривал на меня и усмехался. А потом сказал, что в жизни еще не слышал такого бредового выступления. Веселый дядя. Зачем ты за него голосовала?

— Улисс, так ты… ты хочешь лететь за пределы Системы?

— Полечу, если пошлют. Если не состарюсь к тому времени.

— На Сапиену?

— На Сапиену. Для начала.

— И можно будет вернуться обратно не сотни лет спустя, а…

— Улечу в среду, а вернусь в субботу. Может, даже в прошлую субботу.

— Опять начинаешь дразнить? — Она выдернула свою руку из моей. — Просто ты решил прославиться, потому и выступил на Совете. Чтобы все увидели по визору, что есть на свете Улисс Дружинин.

— Конечно. Мне не дает покоя слава знаменитых футболистов прошлого века.

Мы вышли на опушку рощи. Слева глыбой сине-белого льда высился один из прекрасных корпусов Веды Гумана, справа, за невысокими заснеженными холмами, за перелесками, угадывались в дальней перспективе строения Учебного космоцентра. Перед нами был пологий спуск, изрезанный лыжнями, и ярко-красные домики лыжной базы.

— Где твой жилой корпус? — спросил я.

— Я живу не в корпусе. Мама не захотела остаться одна… и приехала сюда со мной.

— Почему ты говоришь — одна? Ведь прилетел твой отец. В сентябре я сам привез его с Луны.

— Знаю. — Голос у Андры потускнел. — Отец уехал в Индию. Там сейчас большая работа, расчистка джунглей.

Я понял, что ей не хочется говорить о семейных делах. Однако не сидится Тому Холидэю на месте…

— Давай побежим на лыжах, — предложил я. — Давно не бегал. Провожу тебя домой.

Мы спустились по скрипучему плотному снегу к базе и стали выбирать лыжи. На открытой веранде кафе сидела за столиками, ела и пила шумная компания.

— Эй, Улисс!

От компании отделился Костя Сенаторов, старый друг, и, раскинув руки, направился ко мне. Лицо у него было красное, веселое и какое-то шалое.

— Тысячу лет! — закричал он, сжав меня и хлопая по спине. — Ну, как ты — летаешь? Видел, видел тебя на экране. Правильно, так им и надо! Зажирели!

— Что у тебя, Костя?

— Все хорошо, замечательно! На лыжах хотите? Вон ту мазь возьми, вон, зеленая банка. Потрясающая мазь, лыжи сами идут, мягко!

— Познакомься с Андрой, — сказал я.

— Мы знакомы, — сказала Андра. — Костя у нас инструктор по спорту.

— Все, все кончено! — закричал Костя. — Ухожу от вас, хватит. Тут недалеко Агромарина, подводная плантация этих… тьфу, забыл, водоросли какие-то лечебные. Да ты знаешь, Улисс, мы, еще когда учились, туда под парусом ходили.

— Помню, — сказал я.

— Ну, так им нужны водители батискафов. А что? Замечательная работа, а? Нет, ты скажи!

— Отличная работа. Послушай, бесстрашный водитель, почему никогда не вызовешь по видеофону? Номер забыл?

— А ты? — сказал Костя, перейдя с крика на нормальный голос. — Робин однажды вызвал, поговорили, а от тебя не дождешься.

Мы простились, обещав вызывать друг друга.

Мазь действительно оказалась превосходной. Лыжи скользили хорошо, мягко. Андра неслась впереди, я шел широким шагом не по ее лыжне, а сбоку. На душе был горький осадок от разговора с Костей, но потом прошло. Остался только посвист встречного ветра, и шуршание лыж, и счастье быстрого движения — движения, рожденного силой собственных мышц, а не тягой двигателя, да, черт побери, нехитрое, но редкое в наш век счастье.

Наискосок вверх по склону. Петлями меж сосновых стволов. В снежном дыму — вниз, к дороге. Хорошо!

Широким полукругом мы обошли сине-белый корпус Веды, аллеями парка вылетели к поселку. Голые сады, расчищенные красноватые дорожки, домики из дерева и цветного пластика — и откуда-то дальние звуки органного концерта.

Андра теперь шла медленно, я поравнялся с ней.

— Устала, русалочка?

Не ответила. Свернула в сад, воткнула палки в снег, сбросила лыжи.

— Вот наш дом. — И после некоторого колебания: — Зайдешь, Улисс? Попьем кофе.

Из кресла, что стояло перед экраном визора, поднялась маленькая черноволосая женщина. Я немного растерялся от ее пронзительного взгляда.

— Мама, ты помнишь его? Это Улисс.

Ронга почти не изменилась с тех пор, как я видел ее последний раз, — в корабле, уходящем с Венеры. Только волосы не выпущены крылом на лоб, а гладко стянуты назад. И, кажется, светлее стало меднокожее лицо. Очень выразительное, очень нестандартное лицо — и очень неприветливое.

— Да, Улисс, — сказала она, резко фиксируя звук "с". — Помню.

— Как поживаешь, старшая? — спросил я стесненно.

— Хорошо.

Покачивалась на экране черная спина органиста, серебристо мерцали трубы органа, плыла медленная могучая мелодия. Кажется, Гендель, подумал я.

Андра сказала:

— Садись, Улисс. Сейчас сварю кофе.

И выбежала из гостиной. Я сел, потрогал фигурку акробата, вырезанную из темного дерева. Тут было еще множество фигурок на полочках в стенных нишах, на крышке магнитолы, на книжном стеллаже. Ну да, вспомнил я, Ронга художница, резчик по дереву. Старинное искусство, которое она, возможно, унаследовала от далеких предков — перуанских индейцев.

Было в движениях Ронги, в ее быстрой походке что-то беспокойное, и, как обычно, чужое беспокойство немедленно передалось мне. Снова нахлынуло то тревожное, жгучее, что я старался не подпускать к себе.

Ронга ходила по гостиной, что-то поправляла, переставляла. Мне захотелось поскорее уйти.

— Твои родители остались на Венере? — сказала она, когда молчание стало нестерпимым.

— Да.

— Виделся с ними после… с тех пор как мы улетели оттуда?

— Нет.

На этом наш содержательный разговор прекратился. Я тупо смотрел на спину органиста и чувствовал себя так, будто меня скрутили по рукам и ногам. Не понимаю, почему присутствие этой женщины действовало на меня сковывающе.

К счастью, вернулась Андра. В руках у нее был поднос с кофейником и чашками.

Мы сидели втроем за столом, пили кофе, и Андра принялась рассказывать о предстоящей этнолингвистической экспедиции в Конго. Ее возглавит Нгау, пигмей, оригинальнейший ученый — ну как это ты не слышал? А может быть, и сам Стэффорд поедет. Отсталость пигмеев сильно сказывается на развитии Центральной Африки, там предстоит огромная работа — вроде той, что Стэф проделал в свое время в Меланезии. Она, Андра, тоже, может быть, поедет…

— Никогда, — сказала Ронга.

— Ну, мы еще поговорим, мама. — Голос у Андры сделался тусклым.

— И говорить не стану. Хватит с меня вечных скитаний!

Она меня раздражала, эта маленькая женщина с резкими и прекрасными чертами лица. И в то же время внушала робость. Мне еще больше захотелось уйти. Мелкими глотками я пил горячий душистый кофе и обдумывал, как бы выпутаться из неловкого положения.

Органный концерт кончился, на экране замелькали кадры комедийного фильма. Риг-Россо с каменным лицом выделывал невероятные трюки. Андра заулыбалась, глядя на визор.

А мне не было смешно. С горечью думал я о том далеком дне, дне бегства с Венеры, который странным образом как бы обозначил некую границу между нами.

Запищал видеофонный вызов. Я вынул видеофон из нагрудного кармана, нажал кнопку ответа. На экранчике возникло нечто лохматое, непонятное, затем оно сдвинулось вверх, и я увидел лицо Феликса.

— Улисс, ты?

— Да! — сказал я обрадованно. — Здравствуй, Феликс.

— Где ты находишься? Можешь ко мне прилететь?

— А что случилось?

— Ничего не случилось. Прилетай, вот и все.

Глава седьмая БОРГ

Аэропоезд домчал меня до Подмосковья за семнадцать минут. Город, еще в прошлом веке разросшийся вокруг Института физических проблем, уже зажег огни в ранних зимних сумерках. Мне пришлось пройти несколько пустынных кварталов старой части города, обреченных на слом, там и сейчас бухало и рушилось, автоматы делали свое дело.

Феликс жил в старом доме-коробке на границе новой части города. Автоматы-бульдозеры подобрались к этому дому почти вплотную, и мне казалось, что в нем никто уже не живет. Окна были освещены только в последнем, пятом этаже.

Лифта в доме не было, и я взбежал наверх. Во всех этажах двери стояли настежь, дух был нежилой. У квартиры Феликса я позвонил, но не услышал звонка. Я нажал на ручку, дверь со скрипом отворилась, и я вошел в крохотный Г-образный коридорчик с обшарпанными стенами. Дверь ванной была снята с петель и прислонена к стене, из ванны, залитой коричневой жидкостью, тянулись в комнату толстые кабели.

Квартира, должно быть, не отапливалась. От тусклой лампочки под низким потолком, от неуютного застоявшегося холода — от всего этого мне стало вдруг печально.

Я заглянул в комнату. Феликс в немыслимом комбинезоне из синтетического меха, какие увидишь разве в музее полярной авиации, стоял спиной ко мне и с кем-то разговаривал по видеофону. В скудном свете представилась мне картина полного запустения и изумительного беспорядка, достигнутого, как видно, многолетними настойчивыми стараниями. На столах, на полу и подоконниках стопками и вразброс лежали рукописи, магнитные и перфорированные информкарты, пленки — вперемешку с полотенцами, обертками от еды, пластмассовыми тарелками. На пыльном экране визора красовалась незнакомая мне математическая формула, выведенная пальцем. Посреди комнаты стоял мажордом, передний щиток у него был снят, из глубины узла управления командами тянулся провод, грубо подсоединенный к вычислительной машине типа «Рион»: очевидно, Феликс использовал логическую часть робота для расширения оперативности вычислителя.

— Хорошо, хорошо, — говорил Феликс в коробку видеофона. — Завтра обязательно.

— Я слышу это уже второй месяц, — отвечал мужской голос с отчетливыми нотками безнадежности. — Ты меня просто убиваешь, дорогой товарищ. Ты срываешь план, ты прогоняешь ребят, которые хотят тебе помочь…

— Хорошо, хорошо, завтра, — повторил Феликс.

— Ты мерзнешь, как черепаха в холодильнике, вместо того чтобы жить в гридолитовом коттедже с современными удобствами…

«Этот человек доведен до отчаяния», — подумал я.

— Завтра непременно, — сказал Феликс и выключился.

Он кивнул мне и присел на угол стола, подышал на пальцы, потер их. Мне показалось, что я слышу чей-то негромкий храп.

— Хочешь перчатки? — сказал я.

— Нет. Садись, Улисс. Где-то тут было вино. — Феликс огляделся. — Поищи, пожалуйста, сам.

— Не хочу я вина. Зачем ты меня вызвал?

— Ах да! — Феликс подошел к двери во вторую комнату, приоткрыл ее и позвал: — Старший, выйди, пожалуйста, если не спишь.

Храп прекратился, раздался звучный продолжительный зевок. Вслед за тем из темной спальни вышел невысокий плотный человек лет сорока, в котором я с изумлением узнал конструктора Борга. Того самого, который назвал мое выступление на Совете бредом.

У него был мощный череп, покрытый белокурыми завитками, и грубоватое простецкое лицо. С плеч свисало клетчатое одеяло. Зевок он закончил уже в дверях.

— Ага, прилетел, — сказал Борг хрипловатым басом. — Вот и хорошо. Погоди минутку.

Он притащил из спальни обогревательный прибор и бутылку вина. Решительным жестом скинул со стула кипу старых журналов и велел садиться. Затем вручил мне стакан и плеснул в него вина.

— Вино скверное, но высококалорийное, — сказал он и хлебнул, как следует из своего стакана. — Единственное спасение в этом холодильнике. Вытяни ноги к обогревателю, пилот, не то окоченеешь с непривычки.

— Опять вызывал Шабанов, — сказал Феликс и подышал на пальцы. — Надо будет завтра перебраться.

Борг только усмехнулся.

— Слушай, пилот, — отнесся он ко мне. — В высокопарном вздоре, который ты нес на Совете, было одно место, которое, собственно, и побудило меня познакомиться с тобой поближе. Ты сказал что-то о Нансене. Будь добр, изложи в развернутом виде, а я посижу и послушаю.

У меня не было никакого желания говорить с ним о Нансене, да и на любую другую тему тоже. Но тут я уловил его повелительное менто: «Начинай».

С детства моим идеалом были путешественники типа Фритьофа Нансена. Я много и жадно читал об этих людях, презревших обыденность. «Их вела жертвенная любовь к науке и человечеству», — мне запомнилась эта фраза из какой-то книжки. Времена этих людей прошли давным-давно. Плавание в Арктике и полеты на экрапланах над снегами Антарктиды не более опасны ныне, чем прогулочный рейс по озеру Балатон. Но началось освоение околоземного космического пространства. Юрий Гагарин сделал первый виток вокруг шарика и приземлился в корабле, охваченном пламенем (в те времена использовали специальную обмазку, принимавшую на себя нагрев от трения в плотных слоях атмосферы). Прорыв сквозь радиационный пояс, высадка на Луне. Героический полет Дубова к Венере. Скитания экспедиции Лонга в зыбучих марсианских песках. В более близкие к нам времена — исследования Замчевского на внутренних планетах, полеты Рейнольдса, «человека без нервов», к Юпитеру, сатурнинская эпопея Сбитнева и Крона, загадочная гибель храброго Депре на Плутоне.

«Жертвенная любовь к науке и человечеству…»

Да нет же. Не надо громких слов. Просто они шли, потому что не могли не идти. Если бы не они, пошли бы другие. Кто-то ведь должен был пройти первым.

И вот — Система обжита. Ну, не совсем еще обжита, но люди побывали всюду. Есть Управление космофлота. Горький опыт пионеров, их счастье и муки уложены в параграфы учебных программ и наставлений, на двух десятках линий в строгом соответствии с расписанием осуществляется навигация.

В бортовых журналах в графу «Происшествия» пилоты вписывают спокойные и привычные слова: «Без происшествий».

И очень хорошо. Не нужны происшествия, когда ведешь пассажирский корабль или грузовик, набитый оборудованием и продовольствием для дальних станций.

Правда, изредка мир будоражат сенсации. Ледяной человек Плутона. Меркурианские металлоядные бактерии. Космические призраки, которые видел Сбитнев за орбитой Нептуна, видел на инфракрасном экране, иначе их не увидишь, и я помню, как расширились глаза у этого старого космического волка, когда он рассказывал нам, первокурсникам, о своей встрече с призраками. «Без происшествий». И правильно. Пилотам они не нужны. Их обучают для того, чтобы они выполняли рейсы именно без происшествий.

Наше поколение космонавтов немного опоздало родиться. Не знаю, хватило бы у меня духу стать на место Гагарина, если бы я жил в те времена. Может, и не надо было мне идти в космолетчики? Сколько работы на Земле, сколько задач! Исследование недр планеты родило профессию подземноходников. Глобальная энергетика, использование поля планеты — разве не интересно монтировать концентраторы на полюсах…

Но я — космолетчик. Просто я люблю это дело и не хочу ничего другого. Такая у меня работа.

Громких слов не надо. Но должен же кто-то идти дальше?

«Плещутся о берег, очерченный Плутоном, звездные моря…»

Примерно так я и выложил Боргу свои соображения. Он выслушал меня с усмешечкой, раза два широко зевнул мне в лицо и то и дело поправлял одеяло, сползавшее с плеч.

— Все? — спросил он, когда я умолк.

— Все.

— Теперь я буду спрашивать. Кто твои родители и где живут?

— На Венере. Они примары.

— Примары? Вон что. Не знал.

Он испытующе посмотрел на меня. Я рассердился. Сказал с вызовом:

— Да, сын примаров. А что? Тебе не нравится, старший?

— Не ершись, — ответил Борг спокойно. — Существуют выводы комиссии Стэффорда.

Мне эти выводы были хорошо знакомы. Немалое место занимал в них анализ того самого случая с Тудором, который так напугал часть колонистов. Большинство членов комиссии — в том числе и Холидэй — склонялось к тому, что Тудор сказал правду, заявив, что не слышал призыва Холидэя о помощи. Сам Тудор отказался от общения с комиссией, но примары, сотрудничавшие с нею, все, как один, категорически утверждали, что это чистая правда: раз Тудор не слышал, значит, не слышал, и никаких кривотолков здесь быть не может. А один из примаров, врач из Венерополиса, заявил, что ему известны и другие случаи «нарушения коммуникабельности». Он, врач, объясняет это тем, что многие примары, постоянно работая вместе, очень привыкают к ментообмену и как бы «не сразу переключают восприятие» (так дословно было написано в отчете), когда к ним обращают звуковую речь.

Вообще о необычайном и быстром развитии у примаров ментообмена в выводах комиссии говорилось очень много.

Особо подчеркивалось, что значительная часть колонистов непримаров, главным образом тех, кто прожил на Венере восемь-десять лет и больше, не покинула планету, не поддалась испугу и продолжает работать рука об руку с примарами.

Меньшинство членов комиссии, и среди них Баумгарген, ставили под сомнение тезис «Тудор не слышал». Они утверждали, что Тудор никак не мог не слышать, но допускали, что сигнал от непримара, «чужого», мог не дойти до сознания. В этом Баумгартен и его сторонники усматривали некий «психический сдвиг», вызванный долголетним воздействием своеобразного венерианского комплекса. Впрочем, никто из членов комиссии не отрицал, что этот комплекс (близость к Солнцу, мощное воздействие «бешеной» атмосферы и специфических силовых полей, изученных пока лишь приблизительно) мог вызвать у примаров чрезвычайно тонкие изменения нейросвязей. Не исключалось, что именно это явилось причиной самоуглубления примаров, роста местной обособленности, утраты интереса к земным делам…

— Ты не ощущаешь в себе нечто подобное? — спросил Борг прямо, в упор.

— Нет. — Я поднялся, нахлобучил шапку. Мне не нравился этот допрос, и я так ему и сказал.

— Сядь, — сказал Борг. — Разговор только начинается. На корабле какой серии ты летаешь?

— Серия «Т-9», четырехфокусный ионолет с автомати…

— Не надо объяснять, — попросил Борг, и я невольно усмехнулся, вспомнив, что именно он сконструировал «Т-9». — Когда ты должен ставить корабль на профилактику? — продолжал он.

— Через два месяца.

— Через два месяца, — повторил Борг и взглянул на Феликса, который безучастно сидел на краешке стола и листал журнал.

— Ну что ж, это подходит, — сказал Борг. — Теперь слушай, пилот, внимательно. Я сижу третью неделю в этом чертовом холодильнике и пытаюсь понять нашего друга Феликса. Мне пришлось забыть математику и вникать в невероятные вещи, которые начинаются за уравнением Платонова. С самого детства я отличался крайне умеренными способностями и потому не могу сказать, что вник. Но кое-что вместе с этим потрясателем основ мы сделали. Я грубый практик, мне надо покрутить в руках что-нибудь вещное, и вот мы сделали модель…

Он вытащил из кармана прямоугольное зеркальце и протянул мне. Я взглянул без особого интереса. Взглянул — и удивился. Лицо в зеркале было мое — и в то же время вроде бы не мое. Что-то неуловимо незнакомое.

— Не понимаю, — сказал я. — Зеркало искажает изображение. Оно имеет кривизну?

— Неча на зеркало пенять, — сказал Борг по-русски и засмеялся. — Нет, пилот, зеркало абсолютно прямое. Понимаешь? В обычном зеркале ты видишь свое перевернутое изображение. А это зеркало прямое, оно отражает правильно. Лицо всегда немного асимметрично. Чуть-чуть. Мы привыкаем к этому, постоянно глядясь в зеркало. Поэтому в зеркале-инверторе тебе чудится искажение. Теперь понял?

Я поднес зеркальце ближе к лампе и увидел, что оно не сплошное, а состоит из множества мельчайших кусочков.

— Мозаичный экран? С внутренним энергопитанием?

— Не будем пока входить в детали, — ответил Борг. — Тем более что я и сам не очень-то… Тут в институте есть несколько ребят, они понимают Феликса лучше, чем я, и мы вместе сделали эту штуку.

Он поискал на столе, вытянул из кучи бумаг и пленок чертеж и развернул передо мной. Там был набросок ионолета серии «Т-9», корпус корабля окружало какое-то двухъярусное кольцо. Я вопросительно взглянул на Борга.

— Да, вот такое колечко, — сказал он. — Зеркально-инверторное…

Я еще не знал, что будет, но и так было понятно: будет то, чего еще никогда не было. Ни с кем. А любой «первый раз» в космосе — это шаг в неизвестное. И этот шаг Борг предлагает сделать мне. Ах, свойства человеческие! Страшно и, конечно, привлекательно, как все неизвестное. Мое согласие? Борг его и не спрашивал. Он знал, что я соглашусь.

— …миллионами ячеек как бы начнет вбирать в себя пространство, — слышал я хрипловатый голос Борга, — а хроноквантовый совместитель прорвет временной барьер…

Голос тонул в смутном гуле, это был гул пространств, неподвластных воображению… нет, это гул крови в ушах… нет, подлый инстинкт отыскивания чужой спины для защиты…

Чтобы быстрее с этим покончить, я сказал, не дослушав Борга:

— Ладно, старший, я согласен.

Мне показалось — он меня не услышал.

Может, я сказал слишком тихо? Может, только хотел сказать?

— …обеспечит возвращение и вывод из режима. Одно только не сумеет сделать автомат — передать ощущения человека…

— Я пойду, пойду!

— Не кричи, — сказал Борг. — Расчеты сделаны точно, тут я ручаюсь, но принцип, на котором они основаны…

— Я видел, как передача с Сапиены подтвердила принцип, — сказал я. Теперь я боялся одного: как бы не передумал Борг.

— Речь идет не об электромагнитных волнах, а о человеке. — Борг хмуро уставился на меня. — Торопишься, пилот, не нравится мне это. Я могу взять на себя ответственность за опыт. Но, если он не удастся, воскресить тебя я не смогу. — И добавил жестко: — Оставим пока этот разговор. Ты к нему не готов.

Мы помолчали. Вдруг раздалось хихиканье. Это Феликс, углубившись в журнал, посмеивался чего-то. По затрепанной обложке я узнал старинный журнал математических головоломок, один из тех, которые некогда издавали для своего развлечения андроиды.

— Чего ты смеешься? — спросил Борг. — Феликс, тебя спрашиваю.

— Слышу, — отозвался тот. — Задачка хитро придумана, а решается просто…

Глава восьмая «ЭЛЕФАНТИНА»

Нигде нет таких формальностей, как в космофлоте. Особенно они неприятны, когда ставишь корабль на профилактический ремонт. Делать тебе, строго говоря, нечего, потому что ремонтники знают корабельные системы получше, чем ты. Но все время приходится подписывать дефектные ведомости, заявки, акты осмотров и приемок, как будто без твоей подписи ремонтники чего-нибудь недоглядят.

Гигантский тор «Элефантины» — орбитальной монтажно-ремонтной станции — плывет со своими причалами и ангарами вокруг шарика. Плывет Земля в голубых туманах, в красном сиянии зорь, в вечерних огнях городов. И чтобы не отстать от вечного этого движения, плывешь и ты в черной пустоте, барахтаешься возле корпуса корабля — маленький беспокойный человек.

А когда надоест плавать, ты устремляешься, кувыркаясь, к шлюзовым воротам. Ты входишь в один из отсеков станции, тут искусственная тяжесть, а потом ты идешь, отупевший от подписывания бумажек, к себе в каюту читать, или в кают-компанию сыграть партию-другую в шахматы, или пить чай к старому другу Антонио.

Антонио оказался среди нашего выпуска самым домовитым. Он ведает на «Элефантине» службой полетов, у него не очень интересная хлопотливая должность, уютный двухкомнатный блок на третьем этаже станции и милая-премилая Дагни Хансен, похищенная у марсиан.

Когда Дагни, склонив белокурую голову, медленно и плавно вносит поднос с чаем и едой, и мягко улыбается шуткам, и садится вышивать что-то пестрое на распашонке, мне становится легко, бездумно, покойно. Никаких тревог, никаких желаний. И смешно мне смотреть на суету Антонио. Чего тебе не сидится на месте, чудак? Опустись на ковер у ног Дагни, и пусть она положит тебе на голову теплую ладонь — право, больше ничего не надо…

Мы с Робином сидим у окна и играем в шахматы. Окно, понятно, условное. Стенной плафон, имеющий вид окна. Человеку свойственно тешить себя иллюзиями, он просто не может жить, если не обманывает самого себя. Говорят, у Трубицына, начальника «Элефантины», который годами не бывает на Земле, есть специальные ленты с записью дождя, шума ветра и утреннего щебета лесных птиц.

Мы сидим и играем в шахматы, а Дагни вышивает что-то пестрое.

— Ну и ход! — Робин презрительно фыркает. — Чему учили в вашем детском саду? Кушать кашку?

— Да, — отвечаю. — И еще учили не обижать деточек из вашего детсада.

— Почему же?

— Нам говорили, что они и без того обиженные.

— Бедная ваша воспитательница, — вздыхает Робин. — Как она пыталась спасти вас от комплекса неполноценности…

Я искоса поглядываю на Дагни и вижу, как она улыбается. Такую улыбку, думаю я, следовало бы с утра до вечера показывать по визору.

Врывается Антонио.

— Дагни! — Это с порога. — Ты выпила ранбри… ринбрапопин?

Дагни тихо смеется:

— Ты даже выговорить не можешь.

— Я не виноват, что дают такое дикое название. Ты выпила?

— Не хочу я пить эту бурду.

Антонио требует, чтобы Дагни, готовившаяся стать матерью, пила какое-то новое лекарство, главной составной частью которого является этот рандра… действительно, не выговоришь. Мы с Робином покатываемся со смеху, когда он начинает читать выдержки из «Семейного журнала». Антонио сердится и обзывает нас варварами.

— Видали? — Антонио хватается за голову, падает в кресло и начинает жаловаться на судьбу: — С каким трудом достал, прямо из лаборатории вытянул флакон, а она не хочет пить!

— Выпей сам, — с невинным видом советует Робин.

— Вы, бродяги! — орет на нас Антонио. — Паршивые холостяки, достойные презрения! Вместо того чтобы поддержать друга, вы над ним же издеваетесь. Дагни, не давай им сегодня чая! Пусть изнемогают от жажды…

Вкрадчивая трель инфора прерывает его пылкий монолог. Антонио подскакивает к аппарату.

— Нет! — кричит он. — Так ему и скажи, не получит он буксира, пока не сдаст документы… Да, по всей форме… Ну и пусть, мне не страшно!

Он выключается, но спустя минуту опять бросается к инфору и вызывает диспетчера.

— Начали разгрузку у Санчеса? Поаккуратнее там! Борг просил, чтоб выгружали на причал "Д". Проследи, пожалуйста. Хотя ладно, сейчас сам приду.

Хорошо бы вскрыть вертикаль "Д", думаю я, и сдвоить ладьи, тогда ты у меня попляшешь. Вертикаль "Д". Причал "Д". Борг просил, чтобы…

Только сейчас доходит до меня смысл услышанного. Шахматы мигом вылетают из головы.

— Антонио, погоди! — Я останавливаю его уже в дверях. — Ты сказал — Борг? Он здесь?

— Прилетел час тому назад с Санчесом. А что такое? Он привез что-то новое для испытания. Ну, некогда мне…

— Погоди, я иду с тобой!

…Мне пришлось долго слоняться по коридору возле кабинета начальника «Элефантины» в ожидании Борга. Он прочно засел у Трубицына. Хотел бы я знать, о чем они говорят. Мимо проходили занятые люди, монтажники всех специальностей, я слышал обрывки их разговоров. Из диспетчерской доносились голоса и звонки. «Элефантина» жила обычной трудовой жизнью.

«Что-то новое для испытания»…

Меня слегка знобило. Ну что он никак не вылезет из кабинета? Чаи, что ли, там распивают?

Робин вызвал меня по видеофону:

— Что случилось, Улисс? Почему ты всполошился?

— Потом объясню.

Надо, чтобы Борг не увидел моего волнения. Как бы это придать лицу выражение полного безразличия? Как плохо умеем мы управлять собственным лицом! Риг-Россо — вот кто умеет. Невероятные трюки — и каменное лицо. Риг-Россо, великий комик наших дней…

Наконец-то! Я сделал вид, что просто иду мимо. Случайная встреча.

— Здравствуй, старший. Где твое одеяло?

Борг одобрительно усмехнулся:

— Здравствуй, пилот. Стоишь на профилактике?

— Да. — Я сунул руки в карманы и придал лицу выражение, которое можно было определить как скучающее. — Загораю. Бумажки подписываю.

— Тоже дело, — сказал Борг. — Ты вроде похудел немного, а?

— Нет, вес у меня прежний.

— Ну, очень рад. Ты в какую сторону? Туда? А я сюда. Будь здоров, пилот.

Поговорили, в общем.

Прошли условные сутки. Я лежал без сна в каюте. Робин сладко спал на своем диване. Кто умеет спать — так это Робин. Впрочем, если требуется, он с такой же легкостью обходится без сна. Идеальное качество для пилота.

Я лежал без сна и думал, думал. Пока я проявляю выдержку, Борг может выбрать для испытания другой корабль, другого пилота. Мало ли их тут, на «Элефантине»? Вот что беспокоило меня более всего. А может, оно будет и к лучшему? В самом деле, что тебе нужно, Улисс? Самарин обещал перевести тебя с Робином на линию Луна — Юпитер. Там, на Ганимеде, ставят новую станцию, вот и будешь обеспечивать ее всем необходимым. Как раз то, чего ты хотел, — дальняя линия. А там, может, удастся слетать еще дальше — к Нептуну, к Плутону. А потом — уютный домик с окнами, глядящими в лес. И пусть она сидит в домике, в круге света, и вышивает… Ну уж, станет она вышивать, как же! Пусть занимается своей лингвистикой. А ты ворвешься — и с порога: «Андра, ты выпила рабиндра…» Ну, как там называется это новое снадобье… И вы будете вместе ходить на выставки, на лекции Селестена, на диспуты — куда захотите. А по вечерам в доме — полно друзей…

Живи как все, Улисс. Жизнь неплохо устроена. Ну его к черту, этого Борга, хоть он и член Совета. И Феликса с его заумными идеями, потрясающими основы. Не нужно чрезмерно усложнять. Может, в этом вся основа жизни…

Коротко и мягко пророкотал инфор. Мы с Робином вскочили одновременно, но я первым оказался у аппарата.

— Улисс? — услышал я хрипловатый голос Борга. — Ты, наверное, спал?

— Нет… ничего…

— Извини, что разбудил. У меня не оказалось другого времени, а поговорить нужно срочно. Можешь прийти?

— Да.

— Ну, быстренько. Сектор шесть, каюта восемьдесят семь.

Я бежал, не останавливаясь. Перед каютой Борга постоял немного, чтобы отдышаться и совладать со своим лицом.

Борг сидел за столом и покручивал карманный вычислитель. Увидев меня, он встал, плотный, коренастый, с белокурыми завитками, будто приклеенными к мощному черепу.

Мы стояли друг против друга, и он спросил в упор:

— Ты все обдумал?

Я знал: в эту минуту решается многое. Было еще не поздно. Мгновенная ассоциация вызвала мысленную картину: освещенное окно у лесной опушки, из окна глядят на меня вопрошающие глаза…

— Я готов.

Ну вот, сказал — и вроде легче стало. Всегда нас томит неопределенность. А потом, когда решение принято…

Борг подошел совсем близко. Его глаза надвинулись, издали они голубоватые, а вблизи водянистые, и в них мое смутное отражение. Я подумал, что он посылает мне менто, но уловить ничего не мог — ни слова, ни настроенности.

— Не понимаю, — сказал я.

Глаза отодвинулись.

— Улисс, — сказал Борг, — сегодня, кажется, разговор у нас получится.

— Конечно, старший. Только, если можно, не надо о том, что не проверено, опасно… С середины, если можно.

— Хорошо. Завтра мои ребята начнут собирать кольцо вокруг твоего корабля. Никто не знает, что это такое, и не должен знать. Модификация двигателя, вот и все. Одновременно с обкаткой корабля тебе поручено испытать эту штуку. Вот и все.

— Обкатка по ремонтному графику — через двенадцать дней.

— Знаю. Как раз столько, сколько нам нужно.

— Ну и отлично! Пойду, старший. Покойной ночи.

— Покойной ночи.

Но когда я взялся за ручку двери, он окликнул меня:

— Погоди, нельзя же так, в самом деле… «Вот и все… Пойду…» Мне было бы легче, Улисс, если б ты отказался. И если бы отказались другие пилоты. Старый сумасброд поиграл бы с занятной игрушкой — и успокоился бы.

— Ты вовсе не старый, — сказал я.

Борг усмехнулся:

— Но сумасброд, хочешь ты сказать… Ну ладно. Через двенадцать дней полетим, а теперь иди, досыпай.

— Полетим?!

— Да. Я решил лететь с тобой.

— Тогда я отказываюсь. Летать — мое дело.

— Разумеется. Но согласись, что уж больно особый случай. Только мое участие в опыте может что-то оправдать.

— Не выйдет, старший. Я полечу один. И никак иначе.

Мы помолчали. Потом Борг сказал:

— Ладно, еще вернемся к этому разговору. Ступай.


Настали трудные для меня дни. «Улисс, что за колечко монтируют вокруг твоей, посудины?» — спрашивали знакомые и полузнакомые пилоты. «Он хочет изобразить модель Сатурна». «Он будет прыгать сквозь кольцо, как ученая собачка»… «Да отвяжитесь вы, — отвечал я. — Говорю, сам не знаю. Модификация двигателя, магнитостриктор новой конструкции. Чего вы ржете?»

Антонио требовал, чтобы я показал ему программу испытания прибора, — он, видите ли, как лицо, отвечающее за безопасность полетов, должен знать. Я отсылал его к Боргу.

Но особенно осложнились у меня отношения с Робином.

— Я давно мог бы летать первым пилотом на дальней линии, — говорил он. — Шесть раз Самарин предлагал мне это. Шесть раз я отказывался…

— И зря, — отвечал я. — Не надо было отказываться.

— Теперь сам вижу, — сказал Робин, и лицо у него было такое, что я невольно отвел взгляд, — сам вижу, что был дураком. Хорошо, допустим, ты не знаешь, что надо испытывать, хотя я в это не верю. Но объясни, по крайней мере, почему ты решил лететь один…


Наконец — это было накануне дня, назначенного для испытания, — я не выдержал. Не мог я улететь, рассорившись с Робином. Не мог, вот и все. Мы заперлись в каюте, и я предупредил его, что ни одна живая душа…

— Ладно, понятно, — прервал меня Робин. — Давай без предисловий.

И я рассказал ему все, что знал, о кольце Борга и предстоящем испытании.

Некоторое время Робин думал. Я не мешал: такое не сразу переваришь. Потом он спросил:

— Значит, эта штука, которую смонтировали на пульте…

— Да, — сказал я. — Привод автомата. Он введет в режим синхронизации времени-пространства, он же и выведет из режима по заданной программе.

— А на каком принципе работает хроноквантовый совместитель?

— Не знаю. Теоретическую сторону по-настоящему понимает только Феликс. Ну, еще, может быть, несколько парней из его института.

— Давай инструкцию, — сказал Робин. — Все-таки свинство с твоей стороны: меньше суток у меня остается для подготовки, хоть спать не ложись.

— Робин, полечу я один. Ни к чему подвергать…

— Ни к чему зря сотрясать воздух, Улисс. Вместе летали, вместе и… Давай, говорю, испытательную инструкцию.

Глава девятая ЗВЕЗДНЫЕ МОРЯ

Буксир отвел наш корабль от причала «Элефантины», и мы стартовали.

Для обкатки двигателей после профилактического ремонта было достаточно обычного прыжка к Луне. Но я вывел корабль на касательную по направлению, заданному в инструкции Борга.

Мы были обвешаны датчиками биоаналитических устройств — на манер знаменитых собачек, которым поставлен памятник.

О собачках я упоминаю не случайно: об этом был у меня за сутки до старта трудный разговор с Боргом. Он вдруг заявил, что ни я, ни Робин, ни любой другой человек не полетит. Автоматика обеспечит ввод и вывод корабля из режима синхронизации, а собака — достаточно высокоорганизованное животное, чтобы судить, как перенесет безвременье живое существо. Мы крепко поспорили. А проще сказать — я уперся. Оставим, говорил я, собачьи ощущения для собак. Они сделали свое дело, когда человечество только начинало выходить в космос. Теперь же мы не новички в пространстве, и нет ни малейшего смысла испытывать синхронизатор без человека: ведь, прежде всего, надо знать, как пройдет сквозь время человек. Я понимал смятение Борга, но… должно быть, мне нужно было одолеть собственное смятение. И я, повторяю, уперся как никогда.

И вот мы стартовали.

Перегрузка привычно вжала нас в кресла. Мы разогнались и пошли на крейсерской скорости и, взяв пеленги по радиомаякам, точно определили свое место в пространстве.

Я ощутил на себе ожидающий взгляд Робина и послал ему менто: «Пора, приготовься». И нажал кнопку автоматического привода.

«Что будет теперь?» — пронеслось у меня в голове. Мгновенная гибель? Или безвыходность во времени, и тогда — долгое умирание от голода, жажды и удушья… А может, оно не сработает, и мы бы спокойненько развернулись и пошли к Луне. Конечно, потеряем массу времени, но это будет простое, не расслоенное время, и мы отделаемся неприятным разговором с начальством.

Истинно сказано где-то, что мозг не имеет стыда…

Я покосился на Робина — не уловил ли он моих трусливых мыслей? Вряд ли… Эти мысли пронеслись мгновенно — или время уже прекратило течение в объеме пространства, занятом кораблем?

Корабельные часы стояли, вернее — не показывали времени, и это свидетельствовало о том, что опыт начался. На измерителе условного времени прошло несколько условных секунд. Экран внешнего обзора светился, но я не видел ни одной звезды — еще одно доказательство. Плазменные двигатели не были выключены — их приборы показывали все, как обычно, только указатель тяги стоял на нуле, как и указатель скорости. Они и не могли ничего показать…

А потом наступило страшное. Я перестал видеть. Я не ослеп — какое-то восприятие света было, но я ничего не видел. Потом странная внутренняя дрожь прошла по всему телу сверху вниз, но не ушла, а наполнила меня и продолжала прибывать, а я не мог крикнуть, не мог шевельнуться — как в дурном сне, только нельзя было проснуться, и это тянулось, тянулось бесконечно, и этому не будет конца, потому что нет времени, и это было всегда и будет всегда… Дрожь, и боль, и свет в глазах — не знаю, открыты они или нет… Я не знал ничего — кто я, где я, — ничего. Потом возникли ни на что не похожие видения — будто я продираюсь сквозь какие-то помехи — бесформенные и меняющие цвет, они меня мягко сдавливают, а дышать я не смогу, пока не выберусь, — это не облака или облака, но очень плотные, они давят, тормозят, а если я остановлюсь, будет смерть — она совсем не страшная, она мягкая, плотная, только скорее, скорее, скорее…

Что-то будто лопнуло со звоном, и я увидел перед собой пульт, а справа — Робина. Он крутил головой и хватал воздух ртом, как рыба на берегу. Должно быть, то же самое делал и я…

По условному времени прошло восемнадцать секунд. Автомат уже вывел корабль из режима синхронизации, и мы шли на обычном ионном ходу, на обычной крейсерской скорости.

Некогда было обмениваться эмоциями. Надо было срочно определить свое место, и я включил астрокоординатор. Предстояло пройти режим торможения, сделать разворот на обратный курс и снова включить автомат синхронизатора, чтобы он снова — если только сработает во второй раз! — пронес нас сквозь время к тому месту, откуда начался опыт.

— Посмотри! — сдавленно сказал Робин.

Я взглянул на вычислитель астрокоординатора и…

Восемь десятых парсека! Сознание отказывалось верить. Но вычислитель бесстрастно утверждал, что мы находились далеко за пределами Системы, примерно в направлении Проциона, на расстоянии около трех световых лет от Земли…

Мороз продрал меня по коже. На экране внешнего обзора обозначились рисунки созвездий, несколько сдвинутые, смещенные в новом ракурсе. Черт, где же Солнце? Я закодировал задачу на искатель. Звезды поплыли по экрану, и вот перекрестие координатора остановилось на желтенькой звездочке, бесконечно далекой…

Мы переглянулись с Робином. Должно быть, мы подумали об одном и том же: а если координатор врет — мало ли что могло с ним произойти в режиме безвременья, — что тогда? Куда попадем мы после обратного прыжка? Топлива у нас ровно столько, сколько нужно, чтобы сделать поворот, а потом, после безвременья, добраться до Луны. Если координатор соврет и нас занесет далеко в сторону, на ионном ходу не хватит ни топлива, ни жизни… На миг мне представился мертвый корабль, обреченный на вечное скитание в космосе…

Но тем временем руки, которые всегда оказываются надежнее мозга, делали свое дело: я включил тормозные двигатели, чтобы на малом ходу начать поворот.


Поворот длился целую вечность. Истекали сутки за сутками корабельного времени, и мы с Робином немного свыклись с обстановкой.

Как бы там ни было, а свершилось! Впервые за долгую историю человечества люди Земли вышли за пределы Системы, в Большой космос, и этими людьми были мы, Робин и я.

Вот они, звездные моря, заветные звездные моря — плещутся за бортом корабля!

Мы часами говорили об этом чуде. Мы говорили об изумительном теоретическом даре Феликса, предопределившего возможность прорыва сквозь время, и о конструкторском таланте Борга, осуществившего эту возможность. Мы строили планы, от которых дух захватывало. Мы представляли, какой переполох вызвало внезапное исчезновение нашего корабля, как на селеногорской радиостанции операторы выстукивают наши позывные… как тревожится Борг… как неистовствует Антонио, ответственный за безопасность стартов с «Элефантины»…

Будет крупный и неприятный разговор с начальством в Управлении космофлота. Если, конечно, мы вернемся… Идиот, о чем я думаю! Начальство, до которого луч света отсюда дойдет через три года!..

Я спал в своем кресле — была вахта Робина, — и вдруг меня разбудил его крик. Никогда прежде я не слышал, чтобы Робин кричал. Никогда не видел на его лице такого ужаса.

— Они! — повторял он, указывая на экран. — Они!

Экран был на инфракрасном режиме, и я увидел, как наперерез нашему кораблю летели они. Никакая фантазия не даст о них представления… Значит, Сбитневу не померещилось тогда, значит, они существуют на самом деле…

На Земле мало кто верил в эти призраки, ведь Сбитнев их не сфотографировал. Ученые относились к ним скептически. Но старые пилоты верили. Говорили, что они живут прямо в космическом пространстве, в зонах, насыщенных пылью, что питаются они излучениями центра Галактики и иногда подлетают к звездам «погреться», и к Солнцу тоже, но не ближе орбиты Нептуна — за ней им становится «жарко». Говорили, что они похожи на крылатых ящеров, на птеродактилей в полмегаметра ростом…

Все это считалось выдумкой. Но морского змея тоже долго считали выдумкой, пока дельфины не поймали его в объектив автоматической кинокамеры.

Нет, они не были похожи на ящеров. Вообще ни на что… Они беспрерывно меняли формы и были живые не по-нашему, не по-углеродному, а… не знаю, но живые… и теплые, в них просвечивали какие-то внутренние органы. Ни в каком сне, самом кошмарном…

Они повернули прямо на нас.

У меня тряслись руки. Я с трудом переключил экран на обычное видение — призраки исчезли. Локатор… Да, они шли на нас, расстояние быстро уменьшалось.

— Дай инфракрасный, — сказал Робин.

Я видел — он нажал кнопку кинокамеры. Он еще может думать об этом…

Включить синхронизатор, не закончив поворота? Нет, нет, нельзя уходить, поворот должен быть сделан по расчету, ведь корректировать ход в режиме синхронизации невозможно, нас занесет черт знает куда, не выбраться потом… Идти напролом? Но кто знает, что произойдет в момент совмещения с ними, может, от нас даже облачка газа не останется…

С ними? Но ведь их не увидишь простым глазом. Только на инфракрасном экране. Бесплотные призраки? А может, вообще… ну, скажем, неведомое излучение, причудливый пылевой поток…

Оцепенело я смотрел, как на корабль шла стая чудовищ. Я чувствовал — еще минута, и нервы не выдержат, я сорвусь, расшибу лоб о переборку, сойду с ума…

Вдруг меня осенило.

— Пушку! — заорал я, собственный голос полоснул меня по ушам.

Управление фотоквантовой сигнализацией было перед вторым пилотом. Робин неторопливо потянулся к рукоятке, или мне казалось, что неторопливо? Пальцы его двигались отвратительно медленно.

— Быстрее не можешь?!

Наконец он включил фотоквантовую пушку. Тонкий прямой луч возник перед носом корабля. Робин увеличил угол рассеивания, луч превратился в конус.

Ничто их не берет, подумал я с отчаянием.

Нет, нет, вот одно из них резко изменило цвет и свернуло… Как они разворачиваются, ведь их скорость не меньше сотни километров в секунду…

Расходятся, расходятся в стороны! Робин еще увеличил угол. Проскочим ли между ними?..

Улисс, мой античный тезка, ты помнишь Сциллу и Харибду?

Глава десятая ОБЛАКО В ШТАНАХ

— …Поэтому я говорю: создан чрезвычайно опасный прецедент, на который отныне сможет ссылаться любой экспериментатор, лишенный чувства ответственности. Счастливая случайность, благодаря которой эксперимент обошелся без жертв, нисколько не оправдывает его участников. И если для пилотов еще можно сделать скидку на молодость со свойственным ей максимализмом, то я не нахожу никаких оправданий для Борга. Я намеренно не касаюсь ценности полученного результата. Я говорю о методологии. Засекреченность научного поиска, пренебрежение общественным мнением принадлежат к печальному опыту человечества. Слишком часто в прошлом грандиозность научного открытия шла рука об руку со смертельной угрозой для жизни и здоровья человека. Но то, что было исторически обусловлено разобщенностью мира и противостоянием двух систем, не может быть — даже в малейшей мере — перенесено в наше время Всемирной Коммуны. К напоминанию прописных истин меня побудил рецидив методологии полуторавековой давности. Предлагаю исключить конструктора Борга из Совета.

Анатолий Греков закончил свою речь и сел.

Я посмотрел на Борга. Он сидел, упершись локтями в колени и опустив мощную голову на переплетенные пальцы. Таким — сокрушенным — видели его сейчас миллиарды зрителей, наблюдавших заседание Совета по визору.

— Хочешь что-нибудь сказать, Ивар? — обратился к нему Стэффорд. Он председательствовал сегодня.

Борг поднял голову:

— Нет. Я согласен с Грековым. Я не должен был рисковать людьми.

Я попросил слова. Стэффорд кивнул мне.

— Товарищи члены Совета, я не могу согласиться. Борг построил… воплотил теоретическое открытие Феликса…

— Не об этом речь, — заметил Греков.

— Он же не заставлял нас лететь, мы пошли по собственной воле. Борг хотел лететь со мной, но я…

— Не надо меня защищать, — сказал Борг.

Я разозлился.

— По-моему, существует свобода высказывания, — сказал я запальчиво.

— Несомненно, — улыбнулся Стэффорд. — Продолжай, Дружинин.

И тут я выдал речь. Говорил я скверно, сбивчиво, но зато высказался, как хотел. Борг, заявил я, поступил правильно, что никому не сообщил об эксперименте. Если бы он оповестил человечество заранее, то эксперимент затянулся бы на годы, может быть — на десятилетия. Осмотрительность — хорошая штука, но чрезмерная осторожность — не губительна ли она для науки? Никакого рецидива прошлого здесь нет. Просто сделан решительный шаг. Не может быть стопроцентной безопасности, когда утверждается новое открытие. Великое открытие! Вот и все.

— Ты нас оглушил, Улисс, но не убедил, — сказал Греков. — Чрезмерная осторожность — пустые слова. Есть разумная осторожность — это когда ученый всесторонне взвешивает последствия предполагаемого эксперимента.

— Торопимся, вечно торопимся, — проворчал Баумгартен, недавно избранный в Совет.

Я плохо слушал выступления других членов Совета. Все они говорили, что Борг не имел права на такой опыт. И еще что-то — о воспитании молодых пилотов…

Вот как все обернулось. Но что с Феликсом? Ведь его вызвали на Совет, а он не явился. На видеофонный вызов не отвечает. Уж не заболел ли? С него ведь станется — совершенно не следит за собой.

— После Совета полетим к Феликсу, ладно? — шепнул я Робину, сидевшему рядом.

— Не мешай слушать, — ответил он.

Теперь говорил Стэффорд. Ну конечно, проблема перенаселения, любимая тема. Через столетие на Земле станет тесно…

Робин понял, что я сейчас не выдержу, прерву оратора. Он положил мне руку на колено, я услышал его менто: «Молчи!»

— …Именно это привлекает меня в поразительном открытии Феликса и оригинальном конструктивном решении Борга…

Тут я навострил уши.

— Конечно, это дело отдаленного будущего, но на то мы и Совет перспективного планирования, — продолжал, слегка картавя, Стэффорд. — И, пока специалисты изучают материалы этого дерзкого эксперимента, мы, я думаю, вправе очертить некоторые контуры. Итак: в случае абсолютной надежности этого… м-м… способа космических сообщений, можно себе представить, что Земля отправит корабли… корабли с добровольцами в Большой космос. Разумеется, поиск планет, пригодных для жизни, в иных звездных системах предполагает длительную разведку… м-м… разведку в направлениях наибольшей вероятности… — Стэффорд вдруг улыбнулся добродушно и несколько смущенно. — Я не освоился еще с мыслями такого рода, потому, наверное, и заикаюсь…

Тут на него набросился Баумгартен со своим нестерпимым пафосом. И я позавидовал умению Стэффорда доброжелательно выслушивать любую чушь. Вообще было приятно смотреть на Стэфа Меланезийского и на голубые ели, которые слегка раскачивались за широкими окнами, залитыми мягким сиянием майского дня; Может быть, то, что выкрикивал неистовый Баумгартен, и не было чушью, — не знаю. Как для кого. Рука Робина все еще лежала у меня на колене, я спихнул эту благоразумную руку. Ладно. Будь что будет, я не стану вмешиваться. По крайней мере, сегодня, сейчас.

Наконец заседание подошло к концу. Уже все устали. Я видел, как Греков кинул в рот таблетку витакола. Усталость, однако, не смягчила членов Совета: единогласно проголосовали за исключение Борга. Борг тоже голосовал «за».

Потом было решено обратиться в Управление космофлота с предложением обсудить на общем собрании «беспримерное нарушение дисциплины двумя молодыми пилотами…» Это о нас с Робином. Все голосовали «за». Кроме Борга — он, как видно, уже считал себя исключенным из Совета.

И еще было принято решение увеличить материальные и технические возможности исследований в области хроноквантовой физики по методу Феликса Эрдмана, а также рассмотреть на ближайшем заседании Совета вопрос о строительстве опытного корабля-синхронизатора времени-пространства. Все голосовали «за». Кроме Баумгартена. Упрямец голосовал «против».


Мы вышли из здания Совета на Площадь мемориалов. Люблю эту площадь, просторную и зеленую. Пересекаясь на разных уровнях, бесшумно бегут трансленты. Среди голубых елей высятся памятники людям и событиям.

Огромные экраны визоров на площади уже погасли. Зрители, смотревшие заседание Совета, расходились и разъезжались. Многие, проходя мимо, улыбались нам с Робином и приветственно махали руками.

— Привет отчаянным пилотам! — слышали мы.

— Здорово вам всыпали, ребята, но ничего, в следующий раз будете умнее.

— Им что — целехонькие. Боргу, бедняге, досталось…

— Алло, мы студенты из медицинского. Мы вас поддерживаем!

Ко мне подскочил юнец в желтой куртке, состоящей из сплошных карманов.

— Улисс, помнишь меня?

Где-то я видел этот ехидный рот и насмешливые глаза. Ах, да! Он шел по кольцевому коридору, набитому беженцами, и нарочно задевал ботинками рюкзаки…

— Бен-бо! — сказал я. — Как поживаешь… — Я замялся, потому что не мог припомнить, как его звали.

— Всеволод. Решил оставить родительское.

— И правильно сделал.

Я хлопнул его по плечу и пошел дальше, но он снова окликнул меня:

— Улисс, я поступаю в этом году в Институт космонавигации…

— Зря, — сказал я, — ничего там нет хорошего.

— …и когда ты полетишь в звездный рейс, — продолжал он, пропустив мимо ушей мое замечание, — ты возьми меня третьим пилотом. Я ведь успею к тому времени кончить, верно?

— Ты успеешь к тому времени стать толстым румяным старцем.

— Бен-бо! — воскликнул он. — Так ты не забудь, Улисс. Старые знакомые все-таки.

Он засмеялся и исчез.

Где же Андра? Обещала ждать у памятника Циолковскому, а сама… Вот она! Бежит, стучит каблучками, и опять на ней лирбелон переливается цветами, которых не сыщешь в природе, и опять новая прическа.

— Уф! — выдохнула она. — Не хотела опаздывать, но встретила одного знакомого…

— Этого… надежду этнолингвистики? — спросил я.

Андра хихикнула, пожав плечиками.

— Вижу, он на тебя произвел впечатление. Нет, я встретила друга отца, он недавно прилетел из Индии.

— Кто, отец?

— Нет, отец прилетит в конце лета… Я слышала твое выступление, Улисс. У тебя был такой вид, будто ты сейчас бросишься и растерзаешь Грекова.

Я сделал зверское лицо, растопырил пальцы и, рыча, пошел на Андру.

— Ой-ой, перестань, страшно! — засмеялась она. — Робин, что же ты не спасаешь меня?

— Я устал, — сказал Робин. — В течении всего заседания я придерживал этого максималиста — так, кажется, тебя назвали? — придерживал за фалды. Я устал и иду отдыхать.

— Никуда ты не пойдешь, — сказал я. — Сейчас мы заберемся на трансленту и поедем навестить старика Феликса.

— Поезжайте без меня. Отец просил сегодня побыть дома. Должен же я иногда посещать родительский дом.

— Ну, как хочешь, — сказал я. — Родительский дом, конечно, надо посещать.

Робин посмотрел на меня.

— Дед хочет со мной поговорить, — сказал он. — Чего-то он болеет последнее время. До свиданья, Андра. Улисс, пока.


В институте Феликса не оказалось. Молодой его сотрудник, губастый парень, сказал, что с Феликсом совсем не стало сладу, никто не понимает, чем он занимается, но скорее всего ботаникой.

— Ботаникой? — изумился я.

— Ага, ботаникой.

Он потащил нас в личную лабораторию Феликса и показал ботанический микроскоп и какие-то срезы, залитые пластилоном. На прощание он спросил, как я перенес безвременье, и тут набежала целая куча других сотрудников, и началась чуть ли не пресс-конференция. Я отбивался как умел, ссылался на показания датчиков, которые гораздо лучше зафиксировали наши ощущения в режиме безвременья, чем органы чувств, но ребята наседали и забрасывали вопросами. Мне даже пришлось нарисовать по памяти призраки и крепко поспорить относительно «материала», из которого они были сделаны.

Ребята гурьбой проводили нас с Андрой до газонов перед институтским зданием. Они шумели и уговаривали Андру бросить лингвистику и идти к ним в институт, потому что у них, мол, нехватка красивых девушек. Один нахальный тип, по-моему, даже пытался назначить Андре свидание, и мне пришлось оттереть его и вообще быть начеку.

— Ты бы поменьше кокетничала, — проворчал я, когда мы наконец от них отвязались.

— Как не стыдно, Улисс! — вспыхнула она. — Ничего я не кокетничала. Не разговаривала даже. Только смеялась.

— Вот-вот. Я и говорю, что надо поменьше смеяться.

Она закрыла рот ладошкой, чтобы сдержать смех, но не выдержала, прыснула.

Мы быстро разыскали белый гридолитовый коттедж, в котором теперь жил Феликс. Все-таки удалось выпихнуть его из старого дома. Представляю, как он дрыгал ногами, когда его переносили в этот коттедж. Впрочем, может, он пошел сам, добровольно, только перед его носом несли журнал математических головоломок, чтобы он мог читать на ходу.

На звонок никто не откликнулся. У меня уже был опыт, и я толкнул дверь. Мы вошли в пустой холл, посредине которого лежала куча каких-то мясистых стеблей. Мы обошли все комнаты, и всюду, конечно, царило полное запустение. Чудо нашего века — транзитронная кухня с автовыпекателем — была пыльная и явно нетронутая. Слой пыли покрывал экран визора, и на нем, конечно, красовалась математическая формула, понятная только Феликсу. Мажордом валялся в углу со свинченной головой — наверное, Феликсу понадобилось его оптическое устройство. А что делалось на столе! Микроскоп, и опять срезы стеблей в пластилоне, пленки, бумаги, обертки от еды, полотенца.

Тут же лежала коробка видеофона.

— Кошмар! — сказала Андра. — Как можно жить так неприкаянно?

— Это же Феликс, — сказал я. — Погоди, я напишу ему записку и пойдем.

По дороге к аэростанции мы зашли в кафе пообедать. Открытая веранда выходила боком в лес, и я сел так, чтобы видеть лес, а не город. Березы стояли в нежном зеленом дыму — видно, только-только распустились почки. Андра ела суп и рассказывала о делах пигмеев, я слушал не очень внимательно и все посматривал на березы. Странное у меня было настроение — будто все это происходит не со мной, и подымалась какая-то волна, ожидание неслыханного чуда.

Меж берез мелькнула человеческая фигура. Я присмотрелся: на тропинке, выбегавшей из леса, показался Феликс. Его можно было узнать за километр по копне волос — будто он надел на голову огромное птичье гнездо.

Мы с Андрой пошли ему навстречу.

— А, это ты, — сказал Феликс и перевел рассеянный взгляд на Андру.

Его куртка и брюки блестели от воды, на мокрые ботинки налипли комья глины. В руке были зажаты три белые водяные лилии на длинных стеблях.

— Где ты был? — спросил я. — И почему мокрый?

— Только сегодня распустились. — Феликс показал мне лилии. — Я долго поджидал. Пришлось, видишь ли, лезть в воду. Там водоем, кажется, пруд…

— Феликс, ты, значит, не слушал заседание Совета?

— Совета? Ах да, сегодня… Нет, не слушал… — Он снова взглянул на Андру. — По-моему, я тебя раньше не видел.

— Познакомьтесь, — сказал я. — Это Андра, надежда этнолингвистики. Феликс, пообедай с нами. Ты что-нибудь ел сегодня?

— Нет, я домой. До свиданья.

— Почему ты вдруг занялся ботаникой?

Он очень удивился, услышав это. Я коротко рассказал о решениях Совета, но у Феликса, по-видимому, были на уме только эти дурацкие лилии.

— Не забудь снять ботинки и вытереть ноги, — напутствовала его Андра.

Феликс кивнул и, кажется, даже сделал попытку улыбнуться.

Мы вернулись к нашим тарелкам.

— Странный он, — сказала Андра.


В кабине аэропоезда было тихо и малолюдно. Высокие спинки кресел загораживали нас от посторонних глаз. Мы молчали. На душе было смутно и тревожно, я поглядывал на Андру, тонкий профиль ее лица был безмятежно спокоен, но я чувствовал, что она тоже напряжена и встревожена.

— О чем ты думаешь? — спросила вдруг она, не поворачивая ко мне головы.

— О тебе, — сказал я. — О нас с тобой.

Андра чуть качнулась вперед:

— А тогда… в полете… ты думал обо мне?

— Нет.

— Я страшно взволновалась, когда услышала о вашем полете. Почему ты ничего мне не сказал?

— Скажу сейчас… Я тебя люблю.

— Ох, Улисс…

Она закрыла глаза и некоторое время так сидела.

Я тоже молчал. Ничего не скажу больше. Вроде бы и не вырвались эти слова. И ничего не надо. Только сидеть вот так, рядом, рука к руке, и мчаться вслед за догорающим днем. И пусть молчит. Все сказано — и ничего не надо.

Ну что за радость, в самом деле, быть женой пилота…

Даже самые долгие путешествия приходят к концу. А мы летели всего каких-нибудь семнадцать минут.

Моросил дождь, когда мы вышли из аэропоезда на мокрые плиты эстакады. С запада плыли черные, набухшие дождями тучи. Но, по-видимому, были уже включены на побережье защитные установки: тучи начинали редеть и рассеиваться, потому что дождь был не нужен.

Над частоколом сосен виднелись ближние корпуса Веды Гумана. Золотился свет в окнах. Я подумал о своем домике в поселке космонавтов — давно не горел там свет в окошках, пустых и незрячих. Не хотелось туда возвращаться. Провожу Андру, подумал я, и махну в Учебный центр, переночую у кого-нибудь из товарищей.

Мы остановились на переходной площадке. Влево бежала транслента к Веде Гумана, вправо — к Учебному центру и поселку космонавтов.

Остро пахло хвоей, дождем, близостью моря.

Андра медлила, стояла в задумчивости. Я посмотрел на нее, и тут же она вскинула тревожный взгляд и сказала:

— Не могу расстаться с тобой, Улисс…

Так вот, должно быть, и происходят крутые повороты в жизни человека.

Был некто Улисс Дружинин, пилот, сын примаров, мрачноватый тип с прекрасными задатками брюзги и бродяги, и никто во всей Вселенной не испытывал особой радости от факта его существования.

И не стало его.

Ну, как там сказал когда-то поэт? Облако в штанах — вот что осталось от некоего Улисса Дружинина…

— Отныне ты не будешь ходить по земле. Я буду тебя носить на руках. Вот так.

— Перестань, — смеялась Андра. — Пусти…

— Ты моя драгоценность. Моя царевна. Моя ненаглядная.

— Откуда у тебя эти слова? Почему ты заговорил по-русски?

— Моя жар-птица. Моя жена. Ты моя жена?

— Да… Жар-птица-это из сказки?

Все, что было раньше, ушло, скрылось за поворотом. Время начало новый отсчет. Вкрадчиво просачивался в комнату лунный свет, затевая легкую игру теней, и мне был близок и понятен старинный первоначальный смысл луны и смысл мира, который поэты не зря же называли подлунным.

Не знаю, сколько прошло времени, и не хотел знать. Но вдруг я почувствовал, что Андра опять встревожилась.

— О чем ты думаешь? — спросил я, готовый защитить ее от всех тревог мира, сколько бы их ни было.

Андра молчала.

Я слышал, как она легко прошла в гостиную. Вслед за тем донесся ее голос:

— Мама?.. Ты не волнуйся, просто я выключила видео… Мама, ты выслушай…

Я не слышал, что ей говорила мать, но понимал, что разговор идет трудный.

— Я у Улисса… Да… Мама, погоди, ну нельзя же так, дай мне сказать. Мы решили пожениться. Ты слышишь? Мама, ты слышишь?.. Ну не надо, мамочка, нельзя же так…

Она перешла на шепот, я не различал слов, хотя весь обратился в слух. Во мне поднималась злость к Ронге. Я представлял себе ее резкое, прекрасное лицо на экране видеофона, непримиримые глаза. Мне хотелось подскочить к Андре, выхватить видеофон, крикнуть: «Перестань ее мучить!»

Вернулась Андра, я обнял ее, глаза у нее были мокрые.

— Что она сказала?

— Требует, чтобы я сейчас же приехала домой.

— И ты… ты поедешь?

— Нет.

— Вот какая жена мне досталась! Ох, и буду же я тебя беречь, моя храбрая…

Она сжала мою руку:

— Не сердись на нее, Улисс. Мама очень хорошая, добрая. Только она устала, потому что отцу никогда не сиделось на месте. Люди ведь разные: один любит движение, другой — покой. Отец вечно таскал ее по всем материкам, я ведь и родилась в дороге — на лайнере по пути в Гренландию. А после того случая на Венере мама решила, что хватит с нее кочевой жизни.

— Они разошлись с отцом?

— Когда Том Холидэй сказал, что приглашен в комиссию Стэффорда и собирается снова на Венеру, мать просто пришла в отчаяние. Не могу тебе передать, какая разыгралась сцена. Отец согласился остаться. Но перед самым отлетом комиссии… в общем, он ничего не мог с собой поделать, так уж он устроен. И мама сказала, чтобы он не возвращался…

Андра всхлипнула.

— Не плачь. Может, все еще наладится. Отцу надоест кочевать, и он вернется. Ты же говоришь, он приедет в конце лета. Не плачь.

— Уже не плачу. — Она прерывисто вздохнула.

— Вот и умница.

Потом я сказал:

— Теперь понятно, почему твоя мама так ко мне относится. Она хочет предотвратить повторение своей судьбы. Я ведь тоже… веду не оседлый образ жизни.

Андра промолчала.

— Похоже, она меня ненавидит, — сказал я.

— Просто она напугана и никак не может забыть ту венерианскую историю.

— Венерианскую историю? Но я-то при чем? — И тут у меня мелькнула догадка. — Постой, постой… Ее тревожит, что я сын примаров?

— Да.

— И она боится, что я… Андра, это не так! Я себя проверил! Клянусь, ничего такого во мне…

— Не надо, Улисс, — быстро сказала она. — Я ничего не боюсь.

— Андра… — Мне хотелось без конца повторять ее имя. — Андра, знаешь что? Я уйду из космофлота. Найду себе другое занятие. Всегда будем вместе.

— Нет, Улисс. Такую жертву я не приму. Ты пилот. А пилоты должны летать. На то они и пилоты…

Глава одиннадцатая ЧЕРТЕЖИ МЕЧТЫ

Из космофлота я, конечно, не ушел. Нас с Робином перевели на линию Луна — Юпитер, и мы ушли в рейс с группой планетологов. Мы высаживались на спутники этой гигантской планеты. На Ио и Ганимеде поставили новые автоматические станции. Исследователи оказались отчаянными ребятами, все они были ярыми сторонниками быстрейшего заселения больших спутников Юпитера и неутомимо искали подтверждения своим доводам. Один из них, Олег Рунич, особенно нервировал нас. Он был убежден, что в глубинах океана Юпитера существует замкнутая органическая жизнь, и так и лез в десантной лодке поближе к атмосфере планеты, чтобы испытать какой-то необычайно чувствительный прибор — регистратор биомассы.

Словом, у нас было много хлопот с планетологами. Но когда мы их удерживали, ссылаясь на коварство Ю-поля, они возражали, ссылаясь на наш знаменитый экспериментальный полет вне времени.

Беспокойный это был рейс. И когда мы наконец благополучно возвратились на Луну, я почувствовал необходимость разрядки.

Нам с Робином дали двухмесячный отпуск. Я, разумеется, собрался с ближайшим рейсовым на Землю. Робина отец уговорил остаться на Луне.

— Хочет, чтобы я ему помог обработать какие-то вычисления на Узле связи, — сказал Робин.

— Нет, — сказал я, — хочет привязать тебя к Узлу семейным узелком. Договаривай уж до конца.

— Похоже, — согласился он. — Особенно Дед настаивает.

— Ну как же! Династия Грековых — космических связистов. Ты бы женился, Робин. Династия так уж династия. — Преемственность надо обеспечить, чтобы дело не заглохло.

— И женюсь, — сказал Робин своим невозмутимым тоном. — Одному тебе, что ли, можно?

Андра встретила меня в космопорту. Повисла у меня на шее, шепнула:

— Обещал носить на руках — так неси!

Недолго думая я подхватил ее, смеющуюся, на руки и понес сквозь толпу. На площади перед зданием космопорта Андра высвободилась. Озабоченно поправила прическу, потом критически оглядела меня и, найдя, что я порядком обносился, потащила в ближайший рипарт.

Мне доставляло неизъяснимое удовольствие подчиняться ей во всем. В зеркале рипарта я увидел на своем лице незнакомую улыбку — благодушную и туповатую. Странное дело — я никак не мог согнать ее с лица, она все время возвращалась, я чувствовал это. Так я и сидел с этой улыбочкой дома за столом, попивая кофе и заедая яблочным пирогом и очередными грандиозными проектами из области этнолингвистики. Потом мы взяли машину и укатили к морю, и я, блаженно улыбаясь и закрыв глаза, лежал на теплом песке в дюнах, и Андра натерла меня какой-то новой мазью, предохраняющей от ожогов. От шершавых, нагретых солнцем сосен шел отличный смолистый дух. Мы надели маски и ласты и, включив дыхательные аппараты, надолго ушли под воду, и плавали, и бродили, взявшись за руки, среди леса водорослей. А потом опять лежали на песке и смотрели, как закатное красное солнце погружается в море.

Наверное, это и было счастье.

Дни стояли сказочные — тихие солнечные дни начала сентября. По утрам я отвозил Андру в Веду Гумана, а к концу занятий приезжал за ней. Все с той же благодушной улыбкой я ожидал ее в вестибюле, и она сбегала по лестнице в неизменном сопровождении двух-трех юных гуманитариев, и я, улыбаясь, оттирал эскорт плечом. Гуманитарии умолкали на полуслове и несколько ошарашенно смотрели, как я усаживал Андру в машину. Моя жена, высунувшись из окошка, докрикивала им окончание разговора, но я включал первую скорость. Андра сердито поворачивалась ко мне:

— Как не стыдно, Улисс! Ты ведешь себя как маленький…

Выговор разбивался о мою улыбку. Я посылал ей менто: «Люблю».

— В конце концов, просто невежливо, — не сразу сдавалась Андра.

«Люблю», — твердил я.

Ничто на свете, кроме нее, меня не интересовало. Даже читать было неохота. Стоило Андре выйти из комнаты, как я вскакивал и шел за ней. Я просто не выносил ее отсутствия.

На второй день Андра сказала:

— Вечером мы поедем к матери. — И, предупреждая мои возражения, быстро добавила: — Мама как будто примирилась.

— А что ей оставалось? — буркнул я.

— Будь повежливее и не вздумай торопить меня домой, — сказала Андра. — У мамы сейчас очень трудная полоса.

«Трудная полоса». Я восхищенно смотрел на свою жену. Мне ужасно нравился ее голос и все, что она говорила, каждое слово.

— Отец недавно говорил с ней…

— Он приехал?

— Нет. У него самый разгар работы, и он умолял маму прилететь к нему в Индию.

— А она что?

— Раздумывает.

Ронга встретила меня не то чтобы холодно, но сдержанно. Я внутренне поежился от ее испытующего взгляда. Андра что-то рассказывала о своих лингвистических делах, а Ронга в упор смотрела на меня. Она как бы спрашивала: «Могу я доверить тебе свою дочь? Ведь у меня нет никого дороже Андры…»

Потом налила в бокалы шипучего вина. Я взял свой и сказал, обращаясь к Ронге:

— Будь счастлива, старшая.

— Что говорить обо мне, — ответила она, и мне показалось, что голос ее звучит мягче. — Будьте счастливы вы с Андрой.

Андра вскочила, обняла мать:

— За нас с Улиссом, мамочка, не беспокойся. Мы пьем за тебя и… за папу.

Я думал — грянет гром. Нет, обошлось. Ронга только головой покачала и пригубила вино.

Но, как видно, ее все еще одолевали сомнения.

— Улисс, про тебя стали часто писать в газетах. Ты что же, намерен повторить тот полет?

— Если повторение и состоится, то очень не скоро, — ответил я.

— На днях передавали интервью с Боргом. Насколько я поняла, начато проектирование корабля с этим… каким-то странным двигателем.

— Хроноквантовым. Знаю.

Ронга помолчала. Ожидала, наверное, не разовью ли я тему. Но я потягивал вино, поглядывал на Андру. И хотелось мне одного — поскорее очутиться дома.

— Надеюсь, теперь, — Ронга подчеркнула это слово, — теперь ты с большей ответственностью будешь обдумывать свои шаги.

И я ответил солидно, как и полагается семейному человеку:

— Ну, еще бы!

Андра тихонько прыснула в ладошку.

Да, я знал, что Борг начал проектировать корабль, об этом мне еще в Селеногорске рассказали. Знал даже, что ему предоставили один из корпусов Института ракетостроения — это по соседству с поселком космонавтов, рукой подать. Но день проходил за днем, а я не торопился наведаться к Боргу.

— Что с тобой, Улисс? — спросила однажды Андра, когда я вез ее из Веды Гумана домой. — Всполошил, можно сказать, все человечество, а теперь, когда дело сдвинулось, ты вроде бы потерял к нему интерес.

— Успею еще, — благодушно отозвался я.

— "Успею"! И улыбка у тебя какая-то появилась… Знаешь, кем ты становишься?

— Кем?

— Едоком!

— Но-но, не очень… Я отпускник, только и всего. Имеет право человек на отпуск?

Андра подумала и сказала:

— Имеет.

А спустя день или два меня вызвал по видеофону Борг.

— Здравствуй, пилот, — сказал он, вглядываясь в меня с усмешкой. — Случайно узнал, что ты на земном шаре. Что поделываешь?

— Да, в общем-то, ничего… Я в отпуску.

— Поздравляю, — сказал Борг.

Я поблагодарил, не совсем ясно представляя, с чем именно он меня поздравил. Наверное, все-таки не с отпуском.

— Если выберешь время, пилот, приезжай. У нас тут веселая компания. Ладно, выключаюсь.


Я выбрал не лучшее время для визита — утренние часы. Но я не собирался мешать Боргу и его конструкторам работать — просто мне хотелось посмотреть, как проектируют космические корабли.

Корпус, в котором разместилось конструкторское бюро Борга, стоял в излучине тихой речушки. Я вошел в просторный круглый холл. Все двери — а их тут было множество — стояли настежь, так как предполагается, что в рабочие часы не бывает праздношатающихся.

Я заглянул в одну из них — и замер. Спиной ко мне сидел человек, над креслом возвышались квадратные плечи и затылок в белокурых завитках — это был несомненно Борг. Мощный череп был обтянут зеленоватым пластиком конструкторского шлема, от которого тянулся к пульту, змеясь по полу, толстый кабель. Руки Борга лежали на подлокотниках кресла, и я подумал, что по сложности это кресло, пожалуй, не уступало пилотскому. Руки, обнаженные по локоть, были грубые, загорелые, в белых волосках — очень крепкие, уверенные руки. Пальцы то и дело пробегали по кнопкам на консолях подлокотников.

А перед Боргом был развернут во всю стену конструкторский экран. По нему проносились разноцветные линии, они переплетались, выстраивались в группы, исчезали. Вот возникла сложная фигура, сквозь которую проходила жирным красным пунктиром какая-то магистраль. Борг задержал фигуру на экране, всмотрелся… вслед за тем из кресла раздалось глухое рычание — и экран опустел, все исчезло. И снова побежали линии, причудливо группируясь.

Я смотрел во все глаза. Первый раз я видел главного конструктора за работой, и это зрелище захватило меня своей необыкновенной красотой и напряженностью. Датчики, вмонтированные в шлем, несли мысль конструктора к одной из сложнейших машин мира — преобразователю конструкторского пульта, который мгновенно воспроизводил импульсы на экране — в размерах, углах, направлениях. Но каким же могучим даром концентрированного, точного мышления и вольного воображения нужно обладать, чтобы вот так часами сидеть перед экраном…

— Какого дьявола! — прорычал вдруг Борг.

Я вздрогнул от неожиданности и сделал было шаг в сторону, чтобы бесшумно уйти, но тут он повернулся вместе с креслом. Брови у него были грозно нахмурены, и вообще я как-то не сразу узнал Борга.

— А, это ты, — сказал он. — Я не переношу, когда стоят за спиной.

— Извини, старший. Я не знал…

— В двенадцать. — Борг повернулся к экрану, разом забыв обо мне.

Я поспешил прочь. Лучше всего было пойти на речку, растянуться на траве среди благостной зеленой тишины, закрыть глаза и слушать, как чирикает какая-нибудь легкомысленная пичуга. В конце концов, я отпускник и имею право лежать на траве сколько пожелаю.

Сам не понимаю, почему я не ушел. Из двери в глубине холла доносились неясные голоса, и я на цыпочках направился туда. В просторной комнате работали двое конструкторов и конструкторша с розовощеким строгим лицом. Одного я знал — длинноносого Гинчева, специалиста по корабельным системам живучести: однажды на «Элефантине», во время ремонта, я спорил с ним по поводу перестройки дистрибутора. Остальных видел первый раз. Гинчев и розовощекая просматривали на проекционном экране пленки с чертежами узлов и тихо переговаривались, тыча в экран указками. Третий конструктор щелкал клавишами вычислителя.

— Плохо увязывается с компоновочным вариантом, — слышал я напористый голос Гинчева. — Здесь будет выступать на четыреста миллиметров и упрется в шахту утилизатора.

Розовощекая тихо возразила, и Гинчев нетерпеливо сказал, что надо показать главному.

— Нет, — сказала конструкторша. — Дадим еще раз переделать электронному деталировщику.

Зеленая травка в союзе с голубым небом дожидалась меня там, снаружи, пичуга старательно выщелкивала нечто отпускное, но я потащился к следующей двери. Над ней нависало белое полукружие лестницы, ведущей на второй этаж. В этой комнате было полутемно, медленно крутилось что-то серебристо-чешуйчатое, то одна, то другая чешуйки ярко высверкивали. Передвигались расплывчатые тени. Вдруг зажужжало, отчетливый и бесстрастный голос произнес:

— Ирг-восемьдесят мезо один. — И после короткой паузы: — Круг минус секунда.

Я вгляделся, но людей не увидел. Только крутилось колесо не колесо, не знаю, как назвать, и ровный голос отсчитывал на языке незнакомой мне математики, — должно быть, той самой, которая начиналась за уравнением Платонова. Я подумал, что здесь работает вычислительная машина. Но в следующий момент тот же голос, нисколько не меняя интонации, сказал:

— Чертов Феликс не отвечает, нигде его не найдешь.

Это было уже не очень похоже на машину. Впрочем, кто его знает. Феликс способен даже машину вывести из терпения.

— Плюс, плюс, плюс, плюс, — бубнил голос.

Тут мне что-то упало на голову и скатилось вниз. Я посмотрел под ноги и увидел скорлупки — продолговатые желтенькие скорлупки сладкого орешка. Я терпеть не мог эти орешки, и уж тем более мне не понравилось, что скорлупу кидают прямо на голову. Пускай я был здесь посторонним, это еще не резон, чтобы обращаться со мной как с утилизатором.

И я пошел по лестнице наверх с твердым намерением высказать шутнику то, что я о нем думаю.

На ступеньке лестницы сидел Феликс. Джунгли на его голове еще больше разрослись вширь и ввысь, а брюки и рубашка выглядели так, будто их долго, усердно жевали. Он смотрел прямо перед собой и грыз орешки, и кидал скорлупу куда попало. Рядом валялся карандаш-многоцветка, белую ступеньку у него под ногами покрывали формулы, да и две-три ступеньки ниже были тоже испещрены.

Задумался, мыслитель, и ничего вокруг не видит, подумал я, остановившись. И, прежде чем я спохватился, Феликс опустил на меня свой странный, будто издалека, взгляд и сказал:

— Нет, я вижу. Привет, Улисс.

— Привет. Тебе не влетит за это? — Я указал на разрисованные ступеньки.

— Что? Ах да… Сейчас я…

Он вытащил из кармана платок, и вместе с платком вывалились обрывки пленок, карандаши, орешки, два-три кубика пластилона. Я начал было подбирать, но тут, откуда ни возьмись, появился мажордом, он мерно прошагал сверху по лестнице, вытянул гибкий рукав, и в этот рукав со свистом устремилось все, что было разбросано.

— Стой! — крикнул Феликс.

И робот послушно замер.

Феликс порылся в уцелевших пленках и снова побросал их; видно, было уже поздно: нужную сцапал мажордом. Я протянул пленку, которую подобрал, но Феликс взглянул и покачал головой.

— Прямо беда, — сказал он. — Треклятый мажордом ходит за мной с утра до вечера!

— Он втянул что-нибудь важное? — спросил я, мне стало жаль Феликса. — Погоди, сейчас я его распотрошу, и мы выудим твою пленку, пока он ее не переварил.

— Не надо. — Феликс махнул рукой. — Все равно этот вариант мезо-отрицателен. Я рассчитаю новый.

Тут я вспомнил про машину в полутемной комнате.

— Тебя разыскивает эта вертящаяся штука, — сказал я. И добавил для ясности: — Ирг-восемьдесят. Она… или оно ищет тебя и ругается.

— Да ну ее, надоела! — сказал Феликс. — Борговские штучки… Ладно, пойду посмотрю, чего ей надо.

И, не закончив стирать формулы со ступенек, он, побежал вниз.

Я посмотрел ему вслед. Славный он малый, только очень уж… как это по-русски… не от мира сего.

В руке у меня был зажат обрывок пленки. Формулы, формулы, все незнакомые, какой-то график, две-три рожицы. А это что? Я удивился: дальше было жирно написано красным «Андра». «Что еще за новости?» — подумал я. Впрочем, мало ли Андр на свете.


Я зачастил в конструкторское бюро. Было интересно наблюдать, как рождается проект. Главными узлами корабля занимался Борг. Конструкции, которые он обдумывал, воспроизводились на электронном экране, и камера фотографировала те варианты, которые он считал приемлемыми. Вспомогательные узлы и системы проектировали помощники Борга. Вычислительные машины и автоматы-деталировщики довершали работу и в свою очередь предлагали оптимальные варианты.

Ровно в двенадцать раздавался звонок. Борг выключал конструкторский пульт. Лицо его как бы разглаживалось, принимало обыкновенное простецкое выражение. Он заглядывал в комнату конструкторов и отдавал команду:

— Кончай работу. Все на речку!

Гинчев протестовал. Нервно почесывая кончик носа, он заявлял, что не может бросить работу, не додумав мысль до конца.

— Ну, как хочешь, — благодушно ронял Борг. — Только учти: когда бог создавал человека, он не дал ему запасных частей. Протезы придумали позже. Или тебе хочется получить протез вместо мозга?

Можно было позавидовать умению Борга выключаться. Он плавал в речке, бродил по окрестностям, избегая дорог и тропинок, и охотно поддерживал разговоры на любую тему, но только не о проектировании корабля. В три часа занятия возобновлялись. Борг просматривал варианты и спорил со своими помощниками. Он с хищным видом накидывался на готовые листы, мазал по ним цветными карандашами и отдавал на переделку. Гинчев горой стоял за варианты, подсказанные машинами, он кипятился и ехидничал, но Борг упрямо гнул свою линию, и переубедить его было нелегко.

— Как тебе удалось, старший, — спросил я его однажды, — пробить через Совет строительство этого корабля?

— Кораблей, — поправил Борг. — Их будет два. Два неразлучных друга. Хроноквантовые Орест и Пилад. Филемон и Бавкида. Улисс Дружинин и Робин Греков. — Он подмигнул мне, как первокурсник, желающий показать, какой он свойский парень. — Как я пробил? Да вот так и пробил — с перевесом всего в один голос. Мне, видишь ли, помогло, что я теперь не член Совета: меньше ответственности, больше настырности… Спасибо тебе, пилот.

— За что? — удивился я. — За то, что тебя исключили из Совета?

— Че-пу-ха, — сказал Борг раздельно. — Тут другое. Мне сильно повезло в том, что ты оказался везучим. — Он усмехнулся, глядя, как я, ничего не понимая, хлопаю глазами. — Видишь ли, расчеты расчетами, а вероятность опасности была оценена неточно. Недаром я сам хотел лететь.

— Старший, не говори загадками! — взмолился я.

— Ладно. Слушай, пилот. Мы подвергли материалы твоего полета дотошному анализу и убедились, что вы с Робином были на волосок от того, чтобы… как бы популярнее… чтобы застрять вне времени, вернее — в безвременье… в общем, перестать существовать. То, что вы возвратились, можешь рассматривать как некую флюктуацию вероятности.

— Флюктуация, — повторил я невольно, а самого продрало холодком до костей при мысли о безвременье, которое и представить себе нельзя… о мертвом корабле… о призраках, этих вечных скитальцах, таинственных «летучих голландцах» космоса…

Да, да, я очень везучий. Я прошел на волосок от жуткой бездны, я не сгинул, и у меня есть Андра. Ух, до чего я везучий!..

Сбылась удивительная мечта: по вечерам в моем доме бойко стучали каблучки, были освещены все окна, и за столом усаживалось со смехом и шутками человек восемь-десять, и расторопный мажордом только успевал поворачиваться. Я все посматривал на Андру — сияющую, оживленную. Она с удовольствием входила в роль хозяйки дома. Она учила Гинчева варить кофе по-перуански и очень убедительно доказывала, что только этнолингвистика может дать удовлетворение человеку ищущему и пытливому, и безудержно хохотала, когда Борг принимался рассказывать смешные истории.

И только Феликс, как мне казалось, ее смущал.

Он сидел, молчаливый и углубленный в свои мысли. Тщетно мы пытались расшевелить его, разговорить, засадить за шахматы. Как-то раз Андра решительно подступила к нему.

— Выпрямись, — сказала она. — Попробую тебя причесать.

Феликс послушно выпрямился на стуле, и Андра глубоко погрузила руки в его заросли.

— Да он вполне ручной, — удивился Борг. — А говорили, будто никого не подпускает к своим кудрям.

Причесать Феликса не удалось: одна за другой поломались у Андры две расчески. Ну и посмеялись мы тогда, а Феликс улыбался, кротко щурясь! Я подумал, что он похож на одичавшего котенка, которого невзначай погладили по голове.

Глава двенадцатая РАЗГОВОРЫ ЗА ВЕЧЕРНИМ СТОЛОМ

В тот вечер мы всей компанией сидели в гостиной конструкторского бюро перед экраном большого визора. Передавали соревнования по подводному плаванию и полетам над водой с пристежными крыльями. Такие передачи смотреть приятно — ты сам как бы паришь над волнами и встречный ветер посвистывает у тебя в ушах. А потом ты плывешь среди кораллового леса, и это тоже неплохо.

Андра накануне мне сказала, чтобы я поменьше на нее глазел: «Ну как ты не понимаешь, Улисс, это ведь производит смешное впечатление, когда ты все время смотришь и улыбаешься вот так». Она изобразила мою туповато-благодушную улыбку и сама засмеялась.

Ладно. Если уж смотреть не на Андру, то — на полеты над водой. Вот я и смотрел.

Гинчев бурно переживал перипетии соревнований — вскакивал, вскрикивал и почесывал кончик носа. Борг, по своему обыкновению, возился с микроманипуляторами, микроэлементами и прочей мелочью, которую обожают вертеть в руках конструкторы, и посмеивался над эмоциями Гинчева. Нонны, розовощекой конструкторши, сегодня с нами не было — она уехала встречать Леона Травинского. Они с Леоном были друзьями еще со школьных времен.

Я смотрел на экран и вдруг ощутил, что мне посылают менто. Его смысл был непонятен, но я чувствовал: мне прямо-таки сверлили затылок. Я оглянулся. Сзади в кресле у двери сидел Феликс и смотрел не то на меня, не то на экран — никогда ведь не поймешь, куда он смотрит и что, собственно, видит. Я сосредоточился и направил ему менто: «Не понял, о чем ты спрашиваешь». Феликс не ответил. Он медленно опустил лохматую голову, ссутулился, и вообще вид у него был какой-то больной.

Сегодня днем, когда конструкторы в перерыв прохлаждались на речке, я слышал, как Борг ворчал, что с Феликсом не стало никакого сладу. Где-то он, Феликс, бродит, не отвечает на видеофонные вызовы, и машина, рассчитывающая по его алгоритмам варианты совмещения времени-пространства, нервничает, если можно так выразиться о машине. Где, в каких немыслимых дебрях платоновской математики витала его мысль? И что за срезы, залитые в пластилон, разглядывает он в электронный микроскоп, а потом расшвыривает по всему зданию, причиняя ужасные хлопоты усердному мажордому?

Наверное, именно таких, как Феликс, в прежние времена называли «чудаками», «рассеянными до невозможности» и как-то еще. Все эти словечки решительно ничего не объясняют. Мозг Феликса автоматически ограждает себя от посторонней информации. И в этом все дело. Защита, отбрасывающая все ненужное.

И вот что еще приходило мне в голову. Я был не очень силен в ментообмене, мои земляки-примары куда шире пользовались направленной мыслью для общения, однако, с тех пор как я покинул Венеру, я почти не встречал людей, владеющих менто-системой, а если и встречал, то убеждался, что они не идут дальше набора элементарных сигналов: «Как тебя зовут?», «Спасибо», «Партию в шахматы?» и тому подобное. Чаще всего в ответ на свое менто я получал от таких собеседников неопределеннорасплывчатый фон, не несущий информации. Робин — вот с кем я еще мог перекинуться менто: результат нашего многолетнего общения. Я хорошо его понимал, и он понимал почти все — разумеется, в известных пределах. Андре менто-система не давалась, хотя я пробовал ее тренировать. Она разделяла общепринятое мнение о весьма ограниченной коммуникабельности ментообмена и, как следствие, его бесперспективности.

Исключением из правила был Феликс.

С первой нашей встречи — с того дня, как Феликс вошел в рубку корабля, идущего на Луну, — мне постоянно казалось, что он свободно читает мои мысли. Конечно, это было не так. Человек, владеющий менто-системой, в разговоре всегда невольно пользуется приемом сосредоточения мысли, и вот эти-то мысли и улавливал Феликс, будучи от природы одаренным перципиентом. Не думаю, чтобы он воспринимал мысли собеседника, не знакомого с приемами менто.

Так или иначе, я чувствовал себя в обществе Феликса, как бы выразить… ну, неуютно, что ли. Восхищаясь его изумительным даром, я в то же время странно робел перед ним. Детски застенчивый, молчаливый, он хранил в себе неприступные для меня да и для многих других высоты.

— Смотрите, смотрите! — воскликнула Андра, глядя на очередного прыгуна, летящего над водой. — Как выпучил глаза! Бедненький, как он старается приводниться дальше всех! — Она засмеялась.

Гинчев сказал, почесав нос:

— Типичный образчик несоответствия между волевым и физическим усилиями. Мозг отдает команду, которую мышечный аппарат не в состоянии выполнить.

— Ужас какой! — встрепенулась Андра. — Вы, конструкторы, совершенно не умеете разговаривать по-человечески. «Мышечный аппарат»! Неужели нельзя просто смотреть на красивое зрелище и любоваться им?

— Нельзя. — Гинчев налег грудью на стол и устремил на Андру пронзительный взгляд. — «Красивое зрелище» — слова, ничего не означающие. Если явление соответствует твоему представлению о нем, то оно красиво. И наоборот. Лично меня привлекает в этом зрелище только спортивный результат.

— Знаешь что? Тебе надо смотреть соревнования роботов. У них все «соответствует». — Андра сделала гримаску, произнеся это слово.

— А почему бы и нет? Автомат куда совершеннее человека. Уж он-то не выпучит глаза, стараясь достичь недостижимого: он точно знает собственные возможности.

Борг, посмеиваясь, копался отверткой в цветных потрохах небольшого электронного прибора. Он не вмешивался в спор. Он отдыхал.

А спор нарастал, и вместе с ним — категоричность высказываний Гинчева.

— Никогда человек не сделает так хорошо, как прибор.

Он принялся развивать эту мысль, но Андра перебила его:

— Именно такие, как ты, в прошлом веке чуть было не довели человечество до деградации под опекой андроидов.

— Такие, как я? — Гинчев нахохлился.

— Да, да! Просто смешно тебя слушать!

— А мне страшно слушать. Если бы человечеством направляли воинственные гуманитарии вроде тебя, то мы бы до сих пор ходили в звериных шкурах и ездили на лошадях, регулируя скорость нажатием ног на лошадиные бока.

Тут вдруг ожил приборчик в руках Борга. Быстро перебирая грейферными лапками и ловко огибая кофейник, бутылки с вином и витаколом, он пошел по столу к Гинчеву.

— Совершенствование человечества всегда было направлено к тому, — продолжал Гинчев, — чтобы…

Он замолчал и отшатнулся, но все же не успел увернуться: шустрый прибор протянул манипулятор и поскреб длинный нос Гинчева.

Мы так и покатились со смеху, а Гинчев вскочил и сказал сердито:

— Что еще за глупые шутки!

— Не обижайся, Василь, — сказал Борг, усмехаясь. — Но ты сам говорил, что человек не сделает так хорошо, как прибор.

— Странные у тебя развлечения, старший, — проворчал Гинчев, пересаживаясь подальше. — Я ведь имел в виду не чесание носа, а…

— Почему бы нет? — перебил я его. — Представь себе, Василь, что обе руки у тебя заняты, а нос чешется и неохота тратить время на это пустяковое дело. Нет, очень полезный приборчик, очень.

— Знавал я одного конструктора, — заметил Борг. — Окно в своей комнате он заменил датчиком и телеэкраном.

— Ну и что? — сказал Гинчев. — Ничего смешного не вижу. Электронное окно позволяет видеть и ночью и в туман.

— Машина для смотрения в окно нужна на космическом корабле, а не в жилом доме. Верно, пилот? — Борг скосил на меня насмешливый взгляд. — Вообще машины хороши там, где они на месте. Умный человек не станет кидаться на полезную машину с ломом в руках. Бесполезные же машины — я исключаю детские игрушки — просто не надо делать.

— Что это значит — кидаться на машины с ломом? — удивилась Андра. — Разве было такое?

— Ты не слышала историю о последнем чиновнике планеты?

— Нет. Расскажи, старший!

— Охотно, — сказал Борг.

РАССКАЗ О ПОСЛЕДНЕМ ЧИНОВНИКЕ ПЛАНЕТЫ

Это было, когда люди уже стали такими грамотными, что не путали стиральный порошок «Апейрон» с молочным порошком «Анейрон». В то время любили называть вещи неподходящими словами, лишь бы позвучнее.

А вот в части управления производством имелись, как принято было говорить, отдельные недостатки. В комнатах управлений сидело по дюжине служащих, они планировали и учитывали вручную, кричали, спорили. В персональных кабинетах сидели начальники и начальники начальников — они любили поговорить о кибернетике, но втайне опасались, как бы кибернетика не добралась до них.

Наконец стало очевидным, что сложность управления производством растет быстрее, чем само производство. Пришлось браться за ум — иначе работать стало бы некому, всем — только управлять. Иные начальники, ссылаясь на опыт и заслуги, пытались отстоять свое положение, но где им было равняться с электронной логикой!

И постепенно учет и планирование во всех отраслях производства были переданы кибернетическим системам. Во всех — кроме фурнитурной промышленности. То ли руки до нее не дошли, то ли считалась она не очень важной отраслью, хотя, конечно, нельзя не признать, что застежки, приколки для волос, ушные ковырялки и собачьи ошейники тоже имеют свое значение.

В огромном здании ГУФ — Главного Управления Фурнитуры — шла перманентная реорганизация: новые двери, перегородки, таблички, штампы и печати, новые и новые инструкции. Теперь каждый служащий сидел в отдельной комнате с устройствами связи и собственным санузлом, а планировали так же, как раньше: дискретно, на первое и пятнадцатое, заявки на оборудование следующего года — не позже второго квартала текущего года, и все в этом роде: ведь человек — не кибер, хорошо, если за полгода с заявками разберется… и все равно напутает…

Так вот, служил там один… Назовем его просто Служащим. Когда ему стукнуло пятьдесят, из Отдела Собачьих Ошейников был выделен самостоятельный Отдел Пряжек к Ошейникам, и эта немаловажная отрасль была поручена ему, Служащему.

Заводы ГУФа выпускали пряжки разных конструкций, размеров, цветов и артикулов — всего… м-м… триста тридцать шесть типоразмеров. И Служащему приходилось координировать поставщиков сырья с изготовителями, а этих — с оптовыми базами, и так — до торгового автомата, который при опускании монеты выдавал ошейник с пряжкой желаемого типоразмера.

В комнате тысяча триста восемь бис воздвигли перегородку, пробили дверь, повесили табличку, и у нашего героя дело пошло вовсю. Но перегородку сделали за счет эксплуатации здания и не отметили на плане этажа. Именно из-за этого рокового упущения произошло то, о чем я расскажу дальше…

Наш Служащий просыпался по таймеру телевизора «Космос», брился вибробритвой «Орбита», доставал из холодильника «Аэлита» масло, творог и плавленый сыр «Сириус» и варил кофе «Галактика» на плитке «Орион».

На службу он ходил пешком — как советовал телевизор. В кабинете он надевал черные нарукавники, чтобы не протирать локти, и принимался за работу. Он следил, чтобы отчеты представлялись к первому и пятнадцатому, и координировал движение бумаг и заявок. В перерыв он ходил в кафе «Спутник», а после службы обедал в столовой «Арктур» — всегда за одним столиком.

По вечерам Служащий смотрел спортивную передачу, ужинал, потом выходил прогуляться перед сном и купить в магазине «Юпитер» булку, масло и творог. Иногда присаживался на бульваре; если с ним заговаривали о спортивных передачах, он охотно вступал в беседу, проявляя прекрасную осведомленность. По выходным дням он ходил на стадион и смотрел какую-нибудь игру.

В друзьях он не нуждался, подчиненных не имел, а начальства не видел, так как не имел для этого повода.

Иногда он встречал на улицах собак, но поскольку с самого детства относился к ним с предубеждением, то обходил их стороной, не обращая внимания на типоразмер пряжки ошейника.

Между тем в мире происходили разные события. Однажды по телевизору объявили, что с первого марта отменяется денежное обращение. Служащий не очень задумался над этим — он был очень занят: заводы в Доусонсити и в Верхних Щиграх запоздали с заявками на первое число. Но вообще-то без денег стало удобнее: не надо было зимой расстегивать пальто, чтобы достать кошелек. Теперь можно было чаще менять костюмы, но, не будучи снобом и щеголем, Служащий проявлял в этом разумную умеренность. Он даже не заметил, что после отмены денег люди стали писать, как подсчитала статистика, в сто двенадцать и семь десятых раза меньше книг и писали теперь только хорошие книги: ведь Служащий не читал их, вполне довольствуясь телевизором…

Так бы ему жить-поживать да делать свое дело, не очень важное для человечества, а с точки зрения собак просто нехорошее дело. Впрочем, собаки несколько прямолинейно оценивают заботы людей…

Так он и жил. Ходил на работу и в столовую и смотрел спортивные передачи, изобретенные для того, чтобы люди могли изведать радость победы или горечь поражения, не вставая с поролонового сиденья.

С некоторых пор, однако, реорганизация ГУФа активизировалась. Люди неинтеллигентного, с точки зрения Служащего, труда стучали инструментами, названий которых он не знал. По коридорам носили и возили серые щиты со множеством электронных штучек, мотки проводов, волноводные трубы. По коридорам плыли незнакомые запахи… А потом наступила странная, небывалая тишина.

Всю жизнь Служащий прожил в относительном одиночестве, и оно не тяготило его. Он знал, что в Управлении множество других служащих, делающих общее с ним дело, и этого было с него достаточно. Всегда он чувствовал, что вокруг — люди.

И вдруг — странное ощущение одиночества. Коридоры Управления будто вымерли. Исчез куда-то даже швейцар, постоянно распивавший чай в гардеробе…

Как-то по телевизору показывали фильм «Один на астероиде», и Служащему запомнилось ощущение ужаса пустоты, заброшенности, беспомощности, и теперь он ежедневно испытывал это. И однажды страх одиночества дошел до того, что в перерыв он не пошел в кафе, а отправился на этаж развлечений, куда раньше ни разу не заходил.

Как и у всех служащих, у него был план Управления. Но это было, видно, старое издание, потому что он не нашел ни читальни, ни бильярдной, ни музыкального салона. Всюду только гладкие стены коридоров и двери. Дверей стало почему-то меньше, и все они были незнакомые, металлические, наглухо запертые.

Служащему стало совсем страшно. Как будто он оказался один на астероиде, среди гигантских анаэробных пауков, как в том фильме. Он заблудился в бесконечных коридорах. Мягкий пластик глушил звуки шагов. Автоматика, как обычно, гасила свет за спиной, и он теперь бежал, не оглядываясь, чтобы не видеть тьмы. Бежал, будто за ним шла погоня.

В углу, на одном из бесчисленных поворотов, он увидел стальной лом, забытый строителями. Повинуясь инстинкту, он схватил его — впервые в жизни он держал в руках такую штуку. Но в тяжести лома было нечто успокоительное — может, чувство оружия?..

Впереди резко щелкнуло, серая дверь начала открываться… Служащий, опять-таки повинуясь инстинкту, выставил вперед острие лома. Он плохо понимал, что происходит, но был готов, по крайней мере, дорого отдать свою жизнь…

Из-за двери вышел рослый парень в синем комбинезоне. Мельком глянув на Служащего, он запер дверь и пошел, помахивая чемоданчиком, насвистывая «Холодней пустыни марсианской».

Служащий опомнился. Он поспешил за парнем, громко откашливаясь, чтобы обратить на себя внимание.

— Привет! — сказал он как можно развязнее. — Что, у кого-нибудь информатор испортился?

— У кого-нибудь? — удивился парень. — Здесь никого нет. Уже давно.

— Как — нет? Я каждый день с девяти…

Парень изумленно воззрился на него:

— Извини, старший, а где, в каком отсеке?

— Не в отсеке, а в комнате тысяча тридцать восемь бис, — с достоинством произнес Служащий.

Молодой человек достал из кармана план здания и полистал его.

— Такого отсека нет, старший, — сказал он. — Ошибка на плане? Может, покажешь свой «бис»?

— С удовольствием, но я… Я немного заблудился. Вот если бы пройти к главному входу — там бы я легко нашел…

Парень поглядел на Служащего с некоторым подозрением, но пошел вперед.

Коридоры, лифты, площадки… Далеко же его занесло! Но вот и знакомые места. Служащий, радостно взвизгнув, кинулся к родной двери, распахнул ее.

За время его отсутствия информатор, принимавший отчеты с периферии, завалил пульт фестонами перфоленты. Служащий поспешно начал наводить порядок, распутывать ленту, а парень между тем с недоумением рассматривал комнату Э 1038-бис.

— Ну и ну! — сказал он. — Придется пойти к диспетчеру.

И тогда все стало ясно. Уже семь месяцев, как Главное Управление Фурнитуры полностью кибернетизировали. Но пряжки к собачьим ошейникам выпали из внимания Кибероргучетпроекта, потому что комната Э 1038-бис не была нанесена на план здания…

Конечно, если бы речь шла не о пряжках к ошейникам, а о деталях более существенных агрегатов, то давно бы уже заметили выпавшее звено и последствия планирования вручную. Но пряжки… Служащий управлялся с ними. Не так хорошо, как электронный плановик, но управлялся. Промышленность, в общем, не лихорадило.

Но звенья не должны выпадать.

В комнате Служащего установили панели с электронными штучками. И теперь не требовалось планов и отчетов ни к первым, ни к пятнадцатым числам. Датчики всех участков Производства Пряжек для Собачьих Ошейников вели непрерывный гармоничный учет-планирование. Они могли менять скорость поточных линий с точностью до микрона в микросекунду. Они могли среагировать на каждое нажатие кнопки потребительского автомата от Новой до Огненной Земли, доведя информацию об этом событии до складов, баз и заводов, даже до отдельных станков, если бы появилась необходимость в поштучном учете.

Служащий по инерции продолжал каждый день приходить к девяти утра. Он просто не мог иначе. Он стоял перед запертой наглухо дверью, пытался и никак не мог себе представить, бедняга, как это могут бездушные электронные штучки делать то, что делал он многие годы. Служащий глухо надеялся: вдруг эти штучки ошибутся, зашлют, скажем, листовой металл не того размера, что идет на пряжки, и тогда снова вспомнят о нем, Служащем, вспомнят и позовут…

Но никто не вспоминал о нем. Он навел справки и узнал, что бывшие его сослуживцы переучивались на новые специальности, а некоторые из них даже стали специалистами по кибернетическим машинам. Ему тоже предлагали переучиться, но он и слышать не хотел ни о какой другой работе. Ему было все равно, что учитывать и планировать, и, когда сведущие люди, к которым он обращался, категорически сказали, что учет и планирование отданы машинам навсегда. Служащий впал в отчаяние. Он даже заболел и целую неделю лежал в постели, тихо стеная и глядя глазами, полными тоски и непонимания, в потолок. Врач не знал, как его лечить. На всякий случай он прописал хвойные ванны.

Однажды ночью Служащий лежал без сна, и в потоке беспокойных мыслей вдруг представился ему стальной лом, забытый монтажниками. Наверное, он все еще там стоит, прислоненный к стене… Взять бы его, снова ощутить в руках холодную, надежную тяжесть оружия…

Служащий не помня себя вскочил с постели и как был, в мятой пижаме, помчался по ночным улицам к бывшему своему Управлению.

Лом был на месте — там, где он оставил его, возле двери бывшей комнаты Э 1038-бис. Служащий схватил лом и нанес страшный удар по двери. Он колошматил изо всех сил, пока не сорвал дверь с петель. Проникнув таким образом в отсек, он подскочил к голубым панелям, к этим проклятым электронным штучкам, и, размахнувшись, обрушил на них оружие своей мести и обиды…

Очнулся он в больнице. Хорошо, что сигнализация повреждений сработала мгновенно и прибежавший дежурный диспетчер успел оказать ему, Служащему, помощь, необходимую при сильном ударе тока.

Спустя несколько дней врач сказал, что Служащий может уйти из больницы.

— Доктор, — сказал Служащий. — Доктор, куда мне идти? Я погибаю оттого, что не нужен…

— Знаю, — ответил врач, — ты последний чиновник планеты. Знаю и понимаю. Но почему бы тебе не попытаться найти себя в новом занятии?

Служащий сухо поблагодарил и вышел.

Вот такая история…


…— Бедненький! — воскликнула Андра. — Какая ужасная история! Но что же с ним стало потом?

— Потом? — переспросил Борг. — Не прошло и двух месяцев, как в лесу появилась шайка разбойников…

Мы засмеялись, а Гинчев, принимавший все всерьез, твердо сказал:

— Этого не может быть.

— Ты прав, — подтвердил Борг. — Говорили, что он стал неплохим спортивным комментатором…

Тут вошли Нонна и Леон Травинский. Леона я не видел с тех пор, как жребий свел нас в поединке на Олимпийских играх. Но стихи его часто попадались мне в журналах. В последнем цикле стихотворений Леона меня поразило одно, под названием «Примару». В нем были такие строки:

Плоть от плоти — избитая истина.
Кровь от крови — забытая истина.
Но тебя я прошу:
Помни о нашем родстве!
Ибо нет ничего ужаснее
Отчужденья людей.

Леон, как мне показалось, раздался в плечах. Его летний светлый костюм приятно контрастировал с загорелым лицом.

— Ты стал осанистый, — сказал я, пожимая ему руку. — Почитаешь новые стихи?

— Нет, — сказал он, дружелюбно глядя серыми глазами. — А ты, я слышал, работаешь теперь на дальней линии?

— Дальние линии пока еще на конструкторских экранах.

— Да… Я за тем и прилетел сюда. — Леон повернулся к Боргу: — Я не помешаю, старший, если поживу здесь несколько дней?

— Живи. — Борг налил себе густого красного вина.

Нонна сочла нужным кое-что объяснить.

— Мы с Леоном, кажется, не встречались с окончания школы, — начала она громким голосом, немного резковатым и как бы не вяжущимся с ее пухлыми розовыми щечками.

— Встречались, — кротко поправил ее Леон. — В Москве, в Центральном рипарте, помнишь? Я тебе еще сказал, что улетаю на Венеру.

Ну конечно, в рипарте, подумал я: где еще можно тебя встретить, модника этакого? Раньше я непременно сказал бы это вслух, а теперь — только подумал. Вот какой добрый я стал, никого не задираю.

— Он в школе вечно писал на меня эпиграммы, — продолжала между тем Нонна. — Кстати, совсем не остроумные…

— Признаю, — засмеялся Леон.

— А теперь, когда узнал, что мы проектируем новый корабль…

— Небывалый, — вставил Леон.

— Новый корабль, — упрямо повторила Нонна, — он вспомнил о моем существовании и принялся вызывать по видео, пока у меня не лопнуло терпение и я не ответила: «Хорошо, прилетай». Леон хочет набраться впечатлений для новой поэмы.

— Все правильно, — подтвердил Леон, — кроме одного: поэму я пока писать не собираюсь. Просто хочется посмотреть, как работают конструкторы, послушать ваши разговоры…

Борг сказал:

— Наши профессиональные разговоры будут тебе непонятны, а будничные — неинтересны. Впрочем, слушай, если хочешь.

Леон посмотрел на главного несколько обескураженно. Потом перевел взгляд на меня, как бы ожидая поддержки. Я знал, что ему хотелось сейчас услышать: «Как? Ты называешь будничным разговор о корабле, которому предстоит уйти в глубины Галактики?» Вот что хотелось услышать Леону. Но я молчал. Глубины Галактики… Ах, да не надо громких слов. Оставим их поэтам…

Было в словах Леона нечто другое, поселившее во мне неясную тревогу.

— Ты был на Венере? — спросил я.

Я знал, что, хотя комиссия Стэффорда давно закончила работу, на Венеру устремились по собственному почину исследователи-добровольцы — биологи и экологи, психологи и парапсихологи, просто генетики, онтогенетики, эпигенетики — большинство из них придерживалось взглядов Баумгартена.

— Я провел на Венере четыре месяца, — сказал Леон.

— Ну, и как там?

Как там мои родители, Филипп и Мария Дружинины, — вот что мне хотелось бы знать более всего. Но, конечно, не приходилось ждать ответа на этот вопрос.

— На Венере сложно, — сказал Леон. — Я разговаривал со многими примарами, и… я не очень силен в психологии, но впечатление такое: никакой враждебности, ничего такого нет. У них свои трудные проблемы, очень трудные, и земные дела их не интересуют. В этом — суть обособления примаров.

— Надо принять меры, — заявил Гинчев. — Решительные меры. Иначе эволюция их обособления приведет к полному отрыву. Венера будет потеряна.

— Какие меры ты имеешь в виду? — спросил Леон.

— Не насильственные, разумеется. Ну, скажем, прививки. Что-то в этом роде предлагал Баумгартен.

— Примары не пойдут ни на какие прививки. Вообще там назревает недовольство. Они охотно сотрудничали с комиссией Стэффорда, но теперь, похоже, исследователи им надоели.

Можно их понять, подумал я.

Я посмотрел на Андру, наши взгляды встретились, в ее глазах я прочел беспокойство. Знает, что Венера — трудная для меня тема. Ах ты, милая… Я улыбнулся ей: мол, не надо тревожиться, мы с тобой сами по себе, а Венера — сама по себе… Но Андра не улыбнулась в ответ.

— Ходит слух, — продолжал Леон, — что кто-то из примаров вышел из жилого купола без скафандра и пробыл четверть часа в атмосфере Венеры без всякого вреда для себя. Понимаете, что это значит? Правда, проверить достоверность слуха не удалось.

— Чепуха, — сказала Нонна. — Психологическое обособление не может вызвать такие резкие сдвиги в физиологии. Они остаются людьми, а человек без скафандра задохнется в венерианской атмосфере.

«Остаются людьми»… Что-то у меня испортилось настроение, и я уже жалел, что затеял этот разговор.

— Лучше всего, — сказал я, — оставить примаров в покое.

— Да как же так — в покое! — тут же вскинулся Гинчев. — Ты понимаешь, что говоришь, Улисс? Существует логика развития. Сегодня — равнодушие, завтра — недовольство, а послезавтра — вражда! Понимаешь ты это — вражда! Как же можем мы…

— Сделай одолжение, не кричи, — перебил я его, морщась. — У Баумгартена, что ли, научился?.. Не будет никакой вражды.

— Как же не будет! — вскричал Гинчев и вдруг умолк, глядя на меня и часто моргая. Вспомнил, должно быть, что я примар.

В наступившем молчании было слышно, как Гинчев завозил под столом ногами. Борг отхлебнул вина из своего стакана, тихонько крякнул. Андра сидела против меня, странно ссутулившись, скрестив руки и обхватив длинными пальцами свои обнаженные локти. Чем-то она в эту минуту была похожа на свою мать. Да, да, вот так же, в напряженной позе, сидела когда-то Ронга в забитом беженцами коридоре корабля, с широко раскрытыми глазами, в которых застыл ужас.

Что было в глазах у Андры?..

Вдруг она выпрямилась, тряхнула головой и, взглянув на меня, слабо и как-то растерянно улыбнулась. Узкие кисти ее загорелых рук теперь лежали на столе. Я с трудом поборол искушение взять эти беспомощные руки в свои… взять и не выпускать-никогда…

— Улисс, — услышал я бодрый низкий голос Леона. — Улисс, я обрадовался, когда узнал от Нонны, что ты здесь. Давно мы не виделись. Как поживаешь, дружище? Почему тебе никогда не придет в голову вызвать меня по видео?

Я посмотрел на него с благодарностью. Мы не были друзьями, и мне действительно ни разу не приходило в голову вызвать его.

Почему? Почему я не вызываю Костю Сенаторова? Ведь он мне далеко не безразличен…

— Редко бываю на шарике, — ответил я. — Рейсы у меня теперь долгие.

— Рейсы долгие, а жениться ты все-таки успел? — Леон подмигнул мне. — Поздравляю, Улисс. У тебя замечательная жена.

Снова завязался общий разговор. Теперь Леон заговорил о своеобразии венерианского интерлинга, о словечках, непонятных для землян, об особенностях версификации в стихах и песнях тамошних поэтов. Ну, это была его тема. Меня не очень волновало, что поэты Beнеры явно отходят от семантической системы и все более склоняются, как выразился Леон, к кодированию эмоций. Андра — вот кто разбирается в таких вещах, и она, конечно, тут же ввязалась в спор с Леоном.

Я начитан довольно-таки беспорядочно и не силен в поэзии. Мне нравятся философские поэмы Сергея Ребелло и космические циклы Леона Травинского. Из поэтов прошлого столетия я охотнее всего чигаю Хлебникова. Еще в школьные годы меня поразили стихи этого поэта, не признанного в свое время и необычайно популярного в нашем веке.

Не знаю, достигнут ли уже «лад мира», но удивительно, как мог провидеть его из дальней дали этот человек. Помните его:

Лети, созвездье человечье,
Все дальше, далее в простор
И перелей земли наречья
В единый смертных разговор.

Это ведь о нашем времени. Недаром он называл себя «будетлянином». И вправду он весь был устремлен в будущее. Недавно отмечали стопятидесятилетие со дня смерти Хлебникова, и в Северную Коммуну, где умер Хлебников, слетелись толпы его почитателей. Там открыли памятник ему с надписью: «Будетлянину от благодарных потомков». Жаль, я был в тот день в рейсе у Юпитера, а то бы непременно туда поехал.

Какая-то смутная мысленная ассоциация побудила меня оглянуться на Феликса. Его не было, кресло у двери, в котором он сидел, пустовало. Когда он успел незаметно улизнуть? Странный человек…

Глава тринадцатая ЖИЗНЬ ПИЛОТСКАЯ

Жизнь пилотская!

Не успел мой отпуск перевалить за половину, как меня отозвали и предложили внерейсовый полет на Венеру. Я бы мог и отказаться: существуют санитарные нормы и все такое. Но уж очень срочная возникла надобность, и, как назло, именно в этот момент Управление космофлота не располагало свободными экипажами, кроме нашего. Такое уж у меня счастье.

А случилось то, что предсказывал Леон Травинский. Венерианские примары попросили исследователей «очистить планету». Собственно говоря, никто ученых не прогонял, и они могли жить на Венере сколько угодно. Примары просто отказались подвергаться исследованиям и перестали отпускать энергию для питания приборов.

Венерианские овощи, растительное мясо и фрукты были великолепны, но не сидеть же без дела только ради того, чтобы набивать ими желудки. И вот психологи и парапсихологи, биологи и экологи, онтогенетики и эпигенетики засобирались домой. Очередной рейсовый должен был прибыть на Венеру через четыре месяца, но ожидать так долго ученые не пожелали. Результатом их настойчивых радиограмм и был мой досрочный отзыв из отпуска.

Три дня наш корабль стоял на Венере, грузовые отсеки набивались багажом ученых и контейнерами с пищеконцентратом. И только в последний день выдалось у меня несколько свободных часов, и я поехал в Дубов.

Со стесненным сердцем шел я по улицам жилого купола. Ничто здесь особенно не переменилось, только очень разрослись в скверах лианы и молочай, лишь названием напоминающий своего земного родственника. Да еще — рядом с компрессорной станцией поставили новый клуб, украшенный цветными фресками с венерианским пейзажем.

В палисаднике у входа играла с куклами девочка лет трех. Она раздвинула зеленые плети лиан и высунула свою хорошенькую рожицу. Я спросил, как ее зовут, но она не ответила, глядя на меня с любопытством. Дома был только отец. Он принял меня радушно, угостил превосходным пивом, но ни о чем особенно не расспрашивал. Оказывается, за годы моего отсутствия у меня появилась сестренка — та самая девочка с куклами. Вот оно как, а я даже не знал.

Нелегок был для меня разговор с отцом. Он то и дело переходил на менто, но я понимал его плохо. Отец спросил, не собираюсь ли я бросить космофлот и вернуться на родину, то есть на Венеру. «Жаль, — сказал он, выслушав мой отрицательный ответ. — Мы начинаем осваивать Плато Сгоревшего Спутника, нам нужны люди».

Я прошел по комнатам, испытывая необъяснимую горечь от скрипа половиц, и от простого и грубоватого, знакомого с детства убранства, и еще оттого, что не висит больше на стене в моей комнате та цветная фотография — с лесным озером, лодкой и Дедом.

В дверях стояла моя сестренка — ее звали Сабина. Выходя, я погладил ее по черноволосой голове, и она мне улыбнулась.

Подумать только: у меня есть сестра! Давно уже не встречались мне люди, имеющие братьев или сестер: так уж сложилось на Земле, что в большинстве семей — если не считать народностей, отставших в развитии, — было по одному ребенку. А здесь, на Венере, не боятся перенаселения. Наоборот, здесь нужны люди…

Я присел и протянул к Сабине руки. Но сестренка не спешила ко мне в объятия. Улыбка на ее славной мордочке сменилась опасливым выражением. Она ничего не знала о брате, я был для нее чужим…

У дома, в котором прежде жил Том Холидэй с семьей, я замедлил шаг. Вот окна, из которых когда-то выглядывала маленькая Андра. Они раскрыты, и видно, как пожилая чета, сидя за пианино, играет в четыре руки что-то тихое и печальное. А вот и плавательный бассейн. Тут, как и прежде, резвятся и барахтаются мальчишки. Я вспомнил, как Холидэй учил тут Андру фигурным прыжкам в воду.

Я сел в вездеход и через шлюзкамеру выехал из яркого дневного света купола под сумрачное клубящееся венерианское небо. По обе стороны дороги потянулись плантации желтых мхов.

Эти бесконечные желтые мхи всегда вызывали у меня щемящее чувство. Как-никак они были первым пейзажем моего детства…

А вокруг чашей поднимался дикий горизонт Венеры, струился горячий воздух, и сверхрефракция качала из стороны в сторону чудовищный ландшафт. Впервые мне пришло в голову, как трудно приходится здесь летчикам. И еще я подумал, что следовало разыскать Рэя Тудора, моего школьного друга, — разыскать и поговорить с ним по душам… если только такой разговор окажется возможным.

Но времени было в обрез, надо было спешить обратно на корабль.

В космопорту меня захлестнули дела, тут уж было не до воспоминаний. Био-, пара-, и психо— (так прозвали мы с Робином ученую команду) сплошным потоком потекли к пассажирским лифтам. Один ученый спорил на ходу с коллегой, размахивал рукой, сквозь стекло шлема я увидел сердитые глаза и небритые щеки.

Часа три мы с Робином размещали наших беспокойных пассажиров, стараясь сделать так, чтобы дискомфорт, неизбежный при такой перенаселенности корабля, был минимальным.

Всю дорогу в салонах и отсеках не умолкали споры. Я иногда выходил послушать. Разнобой в высказываниях был изрядный, но в целом ученых можно было разделить на две основные группы: одни признавали за примарами полное право на самостоятельное развитие, исключающее какое-либо вмешательство, другие требовали именно вмешательства.

— Вспомните, что говорил Стэф, — слышал я мягкий голос, полный раздумчивости. — Представьте, что пройдет несколько поколений, венерианская социальная психика стабилизируется, и они заинтересуются психикой коренных обитателей Земли. Их ученые тучей налетят на наши города, обклеят всех нас — наших потомков, разумеется, датчиками и начнут изучать каждое движение и каждую мысль. Хорошо будет?

— Хорошо! — немедленно ответил энергичный, не знающий сомнений голос. — Право ученого на исследование не может быть ограничено ареалом обитания. Стэф забыл собственную практику. Я работал с ним в Меланезии и напомню ему об этом.

— Но здесь не Меланезия, старший. Уровень развития примаров нисколько не отличается от нашего, и навязывать вопреки их желанию…

— Да никто не собирается навязывать. Уже полвека существует общеобязательное правило профилактических осмотров. Примар ты или не примар — ты прежде всего человек, и, следовательно, будь добр по графику являться на осмотр. А как осматривать, какой аппаратурой пользоваться — это уже дело исследователя.

— И не нужно для этого осмотров, — сказал скрипучим голосом маленький человек, в котором я узнал того, сердитого, с небритыми щеками. — Дети примаров! Продуманная система наблюдения, набор резко чередующихся тестов — и дети примаров, именно дети разного возраста, дадут ответы на все вопросы. Если бы мне дали возможность закончить исследование…

И тут начался еще более яростный спор: кого надо исследовать — примаров или их детей, и возможно ли в короткий срок разработать мероприятия космического масштаба, чтобы изменить специфику отношения и «венерианский поле-психо-физиологический комплекс примара».

Я не дослушал и вернулся в рубку. Робин дремал в своем кресле. Я подождал, пока он откроет глаза (он каждые десять минут корабельного времени открывал глаза, чтобы взглянуть на приборы, такую выработал привычку), и спросил, не знает ли он этого маленького, небритого. Робин сверился со списком пассажиров и сказал, что это Михайлов, известный космопсихолог.

— Михайлов? — переспросил я. — Постой, постой. Не тот ли…

— Тот. — Робин, как всегда, понял с полуслова.

Михайлов составлял программы исследований индивидуально-психических качеств будущих пилотов. Его коньком были тесты «реакция на новизну обстановки». Мы хорошо помнили, как нас, сдавших испытания и вконец измученных, выстрелили из автобуса катапультами, скрытыми в сиденьях.

Должно быть, я скверный человек. Я испытал светлую радость оттого, что этот самый Михайлов сидит себе в четвертом салоне, нисколько не подозревая, какую штуку мы сейчас с ним выкинем.

Дело в том, что инструкция космофлота предоставляла право командирам кораблей устраивать учебные тревоги. Обычно на хорошо освоенных трассах пилоты не делали этого. Но сейчас я решил использовать свое право. Параграф 75 предусматривал выход пассажиров в скафандрах из корабля, и я предвкушал, как Михайлов будет болтаться на фале и в его глазах отразится ужас космической пустоты. А для полного выявления «реакции на новизну обстановки» можно будет сделать, чтобы фал Михайлову попался подлиннее, чтобы он оказался дальше всех от корабля, а гермошлем пусть ему попадется с выключенной прозрачностью.

Робин хохотнул и радостно потер руками, выслушав меня. Мы принялись разрабатывать учебную тревогу, но тут Робин вдруг пошел на попятный.

— Ладно, Улисс, не надо, — сказал он с сожалением. — Слишком много народу в корабле.

— Устроим тревогу только для четвертого салона, — не сдавался я.

— Не надо, — повторил Робин. — Удовлетворимся признанием возможности выпихнуть его за борт.

Я и сам понимал, что не надо. Но пусть Михайлов скажет спасибо Робину, этому добрячку. Лично я довел бы шутку до конца.


На Луне нас ожидал сюрприз — один из тех, на которые столь щедро наше управление.

Естественно, по окончании спецрейса я собирался «догулять» отпуск. Незачем и говорить, как я соскучился по Андре. У Робина тоже были свои планы. Он начал какую-то работу на Узле связи, да и вообще, как я знал, был привязан к Луне крепким узелком.

Но никогда не будет порядка в космофлоте. Я знаю историю авиации, всегда интересовался ею. Когда-то атмосферные летчики жаловались на свое суматошное начальство и говорили, что авиация начинается там, где кончается порядок, и это пошло с тех пор, как Уилбер Райт украл у Орвилла Райта плоскогубцы. Послужили бы они в космофлоте!

Итак, только разгрузили корабль, как нас вызвал Самарин. Мы предстали пред его не столько светлыми, сколько утомленными очами, готовые к любому подвоху и заранее ощетинившиеся.

— Садитесь, Аяксы. — Самарин оглядел нас так, будто вместо носов у нас были гаечные ключи. Затем он задал странный вопрос: — Вы ведь любите науку?

— Любим, — сказал я с вызовом. — А что?

— Я это знал, — добродушно сказал Самарин. — Понимаете, ребята, надо немного поработать для науки.

— Все мы работаем для науки, — сделал блестящее обобщение Робин.

— Прекрасно сказано, — согласился Самарин. — Так вот, в частности…

В частности оказалось, что некоторые из ученых, вынужденных убраться с Венеры, не пожелали тем не менее от нее отступиться. И вот что затеял Баумгартен: набить корабль специально созданной аппаратурой, вывести его на околовенерианскую орбиту и провести длительное исследование космического комплекса, называемого собственным полем Венеры, — и все это, разумеется, для выявления его, поля, воздействия на живой организм.

— Нет ничего проще, — сказал я. — Запустите спутник с собаками на венерианскую орбиту, и пусть он крутится сколько надо. Можно и с мышами.

— Я всегда ценил твой светлый ум, Улисс, — отозвался Самарин. — Мыши — просто великолепно придумано. Только вот когда вы с Боргом затевали самовольное испытание, ты ведь отказался от мышей. Или от собачек?

Я промолчал.

— В том-то и штука, — продолжал Самарин, — организм человека слегка отличается от мышиного, а на Венере живут именно люди.

— Ты хочешь, старший, чтобы все эти дурацкие воздействия испытывали на нас?

— Ну почему же? На корабле будет группа исследователей. Конечно, их могут заинтересовать и ваши реакции. Я охотно послал бы другой экипаж, ребята, но…

— Понятно, — сказал я. — Другого, как нарочно, нет сейчас под рукой.

Он поглядел на меня одним глазом, закрыв второй. Не было пилота в космофлоте, который бы не знал: если Самарин смотрит вот так, в половину оптических возможностей, то ничего хорошего не жди. И верно, разговор у нас получился безрадостный. Самарин не без ехидства заметил, что слышал краешком уха, будто я собираюсь лететь за пределы Системы. Я запальчиво подтвердил: мол, так оно и есть, и тогда он высказался в том духе, что такой полет смогут доверить только очень опытному пилоту. И дисциплинированному, добавил он. А я заявил, что готов в любую минуту лететь куда угодно набираться опыта, только не крутиться вокруг Венеры, уж от этого кручения никакого опыта не наберешься. И дисциплины тоже. В конце концов, мы пилоты на линии Луна — Юпитер.

Тут Самарин схватился за голову и завел свою любимую песню: мол, он совершенно не понимает, почему должен губить здоровье, общаясь с пилотами, вместо того чтобы лежать в гамаке под пальмами на островах Фиджи. Обычно это означало, что пора заканчивать разговор. Что было делать? Откажись мы наотрез, Самарин вызвал бы из отпуска какой-нибудь другой экипаж, все равно ведь надо кому-то лететь. Да я бы и не упрямился, если б дело не касалось Венеры.

Мы переглянулись с Робином, он хмуро кивнул. На какие жертвы не пойдешь ради науки…

Выйдя от Самарина, я заторопился на Узел связи, чтобы заказать радиоразговор с Андрой. Робин придержал меня. Никогда еще я не видел его таким удрученным.

— Улисс, — сказал он, глядя в тусклую даль главного селеногорского коридора, — мы с тобой налетали немало мегаметров…

Я знал, что наступит этот трудный для нас обоих разговор. Не стоило его тянуть, все было и без того ясно. Я послал ему менто: «Все ясно».

Он покачал головой. Как он был похож в эту минуту на своего отца — лобастый, с квадратной нижней челюстью.

— Нет, Улисс, я все-таки скажу…

И сказал, чудак этакий, что решил уйти из космофлота, потому что его привлекает работа на Узле связи (семейная традиция, ну как же!), и что космическая связь сулит интереснейшие перспективы. Кроме того, он женится на Ксении. И этот полет к Венере будет его последним полетом.

Я понимал, как не хочется ему идти в этот полет, он ведь может затянуться надолго, но тем не менее Робин решил идти, потому что знал, как тоскливо мне будет одному. Ведь к новому напарнику не скоро привыкаешь, да и какой еще попадется… Честно говоря, я не представлял себе кого-то другого в кресле второго пилота, просто не мог представить.

Я похлопал Робина по спине и сказал, что все в порядке. Все правильно. И абсолютно ясно.

Спустя час мне дали разговор с Андрой. Мой вызов застал ее не то на симпозиуме, не то на коллоквиуме, я увидел на экране лица, белые и черные, и сразу вслед за тем остались только глаза Андры: она поднесла видеофон близко к лицу. Родные глаза, серые, в черных ободках ресниц. Они расширились, когда я сообщил о новом неожиданном рейсе, в них мне почудился даже испуг.

— Это надолго? — спросила она.

— Да, наверно, — сказал я. — Что поделаешь, я тебя предупреждал: не выходи замуж за пилота.

Я смотрел на экран и ждал, пока мои слова дойдут до Земли и пока придет ответ. Изображение на экране застыло на несколько секунд — как всегда. Но вот зазвучал ее голос, а изображение не шелохнулось: Андра не улыбнулась.

— Улисс, это очень, очень плохо. Это просто ужасно… Ты никак не можешь прилететь сюда?

— Нет. Нужно перегнать корабль на «Элефантину», там его будут начинять приборами.

— Хоть на несколько дней, — сказала она. — Улисс, прилети, прилети!

Я встревожился. Махнуть на все рукой, отказаться от рейса и кинуться к ней… Но как теперь откажешься?..

— Что-нибудь случилось? — спросил я.

— Ничего не случилось… — Она чуть не плакала.

— Родная моя, русалочка, и мне без тебя невмоготу… Слушай! Я вернусь из рейса и возьму отпуск на полгода. Полгода будем вдвоем.

Она коротко вздохнула и улыбнулась мне. И сказала:

— Ну, ничего не поделаешь. Улисс, я, наверно, скоро уеду в экспедицию в Конго.

— К пигмеям?

— Да. Мы разработали очень интересную программу, Стэффорд одобрил. Эту работу мне зачтут как диплом.

— Вот и хорошо, русалочка! Поезжай. Только будь осторожна с купанием, там ведь крокодилы.

— Ну, какие теперь крокодилы, Улисс!

— Как поживают братья конструкторы? Кстати: нашли тогда Феликса? Я ведь так и не знаю.

В тот вечер, когда мы сидели в гостиной конструкторского бюро, Феликс незаметно ушел. Никто не обратил на это особого внимания. Но на следующий день Феликса нигде не могли найти. На вызовы он не отвечал, да и не мог ответить, потому что видеофон валялся в его комнате под кроватью. Думали, к вечеру вернется. Нет, не вернулся. Конструкторы всполошились, Борг засел за инфор-аппарат, посыпались запросы. А следующим утром меня срочно вызвали в Управление космофлота…

— Нашли на четвертый день, — сказала Андра. — Он шел по лесу куда глаза глядят и, конечно, заблудился, страшно обессилел… Если бы не биолокатор, то не знаю… случилось бы несчастье…

— Черт знает что! — сказал я. — Что с ним творится?

Андра не успела ответить: нас предупредили, что время разговора истекло, и мы распрощались.

Надолго остались у меня в памяти печальные глаза Андры.


Снова «Элефантина». Снова мы барахтаемся в заатмосферной пустоте, и далеко под нами — или, если угодно, над нами — плывет голубой шар Земли. Где-то там лес в пестром осеннем убранстве, и мой дом с освещенными окнами, и Андра…

Пользуясь ракетными пистолетами, мы с Робином отлетали подальше и горестно смотрели, как монтажники дырявят корпус нашего корабля, выводя наружу всякие там датчики. Невыносимое зрелище!

Корпус был измаран меловыми пометками, вычислениями и замечаниями личного характера — такая уж скверная привычка у монтажников. Мы вступали с ними в отчаянные споры.

— Варвар! — вопил Робин на монтажника, нацелившегося сверлом на обшивку. — Ты хочешь, чтобы корабль развалился в самом начале ускорения?!

— А ты бы хотел, чтобы развалился в конце? — отшучивался монтажник.

Я кидался на помощь Робину, и тут слетались другие монтажники, появлялся их главный.

— Да бросьте вы, ребята, — урезонивал он нас. — Не развалится ваша колымага. Мы же несем полную ответственность за герметичность. Сидели бы лучше в кают-компании, попивали бы себе чай с лимоном.

Все же мы сумели доказать ненужность некоторых дырок. Нам было жаль нашего корабля. Ведь к кораблю привыкаешь. Пусть он серийный, а все-таки чем-то отличается от других — должно быть, именно тем, что он наш.

Буксиры доставляли к причалу био-, пара— и прочую психоаппаратуру, и мы только вздыхали, глядя, как ящик за ящиком исчезают в шлюзе корабля. Из глубин моей памяти всплывала древняя частушка из авиационного фольклора прошлого века:

Мы летели, мягко сели, присылайте запчасти —
Два тумблера, два мотора, фюзеляж и плоскости.

Наезжали контролеры из космофлота — знакомиться с переоборудованием и инструктировать нас. Мы и на них наседали. Мы предлагали им самим пилотировать корабль, набитый био-, пара— и так далее, а мы бы посмотрели, как это у них получится. Контролеры убеждали, что новая аппаратура нисколько не отразится на пилотировании, поскольку все выверено, рассчитано и согласовано с управлением. Одному такому контролеру Робин сказал, что будет держать бумагу о согласовании на пульте и в случае беды вставит ее, бумагу, в аварийный вычислитель. Контролер обиделся и сказал, что дерзость — не лучшее качество молодых пилотов. Он был совершенно прав. Не следовало обижать этого человека, который летал на кораблях — на тех, что теперь встретишь разве в музее, — еще в то время, когда мы заучивали таблицу умножения.

Как-то раз мы сидели у Антонио в уютной квартирке. Из соседней комнаты доносилась колыбельная — это Дагни убаюкивала двухлетнего сына. Судя по тому, что колыбельная то и дело прерывалась бодрыми восклицаниями, младенец вовсе не собирался спать. Он был очень похож на Антонио — такой же верткий и беспокойный. А может, вся штука была в рондро… ну, в том препарате, которым Антонио когда-то поил Дагни.

Мы пили чай с лимоном и печеньем, и Антонио громким шепотом требовал, чтобы мы говорили потише. В комнате повсюду были разбросаны игрушки, в воздухе плавала игрушечная планета, вокруг которой медленно крутилось кольцо — ни дать ни взять Сатурн.

Робин вертел в руках фигурку рыцаря в сверкающих доспехах, и вдруг — видно, на что-то случайно нажал — от фигурки осталась лишь сморщенная оболочка, и по коленям Робина запрыгали, соскакивая на пол, крохотные всадники в индейских головных уборах. Робин совладал с собой, не рванулся со стула, хотя я видел по его глазам, что его испугала неожиданная метаморфоза.

— Превратили квартиру в детский сад, — проворчал он, с отвращением глядя на скачущих индейцев.

Антонио засмеялся.

— Это Хансен привез, отец Дагни, — объяснил он. — Да вы слыхали про него — известный конструктор детских игрушек.

— Нет, мы не слыхали, — сказал Робин и придвинул к себе вазу с миндальным печеньем.

— Не может быть. Такой добродушный толстяк, похожий на Криц-Кинчпульского.

— А кто этот Криц… как дальше? — спросил я.

— Его тоже не знаете? — Антонио громко вздохнул и возвел глаза к потолку. — Совершенно дикие люди, никого не знают! Да, так вот. Прилетел к нам погостить Хансен, отец Дагни. Навез игрушек, малыш в восторге, все в восторге. Ну ладно. Гостит день, другой, вижу — он безвылазно сидит в квартире, Хансен, отец…

— Дагни, — подсказал Робин. — Мы догадались.

Антонио кинул на него тот самый взгляд, который в старых романах называли испепеляющим.

— И я ему предлагаю прогулку. У меня как раз «Оберон» стоял свободный, знаете, буксир новой серии, с контейнерами…

— Знаем, — сказал я.

— Слава богу, хоть что-то знаете. Значит, предложил ему полетать вокруг «Элефантины» — ни за что! Просто выйти в скафандре из шлюза — ни за что! «Да что ты, старший, говорю, ты даже не хочешь полюбоваться, какая вокруг красотища?» — «Я уже налюбовался, говорит, когда сюда летел». А у самого в глазах страх. Да что там страх — ужас!

— Тише, не кричи, — сказал Робин.

— По-моему, это вы кричите, — сказал Антонно. Он оглянулся на дверь детской и понизил голос: — Представьте себе, так и просидел в четырех стенах две недели. Затосковал ужасно. «Не понимаю, говорит, как можно так жить — без земли, без неба, в этом черном пространстве». И улетел на шарик.

— Ну и что удивительного? — сказал Робин. — Все дело в привычке. Мы привыкли к черному небу, а он — к голубому.

— Не он, а оно, — поправил Антонио. — Человечество!

— Что ты хочешь этим сказать? — спросил я, настораживаясь.

— А то, что не надо тащить его в космос. Ну что это за жизнь — вечно в скафандре, в чуждых условиях…

— Погоди. Во-первых, Хансен с его страхом перед космосом — отнюдь не олицетворение человечества. Во-вторых… а, да что говорить!

Мне вдруг стало тоскливо. Если уж и Антонио, старый друг и единомышленник, заводит эту надоевшую песню…

— Пойду спать, — сказал я, поднимаясь.

Антонио подскочил, ухватился за клапан кармана моей куртки.

— Улисс, ты не думай, что я… Конечно, перенаселение, теснота — все это так. Но ведь не сегодня и не завтра. Какие-то резервы пока есть, на добрых полвека хватит. А к тому времени…

— К тому времени, — сказал я, — на «Элефантине» проходу не станет от твоих детей. И они будут поносить своего папочку, который трусливо переложил на них все заботы. Спокойной ночи.

Глава четырнадцатая БИО-, ПАРА-, ПСИХО-…

Всему бывает конец. И настал день, когда монтажники закончили работу. Комиссия проверила, мы с Робином погоняли корабль на разных режимах, бумаги были подписаны, а когда бумаги подписаны — тогда все. Так уж принято в космофлоте.

С Земли прилетели члены экспедиции — трое био-, пара— и просто психологов: специалист по составлению тестов Михайлов, улыбчивый, деликатный Нагата и мой старый знакомый Баумгартен, возглавлявший экспедицию.

Я не очень ему обрадовался. Странно: этот высокий нескладный человек, которому было далеко за шестьдесят, как будто молодел с каждым годом. Вообще я замечаю, что люди, склонные к патетике, стареют медленнее, чем обычные смертные. Все они особо жилистые, что ли.

Баумгартен был необыкновенно приветлив. В его бледно-голубых глазах светилась отеческая ласка, когда он беседовал с нами о цели экспедиции. Я сказал, что раз уж нам выпало такое счастье — лететь с ним, — то очень бы хотелось, чтобы исследователи вели наблюдение за самими собой, а нас с Робином оставили в покое. Баумгартен простер руку и торжественно ответил, что мы должны гордиться участием в такой экспедиции, что мы, пилоты, — цвет человечества, оптимум, что у нас высокая пространственная смелость, самоконтроль и еще что-то в этом роде и, кроме того, высокие показатели групповой психологии. И поэтому мы будем для участников экспедиции неким психоэталоном. Во как!

Накануне старта я снова говорил с Андрой. Был просто радиоразговор, без телевидения, и я жалел, что не могу заглянуть ей в глаза. Голос Андры звучал спокойно, ровно. Она готовилась к поездке в Конго, и, наверно, мысли ее сейчас были заняты только пигмеями. Она просила меня не задерживаться — будто речь шла о пешей прогулке по окрестностям Веды Гумана.

«Прилетай поскорее, Улисс!»

Эти ее слова я без конца повторял про себя, пока буксир волочил наш корабль к месту старта. Ну, а потом, когда мы включили двигатели и начали разгон, меня обступили привычные заботы, и тут уже, естественно, было не до Андры.


Мы с Робином вывели корабль к Венере и легли на курс спутника. Орбита была выбрана такая, чтобы нам никто не мог помешать, а вернее — чтобы мы никому не мешали. Больше от нас вроде бы ничего не требовалось: что делать пилотам на режиме спутника? Мы чередовали минимум физических упражнений с едой и сном, ну и, понятно, читали книги и развлекались разговорами. Космофлотское начальство рекомендует пилотам использовать свободное время для глубокого изучения инструкций и последней технической информации. Мы не стали пренебрегать полезным указанием, потому что мы — дисциплинированные пилоты. Раскрыв «Инструкцию по выводу корабля серии „Т-9“ с круговой орбиты вокруг населенных планет», мы принялись распевать ее, пункт за пунктом, на мотив одной из популярных песенок Риг-Россо. Хорошо получилось! То ли я пел слишком громко, то ли перевирал мотив, но Робин совсем скис от смеха. Он уже не мог петь — задыхался и кашлял, а я распевал вовсю, стараясь держаться поближе к переговорной трубе.

И в салоне, конечно, услышали. В дверь рубки постучались, вошел Баумгартен. Он вытаращил на нас глаза и спросил на своем нестерпимом интерлинге;

— Что это значит?

— Мы изучаем инструкцию, — сказал я.

А Робин изо всех сил пытался напустить на себя серьезный вид.

— Изучаете инструкцию? — недоверчиво переспросил Баумгартен.

— Да. По мнемоническому методу. А что?

Баумгартен пожевал губами. Губы у него были тонкие, лилового цвета.

— Вот что, пилоты, — сказал он. — Первая часть исследования, пассивная часть, завершена. Закончена.

— Прекрасно! — воскликнул я, потирая руки. — Можно сходить с орбиты?

— Если ты шутишь, — последовал ответ, — то очень неудачно. Крайне.

— Ты нам скажи, старший, — вмешался Робин, — скажи, что нужно делать, и мы сделаем.

Баумгартен одобрительно кивнул.

— До сих пор, — начал он торжественно, — наша аппаратура принимала нужные нам параметры суммарного поля Венеры и накладывала их на параметры биоизлучений экипажа в нормальных условиях. Да, в нормальных. — Он сделал значительную паузу, и я подумал, что надо бы разразиться аплодисментами. — Но теперь мы перейдем к серии активных экспериментов, — продолжал он. — Нужно создать катализированные условия. Наша коллективная психика должна побыть в изоляции.

— Ну что ж, — бодро сказал я, — давайте все выйдем за борт и будем болтаться на фалах разной длины. Прекрасная изоляция для коллективной психики.

— Нет. Мы создадим сурдо-условия на корабле. Выключим освещение, связь, систему ориентации, все виды измерителей времени. Да. Для сенсорной депривации надо выключиться из времени.

Разговор становился серьезным.

— Хоть мы и на круговой орбите, старший, — сказал я, — но все равно место корабля в пространстве должно быть всегда известно командиру. Не могу принять то, что ты предлагаешь.

— Ты хорошо знаешь инструкцию, Улисс, — провозгласил Баумгартен. — Недаром тебя рекомендовали для этого полета. Посмотри сюда.

Он протянул листок, мы с Робином быстро пробежали его и убедились, что он украшен подписью Самарина.

Легче справиться с метеоритной пробоиной, чем с такой бумагой. Я бы предпочел пробоину. И Робин тоже. Вот не ожидали, что Самарин подпишет такое! Ну что ж, наше дело — выполнять. Работать для науки так уж работать для науки. Положим, так сказать, живот на алтарь.

В соответствии с этой самой инструкцией мы с Робином позволили обклеить себя датчиками. Хорошо еще, что они были без проводов, маленькие и легкие. На головы нам натянули шлемы, которые прижали к темени и затылку особо ответственные датчики. Наши пассажиры тоже как следует обклеились.

— Ну да, эксперимент общий, а мы, пилоты, — психоэталон…

Перед тем как выключить свет и приборы, я последний раз взглянул на координатор, на календарь и часы, а затем на клубящийся диск Венеры.

Затем наступила полная темнота. Мы выключили все, в том числе и искусственную тяжесть. Пунктуальный Баумгартен самолично запломбировал часы. Плохо он нас знает. Мы не стали бы украдкой поднимать крышку, чтобы узнать, который час. Кроме того, он запретил бриться: по щетине сложно определить, что вот, скажем, прошли сутки, а когда щетина превратится в бородку — судить о времени нельзя.

Но нас, пилотов, не удивишь сурдо-условиями. Мы все это «проходили». А с годами приходит еще и опыт. Недаром нас отбирают так жестко и придумывают тесты вроде того, Михайловского. В общем, мы люди здоровые и тренированные, и чувство времени сидит в нас крепко.

Трудно объяснить, как это получается. Должно быть, первое дело — желудок. Не хочу говорить что-либо дурное о желудках наших психологов, но все же им до нас далеко. Так или иначе, мы с Робином вели отсчет времени, и я не думаю, чтобы мы сильно ошибались. А поскольку корабль двигался по орбите с постоянной скоростью, я всегда примерно представлял, в какой точке орбиты мы находимся. Это стало для нас с Робином своего рода умственной гимнастикой.

Вот только датчики нам досаждали. От них чесалось тело, а Баумгартен строго предупредил, что чесаться нельзя: это, мол, исказит запись чувствительных приборов. Я хорошо запомнил пункт инструкции, в котором говорилось: «В точках контакта датчика с кожей возможно возникновение ощущения зуда, что не представляет опасности и является идиоматической реакцией соответствующих рецепторов. Для прекращения указанного ощущения необходимо сосредоточить мысли на другом, не занятом датчиком участке тела, мысленно перенеся датчик туда. Самовольное снятие датчиков не допускается».

Мы сосредоточивались и мысленно переносили все свои датчики на кожу Баумгартена, Михайлова и Нагаты. Вопреки инструкции, это помогало нам не очень радикально.

В промежутках между едой, сном и шахматами по памяти мы с Робином спорили. Мне не давали покоя мысли о приспособлении человека к инопланетным условиям, и я не раз заводил разговор об этом.

— Чепуха, — наплывал из тьмы ленивый голос Робина. — Проще изменить венерианскую атмосферу, чем приспособить к ней человека.

— Изменение атмосферы длится веками.

— Адаптация человека тоже потребует многих столетий.

— Адаптацию можно ускорить, — упорствовал я, — если выработать систему тренировки. Забыл, как мышей заставляли жить под водой и они приспосабливались?

Робин усмехнулся — я чувствовал это в кромешной тьме.

— Дед рассказывал, — вспомнил он, — как в прошлом веке один цыган отучал лошадь от пищи. И она было совсем привыкла, но — издохла. Знаю я эти эксперименты.

— Твой Дед расскажет! Я серьезно говорю, Робин. Каким только воздухом не дышали предки человека, и ничего, приспособлялись к изменениям. Вопрос в скорости привыкания. Важен психологический фактор…

И я припоминал все, что читал или слышал о людях, произвольно останавливавших собственное сердце, об индийских йогах, которые подолгу обходились без дыхания… Я умолкал, лишь когда Робин начинал мерно дышать, что свидетельствовало о спокойном, глубоком сне.

Пожалуй, я решился бы на небольшой опыт — уж очень любопытно было попробовать хоть на миг вдохнуть ядовитую смесь газов, имитирующую венерианскую атмосферу. Но, пока я раздумывал, Баумгартен дал новое указание…

Он заявил, что для полноты сурдо-условий нам надлежит поменьше двигаться и что мы слишком много шумим и мешаем им, психологам. Пришлось отказаться от моей затеи. По правде говоря, я не очень жалел об этом.

Томительно тянулись дни, складываясь в недели. В рубке нам нечего было делать, мы сидели в каютах или в кают-компании, иногда для разнообразия выходили, вернее, выплывали в кольцевой коридор. Держась за поручни, мы приближались на ощупь к каюте Баумгартена. Из-за двери доносилось легкое жужжание, щелчки каких-то невидимых измерителей. Там были сосредоточены все записывающие и запоминающие приборы «психопульт», как мы называли этот исследовательский пункт. Датчики, которыми мы были обвешаны, как иная ютландская корова бубенчиками, сообщали «психопульту» всякие сведения о нашей психике. Быть может, записывалось и то, что мы говорили? Не знаю. Плавая у двери этой каюты, мы с Робином обменивались менто (в условиях сенсорной депривации менто-общение идет особенно хорошо) и начинали громко хвалить Баумгартена:

— Замечательный, редкий человек.

— А как блестяще он придумал эту прекрасную экспедицию!

— Да, это будет большой вклад.

— А как он красноречив!

— И дальновиден.

— Вот ты будешь спорить, но я уверен, что по душевным качествам с ним можно сравнить только Михайлова.

— Нет, я не спорю. Михайлов тоже прекрасный человек.

— Помнишь, какие занятные тесты он для нас придумывал?

— Еще бы! Они всегда доставляли нам такую радость.

И так далее в том же духе. Мы щадили только Нагату. Улыбчивый японец не жаловался, но мы чувствовали, что он плохо переносит невесомость и темноту. Вряд ли он теперь улыбался. За обедом Робин, наловчившийся управляться во мраке с густиватором, вручал всем брикеты в соответствии с заказанным вкусом. Нагата прежде всегда заказывал рисовую запеканку, а теперь на вопрос Робина он слабым голосом отвечал, что ему все равно. Однажды, выплывая из кают-компании, я столкнулся с каким-то мягким предметом, поймал его и обнаружил, что это брикет. Мне это не понравилось. Нервные расстройства в космосе обычно начинаются с потери аппетита.

В тот раз я ничего не сказал. Но недели через две произошел такой случай. Мы сидели в кают-компании и молча жевали обеденные брикеты. Вдруг раздался голос Михайлова:

— Не виси, пожалуйста, у меня за спиной.

Я удивился. По-моему, весь экипаж сидел за столом, Немного погодя Баумгартен спросил:

— Кто висит у тебя за спиной, Леонид?

— Не знаю. — Голос Михайлова теперь звучал неуверенно. — Кто-то висел…

— Тебе показалось, — сказал Баумгартен.

И тут я не выдержал. Если дело доходит до галлюцинаций, то пора прекращать эксперимент. В таком духе я и высказался.

— О каких галлюцинациях ты говоришь, Улисс?

— Если кому-то мерещится, что за его спиной стоит человек, то…

— Почему уж сразу галлюцинация? — скрипучим голосом сказал Михайлов. — Тебе разве никогда ничего не мерещится?

— Нет, — ответил я раздраженно. — Мне — нет.

— Улисс, — сказал Баумгартен, — это очень хорошо, что ты заботишься о здоровье своих коллег по эксперименту. Очень хорошо. Но мы полагаем, что нет никаких оснований для тревоги.

Я пожалел о своей вспышке. Раздражительность это ведь тоже симптом космической болезни. Я постарался вложить в свой голос как можно больше теплоты и спокойствия:

— Ну, раз так, будем крутиться, пока не кончится продовольствие. А когда кончится, мы будем ловить брикеты, которые плавают в воздухе. Надеюсь, они не потеряют своих вкусовых качеств.

Воцарилось молчание. Мы с Робином пожелали коллегам по эксперименту приятного аппетита и, держась за поручни, вышли из кают-компании.

Минут через десять, а может, через двадцать я вспомнил, что не взял из холодильника тубу с витаколом — наш обычный десерт. Да и Робин, кажется, позабыл взять свою. Хоть я и был несколько взвинчен, а оставаться без десерта не пожелал. Я выплыл из каюты и направился в кают-компанию. Оттуда неслись голоса, что-то наши пассажиры засиделись сегодня за обедом. Я подошел ближе — и невольно остановился.

— …и это несмотря на повышенный режим психополя, — услышал я слабый голос Нагаты. — Я не замечаю в его поведении особых изменений.

— Слишком мало времени прошло, — возразил голос Михайлова. — Пока очевидно усиление инстинкта противоречия, а мы прекрасно знаем, что это часто влечет за собой нарастание эгоизма.

— Часто, но не всегда. Вспомни индекс Решетова…

— Здесь, коллега, особый случай конфликта среды с наследственностью. Нужно еще по крайней мере три месяца. Будучи изолированной от привычной среды, примарская наследственность, вероятно, даст своеобразные проявления. Мы получим материал огромной важности.

— Все это так, — сказал Баумгартен. — Лично я ни на секунду не сомневаюсь в ценности эксперимента. Но меня беспокоит, коллеги, да, беспокоит ваше состояние. Три месяца! Лично я выдержу. Без сомнений. Но ты, Леонид…

— Оставим этот разговор, — проскрипел Михайлов. — Я выдержу сколько потребуется.

Они стали пробираться к выходу, я отпрянул от двери и, отпустив поручни, взлетел. Некоторое время я барахтался у потолка. Они прошли, вернее, проплыли подо мной. Наконец мне удалось нащупать поручни, и я, позабыв о витаколе, добрался до своей каюты, лег и пристегнулся.

Долго не мог я прийти в себя. Вот как, значит. Вся эта экспедиция затеяна только для того, чтобы…

Не знаю, чего было больше в моих беспорядочных мыслях — растерянности или злости.

А, так вы ждете не дождетесь, чтобы сын венерианских примаров выкинул что-нибудь. Ну, хорошо же!..

Робин преспокойно спал, ровно дыша, этот абсолютно уравновешенный землянин, эталон спокойствия и благоразумия. Я растолкал его и сказал:

— Отдери свои датчики и выкинь в утилизатор.

— А что, эксперимент окончен? — спросил он живо.

— Нет. Но твои датчики им не нужны. Это маскировка. Или, может, для эталона…

Тут я осекся. Мне вдруг пришло в голову, что проклятые приборы могут записать разговор.

— Так что? — спросил Робин. — Отклеивать датчики?

— Нет. Я пошутил.

— Из всех твоих шуток эта — самая неудачная, — недовольно сказал Робин, перевернулся на другой бок и тут же заснул.

А я сидел в кресле, пытаясь привести мысли в порядок и выработать план действий.

Прошло, наверное, около часа. Робин проснулся, зевнул.

— Кто здесь? — спросил он. — Ты, Улисс?

— Да. — Я сосредоточился и послал менто: «Помоги мне завтра».

— Повтори, — тихо сказал он.

Я повторил и добавил: «Ни о чем не спрашивай. Только помоги».

— Ладно, — сказал Робин.

Утром следующего дня (если я не ошибался в своих расчетах времени) я засел в рубке и принялся постукивать по тем трубопроводам, которые могли провести звук в каюты психологов. Вскоре в рубке появился Баумгартен.

— В чем дело, пилоты? — спросил он. — Какой-то стук.

— Ничего, — сказал я. — Регламентный осмотр корабля.

Начало было хорошее. Потом мы с Робином направились в кольцевой коридор. Я знал, что Баумгартен следует за нами. Я нащупал лючок дистрибутора, с треском открыл его и позвякал в шахте ключом. Робин, должно быть, понял, какую игру я затеял. Он спросил:

— Ну как?

— Примерно двадцать восемь, — сказал я.

— Это еще ничего. Только бы не тридцать.

Умница! Лучшего напарника у меня никогда в жизни не будет.

— Что все-таки происходит? — спросил Баумгартен.

— Регламентный осмотр корабля, — ответил я ровным голосом.

— Какой может быть осмотр в темноте? — раздался голос Михайлова.

Ага, он тоже здесь. Отлично. Я не ответил, только посвистел, как бы в раздумье. В условиях сенсорной депривации свист звучит особенно зловеще.

— Пойдем дальше? — сказал Робин.

— Да.

— Может, зажечь фонарик? — услышали мы тихий голос Нагаты.

— Прошу пассажиров разойтись по каютам, — сказал я.

Разумеется, они не разошлись по каютам. Они шли за нами, тревожно прислушиваясь к звяканью открываемых люков и нашим отрывочным и непонятным им замечаниям. Раза два я почти нечаянно натыкался на кого-то из психологов. Потом мы пошли обратно в рубку.

— Одну минутку, Улисс, — окликнул Михайлов. — Мы должны знать, что делается на корабле, и я прошу…

— Занимайтесь своим делом, — сказал я таким тоном, каким ответил бы на вопрос случайного пассажира капитан работоргового парусника, только что застреливший пару матросов.

Мы скрылись в рубке. Время от времени я постукивал по магистралям. К обеду вышел один Робин, и, конечно, психологи не сумели у него ничего выведать.

Так продолжалось и на следующий день. Тревога нарастала, это чувствовалось по многим признакам. В каюте Баумгартена шел какой-то бурный разговор. Робин приносил мне брикеты в рубку.

Прошло еще несколько дней. Я лазал впотьмах по кораблю, стучал и свистел и уклонялся от объяснений. Рискованную игру я затеял, но теперь уж отступать было некуда. Не знаю, как там с нарастанием эгоизма, но упрямство мое нарастало, это точно. Решалось нечто очень важное для меня. Я пробовал рассуждать хладнокровно. Я понимал, что они по-своему правы: с Венеры их выжили, исследовать примарских потомков, живущих на Земле, бессмысленно, я — единственный сын примаров, которого можно было вытащить на венерианскую орбиту. Но дело-то в том, что я не хотел быть объектом исследования. И если уж говорить всю правду, боялся этого.

Надо было доводить игру до конца.

Таинственные осмотры корабля, обрывочные замечания, которые роняли мы с Робином, делали свое дело. У психологов создалось впечатление, что на корабле неладно и мы пытаемся принять какие-то меры. Психологи нервничали. Я знал со слов Робина, что Нагата потребовал прекратить эксперимент, что даже Баумгартен колеблется и только Михайлов был непоколебим. Михайлову приходилось хуже других, у него явно развивалась мания преследования, но он держался стойко — это вызывало уважение.

Я сидел в рубке и мысленно уточнял, в какой точке орбиты мы находимся, наше положение в пространстве относительно Земли. Мы с Робином ежедневно занимались этой умственной гимнастикой, требовавшей гигантского напряжения. Включить бы систему ориентации, взять несколько радиопеленгов, чтобы проверить расчеты…

Я вздрогнул от резкого стука в дверь. Это был Баумгартен. Я услышал его голос откуда-то сверху: должно быть, он, войдя, не удержался за поручни и плавал теперь по рубке. Он произнес немецкую фразу, которой я не понял. Наверно, чертыхался. Потом он ухватился за спинку моего кресла, я ощутил на затылке его частое дыхание.

— Ну, так, — сказал Баумгартен. — Ввиду некоторых обстоятельств мы решили прекратить эксперимент.

Меня охватило волнение. Никогда и никто не решался на такую штуку, какую я задумал. Но мне это было просто необходимо…

— Эксперимент закончен, — повторил Баумгартен без обычной своей торжественности. — Можно распломбировать приборы и сходить с орбиты.

— Хорошо, — сказал я. — Робин, включи, пожалуйста, свет.

Робин оповестил по внутренней связи Михайлова и Нагату, предложил зажмурить глаза. Вспыхнул свет. Робин включил только один плафон над дверью, но все равно, даже и сквозь плотно закрытые веки свет больно полоснул по глазам.

Первое, что я увидел, когда открыл глаза, было лицо Робина, обросшее бородой. Он смотрел на меня испытующе, и я послал ему менто: «Ни о чем не спрашивай».

Прежде всего мы отодрали от себя датчики. Теперь я почувствовал прилив уверенности — как будто раньше эти проклятые датчики сковывали меня. Я снова представил себе наше положение в пространстве. Если в расчетах и была ошибка, то самая незначительная.

— Приготовиться к старту! — Моя команда прозвучала громче, нежели нужно.

Робин предложил пассажирам занять места в амортизаторах. Баумгартен не пожелал уходить из рубки и уселся в запасное кресло. Я не возражал. Это как раз соответствовало моему плану.

Робин потянулся к пульту координатора и замер с протянутой рукой, потому что я послал менто: «Не надо». Он воззрился на меня, расширив глаза. «Все правильно, Робин, все правильно!»

— Двигатели на предпусковой, — сказал я.

Поворот вправо, да, конечно, поворот вправо, соображал я, пока реактор входил в режим. Не более сорока градусов…

— Почему ты не включаешь координатор? — спросил Баумгартен. — И часы?

Я ожидал этого вопроса и был к нему готов.

— Они мне не нужны.

— То есть как — не нужны?! — Баумгартен подскочил в кресле.

— Ты сомневаешься, старший? Сомневаешься в том, что я знаю место корабля и время?

Передо мной вспыхнул зеленый глазок, одновременно коротко прогудел ревун, извещая, что реактор введен в режим. Моя рука легла на рычаг правого поворотного двигателя.

— Он сошел с ума! — завопил Баумгартен, выкатывая глаза. — Робин! Возьми управление кораблем!

Робин не шелохнулся в своем кресле. Он был очень бледен.

— Пилот Греков, ты слышишь? Сейчас же прими управление!

— Я подчиняюсь командиру корабля, — глухо сказал Робин.

— Вы… вы оба… — Баумгартен задохнулся от возмущения.

— Я запрещаю!..

Вот тут-то я и хотел ему все выложить: «Вы обманным путем затащили меня сюда, на венерианскую орбиту, вы правильно рассчитали, что ни один человек не откажется пойти на какие-то жертвы ради науки, да, вы все правильно рассчитали. Кроме одного. Я не подопытный кролик. Вам не дождаться отклонений в психике, какой бы режим психополя вы для меня ни создавали. Я земной человек! Это так же верно, как то, что сейчас около шестнадцати часов пятого марта. По земному календарю! И сейчас я вам покажу, какая у меня реакция на неожиданность. Покажу, что не случайно я допущен к пилотированию кораблей всех классов. Вы увидите нашу сонастроенность, групповую психику и все такое прочее…»

Но я ничего не сказал, только скомандовал:

— К старту!

В пронзительном предстартовом звонке утонули протестующие крики Баумгартена. Я рванул рычаг. Сквозь гул прилившей к ушам крови я услышал пение двигателя. Привычная тяжесть перегрузки вжала меня в эластичную мякоть амортизатора. Я отсчитывал секунды и не сводил взгляда, с репитера астрокомпаса. Экраны по-прежнему были слепы, но я отчетливо представлял себе параболу, которую корабль описывал в пространстве.

— Пора, — сказал Робин.

Я кивнул. Остальную часть угла поворота корабль пройдет по инерции. Я включил главные двигатели.

Разгон и поворот шли нормально. Вдруг Робин сказал решительно:

— Хватит!

Не глядя на меня и не дожидаясь, моей реакции, он включил координатор. Вспыхнули экраны. Прямо по курсу, на границе Льва и Девы, возникла яркой звездочкой Земля. Диск Венеры был под нами, по нему, как обычно, ходили дымные вихри. В сетке гелиоцентрических координат мерцали серебристые точки, указывая истинный курс корабля. Вообще все было нормально.

Игра кончилась, но я почему-то не испытал торжества. Облегчение, усталость — все, что угодно, но никак не торжество. Не знаю, чем объяснить это. Я оглянулся на Баумгартена. Он выглядел постаревшим, даже просто старым — с набрякшими под глазами темными мешками, с реденькой седой бородкой, с гофром морщин на влажном высоком лбу. Он не смотрел на меня. Он смотрел прямо перед собой, на экран, на Землю. Мне захотелось как-то его утешить. Чтобы он выпрямился, сверкнул, как говорится, очами, изрек что-нибудь нестерпимо, высокопарное, черт возьми…

Нет, не было у меня чувства одержанной победы.

На Луне я первым делом пошел к Самарину и подробно, ничего не утаивая, рассказал ему обо всем.

— Ни от одного пилота у меня так не болит голова, как от тебя, Улисс, — сказал Самарин. Он встал из-за стола, загроможденного графиками, пленками и аппаратами связи, прошелся по тесному кабинету. — Ну что мне с тобой делать?

Я пожал плечами. Я был готов к любой каре.

— Следует наказать тебя дважды: за мистификацию, которую ты устроил, и за сход с орбиты вслепую. — Он схватился за голову. — Черт, неслыханное происшествие в космофлоте!.. Знаешь что, Улисс? Отправляйся-ка ты на шарик, догуливай свой отпуск. А я еще подумаю.

В дверях я остановился:

— Один вопрос, старший… Ты знал, что эта экспедиция…

— Знал, — прервал он меня. — С самого начала она мне была не по душе. Но нажимали сильно… Лично мне все равно, где ты родился — на Земле или на Венере… Ладно, Улисс. В одиннадцать тридцать стартует рейсовый.

— Спасибо, старший.

— Лети. Счастливо тебе.

Глава пятнадцатая «ТЫ СИЛЬНЫЙ, УЛИСС…»

А я и забыл, что на Земле бывает весна.

В толпе пассажиров, привезенных рейсовым лунником, я плыл на трансленге к зданию космопорта. Это белое здание, знакомое до мельчайших подробностей, сейчас выглядело необычно. Не сразу я понял, в чем дело. Вокруг плескалась весна — нежной зеленью газонов, легким дымом распустившихся акаций. Весна была разлита и в воздухе — пряном, свежем, чуть покалывающем ноздри изумительной прохладой.

Что наши ионизационные установки по сравнению с чудом земного весеннего воздуха!

Не дожидаясь, пока транслента остановится, я спрыгнул с нее и широко зашагал по молодой траве к балюстраде, за которой толпились встречающие.

Андры среди них не было. Я раз и два прошел вдоль балюстрады. Со мной здоровались незнакомые люди. Какой-то веснушчатый малый крикнул:

— Привет, Улисс! Ну как — больше не встречал привидений?

Но Андры не было. Что могло ей помешать прилететь в космопорт?

Я прошел сквозь здание космопорта и устремился к станции аэропоезда, и тут чуть не налетел на меня Леон Травинский. За ним поспешала раскрасневшаяся, улыбающаяся Нонна.

— Вечно я опаздываю, — сказал Леон, стискивая мне руку. — Привет, Улисс!

А Нонна, бурно дыша, выпалила, что Андра попросила их встретить меня. На сегодня неожиданно назначен отчет экспедиции, недавно возвратившейся из Конго, и Андре поручено сделать один из докладов. Надо поторопиться, может, мы еще успеем на ее доклад.

До ближайшего аэропоезда оставалось двадцать минут, и мы, конечно, не стали ждать. Мы побежали на площадку реапланов, хорошо еще, что не все расхватали, и нам достался трехместный типа «гепард». Ничего, быстролетная машина.

Автопилот принял программу, «гепард» помчался на северо-запад. Под нами поплыла серо-желтая пустыня, нарезанная каналами на ровные прямоугольники, собственно, уже и не пустыня — вся в зеленых и белых пятнах, и сюда добралась весна, а дальше пятна слились в сплошной пестрый ковер, пошли мелькать дома, дома, мачты инфор-глобус-системы, и вот уже шестипалая дельта реки в зеленой оправе берегов, а слева-голубое и серебряное мерцание моря…

Я наслаждался сменой пейзажей и скоростью и предвкушением встречи. Давай, «гепард», нажимай, милый! Я представлял себе Андру на кафедре докладчика — она говорит быстро, увлеченно, глаза блестят, а прическа какая-нибудь новая…

Ух, как бушует весна, разлилась зеленым морем вокруг корпусов Веды Гумана!

Знакомый вестибюль факультета этнолингвистики. Прыгая через ступеньки, я понесся на второй этаж, в конференц-зал. Леон и Нонна еле поспевали за мной.

Я влетел в одну из раскрытых дверей и остановился в проходе. Резкий высокий голос несся навстречу — нет, не голос Андры. Внизу изогнулся полукругом длинный стол, за ним сидело человек десять-двенадцать, вон красивая голова Стэффорда, а рядом с ним молодая женщина в желтом костюме и темных очках…

Да это же Андра! Надо же — родную жену не узнал! Но что за очки на ней? И почему волосы гладко стянуты к затылку, никогда она раньше не стягивала…

Не спуская с нее глаз, я тихонько пошел вниз меж скамей, амфитеатром спускающихся к полукруглому столу. Сел на свободное место сбоку и стал мысленно взывать к Андре: «Посмотри на меня, я здесь!» Но Андра, как я уже упоминал, не владела менто-системой. Она сидела, слегка наклонив голову набок, и внимательно слушала оратора. Ничего не поделаешь, придется потерпеть.

Говорил пожилой негр со сморщенным маленьким лицом, он сидел между Андрой и высоким загорелым юношей, в котором я узнал Эугеньюша, надежду этнолингвистики. И тут я понял, что негр вовсе не сидит, а стоит, ну да, это тот самый пигмей-этнограф, о котором Андра мне не раз рассказывала. Забыл его имя: не то Ндау, не то Нгау.

Я прислушался к его резкому голосу.

— …глубоко вошла в быт моего народа, и я приветствую, что экспедиция не ограничилась одними этническими и лингвистическими исследованиями. Вопрос о вырождении пигмеев ныне снят окончательно. Но встает вопрос о будущем…

Андра принялась листать блокнотик. Я следил не отрываясь за быстрыми движениями ее пальцев. Все, что она делала, нравилось мне, каждый жест, каждое движение. Вот только темные очки не нравились, я хотел видеть ее глаза.

— Методика воздействия на наследственность, — продолжал между тем Ндау или Нгау, — не вызывает сомнений. Химфизики полагают, что эволюция завершится примерно через двести лет и пигмеи достигнут среднеземного роста. Но! — Тут он сделал паузу и вытер лицо платком. — Мы не вправе рассматривать проблему пигмеев в отрыве от проблемы перенаселения. Общеизвестны трудности, возникшие ныне с расселением человечества на планетах Системы. Венера, в сущности, потеряна. Заселение Марса идет крайне медленно в силу технических и энергетических причин. Что же остается?..

— Выход в Большой космос! — крикнули из зала.

Мне показалось, что это Леон.

— Выход за пределы Системы — авантюра, — сказал негр.

Только я хотел вмешаться, как вдруг — возмущенный голос Нонны:

— Надо выбирать слова, старший! И надо следить за текущей информацией. Закончено проектирование корабля, который…

— Слежу и знаю, — резко прервал ее Нгау. — Не мешай мне говорить, женщина. Лично я не верю в преодоление парадокса времени, но допустим, такой корабль действительно будет создан…

— А полет Улисса Дружинина? — гаркнул кто-то сверху. — Как можно не верить в факт?

Стэффорд ударил молоточком по столу и попросил не прерывать оратора.

— Даже если будет создан такой корабль, — продолжал Нгау, — потребуется много десятилетий на разведку. И даже в том оптимальном случае, если будет найдена хотя бы одна пригодная для жизни планета, понадобится не менее столетия для ее освоения. Я предлагаю другой путь. Надо разработать методику постепенного уменьшения роста людей.

— Уменьшения? — опять гаркнули сверху. — Ты хочешь всех превратить в пигмеев?

— Нет, этого мало, — спокойно возразил Ндау. — Когда все люди уравняются в росте с пигмеями, уменьшение должно продолжаться — общее для всех. Пигмеи тоже слишком крупны.

— До какой величины ты предлагаешь уменьшаться, Нгау? — спросил Стэффорд.

— До биологически допустимой, Стэф. Я не утверждаю, что это единственно возможное решение проблемы. Но если не будет найдено других путей, то оно может оказаться наиболее радикальным. Планета станет просторнее, а пищи и прочих материальных благ понадобится значительно меньше.

— Ну конечно, — раздался иронический голос. — Горсти хлебных крошек и ложечки воды хватит на целую неделю. Но не опасаешься ли, что нас загрызут муравьи?

— И вообще — как быть с другими животными? — выкрикнула Нонна. — Их всех тоже уменьшать?

— А дома? — Выкрики нарастали лавинообразно. — А технические средства цивилизации?

— Поломаем все! Вернемся к первобытной радости жизни!

— Переселимся в скворечники!

— Что вы резвитесь, как первоклассники? — крикнула Андра. — Предлагается идея, пока только идея. Новизна и необычность требуют серьезного подхода, а вы…

Ее возмущенный голос потонул в нестройном хоре. Стэффорд стучал молотком, безуспешно пытаясь водворить тишину. А Нгау, маленький упрямый человечек, спокойно стоял посреди этого урагана.

Потом шум стал стихать, и тут знакомый голос произнес медленно и как бы задумчиво:

— По-моему, не надо уменьшаться. Есть другой путь.

Голос Феликса! Я привстал и увидел его лохматую голову на тонкой шее, раньше я не замечал, что у него такая тонкая шея, или, может, он похудел? Он сидел на несколько рядов ниже меня.

— Какой путь ты имеешь в виду, Феликс? — осведомился Стэффорд.

— Я могу показать, — ответил тот нерешительно, — но это пока только формулы, боюсь, что вы… Я еще не думал, какое для них найти словесное выражение…


Диспут окончился, но мне не сразу удалось протолкаться к Андре. Могучие спины этнолингвистов загородили ее от меня, проходы были забиты. Действительно, тесновато стало на шарике, подумал я, протискиваясь вниз. Вдруг я оказался притертым к Феликсу.

— Привет! — Я попытался высвободить руку, чтобы хлопнуть его по плечу. — Как поживаешь, потрясатель основ?

Он пробормотал нечто неразборчивое, в глазах у него мелькнуло не то удивление, не то испуг. В следующий миг он рванулся вверх, чуть не опрокинул седоусого гуманитария, бочком пролез меж двух полинезийцев и был таков. Что еще за странная выходка?

Наконец я пробился к Андре. Она убедительно доказывала что-то Стэффорду, тот слушал ее с доброй улыбкой, Эугеньюш заметил меня, сказал Андре несколько слов на незнакомом мне языке, с прищелкиванием. Андра живо обернулась…

— Ох, Улисс!

У нее опустились руки и как-то поникли плечи — будто она вдруг обессилела. Целоваться на людях не хотелось, я взял ее узкую руку в свои ладони. Ну вот. Теперь все в порядке. Теперь не выпущу твоей руки, пока Самарин не объявит глобальные розыски некоего Улисса Дружинина, пилота всевозможных линий.

Я, конечно, слышал, что говорили вокруг. Слышал, как Стэффорд, обращаясь ко мне, нахваливал Андру за кипучую просветительскую деятельность в пигмейских деревнях. Слышал, как Эугеньюш рассказывал что-то смешное про Андру — как она училась пигмейским танцам и преуспела в них. Я и свой голос слышал. Я отвечал на шутки и приветствия, нескладно острил. Но мысли мои были заняты только Андрой, я не мог оторваться от нее. Только на какой-то миг я отвел глаза и встретил взгляд Леона. Он смотрел на меня серьезно, без улыбки, и пощипывал двумя пальцами себя за мочку уха. Потом я услышал голос Стэффорда — он разрешил Андре не являться на вечернее заседание конгресса. На редкость умный человек! Я горячо его поблагодарил. Я похлопал бы его по плечу, если б не разница в возрасте. Хорошо бы выучиться повязывать платок вокруг шеи с таким же небрежным изяществом, как это делает Стэффорд.

Мы выбрались из конференц-зала, и я все держал Андру за руку, сухую и горячую.

В высоком небе шла весенняя игра солнца и облаков. Налетал ветер, ошалевший от весны, и березы сквозь зеленый дым махали белыми руками, все вокруг было полно движения, вспышек света, колыхания теней.

— Что за очки на тебе, русалочка?

— Ой, ты знаешь, в Камеруне было такое палящее солнце, что у меня воспалились глаза. Как тебе леталось, Улисс?

— Плохо леталось. Слушай! Прежде чем мы превратимся в козявок по рецепту Нгау, я хочу тебя поцеловать. А то ведь и губ не различишь.

— Нет, нет, Улисс… Разве можно на дороге? Нас увидят…

— Пусть видят.

— Нет, нет! — Она все же уклонилась. — Куда мы идем, Улисс?

— Домой, конечно. Сейчас прыгнем на трансленту и поедем домой. Как поживает наш верный мажордом?

— Знаешь что? — Андра остановилась. — Давай зайдем в кафе. Я очень голодна.

— Давай. Я, кажется, с утра ничего не ел.

В этом кафе на станции трансленты мы бывали и прежде. Снаружи увитое виноградным вьюнком, оно было расписано внутри фресками, которые мне нравились. Тут была чуть ли не вся история мореплавания. Полинезийский катамаран мирно соседствовал с ощетинившимся копьями кораблем викингов. «Чайный» клипер взлетал на гребень волны, а дорогу ему пересекал белый красавец лайнер прошлого века. Тут были корвет «Витязь», и «Фрам», и затертый льдами «Челюскин», и «Кон-Тики», и современные быстроходные суда, не знающие качки.

За столиками группками и в одиночку сидели студенты Веды Гумана. Многие из них кивали и улыбались Андре, когда мы проходили к свободному столику у окна. Кое-кто салютовал и мне. Мы сели и заказали роботу-официанту еду и питье.

Неподалеку от нас шел довольно шумный разговор. Отчетливо донесся самоуверенный голос:

— Примитивная мысль, ни капли чувства, вообще ничтожество.

— Ах, верно, — подхватил женский голос, — я всегда это говорила.

Я оглянулся и увидел парня с зачесом на лоб и презрительно выпяченной нижней губой. К нему прислонилась плечом хорошенькая толстушка. Еще трое сидело с ними за столиком, затылок и разворот плеч одного из них показались мне знакомыми.

— Сними очки, русалочка, — попросил я. — Здесь свет не яркий.

Помедлив немного, Андра сняла очки и принялась крутить их на столе.

— А знаешь, — спешил я поделиться своей радостью, — у меня появилась сестренка — там, на Венере. Сабина! Черноволосая такая малышка, с куклой. Здорово, правда? Вместо линейной генеалогии опять появится разветвленная… Постой, кем же она тебе приходится? Ну, как это называется… кажется, золовка, да?

— Да… кажется… — Против ожидания, Андра нисколько не обрадовалась благоприобретенной родственнице.

— Ты чем-то расстроена? — спросил я. — У тебя грустные глаза.

Она выпрямилась и вскинула на меня взгляд, и вдруг я понял не знаю каким — шестым или седьмым — чувством, что случилось страшное, непоправимое. «Не надо, молчи!» — хотел я крикнуть…

— Улисс… мы столько времени не виделись, я столько должна тебе рассказать…

— Не надо, — услышал я словно бы со стороны свой голос.

— Я очень много пережила за это время…

О, черт! «Столько времени», «это время» — к чему тянуть?

— Кто? — спросил я, с трудом шевеля языком. — Этот… Эугеньюш?

— Да ничего подобного, ничего подобного! — быстро заговорила она, наклонясь ко мне. — Ничего подобного не было, ты не имеешь права так думать обо мне, здесь совсем другое…

— Другое? — переспросил я. И тут меня осенило. С ошеломляющей быстротой пронеслись обрывки впечатлений, сцепляясь в одно целое, — пристальный взгляд, просверливший мне затылок, и жирная красная надпись на пленке среди формул: «Андра», и сегодняшний испуг, и поспешное бегство… — Феликс, — сказал я.

— Ни разу, ты слышишь, ни единого разу он не обмолвился о своем чувстве, да и вообще никогда мы не оставались наедине, он сторонится меня. Но ведь не скроешь… Я думала, моя поездка в Африку покончит с этой нервотрепкой. Нет. С ним прямо не знаю что творится, какие-то чудачества… да нет, не чудачества — срывы. Ты же знаешь, какой он…

— Андра, уедем отсюда, уедем, улетим в Конго, на Луну, куда хочешь, вот сию минуту, куда глаза глядят… Родная, уедем, уедем, — заклинал я ее с внезапно пробудившейся верой в спасительность расстояний. — Не говори сразу «нет», подумай, вспомни, как было нам хорошо. Андра!

Я продолжал еще что-то говорить, боясь остановиться, боясь окончательности, но уже знал, что все кончено.

Плыли корабли на фресках, уплывало короткое мое счастье, бородатый бог хмуро глядел на меня с паруса «Кон-Тики». Я умолк.

Там, сзади, трахнули кулаком по столику, зазвенела посуда, тот же раздраженный голос произнес:

— Полная бездарность, и никто меня не переубедит!

Я машинально оглянулся. Парень с презрительной губой держал в поднятой руке стакан, толстушка продолжала льнуть к нему. Тот, со знакомым разворотом плеч, повернул голову в профиль, это был Костя Сенаторов. Давно мы не виделись, но сейчас мне было не до него.

— Едоки, — сказала Андра, взглянув на шумную компанию.

Я налил вина ей и себе. Она положила на мою руку свою, сухую и горячую.

— Ты сильный, Улисс.

Еще бы, подумал я, отводя взгляд, чтобы не видеть страдальческого выражения в ее глазах. Еще какой сильный!

— Он невероятно беззащитен. И живет так неприкаянно…

— Нет, — сказал я, — не из жалости к нему ты уходишь. Уж лучше молчи…

Злость, обида, нестерпимая боль переполняли меня. Я залпом выпил вино. Кто говорил, что вино спасает от горя, приглушает отчаяние? Чепуха все это. Я сидел трезвый, как собака… как глупый побитый пес…

Молчи, Андра, не нужно ничего объяснять. Знаю, ты была искренна, говоря, что тревожилась за меня, когда я ушел в безрассудный полет. Ты не лгала, нет, нет, не лгала, когда уверяла меня (и себя), что мое примарское происхождение тебе безразлично. Но, как видно, память прочно хранит впечатления детства… воспоминание о том, как чуть было не погиб Том Холидэй, твой отец. Как бы мы ни пытались забыть, зашвырнуть прошлое в дальние, глухие углы памяти, ничего не выйдет, оно всегда с нами.

А может, не в этом вовсе дело? А просто… ну вот, совсем просто: ты исчерпала меня и уходишь к другому…

Ненавижу этого гения!

Я посмотрел на Андру. Она беззвучно плакала, наклонив голову и прикусив губу.

Жалость? Пусть жалость, пусть все, что угодно. Только не могу я видеть, как ты плачешь. Ни в чем тебя не виню. Ты такая, какая есть.

— Не плачь, — сказал я. — Ты права.

«Какой же ты мужчина?» — читал я в осуждающем взгляде бородатого бога.

«Идиот!» — потрясали копьями викинги.

«Сумасшедший!» — вкрадчиво шелестели за окном плети виноградного вьюнка.

— Ты нужнее ему, — сказал я. — Все равно у нас не жизнь, а сплошная разлука. А потом я улечу надолго. Может, до конца жизни… Не плачь. Вот, выпей вина, — Андра покачала головой.


…Я смутно помню, как очутился на этом трамплине, над ослепительной полосой искусственного снега, круто уходящей в голубую бездну. Я даже не помнил, как называется этот дивный курортный городок в гуще Тюрингенского леса и как мы туда попали.

Костя не пускал меня, он был сильнее, и я сам не понимаю, как мне удалось вырваться. Я поднялся на трамплин и кое-как закрепил на ногах лыжи и выпрямился, чтобы набрать воздуху перед прыжком…

Нет, не с этого надо начать. Не с этого.

По-настоящему хорошо я помню только, как уходила Андра. Я убедил ее, что нет смысла пропускать вечернее заседание конгресса, и она, приведя в порядок лицо, медленно пошла меж столиков к выходу. Я не смотрел на нее, но слышал каждый ее шаг. Каждый шаг — будто удар по сердцу. Ты-силь-ный-Улисс-ты-силь-ный… Потом я увидел ее в окно. Она остановилась на площадке перед кафе, в желтом костюме под распахнутым черным пальто, и оглянулась на окна кафе.

Я поспешно отвел взгляд. Подперев подбородок кулаком, я смотрел на черный борт «Челюскина», зажатый льдами. Не помню, сколько времени я так сидел. За окном стало смеркаться, в зале вспыхнул свет. Надо было куда-то девать себя. Я взял свой стакан и направился к Косте Сенаторову и его шумной компании.

И вот с этого момента в памяти у меня появились провалы.

Помню, как парень с презрительной губой — звали его Готфрид, но называли уменьшительно: Готик, — держа в одной руке стакан, а другой обнимая меня за шею, читал свои стихи. Толстушка восторженно смотрела на него и шепотом повторяла за ним слова. Костя подливал мне вина. Был еще там на редкость жизнерадостный брюнет с усиками, он то и дело принимался бурно хохотать, даром что в стихах не было ничего веселого. Рядом с ним сидел молчаливый человек с печальными глазами навыкате, он наливался вином, его тонкие нервные пальцы слегка дрожали.

Мне стихи надоели, я стряхнул с себя руку Готика.

— Что, не нравится? — воинственно спросил он, жарко дыша мне в лицо.

— Нет, — сказал я.

— Ну, так уходи отсюда! — закричал Готик. — Иди к своему Ребелло, к Травинскому, ко всем этим бездарностям. Иди и слушай их дурацкую писанину!

Костя одним движением руки отодвинул его от меня вместе со стулом.

— Сиди, — сказал Костя и налил мне еще вина. — Никуда я тебя не пущу. Сто лет не виделись. Не обращай на него внимания, — кивнул он на Готика. — Он парень ничего, только надо к нему привыкнуть.

Надо было уйти. Но куда? Дома у меня теперь не было. Дом стоял с темными слепыми окнами.

Из тумана выплывали лица, я слышал обрывки фраз, голос Кости гудел над ухом…

— Славные ребята… Вот этот, черный, марсианин, знаешь какой веселый? Начнет всякие истории… держись! Ему скоро на Марс возвращаться. Завтра, кажется… Доктор тоже… Не смотри, что он молчит.

Проснулся я в номере какой-то гостиницы и так и не сумел вспомнить, как сюда попал. Я подошел к окну. За ажурными мачтами инфор-глобуса текла спокойная, серебристая на утреннем солнце река. На том берегу виднелась окраина города, старого и тесного. Я видел, как из дверей гостиницы выходили люди и направлялись к станции трансленты. Голова у меня была тяжелой, и не было спасения от тоски.

Вошли Костя с Марсианином.

— Ну как, выспался? — закричал Костя с порога. — Одевайся, пойдем перекусим! Неман хорош, а? Красавица река! Выкупаться не хочешь? Нет? Ну и не надо! — Он засуетился, полистал расписание аэропоездов, бросил, схватил графин с каким-то освежающим напитком, заставил меня отпить.

Марсианин, еще сонный, топорщил черные усики.

— Эх, ребята, — сказал он, зевая, — кончается мой отпуск. Надо на Марс возвращаться.

— Он у тебя неделю назад кончился, — заметил Костя.

— Ну и что? Не могу я, что ли, еще недельку погулять? Пожил бы ты с мое на Марсе… Вот завтра улечу от вас. А сегодня погуляю еще. Долго вы будете собираться?

— Ты пойди в кафе, закажи что-нибудь, — сказал Костя, — а мы сейчас спустимся.

Марсианин вышел.

— Славный малый, — сказал Костя, сев на подоконник. — Он знаешь кто? Техник на климатической установке. Там, на Марсе. Одевайся, Улисс, чего ты стоишь как приклеенный? Сколько мы не виделись! Знаю, ты занят, летаешь, но хоть разок вызвал бы меня по видео, а? Ладно, ладно, знаю… С тобой вчера, если не ошибаюсь, Андра сидела, студентка Веды Гумана, она что — жена?

— Нет, — сказал я. — А ты тоже в отпуску?

— Я? Понимаешь, Улисс, надоело на батискафе. Ну что это — водоросли и водоросли. Не по мне эта подводная агротехника. Я, знаешь, может, в Гренландию махну. Там огромную ремонтную базу строят, им вертолетчики нужны позарез. Как ты думаешь?

— Неплохо, по-моему.

— Boт и я так. Хоть на вертолетах полетать… На днях махну туда. Может, завтра…

— Костя, — сказал я, натягивая брюки, — как мы очутились тут, на Немане?

Он спрыгнул с подоконника, забегал по комнате.

— Ты вчера заснул! Сидел, сидел, и вдруг — хлоп, заснул. А мы как раз собирались лететь с последним аэропоездом. У нас Доктор… как бы сказать… не забывает в расписание заглянуть. Он знаешь какой славный? Молчаливый немного… Ну, мы взяли тебя под руки…

— Ясно, — сказал я. — Пойдем.

Когда мы выходили из комнаты, загудел мой видеофон. Я вытащил его из кармана и швырнул на кровать.

Внизу, в гостиничном холле, у стола администратора стоял Доктор. Мы с Костей подошли к нему.

— Возможно, нам придется задержаться на два-три дня, — говорил Доктор.

— Как вам угодно, — с ледяной вежливостью ответил администратор. — Никто не вправе вас торопить. Я говорю лишь о том, что получатся крайне неприятно, если приедут занятые люди и придется им отказать за нехваткой мест…

Костя потащил меня в кафе. Там уже сидел за столиком Марсианин. В высоких стаканах пенилось золотистое вино. Мы выпили, и Марсианин принялся рассказывать какую-то историю, то и дело взрываясь хохотом. Пришел Доктор. Он залпом опорожнил свой стакан и сказал тихим голосом, что здесь ничего интересного нет, и, пожалуй, лучше всего будет улететь аэропоездом в шестнадцать сорок. Пальцы у Доктора слегка вздрагивали.

— Куда вы хотите лететь? — спросил я.

— Да, в общем-то, все равно, — сказал Костя. — Этот поэт, что вчера с нами сидел, кажется, на Цейлон собирался. Может, махнем и мы? А, Улисс?

Я выпил еще.

— Костя, — сказал я, — мне надо разыскать одно лесное озеро. Не знаю, где оно лежит, но оно где-то есть. Вокруг лес… и белый домик на берегу… башенка такая с красной островерхой крышей.

— Озеро с башенкой? Знаю! — вскинулся Костя с таким пылом, словно всю жизнь только и мечтал показать мне это озеро. — Знаю, где твое озеро, — в Татрах! Или в этих… ну, рядом… в Бескидах! Едем!

В горах было холодно, зима здесь что-то на редкость затянулась, и, конечно, никакого озера мы не нашли. Налетела свирепая метель, загнавшая нас в какую-то бревенчатую хижину с резными темными панелями. Туманно припоминаю, как мы сидели в этой хижине за длинным столом и пили. Было многолюдно: тут укрылись от непогоды туристы и лыжники. Группка парней поглядывала на меня, я услышал, как один сказал: «Да нет, не может быть. Тот пилот, а этот больше на едока смахивает». Я вышел на крыльцо, снег и ветер накинулись на меня, залепили лицо. Я побрел, не глядя, проваливаясь в сугробы. Чья-то рука схватила меня за шиворот, сквозь вой метели я услышал злой Костин голос:

— Рехнулся?! Тут же пропасть…

Потом, не знаю, сколько дней прошло, я проснулся ночью от стука в дверь. Я потащился к двери, приоткрыл ее. Пожилая женщина, гостиничный администратор, спросила:

— Ты Улисс Дружинин? Тебя срочно требуют к инфору.

— Кто требует?

— Травинский, — сказала она.

Я тупо смотрел на черную ленточку в ее седых буклях.

— Скажи ему, старшая, что… я уехал. Меня здесь нет…

Женщина поджала губы и, не ответив, ушла. Я поспешил к Косте. Спустя полчаса мы поеживались от предутреннего холода на станции аэропоезда.

Мы нигде не задерживались. Если бы мы могли обходиться без кафе и гостиниц, то и вовсе не показывались бы людям на глаза. Неведомая сила — так, кажется, писали в старых романах? — неведомая сила гнала нас вперед и вперед. Мелькали города. Мы бродили в каких-то лесах, выходили сырыми тропами к каким-то озерам. Все было не то, не то…

Незаметно исчез Марсианин. Зато к нам присоединился Поликарпов, которого я невзлюбил с первого взгляда. У него был аккуратный зачес на косой пробор и одутловатое лицо, как будто он держал воду во рту. Он радостно захихикал, когда узнал, что я тот самый пилот, который… ну, и так далее.

— Вот! — сказал он, глотая окончания слов. — Наглядный пример. Разве честный челаэк выдержит засилье всех этих ничтожных конструкторов-изобретателей, Боргов всяких, Феликсов Эрдманов…

— Пошел ты ко всем чертям! — сказал я.

Костя поспешил нас мирить. Поликарпов был обижен на человечество, отвергнувшее какие-то его изобретения. Однажды он пытался показать нам фильм, проектируя его на собственные ногти, покрытые особым составом. Этот состав он изобрел. И еще что-то в этом роде. Он показывал копии своих писем в Совет изобретателей, начиненные ядом и завистью. Он отыскивал в газетах сообщения о новых изобретениях и комментировал их с гадким ехидством. Чужого успеха этот человек с благообразной внешностью не переносил совершенно.

Как-то раз я пригрозил набить ему морду, и он отвязался от нас.

Мы мчались дальше. Мы то и дело сворачивали от магистральной евразийской трассы, снова возвращались на нее, петляли, словно за нами шла погоня. Я знал, что меня разыскивают по инфор-глобус-системе. На какой-то станции, только мы вышли из кабины аэропоезда, загремело радио: «Улисс Дружинин, тебя просят срочно пройти к инфору».

Мы сидели втроем на зеленой траве, перед нами высился гигантский памятник в честь какой-то старинной битвы. С вершины памятника, опершись на мечи, слепо смотрели воины, над ними медленно плыли пухлые облака.

Костя озабоченно листал карманный атлас.

— Может, мы не там ищем, Улисс? — сказал он. — Может, оно не в Европе вовсе, твое озеро, а где-нибудь в Америке?

— Может быть, — сказал я, с тоской глядя на каменных воинов.

— Белая башенка с красной крышей, — вслух размышлял Костя, морща лоб. — Теперь такие не строят. Значит… Постой… Постой… Белая башенка под красной… Ну конечно, это старинный романский стиль! Верно, Улисс?

— Не знаю, — сказал я. Мне было все равно, какой стиль.

Не найти мне моего озера…

— Давайте, друзья, махнем в Южную Америку! — заявил Костя неестественно бодрым голосом. — А? Полно озер, всяких там памятников испанской старины… И португальской… А? Как думаешь, Доктор?

— Вот что я думаю, — медленно и тихо отозвался Доктор, вертя в пальцах зеленую былинку. — Поигрались — и хватит. Нет нигде твоего озера…

«Есть, где-то есть», — подумал я, но не стал спорить с Доктором.

— Тебе с нами не по дороге, Улисс. Возвращайся к своим… к своему делу.

— А ты? — сказал я. — Почему ты не возвращаешься?

Он не ответил. Костя тоже молчал, низко опустив голову.

Не помню, как мы очутились в курортном городке в гуще Тюрингенского леса. Никогда я не видел такого сияющего неба, таких прекрасных старых елей. Толпы курортников стекались к трамплинам — шли состязания горнолыжников. Мне почудилось, будто в толпе мелькнуло озабоченное лицо Робина. Да нет, откуда ему здесь быть, он за четыреста тысяч километров отсюда, в Селеногорске…

Может, я выпил утром слишком много вина, только мне взбрело вдруг в голову прыгнуть с трамплина. Костя не пускал меня, он был сильнее, и я сам не понимаю, как мне удалось вырваться. Я поднялся на трамплин и кое-как закрепил на ногах лыжи. Потом выпрямился, чтобы перевести дух. Полоса искусственного снега уходила в голубую бездну, терялась в темно-зеленом разливе леса. Голова кружилась. Мелькнула мысль, что в таком состоянии вряд ли я смогу… вряд ли удержусь, приземляясь… Ну и хорошо… Вот и прекрасно, лучше не придумаешь…

Я набрал полную грудь воздуха и вынес вперед палки, чтобы как следует оттолкнуться…

В тот же миг кто-то, пыхтя и шумно отдуваясь, обхватил меня и рванул назад.

Я потерял равновесие, упал…

— Пусти! — прохрипел я.

Робин — все-таки он был здесь, а не на Луне — рывком поднял меня на ноги, и тут же кто-то второй вцепился в мою руку. Это был Леон. Они повели меня к эскалатору. Лица у них были мокрые от пота, и оба никак не могли отдышаться.

Я не сопротивлялся. Просто не было сил.

Глава шестнадцатая НА ВЫСОКОМ ВОЛЖСКОМ БЕРЕГУ

Был вечер. Я лежал в кресле-качалке и смотрел на звезды, пылающие в черном небе.

Звезды, звездные моря…

Их видели тысячи лет назад астрономы Древнего Египта и Древнего Шумера. Их видели Гиппарх и Аристотель. На них направил первый телескоп Галилей. Под этими самыми звездами был заживо сожжен непреклонный Джордано Бруно, не пожелавший отказаться от идеи бесконечности Вселенной и бесчисленности обитаемых миров.

Вы, равнодушные, недосягаемые! Намного ли приблизилось к вам человечество с тех пор, как отпылал костер Бруно?

Мы знаем о вас много. Мы вышли на окраину Системы. Наши радиозонды обшаривают галактики, и вот уже несколько десятилетий идет диалог с Сапиеной — другим островком разумной жизни.

Но значит ли это, что мы приблизились к вам, звезды?

Правда, был наш отчаянный прыжок. Мы с Робином первыми из людей выбрались «за берег, очерченный Плутоном».

И все же — нет, мы не приблизились. Высунули на какой-то миг нос из ворот — и скорей обратно. Обратно, в обжитое пространство, к привычным полям тяготения, в нормальный бег времени. Ишь куда захотели, смутьяны! А ну, давай назад!

Костер Бруно? Бросьте! Иные времена на дворе. Получите дисциплинарное взыскание. И запомните раз и навсегда: существует целесообразность. Ее Величество Целесообразность, если угодно. Все, что делается ей вопреки, — нелепо, бессмысленно. Вот — признано целесообразным спроектировать корабль на принципе синхронизации времени-пространства. Он уже спроектирован, и проект утвержден, это хороший проект. Конструкторский гений Борга блестяще дополнил теоретический гений Феликса, и в результате было найдено простое решение. И уже размещены по заводам заказы. Будут построены два экспериментальных корабля.

Чего же ты хочешь, упрямый человек? При чем тут, на самом-то деле, костер Джордано Бруно?

Вон сверкает Большая Медведица. Продолжим ручку ковша, теперь немного вниз-вот он, Арктур, альфа Волопаса, моя звезда. Как поживаешь, оранжевый гигант? Ты тоже одинок? Послушай, не крутятся ли вокруг тебя этакие сгустки материи, похожие на наш беспокойный шарик? И не сидит ли там, в эту самую минуту, некто с тоскливыми глазами, устремленными на далекую желтенькую звезду, которую мы называем Солнцем, а они — как-нибудь иначе? Хотел бы я с ним потолковать. Не с паузами в тридцать или сколько там лет, а прямо, в упор. За стаканом чая. Вот только поймешь ли ты меня?

— Улисс, иди ужинать! — позвал с веранды голос Ксении.

Слышишь? Меня зовут. Эта женщина могла бы стать моей женой, но я ее не любил, и она стала женой моего друга. А женщина, которую я люблю… Ну, тебе этого не понять. У вас там, наверное, все проще. Сплошная ясность и полное удовлетворение, а? Вы там отчаянно умные. Постой, но почему же, в таком случае, у тебя тоскливые глаза?

— Улисс, ты слышишь?

— Слышу. Иду.

Я прошел по садовой дорожке меж кустов смородины и поднялся на веранду.

Вот уже четыре дня, как Робин привез меня сюда, в дом Грековых на высоком волжском берегу. Странный дом: первый этаж сложен из старинного кирпича, второй — деревянный, резные ставни и крылечки, башенка на углу. К нему примыкает современная пристройка из гридолита. Каждый стиль, ничего не скажешь, хорош сам по себе, но, приставленные друг к другу, они выглядели ужасно. Для полноты комплекта я бы обвел это сооружение рвом с подъемным мостом и поставил две-три колонны с коринфскими капителями.

В гостиной сидели Робин и Костя и сражались в шахматы. Расторопный мажордом сновал между кухней и гостиной, Ксения с его помощью сервировала стол. На экране визора многорукий пришелец из космоса разглядывал домашнюю кошку — шел фантастический фильм. Я сел спиной к экрану и начал подсказывать Косте ходы.

Когда Робин, срочно вызванный Леоном Травинским с Луны, настиг меня в Тюрингенском лесу, я наотрез отказался ехать куда-либо без Кости и Доктора. Но Доктор сумел незаметно улизнуть, Костя же, по его собственным словам, «проявил слабохарактерность» — согласился лететь с нами. «На несколько дней, ребята, а потом махну в Гренландию». По-моему, он томился в просторном и гостеприимном грековском доме, где все устроено так прочно, основательно. А может, просто скучал по Доктору. Однажды я спросил, имеет ли Доктор отношение к медицине или это просто прозвище. «Он врач, — хмуро ответил Костя, — но была у него неудачная операция, и после этого он все бросил…»

Я подсказывал Косте ходы, и он, следуя подсказкам, начал теснить Робина, но потом взбунтовался:

— Нет, так нельзя! Молчи. Я сам, — и отодвинул меня вместе со стулом.

Вошел Дед. С тех пор как я видел его несколько лет назад на лунном Узле связи. Дед заметно постарел. Лицо его как бы иссохло, седые усы отросли книзу, при ходьбе он волочил левую ногу. Старомодная черная шапочка прочно сидела на седой голове. Я знал, что последние годы Дед безвылазно сидит дома, полностью передав дела на Узле связи своему сыну, Анатолию Грекову. Робин говорил, что странный сдвиг времени, предсказанный Феликсом и подтвержденный радиопередачей с Сапиены, доконал Деда. Он сидел дома, на высоком волжском берегу, и писал мемуары. Что ж, у него было что вспомнить. Накопилось за сто с лишним лет.

Войдя, Дед взглянул на экран визора (теперь там разъяренная кошка вцепилась когтями в пришельца) и сказал дребезжащим голосом:

— Выключите эту мерзость.

Я кинулся к визору, но Ксения опередила меня. Она переключила программу и остановилась на скрипичном концерте. Хрупкая девочка с тонкими руками играла вещь, которой я не знал.

За ужином говорили мало. Я чувствовал себя стесненно в присутствии Деда. Разумеется, Робин ничего ему не рассказал о глупостях, которые я натворил, но я не был уверен, не проболталась ли Ксения. Она сидела рядом с Робином, величаво-спокойная, белокурая, статная. Раз или два я встретился с ней взглядом, в ее глазах мне почудилось холодное недоумение: «Как же низко ты пал, Улисс…» Я бы предпочел, чтобы Ксении здесь не было. Трудно справиться с собственным неблагополучием под осуждающими взглядами.

Но еще хуже чувствовал себя Костя. Он сидел, опустив глаза в тарелку, почти ничего не ел, его большие руки нервно дергались.

Невеселый это был ужин.

Послышались торопливые шаги, в гостиную вошел Леон.

Не знаю, почему этот человек принял во мне такое участие: гонялся за мной по Европе, вызвал на помощь Робина и помог ему доставить нас с Костей сюда, в дом Грековых. Он остался здесь погостить, но я подозревал, что он, не будучи во мне уверен, продолжал выполнять функцию добровольного стража. Мне это не нравилось.

Леон вошел улыбающийся, с мокрыми волосами и сказал:

— Извините за опоздание.

— Опять купался в холодной воде? — спросил Робин.

— Волга сегодня прелесть. — Леон воздвиг на тарелке гору овощного пудинга и энергично принялся за еду.

Вот в ком были задатки настоящего едока! И уж щеголем он был во всяком случае: чуть ли не каждую неделю менял костюмы. Беззаботный, ничем не занятый. Разъезжает повсюду, впечатлений набирается. Чего ему, собственно, надо, почему он увязался за мной?

Есть не хотелось. Наверное, оттого, что я чувствовал себя стесненно при Деде. Он неторопливо ел венерианское растительное мясо, облитое розовым соусом, и не обращал на нас с Костей ни малейшего внимания. Как будто нас здесь не было. Отложил вилку, тщательно вытер салфеткой усы. Подозвал Ксению, сказал ей что-то, и она вышла.

Дед принялся ножичком счищать кожуру с апельсина. Вдруг он уставился на меня, негромко спросил:

— Что же будет дальше, молодые люди?

Наивно было думать, будто он ничего не знает. Костя молчал, еще ниже склонившись над нетронутой тарелкой. Я тоже промолчал, только слегка пожал плечами.

— Вчера тебя вызывал Самарин, — сказал Дед. — Ты изволил лежать в саду, и я решил, что не стоит звать тебя к инфору. Я к тебе обращаюсь, Улисс.

— Я слушаю, Иван Александрович.

— Потрудись хотя бы выразить интерес к тому, что тебе говорят.

— Я слушаю с интересом.

— Допустим. — Дед отпил из стакана витаколу и снова вытер усы. — Правильно я сделал, что не позвал тебя: у вас не получился бы разговор.

— Что же сказал Самарин?

— Прежде всего ты сам должен решить. Если ты с месяц потренируешься и согласишься полетать практикантом на ближних линиях, то Самарин, может быть, снова возьмет тебя в космофлот. Но решать надо тебе самому.

По визору объявили шумановский концерт для фортепьяно с оркестром. Вечер старинной музыки у них, что ли, сегодня? Я невольно вздрогнул, когда увидел на экране пианистку. Если бы у Андры была сестра, то я подумал бы, что это ее сестра. У нее было такое выразительное лицо, оно как бы отражало переливы музыки… нет, выражало саму музыку…

Ох, что же я натворил!..

Вошла Ксения с большой сковородой в руках. Сковорода шипела, от нее шел такой запах, что у меня свело скулы. Ксения поставила ее между мной и Костей и сказала:

— Ешьте, только осторожно — очень горячо.

На поверхности пухлой, желтой с белыми прожилками массы, в которую были вкраплены золотисто-коричневые кусочки, вскипали и лопались пузырьки. А запах — острый, грубо настойчивый — так и бил в ноздри. Я понял, что голоден как никогда…

— Яичница с колбасой, — сказала Ксения. — На свином сале. — И добавила, улыбаясь: — Нас Иван Александрович не часто потчует этим варварским блюдом, а для вас что-то расщедрился.

Я схватил вилку. Все было просто, будто сполз туман, обнажив беспощадную ясность мира.

Но в следующий миг я положил вилку.

— Спасибо, Иван Александрович, — сказал я, проглотив слюну, — только мне нельзя.

— Почему это нельзя?

— Режим. Пилот всю жизнь должен быть на режиме.

— Ну да, — подхватил Робин. — У него ведь режим, Дед, как ты забыл?

— Память стала плохая, — сказал Дед. — Вот — вылетело из головы, что у него режим.

Не очень-то приятно было слушать все это, но в то же время у меня возникло ощущение… ну, как бы передать… Знаете, на мостиках аварийных переходов на корабле есть тоненькие такие перильца. Без перилец пройти над шахтой главных двигателей страшновато, а когда они есть — идешь, не держась за них…

Яичница. С колбасой, черт побери. Я увидел, каким плотоядным взглядом разглядывал редкостное блюдо Леон. Ну уж нет! Я решительно придвинул сковородку к Косте:

— Ешь.

Костя, поколебавшись немного, подцепил вилкой кусок и положил в рот.

— Ешь, Костенька, ешь, — сказал Робин. — Такую яичницу при дворе князя Владимира Высокое Крыльцо подавали только богатырям. Верно, Дед? Когда они выезжали на подвиги.

— Не было такого князя, — ворчливо отозвался Дед. — Был Всеволод Большое Гнездо.

— Ах, ну да! Это тот, у которого ты служил главным специалистом по сигнализации кострами, да?

— Прекрати, Михаил! — сказал Дед. Он всегда называл Робина родительским именем.

Костя тем временем торопливо набивал рот яичницей. Он ел, обжигаясь, стыдясь того, что не в силах совладать с собой, пряча от нас глаза. Зрелище было хоть куда. Я положил себе на тарелку растительного мяса, овощей, залил грибным соусом и, хорошенько перемешав все это, принялся за еду. Давно не ел я с таким удовольствием. Мне хотелось, чтобы этот вечер тянулся как можно дольше. Я знал, что предстоит трезвая одинокая ночь, когда никуда не денешься от собственных мыслей, и мне хотелось отдалить ее.

Леон смотрел на нас с этакой понимающей улыбкой. Но вот улыбка сползла с лица, он откинулся на спинку стула и произнес нараспев:

Древняя участь человечества —
Добыча пищи.
И проклятие было в ней, и радость.
Аскеты древности, презиравшие радость,
Вы не могли отказаться от пищи,
Вы ели сухие корки, проклиная свою плоть
И проклиная радость, которую вам приносила
Даже сухая корка…

Дед пересел в кресло перед визором. Он не любил интерлинга.

— Почитай еще, — попросила Ксения.

Но Леон не захотел.

Я знал эти стихи, там дальше шло об андроидах: вот, мол, казалось бы, совершенные создания, им не нужно было думать о хлебе насущном, но знали ли они, что такое человеческая радость… ну, и так далее.

— Давно не видно, Леон, твоих новых стихов в журналах, — сказала Ксения. — Ты что же, бросил поэзию?

— Поэзия не теннисный мячик, ее бросить нельзя, — ответил Леон. — Просто не пишется.

Робин сказал:

— Державин был министром, Лермонтов — офицером, ну, а Травинский не хочет от них отставать. Он член какой-то комиссии, забыл ее название.

— Я и сам с трудом выговариваю, — засмеялся Леон. — Комиссия по взаимным… нет, по планированию взаимных потребностей Земли и Венеры. Проще говоря — комиссия Стэффорда в новом виде.

— А что ты в ней, собственно, делаешь? — спросил я.

— Что я в ней делаю? Не так-то просто ответить, Улисс… Видишь ли, по возвращении с Венеры я высказал кое-какие мысли о своеобразии венерианской поэзии, об особенностях тамошнего интерлинга… Ну вот. Словом, я и сам не заметил, как угодил в эту комиссию — в отдел по культурным связям. Но все оказалось гораздо сложнее. На Венере звуковая речь приобретает, я бы сказал, все более подсобный характер.

— Они что же, становятся глухонемыми? — спросил Робин.

— Нет, не то. Они явно предпочитают ментообмен, но это, по-моему, вовсе не означает, что… — Леон замялся. — В общем, не знаю. Все это пока загадка.

— Было бы лучше всего, — сказал я, — если бы венерианцев оставили в покое.

— Как это понимать? — спросил Леон.

— В самом буквальном смысле. Иные условия диктуют иной путь развития, и не надо устраивать из-за этого переполох на всю Систему. Не надо добиваться, чтобы они непременно оставались во всем похожими на нас.

— Да никто этого не добивается.

— В самом деле? Разве Баумгартен и его коллеги не испытывали терпение примаров всякими обследованиями? Нет уж, лучше помолчи, Леон. Переселенцы сами знают, на что идут. Когда-то жители старой доброй и какой еще — зеленой, что ли, — Англии обливались слезами, прощаясь с родиной, которая не могла их прокормить, и уплывали за океан. Америка была для них дальше, чем для нас Венера. Огромная, пустынная, полная опасностей Америка. А через некоторое время — кто бы заставил их вернуться? А русские переселенцы в Сибирь — в снежную, каторжную, заросшую дикими лесами, которая оказалась такой хлебной и золотой? Она стала для них родиной, и они с ужасом вспоминали нищую, соломенную, крепостную Россию, которую покидали со слезами, унося по щепотке родной земли в мешочке на груди. Примерно то же самое сейчас и с Венерой.

— Да я не спорю, — миролюбиво сказал Леон. — Я и сам так думаю. Но ты немножко отстал, Улисс. Комиссия теперь ставит себе целью изучение взаимных потребностей и планирование экономических и культурных связей с Венерой. А Баумгартен из комиссии вышел.

— Да, вышел! — с дрожью в голосе воскликнул Робин, воздев кверху руки и потрясая ими. — Но я вернусь, да, да, вернусь, чтобы во имя любви к человечеству наставить вас на путь истинный! Одумайтесь, члены Совета!

Мы засмеялись, а Дед поморщился и сказал:

— Перестань, Михаил.

Ксения налила нам кофе.

— Странная все-таки у тебя логика, Улисс, — медленно проговорила она. — Какое тут может быть сходство? Переселенцы в Сибирь или Америку шли обживать новый край, им, конечно, было и трудно и страшно, но это была Земля. Та же привычная атмосфера, те же леса и горы…

— Ясно, ясно, — перебил я с досадой. — Любой младенец знает, что Венера отличается от Земли. Я говорил о сходстве в том смысле, что переселенцам в Америку и венерианским колонистам в равной степени пришлось преодолевать инерцию привычки. И тем и другим было… ну, скажем, не по себе. Но и те и другие обосновались на новом месте, как дома, и не помышляли о возвращении.

— Знаете, что задумал Улисс? — сказал Робин. — Он хочет научить венерианцев обходиться без скафандров.

— Слышал я на Венере, будто кто-то пробовал, как ты говоришь, обойтись без скафандра, но я в это не верю, — заметил Леон.

— А Улисс знает, как это сделать. — И Робин рассказал, посмеиваясь, как я чуть было не проделал на околовенерианской орбите эксперимент с вдыханием газовой смеси, имитирующей атмосферу Венеры.

— Ну, и ничего смешного! — сердито сказала Ксения. — Хорошо хоть, что хватило ума удержаться от очередного дурацкого поступка. Улисс вечно что-нибудь придумает. Он просто не может жить, как все.

Мне не хотелось отвечать Ксении резкостью на резкость. Я только сказал, что без «дурацких поступков» никогда не преодолеешь инерцию привычки, а преодолевать надо, потому что так или иначе человечеству придется расселиться в космосе. Приспособленность к единственной устойчивой среде — оковы, которые неизбежно должны быть сломаны эволюцией.

— Бедный homo sapiens! — вздохнул Робин. — В кого только хотят его превратить!

— В homo universalis — вот в кого, — сказал я. — Не в селестеновского кентавра, не в козявку, как предлагает Нгау, а в универсального человека, который одинаково хорошо чувствует себя на Земле и, скажем, на Венере.

— Повышение приспособляемости к новым условиям — рост энтропии.

— А, энтропия! — Я рассердился. — Стоит только высказать крамольную идею, как сразу начинают пугать энтропией! Вот если бы жизнедеятельность человека достигла физиологического предела, тогда я бы и спорить не стал. Но ведь этого нет! Скажи-ка, знаток энтропии, для чего вложила в нас природа резерв жизнедеятельности, который мы пока не научились использовать? Для того, чтобы с умным видом скрести в затылке?

Я встал и направился к двери на веранду. Лучше поглядеть на ночную Волгу, чем изощряться в бессмысленном споре. Костя тоже поднялся и пошел за мной.

Но тут Дед подал голос. Ну конечно, сейчас все грековское семейство обрушит на меня праведный гнев…

— Присядьте, молодые люди, — сказал Дед, топорща усы. — Я вспомнил одну давнюю историю, еще в юности я слышал ее от одного психолога. Было это во время второй мировой войны. Один французский офицер попал к фашистам в плен, в концлагерь, как тогда говорили. И однажды зимним вечером вывели его с группой других пленных и бросили раздетыми догола на снег.

— Ужас какой! — вырвалось у Ксении.

Дед глянул на нее:

— Я же сказал — фашисты. Фашисты оставили их на всю ночь на морозе. Долго ли протянет истощенный человек? К утру все были мертвы, кроме этого француза. Он выжил, потому что оказал смерти психологическое сопротивление. Он представил себе, что лежит на горячем песке под солнцем Сахары. И такова была сила самоубеждения, что организм принял команду мозга и не поддался морозу.

— Как же должен был этот человек любить жизнь! — тихо сказала Ксения.

И ненавидеть фашизм, подумал я. Любовь и ненависть… Скрытые возможности организма — ведь, в сущности, Дед подтвердил мои мысли… А мог бы я так — морозной ночью на снегу?.. Не знаю… Ненавидеть мне, во всяком случае, некого и нечего…

Рокот инфора, донесшийся из передней, прервал мои мысли. Рокот инфора, и сразу вслед за ним — четкий, богатый модуляциями женский голос:

— Вызывает «Элефантина». Вызывает «Элефантина».

Робин сорвался с места:

— Наконец-то! Ребята, не уходите! — С этими словами он скрылся за дверью.

— Что ему понадобилось на «Элефантине»? — удивилась Ксения.

Спустя несколько минут Робин вернулся в гостиную.

— Ну как? — спросил Леон.

— Все в порядке. — Робин подошел к Косте и хлопнул его по плечу. — Извини, что ничего тебе не сказал, Костя, но вначале надо было узнать. У Антонио в службе полетов есть свободное место диспетчера. Пойдешь к нему на «Элефантину»?

— На «Элефантину»? — озадаченно переспросил Костя.

— Там неплохо. Будешь ругаться с пилотами и свято блюсти график. Скучать не придется.

— Иди, Костя! — сказал я. — Правильно они придумали. Хоть один диспетчер будет своим человеком.

Костя стоял, широко расставив ноги и понурив голову.

— Прилетит к тебе, например, Улисс, — продолжал Робин расписывать прелести диспетчерской должности, — и попросится к причалу "Д". А у тебя голова и без него распухшая, и ни одного причала свободного, и ты посылаешь этого Улисса куда-нибудь подальше.

— Ты проводишь Улисса в межзвездный полет, — сказал Леон, глядя на меня — как это говорилось в старых романах? — горящим взглядом.

— Напишешь ученый труд… диссертацию о диспетчерской службе, — вторил ему Робин. — Ну, Костя? Да решайся же!

Костя поднял голову и улыбнулся.

— Ладно. Диспетчером так диспетчером. Все равно…

Но я видел по его глазам, что ему не все равно.

Глава семнадцатая «СКОЛЬКО МОЖНО ЖИТЬ В СКАФАНДРЕ?..»

Юпитер обладает странным свойством: трудно оторвать от него взгляд. Смотришь, смотришь на гигантский диск, исчерченный желто-бурыми полосами, на Красное пятно, плывущее под экватором, на точечные вспышки-отблески чудовищных молний в толще бешеной атмосферы — и чем больше смотришь, тем сильнее завораживает тебя это первозданное буйство материи.

Но если ты выбился из графика полетов и Управление космофлота бомбит тебя радиограммами, то дивное зрелище начинает нервировать.

Я-то, в общем, не очень нервничал. Даже совсем не нервничал: к чему только не привыкаешь в космофлоте! А вот Кузьма Шатунов, мой второй пилот, места себе не находил.

Он ворвался в кают-компанию, где мы с Всеволодом играли в шахматы.

— Улисс! Самарин требует срочно принять меры к срочному вывозу всего состава станции.

Я взял у него листок радиограммы.

— Преувеличиваешь, Кузьма, — сказал я. — «Срочно» тут один раз.

Всеволод засмеялся. Более смешливого практиканта я никогда не видывал. Достаточно было щелкнуть у него под носом пальцами, чтобы он начал давиться от смеха.

Кузьма кинул на него сердитый взгляд.

— Что будем делать, Улисс? Ребята говорят, этот маньяк не вернется, пока не запустит все свои чертовы зонды. Так может еще неделя пройти или две.

— Может, — согласился я, делая запоздалую рокировку, которая вряд ли спасала моего короля от атаки Всеволода.

— Так что же будем делать? — повторил Кузьма. И, не дождавшись ответа, посыпал скороговоркой: — Корабль надо на модернизацию ставить, опоздаем — ангар будет занят, жди тогда очереди, а у меня тысячи дел на шарике. И все из-за этого полоумного. Пойду на станцию, попробую с ним связаться.

Он выскочил из кают-компании. Вскоре и мы с Всеволодом влезли в скафандры и вышли из шлюза.

Трехсполовинойсуточная ночь Ганимеда была на исходе. Далекое маленькое солнце взошло над горизонтом. Оно не очень светило и согревало, но все-таки это было солнце. Юпитер — в начале левой фазы — висел над нами гигантским сегментом, отбрасывая желтоватый свет на ледяной панцирь Ганимеда. Пейзаж этого спутника дик и неприютен. Нагромождения скал, глубокие расселины, залитые льдом, ледяное крошево под ногами. Разнообразие в пейзаж вносит только Озеро. Это узкая длинная долина, свободная ото льда, вечно затянутая пеленой тумана. Здесь из разлома в коре выделяются горячие газы, они-то и растопили лед, и размороженная углекислота шапкой висит над Озером.

Прыгая со скалы на скалу, мы шли к станции, расположенной на северо-восточном берегу Озера. Станция — это, в сущности, пещера в горном склоне, коридор с несколькими боковыми отсеками и шлюзом, миниатюрное подобие Селеногорска. Перед станцией была небольшая площадка, переходящая в пологий спуск к Озеру. Здесь и выше по склону стояли башенки солнечных батарей, вездеходы, пестро раскрашенные датчики гравиметрической, магнитнографической и прочей аппаратуры, которой была набита станция. Решетчатая мачта радиоантенны венчала этот островок человеческой жизни.

На площадке было на редкость многолюдно. Небывалый случай: вторую неделю на Ганимеде толклись обе смены — та, что мы привезли, и та, которую мы должны были вывезти. Я разыскал Крогиуса, начальника прежней смены.

— Четырнадцатый в радиотени, — сказал он. — Придется подождать часа два.

— Подождем, — сказал я.

— Улисс, — подскочил ко мне Кузьма, — больше ждать невозможно! Давай выгрузим нашу лодку, я слетаю за этим ненормальным.

Его черные глаза горели жаждой немедленной деятельности. Крогиус всем корпусом повернулся к Кузьме.

— Привезешь его силой?

— Да! — крикнул Кузьма.

Крогиус захихикал.

— На Четырнадцатом одно неосторожное движение — и сорвешься в пространство. Хотел бы я посмотреть на вашу драку.

— Может, он передумал? — спросил я.

— Кто, Олег? — Крогиус изобразил губами сомнение. — Три смены сидит здесь безвылазно. Да нет, он твердо сказал, что улетит. Лена! — окликнул он проходившего мимо человека. — Олег тебе твердо сказал, что улетит?

— Ах, не знаю! — нервно прозвучало в ответ.

Я подошел к краю площадки и смотрел, как эта самая Лена спускается по склону к плантациям. На квадратах оттаявшего грунта близ Озера были высажены кустики марсианского можжевельника — самого неприхотливого растения в Системе, с могучими корнями, которым было все равно, за что цепляться, и крохотными синеватыми листьями. Углекислоты на берегу Озера для них хватало, но все же можжевельник принимался здесь плохо.

Кто-то увязался за Леной — должно быть, астроботаник из новой смены. Я слышал их удаляющиеся голоса:

— Конечно, пробовала. Тоже не годится для подкормки.

— Посмотри, этот, кажется, живой.

— Что? Да, он выгонит третий лист. Ох и намучилась я с ним!

— Хороший мутант. По какому методу ты скрещивала?

— Что?..

— Да брось ты озираться, прилетит твой Олег, никуда не денется. Я спрашиваю, по какому…

Делать было нечего, я пошел на станцию, там была сносная библиотека. Можно, конечно, продолжить шахматный бой с практикантом, но мое самолюбие было уязвлено постоянными проигрышами. Хоть бы одну партию свел он вничью — так нет. Никакого почтения к командиру корабля!

В библиот