Скитания Анны Одинцовой [Юрий Сергеевич Рытхэу] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Юрий Рытхэу Скитания Анны Одинцовой

Автор выражает глубокую благодарность Администрации Чукотского автономного округа за финансовую поддержку в издании этой книги.

1

Двадцать первого июня тысяча девятьсот сорок седьмого года зимний, ледовый припай еще крепко держался за уэленскую галечную косу. Испещренный лужами-снежницами[1], он кое-где протаял насквозь, до морской воды. Даже опытные охотники не отваживались пускаться по нему без лыж-снегоступов.

Круглосуточное солнце щедро освещало яранги, вытянувшиеся по косе, немногочисленные деревянные строения поселка метеорологической станции и застывший в безветрии электрический ветродвигатель.

Танат медленно брел вдоль берега, всматриваясь вдаль, в синеющую кромку свободной воды, за которой простирался Северный Ледовитый океан.

Предчувствие неизвестного волновало его. Первый же южный ветер оторвет ледовый припай, разломает его на отдельные льдинки. Приплывет большой корабль, и Танат отправится на нем далеко на юг, в столицу Чукотского национального округа, в Анадырь.

Еще двое его друзей — Энмынкау из Янраная и коренной уэленец Тэнмав — были отобраны специальной комиссией из районного отдела народного образования для продолжения учебы в педагогическом училище. «Вам выпала историческая миссия стать костяком новой, советской чукотской интеллигенции», — такими словами напутствовал своих питомцев директор школы Лев Васильевич Беликов.

Танат родился и вырос в тундре и первые четыре года учился в кочевой школе у того же Беликова. Учитель заприметил способного мальчишку и уговорил его отца, хозяина стада Ринто, отпустить сына в Уэлен, в интернат. Здесь ему дали в добавление к чукотскому имени русское — Роман.

Танат прожил в длинном приземистом здании, стоявшем поперек галечной косы, три года.

Каждое лето, в конце мая, когда светлое небо заполняли тысячи птичьих стай, мальчик уезжал к родителям в тундру и жил там до самой осени, до начала учебного года. Эти события совпадали с традиционными праздниками — Первого Теленка и Осенним Убоем Молодых Оленей.

В зыбком тумане будущего маячила иная жизнь, знакомая только по книгам и по редким немым кинофильмам. Советская власть давно обещала чукчам всеобщее счастье. Строительство нового было прервано на четыре года войной с германскими фашистами, но теперь и приезжие коммунисты, и русские учителя, и земляки, побывавшие в больших городах, в один голос утверждали, что сталинский план обновления всего будет неуклонно претворяться в жизнь. Уэленский житель Отке недавно был избран депутатом Верховного Совета СССР и Председателем Чукотского окружного исполнительного комитета. Еще до войны в Ленинград, в Институт народов Севера уехал его брат Выквов… Два других молодых уэленца — Тимофей Елков и Дмитрий Тымнэт — выучились на летчиков и воевали. Из них в живых, по слухам, остался только Дмитрий Тымнэт.

Когда через уэленскую косу полетели первые утиные стаи и начались выпускные экзамены, приехал отец.


В его глазах Танат заметил невысказанный упрек: отец надеялся, что именно Танат унаследует семенное оленье стадо. Но так хочется увидеть другие края, другие селения, узнать больше о мире! Тангитанская[2] земля манила загадочной, головокружительной далью. Путешествующая мысль не останавливалась в Анадыре, а летела дальше, на зеленые поля и в густые дремучие леса, в большие города, застроенные многоэтажными высоченными, как скалы, домами, в многооконные дворцы, в которых до революции жили цари, аристократы и их приближенные. И еще одно лелеяло юную душу Таната — все это, согласно учению большевиков, теперь принадлежит и ему, сыну тундрового оленевода, в равной степени, как и Энмынкау и Тэнмаву.

Всматриваясь в синеющий край ледового припая, Танат воображал, как на горизонте покажется большой железный корабль с высокой, густо дымящей трубой.

Но вместо этою на стыке воды и неба возникла белая, едва различимая среди ледового поля, шхуна. Танат сразу узнал ее. «Вега» всегда первой приходила в Уэлен, проверяя расставленные по всему побережью от бухты Провидения до мыса Рыркайпий[3] навигационные знаки.

Пока Танат обходил широко разлившиеся снежницы, облизанные солнечными лучами торосы и ропаки, корабль высадил на ледовый припай одного-единственного пассажира и стал удаляться в открытое море.

На льду лежали изрядно потрепанный фанерный чемодан и большая брезентовая сумка. Приезжий был странно одет: ватные штаны, стеганая куртка, высокие резиновые боты, а на голове смешная вязаная шапка с ушами, хотя с первого взгляда ясно было, что это девушка. Кожа на лице очень смуглая. Но что-то в ней было такое, что притягивало взгляд, не отпускало. Это были глаза. Они были светло-голубого цвета, в точности такие, какие встречаются только у высокопородных ездовых лаек. Сука с такими удивительными глазами доживала век у дальнего родича Таната.

— Здравствуйте! — осторожно поздоровался Танат.

На него глянули нестерпимо синие глаза, и приезжая ответила улыбкой:

— Ии, тыетык. Ты — луоравэтлан?[4]

Танат никак не ожидал, что гостья заговорит на его родном языке.

— А ты — русская?

— Ии.

— Откуда знаешь наш разговор?

— Изучала на Восточном факультете Ленинградского университета и у ваших земляков, студентов Института народов Севера…

И чемодан, и сумка оказались весьма тяжелыми.

Девушка сообщила, что зовут ее Анна Одинцова и приехала она в Уэлен в научную экспедицию от Института этнографии Академии наук, где в аспирантуре готовится к защите кандидатской диссертации. Будет изучать древние обычаи оленеводов, язык и фольклор. В ответ Танат сообщил, что родом он из тундрового стойбища, только что закончил семилетку и собирается в Анадырское педагогическое училище.

Этот первый уэленец, которого встретила Анна Одинцова на ледовом припае, сразу понравился ей. В парне странно смешивались неприкрытое мальчишество, возмужалость и затаенная нежность. Она почувствовала, как в груди растет радость: она почти у своей жизненной, научной цели, да еще первый встречный такой симпатичный! Это хороший знак!

— В Уэлене гостиница есть?

— Гостиницы нет, — ответил Танат, — но в интернате есть свободная комната. Только надо спросить у нашего директора, Льва Васильевича.

Танат привел Одинцову к школьному крыльцу. Девушка, прежде чем войти в здание, сняла с головы смешную вязаную шапочку с ушками, и на ее плечи упал золотой поток густых, прекрасных волос, тяжелых и блестящих.

— Вэлынкыкун.[5]

Друг по интернату Энмынкау с удивлением смотрел, как Танат помогал незнакомке вносить вещи.

Улучив минуту, спросил:

— Кто она?

— Ученая из Ленинграда.

— Больно молодая, — с сомнением заметил Энмынкау.

Танат чувствовал, как неожиданное, новое, незнакомое чувство заполняет его, сладкий комок встает у самого горла.

Он медленно побрел по берегу моря, намереваясь в одиночестве пережить волнение… Такую девушку Танат еще не встречал в жизни. Она показалась ожившей из мечты, неясных предчувствий, из туманного сна. Ее образ не исчезал, не уходил из памяти с расставанием, оставалось какое-то излучение теплоты, невидимого, потаенного света. В Уэлене жили тангитанские девушки, но совсем другие, не такие! К тому же она из того сказочного Ленинграда, города царских дворцов, сверкающих фонтанов, где произошла Великая революция… Какой же долгий путь она проделала, чтобы добраться до Уэлена! Интересно, для чего изучать чукотский язык, древние обычаи, объявленные большевиками пережитками прошлого, мешающими движению вперед? Кому это может быть интересно? Ведь чукчи и ближайшие их соседи — эскимосы, коряки и ламуты — не древние греки и римляне, не египтяне, создававшие великие цивилизации. Они не строили большие города-крепости, не воздвигали пирамиды, не вели захватнические войны… Даже от праха умерших, похороненных в открытой тундре, через несколько лет ничего не оставалось, кроме горстки белых костей. Неужели кому-то любопытна жизнь в яранге, при свете мерцающего жирника, обстановка тундрового жилища, конструкция нарты и запряжка оленей? Или способ разделки убитого моржа? Песни Ринто? Да, они трогают и волнуют сердце Таната и его сородичей, но как они могут отозваться в душе человека, выросшего совсем в другой обстановке, говорящего на ином языке? И природа далекой, теплой земли, как представлял себе Танат по книгам, картинам, редким кинофильмам, резко отличалась от пустынной тундры и ледового побережья.

Как прекрасно звучит ее имя — Анна! В нем чувствуется нежный, таинственный зов. И фамилия ее встречалась в каком-то из романов Тургенева.

За вечерним чаепитием, на котором присутствовал директор школы, Анна Одинцова подробно рассказала о своих планах. Танат сидел как раз напротив, и каждый взгляд девушки, улыбка, каждое произнесенное слово как бы пронзали насквозь, оставляя глубокие зарубки на сердце.

Анна встречалась с ним глазами, ловила на себе его взгляд, чувствовала неожиданное зарождение теплого чувства к этому пареньку, в котором, однако, уже проглядывал сквозь мальчишеские черты зрелый мужчина.

Лев Васильевич Беликов покачал головой и несколько раз повторил: трудненько будет вам, трудненько…

Когда утром следующего дня Анна вошла в умывальную комнату с распущенными золотистыми волосами, без смешной вязаной шапочки с ушками, Танат не сразу отвел взгляд от ее смуглого лица, на котором сверкали голубые глаза такого нестерпимого света, что, казалось, сквозь них просвечивает ясное летнее полярное небо с незаходящим солнцем. И смятение это было сильнее, чем при первой встрече, оно охватило юношу, словно расплавленное солнце разлилось у него в груди. «Сука, — подумал про себя Танат. — Настоящая породистая сука…» Дело в том, что в чукотском языке название женского рода собаки не носит никакого отрицательного оттенка. Скорее, наоборот. Как, скажем, ласточка, голубка в русском. Очень часто слово «нэвыттын» — «сука» — использовалось как одно из нежнейших женских имен.

— Я хочу попросить тебя побыть моим экскурсоводом по Уэлену…

Голос девушки звучал музыкой.

— Но я не коренной уэленец, — слабо возразил Танат.

— Я знаю, — улыбнулась Анна, — ты чаучу.[6]

Некоторое время шли молча, рядом, и каждое прикосновение спутницы усиливало внутренний огонь в душе Таната. Анна заметила смущение и смятение парня и вдруг поймала себя на дерзкой мысли: а если взять и крепко поцеловать его? Он такой уютный, нежный… Но тут же отогнала от себя эту мысль, стараясь сосредоточиться на научных целях своего путешествия.

После долгого молчания Танат смущенно произнес:

— Не знаю, что говорить.

— Ну, например, почему вот эта яранга отличается от других?

Анна Одинцова показала на жилище, и впрямь выделявшееся среди строений более или менее одинаковой конструкции. Оно принадлежало Туккаю, нынешнему председателю Чукотского районного исполкома. Туккай, горячо принявший идеи передового общественного и житейского устройства большевиков, несколько лет приводил свою древнюю хижину в соответствие с новыми представлениями о цивилизованной жизни. Прежде всего, придал ей упорядоченную прямоугольную форму. В стене засияло стеклом небольшое окно, а над крышей поднялась жестяная дымовая труба, охваченная большим железным кругом, днищем металлической бочки, чтобы предохранить от искр моржовую кожу. Внутри вместо полога была устроена комната с деревянными стенами и поставлена железная кровать с пружинной сеткой. Туккай первым в Уэлене повел иную жизнь: он не ходил на охоту, а только руководил, указывал, как надо жить по-новому, произносил речи на собраниях, а моржовое мясо сдабривал горчицей, которую привез из Ленинграда. А уж водку и спирт пил в таком количестве, что раз даже вообще остался босиком: пьяный заснул на берегу моря, и собаки сгрызли у него торбаза вместе с меховыми чулками.

Но Танат только сказал, что это дом Туккая, что его брат Выквов учился в Ленинграде в Институте народов Севера и, по слухам, погиб в первые годы войны.

— Я познакомилась с Выквовом еще до войны. Он меня учил чукотскому языку. К сожалению, он действительно погиб почти в самом начале войны, у меня осталось несколько его писем. — сказала девушка и, помолчав, спросила: — А не кажется ли тебе, что Туккай изуродовал ярангу?

Честно говоря. Танат об этом никогда не задумывался. И как это можно изуродовать ярангу, сооружение само по себе неуклюжее, лишенное внешней привлекательности? Особенно ярангу береговых чукчей, покрытую потемневшей до угольной черноты моржовой кожей? Наоборот, ему казалось, что Туккай своими усовершенствованиями придал древнему жилищу новый, более современный облик. Конечно, это еще не настоящий тангитанский дом с большими окнами и кирпичной печкой, но и не яранга.

Роман повел девушку на высокий мыс над Уэленом, где стоял маяк с прожекторной башенкой на крыше. Отсюда селение представало как на ладони.

— Уэленцы делятся как бы на две части: те, кто примыкают к мысу, называются энмыральыт, а живущие дальше по косе — тапкаральыт… Энмын по-чукотски «скала», тапкан — «галечная коса».

Девушка часто делала записи в толстой тетради.

— Все это очень интересно, — несколько раз деловито повторила она.

Танат старался изо всех сил:

— А вон видите на морской стороне косы большой черный камень, похожий на спину кита? Это Священный камень. Старики рассказывают, что он прилетел с небесных высот с невероятным грохотом и вонзился в галечный берег. Удар был так силен, что все яранги рухнули, а некоторые сгорели, потому что ударом развеяло огонь из очагов…

— И теперь это место жертвоприношений? — догадалась Анна.

Танат замешкался с ответом: Священный камень находился рядом с интернатом, в котором до войны располагались районные власти, переехавшие в бухту Лаврентия. Поэтому если и происходили какие-то священнодействия, то в глубочайшей тайне от большевиков.

— Здесь проводят песенно-танцевальные празднества, — уклончиво сообщил он.

Разговаривая с Танатом, Анна Одинцова старалась сосредоточиться только на научной стороне общения с молодым человеком, который продолжал странно волновать, поднимая со дна ее души задавленные научными идеями вольные, нежные чувства.

Спустившись к камню, она тщательно осмотрела его и сказала:

— Похоже, что это железный метеорит… Видишь?

Она приложила к камню перочинный ножик, и он остался лежать на крутом боку, как приклеенный.

Танат знал об этом свойстве Священного камня, но как-то не предполагал, что это связано с его небесным происхождением.

Вернувшись уже под утро в свою комнату в опустевшем интернате, Танат долго не мог уснуть. Стоило только закрыть глаза, как перед ним возникало лицо Анны, ее светящиеся среди смуглой кожи и золотых волос, необыкновенные глаза. Юноша был встревожен неожиданно вспыхнувшим чувством… Он и раньше влюблялся, но как-то иначе. В своих учительниц, молоденьких работниц полярной метеорологической станции. И еще: в тундре его всегда ждала Катя Тонто, дочь хозяина соседнего стойбища, кочевавшего в окрестностях обширной Колючинской губы. Она родилась двумя годами позже Таната и, согласно старинному обряду, была провозглашена ему будущей женой. Три зимы они учились вместе в кочевой школе у Льва Васильевича Беликова. В последний раз Танат видел ее прошлым летом. Девушка выросла, похорошела и вела себя как настоящая хозяйка, как взрослая женщина. Она несколько дней гостила в стойбище Ринто, спала с нареченным мужем в пологе. Но Танат сдерживал свое желание, зная, что еще не пришел час их физического соединения.

Полуночное солнце уже набирало новую высочу, заливая яркими лучами комнату сквозь незанавешенное окно. Еще недавно Танат мог безмятежно спать и при таком освещении, но теперь яркий свет раздражал его. Он стянул одеяло с соседней кровати и наполовину закрыл окно.

Мимолетное воспоминание о Кате снова заменилось образом Анны Одинцовой, ее сияющими глазами… Интересно посмотреть на нее в темноте мехового пологи. Наверняка глаза будут светиться, как звездочки в дырах прохудившегося рэтэма.


«24 июня 1947 года. Уэлен.

С каким удовольствием я пишу это название — Уэлен! Наконец, я почти у цели. Но у цели географической, а не той, которая таится у меня в голове. Наверное, так же радовалась достижению далекого острова молодая Маргарет Миид[7], которая почти что в моем возрасте впервые ступила на берег Южного Самоа.

Но неожиданно в мою жизнь ворвалось нечто новое, то, что, возможно, называется «любовью с первого взгляда». Этот юноша, первый уэленец, который встретил меня на ледовом припае, не перестает волновать меня и вызывать нелепые чувства… Может быть… Даже написать об этом боюсь…

Уэлен представляет собой довольно большое селение, в нем проживает около трехсот человек. Большинство жилищ — древние яранги, но есть и усовершенствованные, как, например, яранги Туккая. Настоящих домов несколько. Самый большой — школьное здание, затем интернат, три круглых, наподобие яранг, деревянных домика конструкции инженера Свиньина. Полярная метеорологическая станция стоит отдельным поселком, на границе возвышается ветровой электродвигатель. Территория Чукотского национального округа около 800 тысяч квадратных километров, коренное население по данным различных переписей колеблется от 13 до 15 тысяч человек. Основное коренное население — чукчи, или, как они себя называют, луоравэтлане, что означает — настоящие люди. Далее идут эскимосы, около двух тысяч человек, небольшие группы эвенов и коряков на южных границах округа. Территория огромная — несколько главных европейских стран могут разместиться на ней. Первые контакты с русскими казаками произошли еще в семнадцатом веке, но чукчи, согласно реестру народов Российской империи, опубликованному к трехсотлетию Дома Романовых в 1913 году, вплоть до революции были единственными, которых отнесли «к не вполне покоренным». Я очень взволнована, и мне трудно писать — я почти у цели моей жизни. Нет, я не хочу повторять научный подвиг Маргарет Миид. Я хочу превзойти ее и вжиться в изучаемый народ, чего она так и не сумела сделать. Я пойду дальше нее, изучу и опишу жизнь первобытного народа изнутри, а не извне. Именно в эти дни и часы начинается самая сложная и трудная часть задуманного мною плана… Как же на самом деле выглядит эта описанная ею легкость сексуальных отношений среди юношей и девушек у примитивных народов? Итак — вперед, Анна Николаевна Одинцова!»


Когда Танат вошел в умывальную комнату, Анна чистила зубы.

— Вот хорошо, что ты пришел! Полей мне воды.

Помогая девушке, Танат заметил:

— А в тундре зимой негде умываться…

— Я собираюсь жить так, как живут исконные оленеводы, — ответила Анна.

— Трудно будет.

Одинцова посмотрела на Таната.

— Тебе трудно было?

Танат улыбнулся.

— Но я же привычный… Родился в тундре, вырос в яранге. Нелегко было привыкать к здешней жизни. За настоящую парту сел только в пятом классе, а до этого писал, растянувшись на полу, как тюлень.

— Ты — человек, и я — человек, — сказала Одинцова. — Значит, и я могу жить твоей жизнью.

— Хотел бы я услышать, что ты скажешь, когда окажешься в тундровой яранге… При свете жирника или костра… Там даже керосиновых ламп нет.

— Если я что задумала, то обязательно добьюсь своего, — с неожиданной твердостью в голосе произнесла Анна.

С этого дня они не расставались. Он показал ей самые красивые места в Уэлене. Проделали долгий путь по берегу моря до Пильгына, пролива, соединяющего лагуну с открытым морем. Посетили старое кладбище, где в оградках камней белели кости схороненных. Рядом лежали копья с наконечниками, гарпуны, каменные плошки, осколки фарфоровой посуды, костяные пуговицы и пряжки, ржавые ружья и даже полуистлевшая, с распавшимися мехами гармошка. Чуть в сторонке высились два холмика из каменных глыб, под которыми лежали два тангитана, похороненные по русскому обряду в деревянных ящиках. Из-под камней торчали разбитые, серые доски, рядом валялись столбики с пятиконечными звездочками, вырезанными из жестяных консервных банок. Пока Анна делала торопливые зарисовки, Танат отошел в сторонку. Жадные расспросы об обряде захоронения, непонятное ему любопытство, странное возбуждение девушки покоробили Таната, и он впал в мрачное настроение.

Уже вечером, у дверей своей комнаты, Анна ласково спросила:

— Ты что поскучнел?

— На кладбище не бывает весело.

— Но мне это очень интересно, и для науки важно, — сказала Анна и втянула в комнату слегка упиравшегося Таната.

Зимой здесь жила учительница математики Екатерина Ивановна Покровская. Если в конце недели выпадала хорошая погода, влюбленный в нее директор из соседнего эскимосского селения, Николай Николаевич Максимов, приходил на лыжах, преодолевая опасный Дежневский перевал и пустынную долину, в которой никогда не утихал ледяной ветер. Скрип пружинной кровати, приглушенные стоны и страстные вздохи были слышны даже в коридоре, и интернатские ребята настороженно внимали непривычным звукам тангитанской любви. После окончания учебного года Екатерина Ивановна перебралась в Наукан,[8] и комната оставалась свободной, лишь иногда служа временным пристанищем редкому командированному из районного центра.

Почти все пространство занимала широкая кровать, застеленная обычным серым интернатским одеялом. Не было ни стула, ни табуретки, так что поневоле пришлось сесть на постель.

Они сидели рядом, под их тяжестью пружинный матрас прогнулся, и они поневоле крепко прижались друг к другу. Сердце Таната забилось, он боялся, что Анна может услышать его удары. Казалось, что еще немного, и он потеряет сознание.

Они не разговаривали, лишь безотрывно смотрели друг другу в глаза.

Анна близко придвинула свое лицо и поцеловала Таната. Он даже не успел отпрянуть. Так вот он какой, сладкий тангитанский поцелуй! Будто проваливаешься в огромное, теплое, влажное облако нежности. Танат обмяк, как неосторожно проткнутый наконечником гарпуна пыхпых.[9]

То, что потом случилось, поразило возникновением сладкой и острой тоски. Едва одевшись, Танат выбежал из комнаты и спустился на берег моря, к студеному дыханию остававшегося ледового припая. Лицо его было залито слезами, и порой неожиданный всхлип сотрясал тело.

Он брел вдоль берега, пока не дошел до пролива, соединяющего лагуну с океаном, и только тогда повернул обратно.

Но он пришел на следующий вечер и на этот раз уже остался у Анны до утра. В короткие промежутки между горячими ласками влюбленные беседовали вполголоса, рассказывали друг другу о своей жизни. Анна довольно скупо сообщила о смерти своих родных и близких во время блокады, сама она в ту пору жила в университетском общежитии и одновременно работала в госпитале, на Пятой линии Васильевского острова. Зато она без устали расспрашивала Таната о его детстве, об обычаях, праздниках, ее интересовали даже самые незначительные мелочи быта в кочевой яранге.

Танат пытался отговорить ее от поездки в тундру.

— Я представить себе не могу, как ты сможешь жить в яранге…

— А ты — представь! Хочешь, поедем вместе?

— Но я же собираюсь учиться дальше, — усмехнулся Танат. — В Анадырском педагогическом училище. Нас там уже ждут.

— Далось тебе это педагогическое училище! Ты подумай сам: вольный человек тундры, сильный, свободный мужчина — и будет утирать носы сопливым детишкам!

— Я же буду учителем! — возмущенно заявил Танат. — А может быть, после училища поеду в Ленинград, в университет. Наш директор Беликов говорит, что там открылся Северный факультет.

— А в тундру обратно не хочется? Даже со мной?

— Как это — с тобой?

— А ты женись на мне!

Анна смотрела своими сияющими собственным светом глазами, и от выступившего румянца ее лицо стало еще темнее. Похоже, она сама не ожидала, что эти слова вдруг слетят с ее уст. Первая мысль, пронзившая мозг Таната: а как же Катя Тонто, нареченная невеста? Но эту мысль тотчас затопила огромная волна нежности.

— Это так неожиданно, — растерянно пробормотал пришедший в себя Танат. — Разве такое бывает в жизни?

— Как видишь — бывает.

— Мне кажется, что все это снится и я вот-вот проснусь.

Анна поцеловала его снова. На этот раз поцелуй был долгий, как сладкая боль в нарывающей ране.

— Ну, теперь проснулся? — в ее голосе звучал веселый задор.

— Но все-таки… Надо посоветоваться хотя бы с директором школы Беликовым, — растерянно пробормотал Танат.

Анна так хохотала, что из ее глаз потоком хлынули слезы, она сгибалась, выпрямлялась и все никак не могла остановиться.

— Тебе уже восемнадцать лет! Ты можешь отвечать сам за себя и решать тоже, — уже всерьез произнесла девушка. Потом неуверенно спросила:

— А может быть, ты не хочешь? Может, ты кого-то любишь?

— Как тебя — никого! — твердо сказал Танат. — Ты мне очень нравишься. Только я не умею, как сказать…

— Ты говори, не таи… Между нами должно быть все ясно.

Запинаясь, волнуясь, Танат рассказал о Кате. Внимательно выслушав, Анна спросила:

— А ты жил с ней как с женщиной, как со мной?

— Нет еще, не успел…

— Ты с ней не спал?

— Спал, но не трогал ее.

— Это запрещено?

— Не запрещено, но не принято.

Анна чуть не сказала вслух, что в научной литературе, в частности в книге Маргарет Миид, утверждается совершенно противоположное, но вовремя сдержалась.

— Ну, вот и хорошо… Но готов ли ты отказаться от поездки в Анадырское педагогическое училище?

— Готов! — ответил он.

Новость о намерении Таната жениться на Анне Одинцовой взбудоражила весь Уэлен от полярной станции до малочисленного педагогического коллектива школы. Причем местные жители отнеслись ко всему случившемуся гораздо спокойнее, чем приезжие русские. Наоборот, многие сородичи даже с гордостью заявляли, что вот их соплеменник заарканил самую красивую девушку, не все только тангитанам брать в жены лучших местных девушек. С ними долго разговаривал директор школы Беликов. Он умолял девушку не портить будущее молодому, подающему большие надежды парню. Просил хотя бы подождать приезда из тундры отца.

— Мы сами туда отправляемся как можно скорее, — заявила Анна.

— Вы не знаете, что такое жизнь в тундровой яранге. Мне-то вы можете поверить: я провел пять лет, кочуя с оленеводами, — сказал Беликов.

— Но раз вы смогли, то почему сомневаетесь в том, что и я смогу выдержать такую жизнь? — усмехнулась Анна.

— Потому что вы — женщина.

— Насколько мне известно, в тундре живут не только мужчины.

— Но чаучуванские[10] женщины привыкали к такому быту с самого рождения…

— Если они смогли, значит, и я смогу, — решительно заявила Анна. — Конечно, я представляю все трудности, но ведь я там буду не одна и рядом будет мой любимый. — И она с нежностью посмотрела на молчавшего молодого мужа.

Анна держалась молодцом, отвергала все сомнения и даже упреки в том, что она окрутила наивного, неопытного мальчика. Эти рассуждения, которые, не стесняясь, высказывали вслух жены приезжих русских, обижали и оскорбляли Таната, и он тоже склонялся к тому, чтобы поскорей уехать из Уэлена в отцовское стойбище. Оно располагалось на водоразделе между Колючинской[11] губой и Курупкинскими[12] высотами.

Родич Таната Вамче снарядил свою байдару, погрузил упряжку собак и повез новобрачных через лагуну, на зеленые холмы.

Еще издали показались белые, как грибочки, крыши поставленных на высоком, сухом берегу ручья родных яранг.

Заметив волнение молодого мужа, Анна взяла его руку и тихо сказала:

— Держись, Танат!

2

Высунувшись из полога, пристроив на придвинутую к изголовью нарту тетрадь, Анна Одинцова писала:


«3 июля 1947 года, стойбище Ринто.

В общем-то, все оказалось не так страшно, как представлялось. Мне даже кажется, что сама дорога по тундре была труднее, чем первые минуты встречи с родителями и родственниками Романа… Кстати, здесь никто его не зовет этим русским именем, данным ему школьным учителем, и мне тоже придется называть его просто — Танат.

Выехали мы на байдаре Вамче, погрузив на нее наш нехитрый багаж и собак с нартой. Плыли через довольно большую лагуну на южный берег. Прежде всего, поразил меня в здешнем пейзаже захватывающий дух простор, будто летишь высоко над всеми этими голубоватыми мысами, водной ширью, зелеными холмами, многочисленными озерцами и сверкающими ручейками. Радует глаз чистота красок и, вообще, чистота всего окружающего, начиная от земли и кончая воздухом. Где-то я читала, что в арктической атмосфере недостает кислорода, но я этого не заметила. Наоборот, после материковых разнообразных запахов стерильность здешнего воздуха явно ощущается. Но сама тундра пахнет! Еле уловимым ароматом веет от цветов и травы. Конечно, это не дурманящий запах цветущего сада, но такое ощущение, как будто нюхаешь старый, давным-давно пустой мамин флакон из-под духов.

Наш каюр Вамче — родственник Таната. Я еще не установила в точности степень его родства, но, видимо, эта семья довольно широко разветвлена. Танат рассказывал, что у них есть родственники не только в соседнем эскимосском селении Наукан, но и на острове Большой Диомид и на Аляске. Их занятие оленеводством скорее исключение для эскимосов, но, с другой стороны, Танат уверяет, что вся отцова родня — исконные чаучу. Вамче — потомственный морской охотник, человек лет сорока, насмешливый, полный юмора, как, впрочем, большинство чукчей.

На зеленом травянистом берегу оставили байдару, погрузили на нарту наш скарб, и, к моему удивлению, собаки довольно резво побежали. Подбитые металлом полозья хорошо скользили по мокрой тундре. Стойбище мы увидели еще издали — три белые яранги на высоком берегу речки.

Я так волновалась перед первой встречей с родителями Таната… Такого у меня не было даже перед экзаменами. Отцу Таната — Ринто — между сорока и пятьюдесятью. Может быть, и больше, по ведь у тундровых чукчей нет точного счета годам, а тем более метрик. Поэтому возраст можно устанавливать на глазок или же сравнивая возраст детей. У Таната есть старший брат Рольтыт, женатый на Тутынэ. У всех у них дети, так что и Ринто, и Вэльвунэ — уже дед и бабка… Сын с невесткой и внуки занимают отдельную ярангу. Но вернемся к Ринто. Он довольно высок ростом для чукчи, черты лица как бы сглаженные и смягченные монголоидные. Вообще по антропологическому типу чукчи ближе к тихоокеанской расе, к малазийцам, филиппинцам. Надо будет заняться сравнением языков, когда я хорошенько выучу чукотский. У меня такое предчувствие, что предки их откуда-то с далекого юга, но отнюдь не из Китая, а Монголии… Говорит Ринто размеренно, всегда с легкой улыбкой на лице. Вэльвунэ, видно, когда-то была миловидной. Но лицо ее испещрено татуировкой — по три линии на каждой щеке и три линии на подбородке. Она тоже приветлива, но настороженности своей не скрывает.

Самое трудное было объявить, что мы с Танатом — муж и жена. Я ожидала всего и была готова отразить любые нападки, упреки. Внутренне всю дорогу готовила себя к этой битве. Но, к моему величайшему удивлению, родители Таната, его сестра и брат, вообще никто из обитателей стойбища не выказал никаких чувств по поводу необычной женитьбы их сородича. Вечером Ринто сказал, что я не должна спать в одном пологе с мужем, пока не совершат необходимый обряд. Рядом с ярангой закололи оленя, свежей кровью довольно обильно помазали мне и Танату лица. Эти отметины должны оставаться несмываемыми до самого утра. И на этом все закончилось. Даже не поздравили! Обидно! Я утешаюсь мыслью, что это не просто равнодушие, а скорее готовность человека арктической тундры к любым испытаниям, которые посылает им судьба. Они воспринимают ее удары и превратности со стоическим терпением, и уже внутри принятых обстоятельств ищут выхода или же возможности приспособления в изменившейся не по их вине ситуации. Думаю, что мои настоящие трудности еще впереди.

Теперь о нас с Танатом: мы не только физически соединились. Я действительно питаю к нему самые теплые чувства. Быть может, их еще нельзя назвать настоящей любовью, но, во всяком случае, с его стороны я не могу пожаловаться на недостаток нежности. У меня с самого начала был такой план: женить на себе какого-нибудь чукотского парня и вместе с ним проникнуть в глубину тундрового сообщества. Передо мной всегда стоит великий пример Маргарет Миид, и в душе, сознаюсь, большое желание превзойти ее. Хотя первое же ее фундаментальное утверждение о свободе сексуальных нравов среди примитивных народов, похоже, не оправдывается.

Вернемся к яранге. Конечно, я имела представление о строении кочевого жилища чукотского оленевода. Но одно дело воображать, и совсем другое воочию увидеть тундровую ярангу и войти в нее. Внешне оленеводческая яранга представляет содой неправильный конус, составленный из деревянных жердей, очевидно, добытых далеко отсюда либо на морском берегу из прибитого волнами плавника, либо из тех мест, где растут деревья. Такие, места есть даже в арктической тундре, в защищенных от холодных ветров долинах больших, многоводных рек. Жерди сходятся в вершине конуса, образуя как бы пучок, широко расходящийся у основания. Все сооружение, которое Богораз-Тан называет в своих трудах шатром, покрыто рэтэмом, сшитыми вместе оленьими шкурами с коротко остриженным волосом. Вот отчего у яранги белый цвет. Внутри этого шатра подвешен меховой полог, спальное помещение, освещаемое и отапливаемое жирником — плошкой из особого мягкого, так называемого «мыльного камня». Меховой полог как бы сдвинут далеко назад, к задней стене яранги, и таким образом спереди образуется довольно большое пространство, называемое «чоттагин». «Чотчот» по-чукотски подушка, изголовье. Здесь это — длинное, отполированное до блеска от долгого употребления, бревно. «Чоттагин» в буквальном переводе — «пространство до изголовья». Иногда оно бывает достаточно большим, как в яранге моего свекра, чтобы можно было возвести еще один, правда, очень небольшой полог. Вот в этом пологе я и пишу, высунувшись из него в чоттагин и положив тетрадь на дощечку легковой нарты. Света, льющегося через отверстие в конусе яранги, вполне достаточно — ведь сейчас стоят «белые ночи», действительно достаточно светлые, чтобы писать и даже читать.

Свободные «карманы» по бокам от пологов служат кладовыми. В нашей яранге, в чоттагине стоит несколько деревянных бочонков явно нездешнего происхождения, на горизонтальных жердях висит снаряжение, чааты[13], какие-то кожаные мешки, куски вяленого мяса.

К запаху внутренности яранги надо привыкнуть или не обращать на него внимания. Не знаю, удастся ли мне это, но поначалу этот аромат ошарашивает и бьет, можно сказать, по мозгам. Но главное — все оказалось проще, легче. Что касается еды, то после голода во время блокады Ленинграда я ради любой пище. Меня угощали тундровыми деликатесами — вареным, свежим мясом, каким-то густым, чуточку острым супом, на десерт — оленьими ногами, которые сначала надо было обглодать, а потом расколоть и добыть розовый, тающий во рту костный мозг. В довершение пили крепкий чай с сахаром. Каждый положил за щеку кусок и после нескольких чашек вынул остаток! Мой кусок сразу же растаял чуть ли не после первого же глотка!

Конечно, я не ожидала каких-то особых любовных ухищрений со стороны моего мужа: все же человек он очень молодой, неопытный. Я смутно подозревала, что в этом деле все человечество поступает одинаково. Но Танат очень нежен, и ему особенно нравится, как он говорит, «тангитанский поцелуй».


Ринто с женой в эту ночь долго не могли заснуть. Сначала хозяин яранги долго курил, высунувшись в чоттагин, наблюдая, как новоявленная невестка безостановочно пишет остро отточенным карандашом в толстой тетради. Что она может туда заносить? Где найти столько слов, чтобы заполнить даже одну страницу?

Поступок сына потряс родителей. И Ринто, и Вэльвунэ до сих пор не могли прийти в себя, хотя внешне этого не доказывали. В первые мгновения они лишь обменивались недоуменными взглядами. Пока единственное примиряло Ринто, это то, что Анна старалась не показать виду, как ей неловко и неудобно в яранге, и по мере возможности пыталась говорить по-чукотски. Она пишет, вне всякого сомнения, по-русски. Чукотскую грамоту только начали учить. Кочевой учитель Беликов показывал книгу, сделанную в далеком Ленинграде, где на белой бумаге были запечатлены чукотские слова и нарисованы яранги, олени, моржи, нерпы и даже облик некоторых людей напоминал кого-то из знакомых. События, описанные в первом чукотском букваре, поражали обыденностью и отсутствием смысла. В самой примитивной волшебной сказке, передаваемой из уст в уста, поводов к размышлению было куда больше, чем в напечатанном тексте.

— Ты не спишь? — спросил Ринто жену, всунувшись обратно в полог, как рак-отшельник в свою раковину.

— Не могу уснуть, — вздохнула Вэльвунэ. — Не могу понять, зачем Танат это сделал?

— Я думаю, что это не Танат сделал, а она.

— Зачем? — чуть ли не простонала Вэльвунэ.

— Наверное, со временем узнаем. Обычно тангитанские мужчины женятся на наших женщинах на то время, пока работают на нашей земле. Потом уезжают, исчезают на больших пространствах, оставляя детей и одиноких, тоскующих женщин. Но вот чтобы наш луоравэтлан взял тангитанскую женщину…

— В тундре такое еще не случалось, — заметила Вэльвунэ.

— И на побережье я об этом тоже не слыхал… Может, это обычай новой жизни?

— Все твердят: новая жизнь пришла на чукотскую землю. — вздохнула Вэльвунэ. — Неужто, тангитаны наших молодых теперь будут женить только на своих большевистских женщинах?

Ринто с настороженным любопытством вслушивался в громкие слова о власти бедных, о равноправии разных народов, мужчин и женщин, однако по возможности старался держаться от всего этого в стороне, не встревал в разговоры, особенно когда речь заходила о колхозах.

С началом большой войны почти перестали приезжать агитаторы за колхоз, и только раз прибыл сам Туккай, и распорядился в фонд борьбы с фашистами забить три десятка оленей. Само собой, мясо на далекий фронт не попало. За долгую дорогу оно могло попросту сгнить. Поэтому его съело районное начальство, да несколько туш попало в интернат. Но после победы над фашистами, оказавшимися на поверку такими же тангитанами, как и русские, но враждебными большевикам, снова возобновились разговоры о колхозе, и Ринто почувствовал нависшую опасность. Случалось, что у хозяев отбирали оленей и во главе стойбища ставили бедняков и лентяев. Непокорных увозили в сумеречные дома, иные сами уходили из жизни, а те, кто сумел, затаивались, как бы становились рядовыми колхозниками, но люди-то хорошо знали, кто на самом деле хозяин оленей. Нашлись и такие, кто откочевал от греха подальше, на скудные горные, но недоступные для тангитанов пастбища. Однако и там было неспокойно. Вокруг Чаунской губы устроили лагеря для привезенных преступников, которых использовали на добыче рудного камня. Заключенные убегали из лагерей, вырезали целые стойбища, угоняли оленей, но все равно рано или поздно попадались безжалостной погоне. Их расстреливали из низко летящих самолетов, как волков, и трупы оставались в тундре на пропитание хищным зверям.

Мирное и безмятежное время для чаучу на чукотской земле кончилось, и это Ринто хорошо понимал. Вот только еще не решил, как спасаться самому, как сохранить оленей — источник жизни для его семьи и родичей. Он бы давно откочевал подальше от побережья, но в Уэлене оставался младший сын. Ринто не препятствовал его желанию учиться дальше в Анадыре… Но его возвращение к древнему занятию предков было бы куда лучше… Если бы он возвратился один, а тут — с женой-тангитанкой. Неспроста это. И впрямь такого еще не было, чтобы изнеженная тангитанская женщина, да еще такая молодая, красивая, с глазами породистой суки, грамотная, вышла замуж за чукчу. Конечно, самое лучшее — спросить об этом саму женщину, благо она понимает по-чукотски. Но это лучше сделать завтра… С этим решением Ринто забылся в коротком предутреннем сне.


Высунув голову в чоттагин, в предутренний дымок от костра, пронизанный лучами солнца, проникающими сквозь круглое отверстие в скрещении верхних жердей, Ринто поначалу не поверил своим глазам: у костра, одетая в старый поношенный летний кэркэр мехом внутрь, на корточках сидела Анна и тщательно подкладывала под висящий над огнем закопченный медный чайник ветви тундрового стланика. Морщась от едкого дыма, она кашляла, утирала меховой оторочкой спущенного рукава слезящиеся глаза. Внешне теперь эта тангитанская женщина выглядела чисто как чаучуванская хозяйка, если бы не золотистые волосы, переливающиеся блеском от пламени костра и пронизывающие дым солнечных лучей.

— Какомэй![14] — тихо изумился Ринто и принялся набивать утреннюю трубку.

С воли пришла Вэльвунэ и сбросила на пол чоттагина связку сухих дров. Подкормленный огонь занялся веселее, чайник засвистел и запел.

Утренний ритуал неспешного чаепития проходил в чинном молчании, в негромких, отрывочных обменах короткими замечаниями о погоде, о делах в стойбище. Однако удивительное преображение тангитанской женщины, ее превращение в тундровую чаучуванку оставалось главным невысказанным размышлением Ринто, и он теперь не знал, с какого боку завести задуманный накануне серьезный разговор.

Анна заговорила сама.

— Я так хорошо спала в пологе! И мне всё так нравится, будто я родилась здесь.

Ринто слушал ее голос и думал: можно ли верить тангитанской женщине в том, что она искренне выбрала такую судьбу: чужую, трудную, не сулящую никаких привычных радостей? И вдруг страшная догадка мелькнула в его голове. Он даже потерял интерес к чаепитию. Вынув из-за щеки нерастаявший кусок сахара, аккуратно положил его на перевернутое блюдце и вышел из яранги.

Поднимающееся солнце сулило жару, и пастухи, среди которых находился и Танат, отогнали оленей поближе к северному склону холма, накотором белел большой, сползающий к речке, язык прошлогоднего снега. Иные животные уже залегли в тени, и только подросшие беспечные телята резвились по краю снежного поля, выбрасывая копытами комья снега.

Легкий ветерок не спасал от комаров, и привычный к ним Ринто только отгонял наиболее назойливых от лица.

Навстречу спешил Танат, тоже успевший переодеться во все тундровое, только в широком вырезе летней кухлянки виднелся красный ворот матерчатой интернатской рубашки.

Они спустились к журчащему потоку речушки, которая никогда не иссякала, питаемая снежными запасами высоких холмов водораздела Чукотского полуострова. Уселись на теплые подушки наросшего на камни мха, и Ринто спросил:

— Ты хорошо знаешь ее?

Что мог ответить Танат? За две недели трудно узнать человека, тем более, если это тангитан. Поэтому он осторожно ответил:

— Она мне очень нравится…

Это был приблизительный эквивалент русского слова «любить».

— Если бы не нравилась, то не потерял бы голову, — жестко, с недоброй усмешкой проговорил отец. — Что она собирается делать в тундре?

— Она собирается здесь жить и заодно изучать нашу жизнь.

— Для чего?

— Наверное, чтобы хорошо понять нас и сделать эту жизнь как бы своей, — предположил Танат.

— Никогда тангитан добровольно не станет жить как мы, — жестко произнес Ринто. — Если хочешь знать, наш образ жизни для них — сущее наказание. Царь ссылал сюда непокорных своих подданных, а нынче большевики сгоняют сюда в невольничьи поселки, обнесенные острой колючей проволокой, своих врагов и охраняют вооруженными часовыми. Вблизи Чауна уже нагородили таких поселений, и ссыльные тангитаны там мрут от непривычной холодной, голодной жизни и тяжелой работы в каменных пещерах.

— Но она мне так сказала, и я верю ей…

— Веришь, потому что она очень нравится тебе, потому что она непохожа на наших женщин. Эта непохожесть и ее глаза соблазняют тебя, разжигают твою мужскую силу.

— Это не так, отец, — слабо пытался возразить Танат.

— А теперь вот что скажу, — продолжил Ринто. — Она неспроста завлекла тебя. Через тебя она хочет проникнуть в наши умы и души и склонить нас к вступлению в колхоз!

Танат не смог сдержать улыбки: Анна Одинцова отнюдь не все одобряла, что принесли ее соплеменники на Чукотку. К примеру, она утверждала, что объявлять все прошлое чукотского народа дурным пережитком — это неправильно и неумно. «Если вы все прежние времена жили в темноте и невежестве, то каким образом вы ухитрились дожить до двадцатого века?.. Почему балалайка и гармошка больше подходят чукчам и эскимосам, чем ваш привычный, испытанный, древний бубен?.. А пусти русского в его ватном пальто и валенках в зимнюю тундру, он и дня не проживет… Не говоря уже о том, что пока ничего более надежного, чем собачьи упряжки для путешествий по полярным пустыням, не изобретено человечеством. Великие исследователи Арктики — Нансен, Пири, Амундсен обязаны своими успехами в значительной степени тем, что изучали жизнь и опыт коренных жителей полярных стран… Зачем сразу ломать то, что испытано веками? Я вижу, как уэленцы, члены колхоза «Красная заря», тем не менее, охотятся по-старинному. Хотя во главе каждой бригады стоит «ытвэрмэчьын»[15], самый опытный и умелый ловец и кормчий, как и сотни лет назад. Даже большевикам не приходит в голову требовать, чтобы на корме сидел представитель беднейших трудящихся. Морские охотники этого не позволят, потому что от того, кто управляет байдарой и вельботом, зависит жизнь. А вот во главе сельского Совета они согласны терпеть беднейшего и глупого Евьяка, потому что твои соплеменники прекрасно понимают: на этом, с точки зрения большевиков, важном и ответственном посту он большого вреда не принесет и от него мало что зависит».

— Я верю в нее, — медленно сказал Танат. — Наверное, все дело в том, что между нами то самое, что русские называют словом «любовь»…

— Любовь? Что это такое?

— Это очень сильное сердечное влечение к женщине. Об этом написано множество книг. Лучшие великие писатели писали о любви!

— А, это из книг! — удивился Ринто. — Ты что, решил теперь жить только по написанному и напечатанному? Очень сомневаюсь, что это у тебя получится.

— Когда это сильное чувство обоюдное, тогда с этим невозможно совладать. Из-за этого тангитаны даже иногда убивают друг друга или добровольно уходят из жизни… Я об этом много читал.

— Мне кажется, — осторожно заметил Ринто, — то, что написано в книгах, не всегда подходит к нашей жизни. Уверен, что в книгах не написано о том, что ты был предназначен для Кати Тонто.

— Это сильнее меня, — тихо произнес Танат.

Ринто в глубоком смятении возвратился в ярангу. Анна, спустив один рукав кэркэра, как заправская чаучуванка, орудовала инструментом для выделки оленьей шкуры. Пока ее действия еще были неумелы и неуклюжи, но Вэльвунэ поправляла невестку. Пот градом катился с девичьего лба, густые волосы намокли и время от времени падали на глаза, мешая работе.

Под каким-то незначительным предлогом Ринто отозвал в сторону жену и сокрушенно произнес:

— Пропадает наш парень…

— А что такое? — встревоженно спросила Вэльвунэ.

— Он мне сказал, что между ними случилась тангитанская любовная душевная болезнь, которая называется «любовь». Пораженные этой болезнью тангитаны часто убивают друг друга, а некоторые даже добровольно уходят из жизни. Похоже, что Анна застит для него все на свете, и Танат, кроме нее, ничего и никого не видит…

Вэльвунэ долго не отвечала.

— Когда я тебя впервые увидела, — медленно произнесла она. — у меня тоже было душевное потрясение… И солнечный день не был достаточно светлым, если я тебя не видела, тепло не было теплом, если рядом не было тебя… А сейчас ты будто живая моя половина.

В чем-то жена была права. И Ринто порой чувствовал себя так, словно он стал неразрывной частью собственной жены, и, бывало, они одновременно говорили одно и то же. А уж случаев, когда одна и та же мысль приходила одновременно им в голову — не счесть.

— Но, может быть, это не самое главное, — с сомнением проговорил Ринто. — А если это притворство с ее стороны? А главная цель — другая?

— Какая?

— Затянуть нас в колхоз и отобрать у нас оленей.

— Она тебе это сказала?

— Пока молчит… Может, выжидает удобный час. Вся тундра полна слухами. Будто едет по тундре караван вооруженных тангитанов, среди них и наши луоравэтланы, воспринявшие идеи новой жизни, поят чаучу дурной веселящей водой и объявляют оленей общей собственностью.

— Ну, объявили и уехали, а дальше можно продолжать жить по-старому, — заметила Вэльвунэ.

— Нет, они берут клятву верности Советской власти и оставляют главой стойбища какого-нибудь бедного, обнищавшего человека… О чем она с тобой говорит?

— Про колхоз — ничего, — ответила Вэльвунэ. — Она старается научиться нашей жизни.

Ринто почувствовал внутреннее сопротивление жены и несогласие ее с его подозрениями. Выходит, он один против троих…

В яранге Анна продолжала усердно скрести оленью шкуру. Вэльвунэ одобрительно произнесла:

— Будет хорошая мягкая шкура для твоего зимнего кэркэра.

— Ии, — согласно кивнула Анна, откидывая со лба ниспадающие на глаза волосы. — Волосы мешают. Не знаю, что и делать: отрезать их, что ли?

Вэльвунэ подошла, взяла рукой прядь, пощупала.

— Резать жалко… Такие красивые волосы.

Порывшись в своих вещах, она достала узкий ремешок из нерпичьей кожи с голубой бусинкой посередине и повязала им волосы невестки.

Танат притащил из стада заколотого оленя и, глянув на кожаную повязку на подобранных волосах жены, улыбнулся.

Женщины занялись разделкой оленя. Руки Анны покрылись свежей кровью, она осторожно орудовала остро отточенным лезвием женского чукотского ножа — пекулем[16]. Вместе с Вэльвунэ отделили темно-серый первый желудок, заполненный наполовину полупереваренным мхом, добавили в него крови и, крепко завязав, подвесили повыше за деревянную стойку яранги.

— Через несколько дней поспеет вкусный рилкырил[17], — сказала Вэльвунэ.

Тихим вечером, когда в чоттагине догорел костер, и светлые сумерки мягким покрывалом окутали тундру, угомонилось оленье стадо, кружившееся вокруг нетающей снежницы, Анна достала тетрадь-дневник, положила на доску, на которой днем каменным скребком выделывала оленьи шкуры для своего зимнего кэркэра.


«Я сегодня чертовски устала. Пожалуй, это можно только сравнить с той свинцовой усталостью, когда мы раскапывали в Ленинграде, на Пятой линии Васильевского острова разрушенное фашистской бомбой крыло нашего университетского общежития.

За весь долгий день у меня не было ни одной свободной минуты. С утра поддерживала огонь в костре, подносила стланиковые ветки, которые горят неважно: много дыма и мало огня, они сырые и не успевают высохнуть на солнце. Удивительно, но в полярной тундре в летнее время довольно тепло, даже жарко, и, если бы не комары, можно было бы раздеться донага и загорать. Но такого рода времяпрепровождение в тундре совершенно невозможно, меня бы сочли сошедшей с ума. Озерца, расположенные вокруг стойбища, полны утят. Вода теплая, но на дне лежит нетающий лед вечной мерзлоты. Здесь никто не купается. С утра, после легкого завтрака во рту у меня ничего не было, и я даже почувствовала легкое головокружение от голода.

Когда мы с Вэльвунэ разделывали оленя, я решилась проглотить несколько кусков теплой, истекающей кровью печенки… А она оказалась неожиданно вкусной, нежной. Я никогда не ела устриц, но по описанию могу предположить, что это ощущение весьма сходно.

Теперь о рилкыриле. Это одна из главных составляющих в рационе жителя тундры. Поскольку я его готовила собственными руками, то могу подробно описать, как делается этот чукотский суп. Приготовление его весьма просто: берется олений желудок, первая его камера, с содержимым, добавляется оленья кровь, и этот темно-серый мешочек весом килограмма в три подвешивается на поддерживающих свод шестах яранги, желательно так, чтобы на него попадал дым от костра.

Какое-то время происходит своеобразная ферментация или брожение внутри этого мешочка, и в результате получается густая жидкость, которая после варки становится пригодной к употреблению даже такому непривычному человеку, как я. От крови она достаточно солоноватая, а полупереваренный мох придает вкус зеленого шпината, и вообще такое впечатление, что в суп добавлен перец.

Но ничто не может сравниться с самим просто вареным оленьим мясом, нежным, ароматным и бульоном. Особенно хорош остывший бульон, покрытый корочкой белого застывшего жира. На десерт, еще до чая, обычно едим костный мозг из оленьих ног. Эта главная трапеза происходит вечером, после окончания трудового дня. Несмотря на довольно значительное количество съеденного, нет ощущения тяжести в животе, а вот ощущение прибывающих сил буквально распирает тело, хоть снова принимайся за дело.

А теперь подробная схема яранги Ринто, ее устройство с названиями всех ее частей…»


Дальше в дневнике Одинцовой на нескольких страницах был помещен тщательно выполненный план яранги, вид сверху, сбоку, схематический и общий, рядом с входом в тундровое жилище для масштаба была нарисована фигурка человека, отдаленно напоминающая Ринто.


«Самым сложным и трудным для меня, конечно, будут сведения об интимной, внутренней жизни чукчей. Что касается сексуальных привычек, то мне трудно судить об этом по своему мужу: конечно, он еще молод, неопытен, хотя, согласно теории Маргарет Миид, Танат должен бы знать побольше, и сексуальный опыт у него должен быть с первых признаков возмужания. Правда, эти годы пришлись у него на интернат. На мои попытки завести подробный разговор о сексуальных привычках и сексуальном опыте мой молодой муж краснеет, как невинная девица, и замолкает. На все мои прямые и косвенные вопросы не отвечает, увиливает, говорит, что все это стыдно. Но ведь юным самоанцам не было стыдно! Может быть, Маргарет Миид ошибается? Я пыталась найти в ее дневниках и в книге хотя бы намек на то, что юные туземцы и впрямь совокуплялись ни ее глазах. Но все ее утверждения строятся на устных рассказах самоанцев, как самих юношей, так и взрослых. И часто эти рассказы весьма красочны и изобретательны! Чего не скажешь о наших физических отношениях с моим юным мужем. Чаще всего мне самой приходится быть инициатором…

Однако посмотрим на это с другой стороны. Есть ли среди расовых различий, кроме внешних и внутренние, нравственные, психические? Расисты утверждают, что они существуют, и наблюдения ученицы Франца Боаса подтверждают это. То есть у самоанцев отсутствует одно из фундаментальных человеческих чувств, коим является естественный стыд, сопутствующий отношениям между полами. Отсутствием естественных нравственных ограничений, подавляющих сексуальные чувства, Маргарет Миид объясняет ту легкость, с которой якобы самоанцы преодолевают трудный переходный возраст сексуального созревания. Но ведь половое бесстыдство скорее животное чувство, чем человеческое. И как бы знаменитая ученая ни выставляла себя верным другом самоанцев, этими утверждениями она выводит их за границу нормальных людей… Тут что-то не то. Было бы прекрасно после этой чукотской экспедиции отправиться на Самоа и встретиться с теми юношами и девушками, с которыми так интимно и задушевно беседовала Маргарет Миид. Сейчас это зрелые, если не сказать более, люди. Могли бы они сейчас это утверждать? Или самоанцы и чукчи — люди совершенно разных рас, и у каждой расы свое отношение к этому чувству — человеческому стыду, моральным устоям, которые как бы сами собой поддерживают жизнь человека. Или все-таки это другое?

Впрочем, в моем случае эксперимент не очень чистый: ведь я европейка, а Танат — чукча…»


— Все пишешь и пишешь, — тихо заметил Ринто, докуривая свою вечернюю трубку. — Для чего пишешь?

Анна знала, что рано или поздно ей придется отвечать на этот вопрос, и приготовила несколько вариантов.

— Время идет, — сказала она не сразу. — Память человеческая так устроена, что вместе с ушедшими годами уходят в небытие и многие события. Вот, хочу, чтобы они остались если не в людской памяти, то хоть на бумаге.

— А для кого?

— Для будущих поколений.

— А ты уверена, что у вас будут дети?

— Надеюсь…

— И они смогут прочитать тобой написанное?

— Если будут грамотны… Танат же умеет читать и писать. Читают и пишут его брат и сестра.

Некоторое время в чоттагине царило молчание. Жемчужный свет струился через свод шатра, из скрещения жердей, в тишине отчетливо слышно было журчание ручья.

— Человек устроен так, что он смотрит, в основном, вперед, — заговорил Ринто. — Зачем ему прошлое, да еще в таких подробностях? То, что для жизни важно, и так остается в людской памяти, а все ненужное исчезает, растворяется в прошедшем времени.

Анна отложила остро отточенный карандаш.

Она писала только простым грифельным карандашом, памятуя наставление старого профессора Иннокентия Суслова, читавшего в университете курс физической географии Сибири и Дальнего Востока: в экспедиции следует пользоваться только грифельными карандашами, не химическими и ни в коем случае не чернилами. От намокших записей тогда останутся только расплывшиеся пятна, а вот карандашные записи сохранятся.

— Как вы думаете: то будущее, которое сулят вам большевики, нужно вашему народу? — спросила она.

— Мы всегда воспринимаем все полезное из опыта и других народов, — осторожно ответил Ринто. — Ты, наверное, видела, что наши береговые морские охотники теперь пользуются ружьями и даже маленькими китобойными пушечками. У многих женщин есть швейные машинки. На вельбот и байдару поставили мотор — это хорошо. Это облегчает жизнь…

— А колхозы?

— Честно говоря, я толком не понимаю, зачем нам колхозы? Зачем надо ставить во главе стойбищ бедных и нищих бездельников? Зачем отбирать у меня моих собственных оленей? Это мои олени, я их вырастил, чтобы мои дети и внуки росли, продолжали жизнь на этой земле. Зачем ломать нашу жизнь и утверждать, что шаманы обманывают темных людей и поэтому их надо искоренять…

— А разве это не так? — спросила Анна.

— Я сам — шаман, — просто сказал Ринто, — и ни одного человека в жизни я еще не обманул.

Услышав это, Анна запнулась и долго не могла прийти в себя. Она представляла шамана приблизительно так, как он выглядел на муляже в Музее этнографии, в отделе Сибири петровской Кунсткамеры на Университетской набережной в Ленинграде. Наряженный в пыльный, полуистлевший замшевый балахон, увешанный разными побрякушками, сплетенными тонкими ремешками с бусинками, металлическими шариками и крохотными медными и серебряными колокольчиками на концах, полосками разноцветной кожи, тканей, с всклокоченными темными сальными волосами, с бубном в одной руке и колотушкой в другой, он представлял скорее жалкое зрелище — никакого священного трепета он не вызывал. Но, быть может, это было только музейное впечатление? Одно дело увидеть муляж шамана в Кунсткамере, и совсем другое — столкнуться с ним лицом к лицу и даже делить с ним кров, пищу… Смешанное чувство охватило Анну Одинцову. У нее не было оснований не верить словам Ринто. Однако это совершенно не увязывалось со сложившимися в науке представлениями о шаманах и шаманизме. Если вспомнить Богораза[18] и других этнографов, то их описания внешнего вида шамана не расходились с обликом тундрового чародея, который стоял за толстым пыльным стеклом в полутемном музейном зале на Университетской набережной Ленинграда. Но Ринто… В нем не было решительно ничего такого, что даже отдаленно намекало бы на его магические способности, на возможность общаться с потусторонними силами, возноситься над землей, превращаться в животных, вселяться в души и тела иных людей. Это был совершенно обыкновенный оленный чукча, научу, внешне даже несколько застенчивый, хотя при беседе он никогда не отводил взгляда, как это иногда случалось со многими собеседниками. Одинцова знала силу своего взгляда, и единственный пока человек, с кем не сработала эта ее способность, был Ринто.


После непродолжительной, но жаркой любовной игры, когда Танат в томлении и сладкой нежной слабости обмяк рядом с ней, Анна тихо спросила:

— А правда, что твой отец шаман?

— Правда, — не задумываясь, ответил Танат, словно речь шла о чем-то совершенно обыденном.

— Но он, — Анна старалась подыскать нужное слово и говорила медленно, — он внешне совершенно не похож на шамана.

— А где ты раньше видела шаманов?

— В Ленинграде, в музее.

— А что они там делают?

— Стоят за стеклом…

— Живые?

— Нет… Как бы тебе сказать…

— Как Ленин в Мавзолее?

— Нет, это не совсем живой шаман, а как бы его изображение.

— Идол?

— Не идол… В школе у вас были наглядные пособия?

— Были…

Танат никак не мог уразуметь, к чему ведет речь жена.

— Тот шаман, которого я видела в Ленинграде, как бы наглядное пособие.

— А разве кто-нибудь учится шаманизму там, в Ленинграде?

— Да никто не учится… Подожди, об этом я тебе расскажу позже… Значит, твой отец — шаман?

— Я же тебе сказал. Не веришь — спроси сама…

— Он мне сам об этом сказал.

— Он тебе сказал правду.

Танат нежно гладил тело жены. Они лежали на оленьих шкурах совершенно голые: в маленьком помещении было так жарко, что им не было надобности покрываться одеялом из легкого, нежного пыжика. Танат заметил, как изменилась кожа Анны, поначалу несколько сухая, но шелковистая, сейчас, покрывшись естественной жировой смазкой от долгой невозможности помыться, она чуточку липла к пальцам и стала прохладной даже после жарких объятий. Во время интимной игры Анна была ненасытной и требовательной, и все пыталась выпытать у мужа какие-то особые, известные только луоравэтланам способы. Танат иной раз смущался до такой степени, что его мужские способности слабели, и тогда, напуганная этим обстоятельством, жена просила прощения, ласкалась и нежилась, как домогающаяся кобеля молодая сучка.

— Если бы он мне сам не сказал, я бы никогда не поверила, что твой отец — шаман, — сказала Анна.

— Почему? Только потому, что он не похож на чучело, которое ты видела в Ленинграде?

— Раз он шаман, то должен же он чем-то отличаться от обыкновенного человека?

— Поэтому он и шаман, что внешне ничем не отличается от простого, обыкновенного человека, — ответил Танат. — Кто бы мог ему верить, если бы он был другим, отличным от людей?

— Ну а в чем проявляется его шаманская сила?

— Во всем, — просто ответил Танат, этот простой ответ обескуражил Анну.

— А конкретно? — продолжала она настаивать. — Насколько я помню, по-чукотски «шаман» — «энэнылын», в буквальном переводе «обладающий способом исцеления»… Это верно?

— Не совсем…

Еще до того, как Танат уехал в уэленский интернат, отец долгими пуржистыми вечерами вел наставительные беседы со своими сыновьями. И Танат помнил, что «Энэн» означает не столько лекарство, сколько имя высшей, всепобеждающей силы, может быть равнозначной русскому слову «Бог». Таким образом, «энэнылын» точнее переводить, как «вдохновленный свыше», «обладающий божественной силой»… Но ему никак не удавалось толком все это объяснить настырной жене. Он только сказал:

— Придет время, и ты все сама поймешь.

— А как же шаманские наряды, украшения, бубны?

— Все это у отца есть, но он почти не пользуется ими.

— Не поет и не пляшет?

— Поет и пляшет, — со сдерживаемым смешком ответил Танат. — Но только не как шаман, а как Певец и Танцор. Этим он очень известен на всем Чукотском полуострове и даже на Аляске, куда мы с ним ездили незадолго до войны.

— Значит, ты и в Америке побывал?

— Две ночи на Малом Диомиде, две ночи в Номе и одну ночь в Сивукаке, который на картах обозначен, как остров Святого Лаврентия. Но я был еще очень маленький, мало что помню. Отца там принимали очень хорошо!

— Как интересно! — воскликнула Анна.


«Чем дольше здесь живу, тем более убеждаюсь, как мало мы знаем жизнь оленного человека. Казалось бы, Богораз описал все, что мог, но теперь выясняется, что великий этнограф, при всей своей добросовестности и неплохом знании чукотского языка, во многом был очень поверхностен. Особенно в части шаманства. Этнографические описания шаманства и шаманизма не выходить за рамки внешнего описания этого феномена, восхищения артистизмом, наглядностью, умением завораживать зрителя, слушателя, пациента сверхъестественностью своего мастерства. Он был в глазах ученых неразгаданным фокусником, хотя большая и самая неразрешимая загадка его в глубоком знании жизни, в том громадном опыте, который он аккумулировал в себе. Как мне рассказал Танат, его отец в свое время пытался передать ему свои знания и умения, но, по его собственному признанию, изучение чукотской и русской грамоты на уроках Льва Васильевича Беликова было куда более легким и приятным делом, нежели овладение сложным опытом «Энэнылына» — «Боговдохновенного». Насколько я поняла, постижение и познание потаенной истины, лежащей в основе жизни, совершаюсь в условиях невыносимых физических страданий — голода, одиночества, погружения в особый дурман, достигаемый употреблением ядовитого гриба типа мухомора, настоянного на выдержанной человеческой моче. Все эти сведения мне пришлось буквально силой вытягивать из своего мужа. Таким образом, облик настоящего чукотского шамана ничего общего не имеет с тем пыльным чучелом, которое стоит за толстым витринным стеклом в Кунсткамере. Скорее это ученый-энциклопедист, библиотека, аптека, метеорологическая служба, ветеринария, исторический архив и еще многое-многое другое в одном лице…»


Следя за быстрым почерком жены, Танат чувствовал некоторое неудобство, неловкость, которая возникает, когда кто-то ненароком или нарочно подсматривает за твоими сокровенными действиями. Но вслух не решался сделать замечание, только старался во время писаний Анны закрывать глаза, притворяться спящим или просто отворачивался.

Приближалось время Убоя Молодых Оленей, из шкур которых шилась теплая зимняя одежда. Каждое оленеводческое хозяйство Чукотского полуострова обслуживало определенный куст прибрежных сел. Стойбище Тонто подгоняло стадо к берегам Колючинской губы, а Ринто кочевал на северный берег Уэленской лагуны, и в это село стекались люди из селений Чегитун, Инчоун, Наукан, Кэнискун и Тунитльэн[19].

Ранним августовским утром, когда уже в воздухе чуялось приближение холодов и даже кое-где теряющая яркую зелень трава покрывалась быстро тающим сверкающим инеем, начали готовить караван. Мужчины ушли собирать стадо, а женщины во главе с Вэльвунэ сложили яранги, пологи, нагрузили и увязали нарты. Анна Одинцова работала наравне со всеми, и молодые женщины из соседних яранг только дивились ее проворству и способности быстро все перенимать. Несколько раз она слышала одобрительные возгласы, обращенные к ней, и это заставляло ее с удвоенной энергией работать. Поневоле приходилось разговаривать только по-чукотски. Даже со своим юным мужем Анна предпочитала объясняться на его родном языке, он с удовольствием заметил: «Ты уже заговорила на настоящем женском, чукотском языке». Как оказалось, в чукотском разговоре соблюдалась интересная фонетическая особенность: некоторые звуки для женского произношения считались неприличными, особенно «р», которое заменялось повсюду на твердое, смачное, цокающее «ц».

В ожидании упряжных оленей, Анна пристроилась на одной из нарт и достала тетрадь.


«22 августа 1947 года. Я уже не упомню, какой это день недели. Надо считать назад, но это уже не столь важно в моем нынешнем положении. Меня почему-то пугает будущая встреча с цивилизацией, хотя едем мы не в какой-то город, а в чукотское селение, Уэлен. Но там уже есть деревянные дома, магазин, школа, полярная станция, радио, кое-где даже электричество и даже кино. Не говоря уже о русских… Потянет меня назад, и хватит ли у меня сил не поддаться искушению? Ведь можно жить и в Уэлене и время от времени наведываться в тундру. Кстати, такой вариант предлагал мне учитель Лев Васильевич Беликов…»


Анне не удалось дописать страницу: из-за пригорка показались ездовые олени, которых гнали пастухи.

3

Ринто шагал впереди каравана. Торчащая во рту трубка не горела, а лишь помогала размышлениям. Он был уверен, что Анна Одинцова не устоит перед искушением и останется в Уэлене, где живут ее соплеменники, где есть деревянные дома с настоящими комнатами, с застекленными окнами, с печками, где есть баня и время от времени даже показывают кино. Конечно, жаль Таната. Пусть жестокий, но урок для него: не будет сгоряча кидаться на белую тангитанскую женщину.

Танат правил передними оленями, то становясь на бегущий полоз, то скача рядом с упряжкой по качающимся тундровым кочкам. Осеннее путешествие в Уэлен завершало годовой цикл общения с морским берегом, с той частью чукотского народа, который, в отличие от чаучу, занимался промыслом морского зверя. Несмотря на наличие в Уэлене магазина, вместительных складов, осенняя встреча тундровых и морских людей по сути являлась ярмаркой, где оленьи шкуры, камусы[20], напрямую обменивались на продукты морского промысла — моржовые, лахтачьи[21], нерпичьи кожи, ремни, жир, копальхен[22], а в последнее время в торговый оборот включились и тангитанские товары — ткани, нитки, иголки, табак, чай, сахар, мука. Каков был меновой эквивалент, об этом никому, кроме участников, не было известно. Очевидно, совсем нередко передача товара шла как бы кредитом, большинство привлекала внешняя сторона встречи: возможность побывать в оленеводческом стойбище, встретиться с друзьями и родственниками и, самое главное, посетить песенно-танцевальное состязание возле Священного камня, на которое еще недавно приезжали на громадных байдарах знакомые и родственники из эскимосских поселений на другом берегу Берингова пролива. Нынче, впрочем, как и в прошлом году, их не будет: государственные отношения между США и СССР разладились. Ходили смутные слухи: вроде бы американцы намеревались завоевать Чукотку и установить на ней чуждый бедным и обездоленным капиталистический строй. В бухту Провидения и в Анадырь прибыли советские войска с танками, пушками и боевыми самолетами.

Уэлен в эти дни оказался во власти праздничного настроения, многократно усиленного привозом большого количества алкоголя, который продавали в магазине прямо из железной бочки, поставленной на небольшое возвышение. Один конец шланга находился в глубине бочки, а другой надо было время от времени подсасывать, чтобы перелить дурную веселящую воду в соответствующую покупательным способностям посуду. Охотников помочь в этом деле молоденькой продавщице было столько, что они встали в очередь в затылок друг к другу. Привлекательность этого действия была в том, чтобы, прежде чем пустить струю в подставленную посудину, заглотнуть порядочную порцию огненной воды.

При виде чистого морского горизонта у Таната слегка кольнуло в сердце: значит, и Энмынкау и Тэнмав уплыли в Анадырь и уже наверняка зачислены в студенты педагогического училища. Грустно стало от мысли, что ему уже не уехать, не оторваться от этой земли, не взлететь даже мыслями над огромными просторами большой страны.

Вчера, когда ставили кочевые яранги на южном берегу Уэленской лагуны, Анна поначалу сказала, что в селение она не пойдет, нечего ей там делать. Но Ринто настоял, и даже посоветовал ей на эти дни поселиться в деревянном доме, отдохнуть от яранги и тундрового быта. Танат тоже мечтал какое-то время пожить в тангитанском доме, занять свободную комнату в интернате.

— Помоемся в бане…

— Ты сильно соскучился по ней? — с усмешкой спросила Анна.

— Очень! — простодушно ответил Танат, хотя в тундре он ни разу не вспомнил о ней. Да там она и ни к чему: по утрам достаточно провести ладонями по лицу, чтобы согнать сон и стереть прилипшие за ночь белые оленьи волосинки.

Неожиданно возникла проблема: как одеться? Напялить на себя ту старую стеганую куртку, ватные штаны и резиновые сапоги или же пойти в нарядном, осеннем кэркэре, который недавно сшила для нее Вэльвунэ.

— Раз ты тангитанка, то должна быть в соответствующем одеянии, — посоветовал Танат.

— Но я уже не тангитанская женщина, а твоя жена, чаучуванау, — возразила Анна.

Кожаная лодка причалила как раз напротив полярной станции. Сошедшую на берег Анну Одинцову встретили удивленно, и даже ответ на приветствие был негромким. Зато загалдели и закричали ребятишки и стали на нее показывать пальцем: это не лыгинэу[23]! это тангинау[24], вырядившаяся в кэркэр!

Взрослые с удивлением провожали взглядом необычную пару.

— Вот уж не думал, что ты так быстро очукотишься, — с улыбкой заметил директор школы Лев Васильевич Беликов. — Идемте скорее, пока баня еще горячая. Желающих мыться мало, — пожаловался он, — ученики разъехались.

Танат хорошо помнил свой первый банный день. Он тогда с большой опаской вошел в полную невыносимой жары комнату. От старших слышал объяснение, почему русские такие белые: они попросту наполовину вареные. Мыл его тогда сам Лев Васильевич Беликов, который, пока учительствовал в тундре, часто вспоминал с тоской баню. Мылил и тер несколько раз, пока Танат не взмолился — ему показалось, что кожа его так истончилась, что вот-вот хлынет кровь. Зато после этого он вдруг почувствовал такую необыкновенную легкость, что испугался: а вдруг его сдует в море ураганный, южный ветер? В тундре, само собой, проблема мытья не возникала. Это все равно что пытаться поставить в меховом пологе кирпичную печку и топить ее каменным углем.

А здесь, раздеваясь в теплом предбаннике перед открытой дверью на гладкую как зеркало водную поверхность лагуны, Танат предвкушал удовольствие от предстоящего обретения необыкновенной легкости чисто вымытого тела.

После него мылась Анна.

Она вышла из бани раскрасневшаяся и злая: мокрые волосы, обретшие темный блеск от невысохшей воды, прядями свисали на лицо. Она вся как-то поеживалась, словно в ее кэркэр забрались комары.

— Ну, как? — спросил Танат.

— Нет! — сердито воскликнула Анна. — Теперь баня не для меня!

Меховой кэркэр облепил ее тело, словно смирительная рубашка. Каждый шаг давался с трудом. Едва доковыляли до яранги Вамче, где было приготовлено гостевое угощение.

Чоттагин приморской яранги просторнее такого же помещения в тундровом жилище. Это настоящий зал по сравнению с теснотой холодной части яранги чаучу. В левом углу весело трещал костер, в нем ярким пламенем горели куски сухого плавника. На длинной цепи висел большой законченный котел, исходивший паром вареного оленьего мяса. К огню бочком были прислонены два больших медных чайника. У изголовья полога на коротконогом столике блистали бутылки с дурной веселящей водой, чайные чашки. Часть гостей уселась на бревно-изголовье, часть разместилась на белых китовых позвонках, служивших здесь сиденьями. Видно, все уже успели сделать по первому глотку, и раскрасневшийся и неестественно оживленный Вамче излишне громко приветствовал вошедших:

— А вот и наша парочка тундровых журавлей влетела в ярангу! Наш яйценосный тыркылын[25] и его важенка! Идите сюда, на чотчот. Какие вы красивые, чисто мытые!

Заметив, что почти все женщины в яранге как бы декольтированы, Анна последовала их примеру, обнажив свою полную белую грудь. Самое удивительное было в том, что никто никакого внимания на это не обратил!

Танат и жена его выпили по чашке разведенного спирта и принялись за оленье мясо, которое подала на длинном деревянном блюде жена Вамче, еще стройная и миловидная Кымынэ.

Разговор шел о больших чукотских новостях. Три дня назад в Уэлен приехал районный представитель Министерства госбезопасности эскимос Атата с целью нанять на зиму несколько хороших упряжек, чтобы по первому крепкому снегу направиться в тундру для установления колхозного строя в хозяйствах, еще остававшихся вольными на Чукотском полуострове. Каюрам обещали щедрое вознаграждение новыми деньгами, кроме того, в пути предполагалось неограниченное угощение дурной веселящей водой. Так как власти не ожидали поголовного добровольного вступления в коллективные хозяйства, всех каюров вооружили новенькими трофейными японскими карабинами «арисаки».

Ринто внимательно слушал. Еще недавно его осенний приезд в Уэлен был для него настоящим праздником. Главное не торговля, не обмен, а встреча с давними друзьями-соперниками, знаменитыми поэтами, создателями танцев и песен. У Священного камня они исполняли только новые песни и танцы, созданные за долгий период зимнего одиночества, размышлений, общения с Великой Тишиной и Спокойствием, в которые погружалась на холодное время года природа, предоставляя человеку возможность обратить свой взор внутрь себя, подслушать у ветра напевы, подсмотреть движения у летящего облака, у бегущего оленя, у вспархивающей из-под ног вспугнутой полярной куропатки. Обычно он состязался с Атыком, признанным на морском побережье Великим Певцом, дальним своим родственником по отцовой линии. С Вамче, у которого он нынче гостевал, вел родство по женской линии, которая простиралась в соседнее эскимосское селение Наукан, оттуда на острова Имаклик[26] и Иналик[27] в Беринговом проливе, протягивалась на мыс Кыгмин, называемый тангитанами мысом Принца Уэльского. Он физически ощущал это свое протяжение в свободном пространстве той части планеты, которую Энэн даровал людям тундры и ледового побережья, и возможность свободного перемещения по нему придавала ему уверенность и внутреннюю силу. Но вот перед самой войной выяснилось, что американские и советские тангитаны установили государственную границу и стали внушать здешним людям, что они чужие друг другу и государственное родство куда как важнее и сильнее, чем родство кровное. Это было за пределами понимания людей Берингова пролива, и первое время они продолжали свободно общаться, несмотря на запреты властей. С появлением вооруженных пограничников властям пришлось договариваться о том, чтобы эти поездки перевести в рамки закона. Говорят, такой закон был создан незадолго до начала далекой Великой войны с фашистами, в которой Америка и Советский Союз стали союзниками. Но вот совсем недавно снова запретили свободное общение в проливе… Сведения о враждебности бывшего союзника, о коварстве и склонности к обману и хитрости капиталистов, особенно американских, исподволь внушались местному населению.

— Есть такой лозунг у большевиков, — продолжал разглагольствовать Вамче, человек осведомленный и любопытный, одним из первых в Уэлене окончивший ликбез, — сплошная коллективизация. Об этом мне сказал Атата. Тех, которые будут сопротивляться, арестуют и посадят в сумеречный дом. Такой дом уже построили в районном центре Кытрыне, обложили дерном для тепла, но окошки там крохотные и забранные железными решетками. Такой дом соорудят и у нас в Уэлене…

Ринто уже принял свое решение. Он усилием воли заставил себя обратиться мыслями к предстоящему песенно-танцевальному состязанию, которое ожидало его через несколько часов у Священного камня. Но в долгой дороге к свободе Анна, несомненно, будет помехой и большой обузой. Похоже, все же остается с Танатом, несмотря на то, что она долго не увидит бани, может, даже и никогда, раз она выбирает иную жизнь. Но это пока. Может быть, настоящая тоска по покинутому миру придет позже, во время тягостных, долгих темных ночей, когда неутихающий ветер, подняв снежную пелену, застилает все вокруг на расстоянии вытянутой руки? Она еще не испытала настоящих тундровых трудностей…

— В Курупкинской тундре у Ильмоча отобрали всех оленей, — рассказывал Вамче. — Самого же держали в сумеречном доме несколько месяцев. Первым пароходом увезли в Анадырь, оттуда дальше, в тангитанскую землю, в неволю…

«Он уже не вернется оттуда, — подумал про себя Ринто. — Как странно: Анна Одинцова по своей доброй воле выбирает жизнь в тундре, образ жизни чаучу, а исконного чаучу, лучшего хозяина увозят невесть куда, в чужую землю, в чужую речь, чужое окружение… Если смысл новой жизни в разрушении человека, то кому она нужна? Надо затаиться, уйти в Анадырское нагорье, куда не достанут длинные руки большевиков. Там в вековой дремоте лежат широкие долины, окруженные неприступными горами, пастбища тучны и достаточны… Вот только по древнему закону те земли якобы принадлежат народу каарамкынов[28], ламутам, людям, которые ездят верхом на оленях. Однако по слухам за последние десятилетия этот народ так сократился и потерял столько оленей, что вот уже многие годы в долины эти не ступали оленьи копыта…»

Танат со смешанным чувством посетил школу. Оставив жену беседовать с директором, он зашел в класс, где впервые сел за настоящую парту, увидел настоящую, черную классную доску, о которой только и слышал от Льва Васильевича: в тундре классной доской им служила старая моржовая кожа, правда, достаточно черная. Отсюда он смотрел на заснеженную большую часть года гладь лагуны, тосковал по тундре и всю долгую зиму мечтал о наступлении весны, когда он поедет в родную тундру, привычную, уютную ярангу, к своим оленям, к матери и к отцу, к брату и сестре, увидит подросших своих племянника и племянницу… А потом, по прошествии какого-то времени мысли о тундре сменились мечтаниями о дальних путешествиях в большие города, а в последнюю весну эта мечта превращалась в реальность предстоящей учебы в Анадырском педагогическом училище. Мечтая о дальних дорогах, Танат никогда не представлял, что навсегда покинет родину, никогда уже не увидит ее. Но теперь обстоятельства складываются так, что не только большие города, Анадырь, но и Уэлен надолго останется только в мечтах и воспоминаниях.

Вот в этом классе его приняли в юные пионеры, и он принес клятву верности большевистской партии, идеям Ленина и Сталина. В последний школьный год стал комсомольцем, и билет ему должны были вручить в бухте Лаврентия, по пути в Анадырское педагогическое училище… Словом, из пионеров вышел по возрасту, окончательно не оформился комсомольцем, и это обстоятельство освобождало его от клятвы.

В учительской комнате Лев Васильевич Беликов вел трудный разговор с Анной Одинцовой. Он не отказался от мысли удержать ее в Уэлене.

— Вы можете здесь преподавать историю, вести другие предметы, заниматься этнографией и языком.

— И все-таки это будет взгляд со стороны, — возражала Анна.

— Разве там, в тундровой яранге, вы не смотрите со стороны? — усмехнулся Беликов. — Что бы вы там ни утверждали, но чукчи всегда будут к вам относиться как к тангитану. Кстати, вы знаете, что значит это слово?

— Знаю, — кивнула Анна.

— Негативная окраска этого определения особенно сильна среди кочевников.

— Моя задача и заключается в том, чтобы мои родственники начисто забыли, что я тангитанка…

— Это почти невозможно.

— Вы судите только исходя из своего опыта.

— Да, — почти с гордостью заявил Беликов, — мне удалось завоевать доверие и уважение оленеводов. И это немало. Многие мои коллеги были в первые же месяцы изгнаны из стойбищ, а в Хатырской тундре даже одного учителя убили…

— Вы учили людей, навязывали им чуждую культуру, чуждую философию, чуждый образ жизни, а я и не собираюсь этого делать. Я хочу и буду жить их жизнью, ничего им не навязывая.

— А как же прогресс? — заволновался Беликов. — Наша задача — нести свет просвещения в массы, искоренять в их среде невежество, суеверия, дикие обычаи! Весь смысл утверждения Советской власти на Чукотке именно в этом!

— Вы внимательно посмотрите вокруг, Лев Васильевич, — мягко возражала Анна. — Много ли дал этот самый прогресс чукотскому народу? Ну, грамоту, какие-то технические новшества, но внутреннюю жизнь, нравственную жизнь изуродовал.

— Ну, насчет нравственности я бы на вашем месте поостерегся говорить, — с усмешкой заметил Беликов.

— Вы считаете, что борьба с шаманизмом — это правильно? Это борьба с мракобесием? Выдолго жили в тундре, в яранге Ринто. Он тоже мракобес, отсталый человек, невежда?

— Ну, Ринто — это совсем другое, — замялся Лев Васильевич. — Это уникальная личность. Вот если бы такие люди пошли вместе с нами, вместе с большевиками — это было бы настоящей победой ленинской идеологии!

— Но ведь Ринто, кроме того, что шаман, он еще и хозяин стада, буржуй, эксплуататор.

— Какой он эксплуататор! В его стойбище живут только его ближайшие родственники, его дети… Власти обеспокоены вашим необычным поступком, — тихо продолжал Лев Васильевич и предостерег: — Не вздумайте с ними так откровенно разговаривать, как со мной. А тем более с Ататой. — Беликов посмотрел на часы. — Кстати, он сейчас должен прийти сюда специально для беседы с вами.

— Но у меня нет никакого желания разговаривать с ним.

— Атата этого у вас спрашивать не будет: он представляет госбезопасность, хочешь или не хочешь, но беседовать с ним придется.

Атата оказался сравнительно молодым и очень симпатичным на вид, если не сказать красивым человеком. Высокого даже для эскимоса роста, с мягкими чертами лица и неожиданно большими черными блестящими глазами, он, должно быть, привлекал женщин. Сдержанно поздоровался, но не подал руки. Кивнул Беликову, и тот вышел из комнаты.

— Я тоже учился в Ленинграде — на правильном русском языке произнес Атата. — Но только один год, на подготовительных курсах Института народов Севера. Заболел легкими, и врачи посоветовали уехать обратно на родину, в Уназик.

Едва взглянув на Анну Одинцову, он почувствовал странное волнение и тоску: всю жизнь он мечтал жениться на настоящей тангитанской женщине, жить по-новому, спать на пышной белой кровати рядом с такой вот красавицей… Особенно его поразили ее глаза: голубые глаза породистой суки.

— Жаль, что мы тогда с вами не встретились: я часто бывала в Институте, дружила с Выквовом и другими студентами-чукчами…

— Однако у нас не воспоминания о Ленинграде, а серьезный разговор, — резко переменил тему Атата. — Я представляю районное отделение госбезопасности и являюсь заместителем председателя комиссии по окончательной коллективизации и раскулачиванию оленеводов района Чукотского полуострова. Нападение фашистской Германии приостановило этот процесс на Чукотке, и теперь, согласно указаниям великого вождя, генералиссимуса Иосифа Виссарионовича Сталина, — тут Атата глянул на портрет вождя в застекленной раме на стене, — надо завершить это дело.

— Но я коллективизацией не занимаюсь, — перебила с улыбкой Анна. — Меня интересуют только древние обычаи и чукотский язык.

— Я знаю, — Атата не отозвался на улыбку. — Но, как лицо ответственное за положение в тундре, я должен знать о каждом постороннем, проникшем в тундру.

— Ну, допустим, я не совсем посторонняя в тундре, — не скрывая раздражения, заметила Анна. — Во-первых, я замужем за местным, за Танатом, сыном Ринто… Во-вторых, у меня научная командировка Института этнографии Академии наук и Восточного факультета Ленинградского университета. Вот соответствующие бумаги…

Она раскрыла потрепанную папку.

— Здесь рекомендательные письма Георгия Меновщикова[29], Петра Скорика[30] и Иннокентия Вдовина[31]

— Георгий Алексеевич Меновщиков учил нас в Уназике… — Выражение лица Ататы несколько смягчилось. Действительно, документы у этой русской девушки сомнения не вызывали, солидные печати внушали уважение… Но вот то, что она вышла замуж за местного… И в эту минуту, внимательно оглядев ее с ног до головы, она вдруг почувствовал острую зависть к Танату, покорившему такую красавицу, словно вышедшую из русской сказки. — Вы должны понять всю политическую важность коллективизации и раскулачивания именно на Чукотке, — лицо Ататы снова посуровело. — Граница с империалистической Америкой — рядом. Враги могут проникнуть.

— Но ведь я приехала совсем с другой стороны, — заметила Анна. — Из Ленинграда.

— Это я знаю, — заметил Атата. — Поскольку вы являетесь как бы представителем русского народа в тундре, я надеюсь, что будете оказывать нам помощь.

— Нет уж! — решительно заявила Анна. — В этом деле я вам не помощник. Я простая чаучуванау и в свободное время только занимаюсь научными исследованиями… Извините, но меня, наверное, муж заждался…

Схватив папку и кивнув без слов на прощание Атате, она вышла из комнаты.


К Священному камню уже стекались принаряженные уэленцы: местные жители, работники полярной станции, немногочисленные оставшиеся на лето учителя, служащие торгово-заготовительной базы, пограничники.

Солнце стояло над Инчоунским мысом еще достаточно высоко, но его лучи живописно пронизывали желтые круги больших яраров[32]. От малейшего прикосновения туго натянутая кожа звенела, и люди с бубнами — знаменитый Атык, Ринто, Рыпэль, Вамче, юный Гоном — переговаривались между собой вполголоса, как бы оберегая свои голосовые связки для громкого песнопения.

Певцы расположились на нагретом долгим солнцем камне, каждый поставил у ног деревянный сосуд с водой для смачивания поверхности ярара. Перед ними свободной оставалась небольшая площадка для исполнителей танцев.

Танат знал, что некоторое время назад Ринто, Атык и Вамче уходили под скалы Маячной сопки помолиться и принести жертвы морским богам. Многие знали об этом, даже русские жители Уэлена догадывались, но кроме нескольких собак за ними никто не увязался.

Молодой Гоном и еще двое юношей запели Радостную песнь, которая обычно предваряла сольные выступления признанных, великих певцов, и на общий танец в круг вышли сначала малые детишки и уже за ними подростки, юноши и девушки. Стоявший рядом с женой Танат поначалу только притопывал ногой в такт ударам ярара, а потом не выдержал и вышел в круг. Анна с плохо скрытым удивлением глянула ему вслед. Муж был в белой камлейке[33]. в обшитых выбеленной нерпичьей кожей низких торбазах[34]. Он достал откуда-то расшитые бисером замшевые перчатки и вступил в танец, каждой частью своего тела, каждым мускулом отзываясь на удары бубна. Это было так заразительно, что Анна заметила, как она сама невольно поддается общему движению, раскачивается согласно ритму.

Чукотский танец состоит из двух частей — медленной и быстрой. Обе части Танат исполнил самозабвенно, прикрыв глаза, как бы унесенный мелодией в волшебные дали. Перед второй, быстрой частью в круг неожиданно для всех шагнул Атата и вступил в танец-единоборство с молодым чукчей. Но всем было ясно, что танец Таната более выразителен и пластичен.

Когда ярары умолкли, раскрасневшийся и вспотевший Танат присоединился к жене и услышал из ее уст жаркий шепот:

— Я тобой горжусь!

Каждый, кто хотел, танцевал всеобщий Танец Радости, а когда веселье набрало силу, ярары вдруг умолкли и на некоторое время тишина нависла над Священным камнем. Лишь из-за гряды прибрежной гальки доносился размеренный, как удары ярара, гул морского прибоя и изредка истошный вопль невидимой морской птицы.

Анна Одинцова поняла, что здесь не принято аплодировать, достаточно возгласом высказать одобрение. Песни и танцы Атыка, Вамче, Рыпэля и молодого Гонома показались ей несколько однообразными, и она с понятным нетерпением и волнением ожидала выступления своего свекра. Наконец, ярар перешел к нему, и вдруг откуда-то сзади возникла Вэльвунэ в новой, цветастой, длинной, почти до пят камлейке. Она медленно, под сдерживаемый рокот бубна, пошла на середину свободного круга и, слегка раскинув руки в ярко расшитых бисером перчатках, остановилась.

Песня рождается в тишине размышлений,
Когда душа внимает всему, что входит в нее
Вместе с ветром, пришедшим с далеких нагорий,
Где есть воля и пространство для мысли.
Если Судьба подарила тебе эту жизнь на рассвете.
Прими ее и сделай ее светлым днем до конца.
Пока есть силы и мысль быстра, как олень,
От зари твоей жизни до покойного и тихого заката.
И кто бы с чужбины ни пытался иль словом, иль силой
Изменить то, что предки тебе завешали, —
Слушай сердце свое, слушай свой собственный разум
И не дай ветру чужому
Унести теплый дым своего очага.
Как и полагалось при исполнении классического чукотского танца, Вэльвунэ дважды, сначала в медленном, потом в быстром темпе, проделала движения руками, слегка приседая, поворачивая голову то в одну, то в другую сторону, и при этом ее глаза были чуточку прикрыты, свидетельствуя о полном погружении в танец.

Слушая песню и глядя на мать, Танат чувствовал нарастающее беспокойство и тревогу: такой песни и такого танца еще никто не исполнял у Священного камня Уэлена. За последние годы содержание их наполнилось новыми мыслями и новыми словами. Вместо Мудрого Ворона, Создателя Земель и Вод, все чаще упоминалось имя великого вождя и учителя всех народов, великого полководца Иосифа Виссарионовича Сталина. Появились песни и танцы о подвиге покорителей Арктики — челюскинцев[35] и папанинцев[36], о строительстве колхозов. Такие песни открыто поощрялись властями, и их сочинители награждались ценными подарками. Так, Рыпэлю за песню о Великом Вороне, переделанную на песню-танец о Великом Сталине, дали брезент на покрышку яранги и отрез цветного ситца на праздничную камлейку его жене.

Когда Вэльвунэ закончила танец и в тишине ушла обратно в толпу, зрители исторгли вздох одобрения и кто-то даже тихо простонал ей вслед. Ринто покинул свое место на Священном камне и последовал за женой. За родителями потянулись дети, за ними — Танат с Анной Одинцовой.


Ранним утром двадцать девятого августа тысяча девятьсот сорок седьмого года стойбище Ринто снялось с места и двинулось в дальнюю дорогу, на крутые склоны Золотого хребта.

4

Казалось, еще один порыв ветра и ярангу понесет вместе с ее обитателями по тундре, по белым бескрайним снежным полям, по горным долинам, по ровным плато, снежным застругам, поволочет по кустарникам, едва торчащим по берегам уснувших на всю долгую зиму, промерзших до самого дна рек. Иногда каким-то образом комок спрессованного воздуха залетал в ярангу, гасил пламя в жирнике, отбивал на мгновение дыхание и с жутким воем устремлялся дальше. Именно этот вой был самым невыносимым. Он рождал в душе мрачные мысли, тревогу, гасил радость, вызывал раздражение, и во рту всегда присутствовали горечь и сухость, которые не проходили даже от обильного питья.

Обитатели стойбища Ринто переносили непогоду с привычной стойкостью. Танат вместе с братом проводили все время в стаде, не давая оленям разбредаться. В пургу это было адской работой, и в короткие часы отдыха Танат входил в ярангу вместе с порывом снежного ветра, сам как сугроб, долго выбивал согнутым отросточком оленьего рога снег из кухлянки, торбазов, меховых штанов, и вползал в полог изнеможенный, не в силах даже внятно разговаривать.

Ринто уводил стойбище все дальше от морского побережья, долин больших рек, служивших зимними дорогами для собачьих упряжек. Он держал курс на Анадырское нагорье, где можно спрятаться и затаиться в складках гористых склонов, в ущельях, прорытых стремительными потоками. Долгий путь пролегал по холмистой тундре Чукотского полуострова, мимо низких берегов вдававшихся глубоко в материк Колючинской и Чаунской губ.

Анна как-то спросила свекра, как он ориентируется без карты и компаса в этом причудливом нагромождении замерзших больших и малых потоков, в бесконечных долинах. Ринто слегка улыбнулся и показал на звездное небо:

— Они меня ведут.

У Одинцовой была довольно старая карта Чукотского полуострова, добытая на географическом факультете Ленинградского университета. Картограф предупредил, что поскольку район приграничный, то координаты смещены, чтобы сбить с толку возможных интервентов и шпионов.

Ринто, познакомившись с картой, сказал Одинцовой, что это и впрямь хороший способ ввести в заблуждение путника. На чистой странице дневника своей невестки он изобразил несколько созвездий, не совпадающих с общепринятыми, и начертил схематическую карту Чукотского полуострова.

— А куда мы кочуем? — спросила Анна.

— Об этом я знаю один, — ответил Ринто и внимательно посмотрел на женщину.

Она, конечно, очень сильно изменилась за эти суровые месяцы. Не только внешне, но, насколько мог чувствовать Ринто, и внутренне. Хотя всякая женщина меняется с началом беременности, и в этом тангитанская женщина не является исключением. Она коротко остриглась и перестала отзываться на каждый укус вши. Погода не позволяла как следует вымораживать зимний полог, да и во время частых кочевок не бывает достаточно времени, чтобы разостлать на чистом снегу оленьи шкуры и хорошенько выбить их.

Наконец, глава стойбища понял, что не только женщинам, но и молодым пастухам нужен отдых, и решил сделать остановку у подножия гряды Снежных баранов. Яранги поставили под ветром, однако пурга продолжала неистовствовать с прежней силой. Обманчивые паузы, когда, казалось, наконец-то наступала долгожданная тишина, были лишь передышкой, словно непогода собиралась с новыми силами, чтобы обрушиться на три затерянные в бескрайней белой пустыне яранги.

Ринто чувствовал, что настает время, когда он должен обратиться к Великим Повелителям Ветров, умилостивить, попросить утихомириться и послать на землю тишину и покой. Пурга, ненастье — это демонстрация могущественных сил природы и в то же время испытание человека. Выжил, выдержал — значит, можешь жить дальше в этом неспокойном, полном опасностей мире.

Ринто достал из мешка нерпичьей шкуры свое шаманское облачение — длинный балахон из тщательно выделанной оленьей замши с нашитыми на него полосками белой и желтой кожи, оканчивающимися разноцветными бусинками. Рукава и подол отделаны длинным росомашьим мехом. Балахон такой длинный, что почти скрывал ноги. Малахай с пушистой опушкой блистал бисером. Прислушиваясь к порывам ветра, то усиливающемуся, то утихающему вою, Ринто облачался в священные одежды. Давненько он не надевал их. В последний раз перед весенним отелом, который прошел хорошо, сразу существенно прибавив поголовье его стада.

Полулежа в пологе, Анна молча наблюдала за приготовлениями к священному действу. Она боялась неловким движением, невзначай произнесенным словом спугнуть торжественность момента. Тем временем Вэльвунэ что-то резала на чисто выскобленном деревянном блюде. С этим деревянным блюдом Ринто шагнул в белую воющую мглу. И в эту минуту Анне показалось, что на какое-то мгновение пурга стихла, но это было обманчивое впечатление. Наоборот, она как бы еще больше разъярилась, набрала силу и обрушилась на ярангу, стараясь вырвать ее из мерзлой земли вместе с деревянными стойками, поперечинами, название которых Анна теперь знала не хуже хозяина. С беспокойством прислушиваясь к яростному гулу снежной бури, женщины в напряжении ждали возвращения Ринто.

Вэльвунэ молча сучила нитки из оленьих жил, скручивая тонкие прожилки на обнаженном бедре. Зная, как монотонные занятия успокаивают растревоженное сердце. Анна следовала ее примеру, хотя ее нитки пока получались не такими ровными, словно изготовленными на прядильной машине, как у свекрови. От вкуса оленьих жил саднило язык, слегка пощипывало, потому что жилы вымачивались в крепкой, выдерживаемой несколько дней моче. Запах этого человеческого выделения, первые дни мучивший Анну до головной боли, как-то ослабел, точнее, она притерпелась к нему, и было бы странно, войдя в полог, не обнаружить его, исходящего от берестяного сосуда, стоявшего в дальнем углу мехового полога.

Как только родители Таната, а за ними остальные обитатели стойбища Ринто узнали о беременности Анны, как она немедленно почувствовала изменившееся отношение к себе. Теперь ее старались избавлять от тяжелой работы, и ярангу на очередной стоянке ставили без нее, поручая ее попечению детей, приготовление пищи и подготовку рэтэма. Главным ее занятием теперь стало шитье зимней одежды для мужа и для себя. Выделку шкур полностью взяла на себя Вэльвунэ, потому как эта работа требовала немалых усилий, особенно в окончательной стадии, когда надо было пятками полировать обработанную каменным скребком оленью шкуру. После такой выработки она становилась шелковистой, легкой, мягкой. Вместо этой тяжелой работы Анна готовила подошвы для зимних торбазов, сжимая зубами сырой верхний край заготовки, лахтачьей кожи, также вымоченной и выдубленной в моче.

Когда внутреннее беспокойство уже заняло все мысли, распахнулась кожаная дверь-заплата в ярангу и вместе с облаком снега и ветром в чоттагин вошел Ринто. Он молча выбил снег из одежды, аккуратно снял свое нарядное облачение и повесил вместе с малахаем и нарядными торбазами на поперечную перекладину яранги.

За все время, оставшееся до сна, никто в яранге не произнес ни слова, а вечером, когда все улеглись спать и Анна вытащила свой дневник, Танат вдруг попросил:

— Ты можешь сегодня не писать?

Это было сказано так, что не было нужды спрашивать о причине такой просьбы.

Мысль о том, что мимо прошла большая, не разгаданная тайна, долго не давала уснуть, а утром, когда Анна проснулась от ставшей уже непривычной, оглушительной тишины, наступившей за стенами яранги, она не смогла скрыть удивления.

За утренней трапезой, когда вместо закончившегося настоящего чая заварили листья тундрового растения, она не отводила своего пытливого взгляда от Ринто.

Хозяин и глава стойбища спокойно, шумно отпивал с большого фарфорового блюдца, явно китайского происхождения, с ясно различимыми иероглифами на донышке, и время от времени обменивался короткими фразами с сыном. Неужели ему и впрямь вняли неведомые силы и укротили ветер и усмирили летящий снег? По здравому смыслу образованного человека, конечно, это счастливое случайное совпадение, но верит ли сам Ринто в свои силы и способности? Скорее всего, это так. И наверняка верит в это и его сын Танат, отнюдь не темный, безграмотный чаучу, а человек, знакомый с современными науками, изучавший физику, химию, геометрию, алгебру, современную историю и литературу.

Теперь можно воспользоваться хорошей погодой и продолжить путь в отдаленные от Советской власти долины Анадырского нагорья. Быстро свернули яранги, погрузили на нарты. Составился длинный караван, внутри которого на отдельных нартах с меховыми кибиточками ехали малые детишки, остальные шли рядом, — оленям трудно было тащить груз по снежной, убитой до каменной твердости, целине. Для лучшего скольжения полозьев время от времени останавливались, опрокидывали нарты вверх полозьями и наносили на них смоченным в воде лоскутом шкуры белого медведя тонкий слой льда. Для этого мужчины держали за пазухой, на голом теплом животе непромокаемые кожаные туески. Нанесенный на деревянный полоз слой воды моментально белел от мороза, а потом превращался в прозрачное, скользкое покрытие. Танат добавлял в туесок снег и прятал его за пазуху. Каждый раз, наблюдая за этим действием, Анна невольно вздрагивала всем телом, будто это к ее телу плотно прилегал студеный туесок.

Во время полдневной остановки наскоро перекусывали мороженым мясом либо оставшимся копальхеном, пили чай и шли дальше, пока не кончался короткий зимний день и сполохи полярного сияния застилали небо и свет звезд.


«Новый, 1948 год, наступит при обильном снегопаде, так что пришлось делать остановку в этом долгом бегстве от новой жизни. В нашем пищевом рационе становится все меньше цивилизованных продуктов. Сначала закончилась мука, потом сахар, последним вышел чай. Соли вообще не было, но я довольно быстро научилась обходиться без нее: полусваренное оленье мясо само по себе солоновато, тем более рилкырил, сырое мясо, и копальхен, который тоже подходит к концу. Еще немного, и мы перейдем на подножный корм, что полностью отвечает моим научным целям, тому эксперименту, на который добровольно обрекла себя. Но вот что примечательно: в здешней жизни, внешне монотонной, почти не остается свободного времени, и этим объясняются довольно большие пробелы в моем дневнике. Надо ставить ярангу, выбивать шкуры, шить, поддерживать огонь в костре, варить горячую еду, мять высушенную одежду, готовить новые стельки в торбаза, чинить их. Было бы странным и непонятным для окружающих — писать. К вечеру остается одно желание — скорее завалиться в оленью постель, накрыться пыжиковым одеялом и впасть в забытье, в глубокий сон без сновидений. Кстати, сновидения о прошлой жизни, о Ленинграде, начисто исчезли. Снится какой-то сумбур, улетучивающийся еще задолго до того, как откроешь глаза.

Меня не покидает решимость выведать все-таки если не все, но самое существенное в шаманизме Ринто. Во всяком случае, мне еще не встречалось в научной литературе описание такого типа шамана, выходящего за рамки общепринятого представления. Также я еще не встречала ни одного мало-мальски внятного заклинания. На каком языке беседует с Богами и Могущественными Сипами шаман Ринто? Что за магические слова он произносит, в результате которых утихает пурга и в природе воцаряется тишина и спокойствие? Простое ли это совпадение или же и впрямь воздействие на эти Силы? Попытки выведать что-то определенное на этот счет у моего мужа успеха не имели он отнекивается, уклоняется, хотя видно что кое-что ему известно…

Окружающий пейзаж заметно изменился. Прежде всего появились низкорослые деревья. Очевидно мы вступаем в полосу лесотундры. Раз мы попали в долине безымянной реки в настоящую березовую рощицу, в которой провели ночь. Мне казались, что я под Ленинградом, где-то под Лугой, где мы до войны снимали дачу…»


Танат стоял на склоне холма, опершись о кривой пастушеский посох, и прислушивался: какой-то странный, неведомый звук, непохожий на движение снега по твердому насту, на шелест ветра в торчащих из сугробов ветках кедрового стланика, донесся до него. Звук исходил сверху, с прояснившегося неба, с северо-востока. Обшарив глазами весь небосвод, Танат наконец заметил еле видимую точку над горизонтом. Именно оттуда исходило ровное жужжание, уже знакомое ему, но он думал, что тот мир, где летают самолеты и плавают большие железные пароходы, навсегда остался в прошлом. Он никогда не увидит землю с высоты полета, как еще недавно грезилось. Самолет летел прямо на юг, минуя долину, в которой схоронилось оленье стадо. Да, убежище выбрано так, что даже с летящего самолета трудно заметить стойбище. Но куда летит самолет? Ищет ли он кого-то или случайно маршрут крылатой машины пролег именно над этой частью чукотской тундры?

Самолет увидели все обитатели стойбища Ринто, и вечером только и было разговоров о нем.

— Он летел оттуда, с севера, — предположил Ринто, — где русские соорудили поселки для лишенных воли. Несчастные пленники роют в горах камень для извлечения прочного металла. Те русские не занимаются коллективизацией, у них другие заботы, как бы невольники не сбежали.

И все же полной уверенности в безопасности не было. Каждое утро в погожий день Ринто поднимался на ближайшую вершину и оттуда обозревал окрестности. Вон за теми горами начинается Якутия, другая страна, другой народ, говорящий на ином языке. Они давно восприняли русского Бога и взяли русские имена, однако те, кто владел оленями, вели себя как заправские чаучу. Вот те, кто кочевал южнее, те уже имели лошадей, ели конское мясо и пили слегка хмельной напиток кумыс, потому как лошадь давала больше молока, нежели важенка. В былые времена чукчи и якуты враждовали, потому что якуты вели русских на чукотскую землю, отбирали силой оленей, а иной раз и участвовали в битвах на стороне тангитанов, как это было в знаменитой битве с Якуниным, павшим в сражении у Чаунской губы. Об этой великой победе над русскими и якутами были сложены песни и легенды, которые пересказывались только на чукотском языке и никогда не переводились на русский. Переводить их на русский означало нарушать дух дружбы народов Советского Союза, противоречить главной политике большевиков.

Хотя Ринто не мог пожаловаться на свое зрение, но в этот раз он достал из кожаного футляра, утепленного снаружи пыжиком, бинокль, приложил к глазам окуляры и приник к ним. Шли две нарты, запряженные оленями. Это обстоятельство несколько успокоило Ринто. Атата предпочитал передвигаться по тундре на собаках. Но кто это мог быть? Путники ехали не с якутской стороны, а с другого направления. Олени явно устали и истощены, они едва тащились, да и люди едва передвигали ноги, и прошло немало времени, пока Ринто не убедился: шли две женщины. Скатившись по снежному склону на скользких камусовых штанах, Ринто бросился через долину в стойбище.

Старший сын Рольтыт после ночного дежурства в стаде спал тяжелым сном в пологе. Его жена Тутынэ мяла пересохшую шкуру в чоттагине. Испуганно взглянув на свекра, она отложила работу и встревоженно спросила:

— Что случилось?

Не отвечая, Ринто растолкал сына:

— Одевайся! Гости едут с северной стороны.

Едва продрав глаза, Рольтыт сначала ничего не соображал.

— Какие гости? Кто они?

Натянув на меховую кухлянку матерчатую камлейку, спросил:

— Оружие брать?

— Пока не надо… Женщины идут.

Караван из двух нарт тем временем уже можно было разглядеть невооруженным глазом. Путники едва передвигали ноги, да и олени были не в лучшем положении. Передний часто падал, и женщинам приходилось его с трудом поднимать. Они были так измучены тяжелой и дальней дорогой, что Ринто едва узнал в них жену своего старого друга Тонто и его дочь Катю, нареченную невесту Таната.

— Что с вами случилось? Почему вы одни? Где мужчины?

В ответ жена Тонто только простонала, а Катя сказала:

— Это долгий разговор… Мы и не надеялись добраться до вашего стойбища, уже приготовились к смерти, но боги вели нас верной дорогой…

Ринто привел обессилевших женщин в ярангу. Вэльвунэ, не задавая никаких вопросов, поставила на огонь большой котел, быстро сварила мясо. Анна пыталась выспросить у тестя, что случилось, но тот только отмахивался:

— Потом. Сначала надо людям дать отдохнуть.

Рольтыт распряг оленей, разгрузил нарты.

Женщины поели и в бессилии завалились спать.

Прошел день, прошла ночь, и только в середине следующего дня Катя, несколько придя в себя, принялась рассказывать…


«…Мы тоже решили откочевать подальше от побережья, но наша бабушка была очень больна, и мы ждали, когда она отправится в свой последний путь. Уже замерзли все реки, озера, снег покрыл всю землю, а смерть все не приходила за старой Калянау. А тем временем новости одна другой страшнее доходили до нас. Злые гости приехали в стойбище поздно вечером, потребовали накормить собак, а на следующее утро собрали всех жителей, и Атата, главный среди приезжих, объявил, что отныне в нашем стойбище будет колхоз и олени уже не наши, а общие… Отец пытался возражать, говорил, что олени и так как бы общие, но Атата сердито перебил его, объявил врагом власти и народа и сказал, что он будет заточен в неволю и отправлен в русский сумеречный дом, где содержатся злодеи и преступники. От этих слов отец рассердился и сказал, что, пока он жив, никакого колхоза в его стойбище не будет, а Атату, как недружелюбного гостя, просит покинуть ярангу. Атата пил самодельную злую веселящую воду, они с собой возили на отдельной парте устройство для ее приготовления, был красен и очень сердит. Он вытащил из висящего на поясе чехла такое маленькое ружьецо специально для убиения человека. Отец не думал, что Атата серьезно угрожает ему. Он засмеялся ему в лицо и сказал, что жалеет его мать и отца, сотворивших человека, подобного якуту, прислужнику и союзнику русских. Такой тихий звук у этого ружьеца. Мы даже и не думали, что оно может убить человека. Отец сначала упал на колени и даже успел сказать: вот ты какой! И умер. Мои братья оцепенели, будто неожиданным морозом охваченные. А этот Атата кричал: всех, кто к нему приблизится, он застрелит из этого ружьеца. Вокруг него на защиту встали его спутники — Краснов из Уэлена, Гэмауге из Нунямо и Утоюк из Наукана, молодые большевики из наших. Они, конечно, не кричали, хотя тоже налились злой веселящей водой. Только увещевали нас, просили отойти подальше. Мои братья готовы были разорвать на куски Атату, но тут мама сказала, что ничего не просит, только пусть дадут спокойно похоронить отца, а все остальное пусть будет по-ихнему. Мы похоронили отца на высоком холме, откуда еще можно видеть морское побережье. Атата и его спутники провели собрание, поставили во главе стойбища Леленто из Чегитуна, продавшего до революции американцам собственных оленей; объявили колхоз. Братьев наших забрали. У этого Леленто оставили оружие и много патронов. Двое наших пастухов, которых мы в свое время пожалели, когда они потеряли свои стада во время Большого Гололеда пятнадцать лет назад, стали его сподвижниками, а нам посоветовали убираться…»


Повествование было долгим, прерывалось продолжительным молчанием, во время которого Катя как бы набиралась новых сил, чтобы продолжить свой страшный рассказ. Никто ее не перебивал, только время от времени ее мать молча кивала, как бы подтверждая сказанное, и при этом тихо всхлипывала, а то и начинала громко рыдать. За это время никто из слушателей так ничего и не сказал, и, похоже, Ринто не столько внимал горестному рассказу, сколько размышлял о своем. Дальше уходить некуда. Придется обосноваться здесь, в Долине Маленьких Зайчиков, в складках разломанной земли, последней пяди чукотской земли, хорониться в узких долинах, кое-где поросших колючим кустарником, березняком. Уж чего, а дров здесь вдоволь, хотя пастбища скудны, каменисты.

Пролетевший давеча в синей высоте самолет не выходил из головы: может, он был послан выследить убегающих от коллективизации оленеводов? Наверное, не одному Ринто пришла такая мысль.

Приезжих женщин поселили у Рольтыта, но у того и так было тесновато, и об этом надо думать. Ставить еще одну ярангу хлопотно и расточительно… Единственный выход напрашивался сам собой, да и подходил к давним обычаям, завещанным предками. Только как на это посмотрит тангитанская женщина? Что касается сына, то он не должен возражать: в свое время именно ему была обещана Катя.

Но Ринто приступил к осуществлению своего плана не сразу, дав сначала уставшим и пережившим ужас женщинам прийти в себя. Прежде всего он поговорил с сыном. Беседа происходила вдали от стойбища на снежном склоне, разрыхленном оленьими копытами. Низкое солнце давно скрылось за горной грядой, голубой сумрак медленно заполнял долину. Безмолвие окутало землю, и оно было прекрасным, умиротворяющим, наполняющим спокойствием душу человека. Ради этого душевного спокойствия стоило изо всех сил бороться с вторжением чуждых голосов, чужого шума и чужих мыслей.

— Ты решил жить по заветам предков, — начал издалека Ринто. — И для этого отказался от мысли продолжать образование и вернулся в стойбище. Хотя ты и привел чужую нам тангитанскую женщину, но Анна, как я убедился, с уважением относится к нашим верованиям и обычаям. Честно говоря, я не ожидал от нее такого. Иногда мне кажется, что в ней возродилась моя бабушка, мудрейшая Гивэвнэу, чей прах давно растворился в этой Великой Белой Тишине и в этом Великом Белом Спокойствии…

Танат чувствовал, как внутри у него растет беспокойство: отец редко говорил с ним так возвышенно и торжественно.

— Ты должен взять второй женой Катю…

Танат от неожиданности вздрогнул и почувствовал, как под мягким пыжиком нижней кухлянки тело покрылось холодным потом.

— Ты знаешь, что у нас такое не возбраняется и при жизненной необходимости это вполне понятно и допустимо… Вот почему у нас так редки сироты. Тем более, согласно нашим обычаям, она имеет на тебя больше прав, чем Анна. Если ты забыл, то я напомню: она была предназначена тебе с самого рождения.

Танат смотрел на вершину хребта, где гасли необыкновенно красные отблески закатывавшегося зимнего солнца. Он все мог представить, его воображение не раз переносило его в далекие страны, о которых он читал в книгах. Он шагал по блестящему паркету величественных дворцовых залов, брел в волнующемся море созревшего хлеба, плыл по теплым морям и блуждал в зеленом, влажном сумраке тропических джунглей, воображая себя охотником на львов, не раз в мыслях возносился в небо на стремительно летящем самолете, стоял за спиной капитана Немо, обозревая вместе с ним удивительный подводный мир… Но иметь двух жен! Делить свою любовь между Анной и Катей. Это невозможно даже вообразить! Огромным усилием воли он призвал все свои душевные силы и постарался ровным, спокойным голосом сказать:

— А как на это посмотрит Анна? Не думаю, что в этом случае она будет мудра, как бабушка Гивэвнэу. Не забывай, что она тангитанская женщина, и, насколько я знаю, они не любят делить мужчин с кем-нибудь еще. Это может плохо кончиться… И время ли сейчас говорить об этом, когда у нее в чреве растет мое дитя?

— Жизнь не выбирает для наших решительных поступков удобное время…

Танат никогда не спорил с отцом.

— Ты должен убедить Анну. Если она, как она утверждает, уважает наши обычаи и стала настоящей чаучуванской женщиной, пусть докажет…

— Но я не смогу жить с двумя женами.

Отец усмехнулся.

— Сразу может не получиться.

— А Катя знает?

— Она пришла в наше стойбище, — напомнил Ринто. — Она знала, куда идти.

— Но она поняла, что я уже женат.

— Она окончательно еще не пришла в себя. Ей будет очень трудно понять твой поступок.

— Но уже ничего нельзя сделать, — вздохнул Танат.

— В жизни всегда что-то можно исправить, — возразил Ринто. — Для того и разум дан человеку. Только надо делать так, чтобы другому не было худо.

— Но Анне будет худо!

— Откуда ты знаешь? И потом, я уже говорил: если Анна хочет жить по нашим обычаям, она должна смириться.

— Может, я не хочу…

— Если ты вернулся в тундру, ты это должен сделать, хочешь ты или не хочешь, — жестко произнес Ринто.

Вечерняя трапеза в яранге проходила в напряженном молчании. Танат поспешил укрыться в своем пологе. Закончив хозяйственные дела, в полог вползла Анна, дотронулась до обнаженного плеча мужа и тихо спросила:

— Что-то случилось?

Анна слушала, не задавая ни одного вопроса.

Когда Танат в заключение решительно произнес: «На это я никогда не соглашусь!» — Анна мягко возразила:

— Ну, это ты зря! Если и впрямь такой обычай существует, то ты должен подчиниться.

Танат в изумлении уставился на жену: вот этих слов он не ожидал!

— Как ты можешь говорить такое? Как ты можешь допустить, чтобы здесь, в пологе, рядом с тобой или вот с этой стороны лежала еще одна женщина! Я об этом ни в одной книге не читал!

— Это только доказывает, что в книгах не вся правда…

Танат почувствовал, что Анна улыбается. Он ожидал всего, но только не такой реакции. То, что казалось еще недавно нерушимой нежностью между ними, вдруг предстало хрупким, легко разрушаемым. Одно серьезное вторжение извне, и личный мир чувств оказался в опасности. Как может так говорить Анна, которая не раз называла его единственным, неповторимым, самым любимым и обожаемым из всех на свете людей? И вот она готова разделить его с другой женщиной. Как же такое может быть? Выходит, прав отец, когда предостерегал его от коварства тангитанских женщин.

Однако Анна тоже не могла ни успокоиться, ни заснуть до самого утра. Вот он, счастливый подарок судьбы, которого не удостаивался ни один из исследователей-этнографов! Обычай левирата описывался только извне, со стороны, и все, что было написано об этом необычном институте брачных взаимоотношений примитивных народов, было тусклым отражением видимой снаружи картины. Правда, в данном случае это не левират в чистом виде, когда вдова выходит замуж за оставшегося в живых брата, а нечто совершенно новое, неизвестное науке. Еще никому из ученых не удавалось описать, а тем более пережить это самому, оказаться как бы внутри этих необычных обстоятельств! Она уже представляла себя в Петровском зале Кунсткамеры на дубовой резной трибуне, перед аудиторией, в основном состоящей из седовласых ученых. Она читает научный доклад о левирате, основанный на личном опыте и личных наблюдениях! Даже великий Миклухо-Маклай[37], строго говоря, не жил вместе с туземцами. Его дом стоял в отдалении от хижин аборигенов, и его наблюдения, действительно классические с точки зрения описательной этнографии, увидены со стороны. А Маргарет Миид, похоже, не провела ни одной ночи в хижине аборигена острова Самоа. Лихорадочная взволнованность, ожидание необычного переживания разбередили душу. Правда, несколько удивляла позиция и отношение к этому мужа. Но он должен подчиниться отцу, главе стойбища, шаману, хранителю древних обычаев, строго определяющих жизнь в оленеводческом стойбище. Интересно, как отнесется ко всему этому сама Катя Тонто?


Она узнала о женитьбе Таната еще во время осеннего путешествия на побережье. То, что женой Таната стала тангитанская ученая женщина, было непостижимым, подозрительным и вызывало сомнения в душевном здоровье нареченного. Теплая звездочка надежды, до этого всегда гревшая ее маленькое сердечко, разом погасла, и горький пепел вместо нее долго отравлял ей жизнь. Со временем горечь притупилась, но стоило ей вспомнить нареченного, его лицо, голос, как в душе поднималась волна грусти, затемняла светлый день, и она вступала в полосу тихого, невидимого со стороны душевного страдания, внешне выражавшегося в долгом и упорном молчании. Она дала себе слово никогда не встречаться с человеком, обманувшим ее самые светлые надежды. Даже временами думала о замужестве с другим человеком. Но вот судьба повернулась иначе.

Когда Катя впервые увидела Анну, за ее обликом молодой беременной чаучуванской женщины, с лицом, лоснящимся от тонкого слоя несмываемого жира, с короткими блестящими волосами, темным лицом, в кэркэре с приспущенным правым рукавом, она не сразу разглядела ее пронзительные тангитанские синие глаза. Будучи по природе своей человеком добрым. Катя, однако, никак не могла преодолеть в себе возникшую неприязнь. Если бы Анна была своей, луоравэтланкой, на худой конец, эскимоской, не было бы так обидно. Но тангитанка… Вне всякого сомнения, это она взяла и женила на себе Таната, отобрала принадлежавшее другому человеку счастье. Она поступила как настоящая воровка.

Но теперь им придется жить вместе. Так распорядилась судьба. И придется приноравливаться, привыкать к этой жизни, каждый раз подавляя в себе ненависть к тангитанской женщине, терпя горечь в душе и пряча в сердце неутихающую любовь. Катя немного знала русский язык, помнила уроки кочевого учителя Льва Васильевича Беликова. Свое русское имя Катя получила от учителя. Будем тебя называть Катя, сказал тогда Лев Васильевич. Обычно русские имена плохо приживались в чукотской среде, в повседневном обиходе. Ими больше пользовались при общении с русскими, в документах. Но тут случилось так, что данное девочке кочевым учителем имя прижилось сразу, и даже отец стал сразу же называть ее Катей, как только она сообщила ему о своем новом имени.

Когда Ринто позвал ее пройтись по берегу замерзшей речки, Катя и не подозревала, о чем пойдет разговор. По мере того, как до нее доходил смысл сказанного хозяином стойбища, смятенные чувства бурей поднимались в ее растревоженной душе.

— Окончательное слово за тобой, — сказал Ринто. — В чреве Анны растет новый человек, и, если Высшие Силы будут милостивы к тебе и моему сыну, может быть, и у тебя появятся дети…

Дети… Как хотелось Кате иметь детей. В союзе мужчины и женщины для нее это было самым прекрасным и привлекательным. Но позволит ли тангитанская женщина мужу прикоснуться к ней?

— Я всегда помнила, что Танат мне предназначен, — тихо произнесла Катя. — Он всегда жил в моем сердце…

— Ну, вот и хорошо, — с облегчением промолвил Ринто, отпуская девушку.

Предки, казалось, предусмотрели все возможное, чтобы не оставлять в беспомощности человека, а тем более женщину. И это проверено и освящено долгим опытом. Конечно, Танату будет трудно, но он сам выбрал себе эту судьбу.


«29 февраля 1948 года, стойбище Ринто.

Даже в самых смелых своих предположениях я не ожидала, что такое случится именно со мной, и туманный, почти неосязаемый, наблюдаемый лишь в отдалении, как астрономы наблюдают планеты Солнечной системы, древний обычай левирата входит в сердцевину моей собственной жизни! И теперь мне предстоит исследовать внутреннюю, нравственную сторону этой проблемы изнутри. Что касается причин, почему существует обычай, когда мужчина как бы наследует жену умершего или ставшего неспособным брата, или, наоборот, при недостатке женщин, несколько мужчин, чаще всего братьев, живут с одной женой, то здесь, несомненно, на первом плане стоит задача выживания рода, продолжения жизни. Здесь нет никакой мистики, колдовства, хотя внешне это обставлено довольно торжественным и красивым обрядом. Сначала отмечу, что хуже и печальнее всех в этой церемонии выглядел сам жених, но Катя, не скрывала своего счастья, и ее круглое личико сияло не менее выглянувшего, словно специально для освещения этой магической церемонии, яркого зимнего солнца. Ринто облачился в знакомую уже мне шаманскую одежду и сначала в одиночестве простоял на ближайшей вершине с деревянным блюдом жертвоприношений. Я бы много дала, чтобы услышать то что он говорит богам. На каком языке, какими словами он беседует с ними? То, что записано Богоразом и другими исследователями шаманизма, не внушает большого доверия из-за невнятности самого текста. Не может быть, чтобы такой прагматичный народ, как чукчи, в таком жизненно важном деле выражался так иносказательно и туманно. Но на этот раз Ринто ушел в гордом одиночестве. Зато вернулся он в прекрасном настроении, улыбался. На южной стороне яранги он поставил рядом мрачного Таната и сияющую Катю. Отойдя, помочился в снег. То же проделал Танат, а за ним, выпростав все тело из широкого кэркэра, присела в сугроб сама Катя Тонто. Потом Ринто поманил меня. Первое время я несколько стеснялась отправлять естественные потребности на виду у всех, в яранге, но случались дни, когда носа не высунуть на волю, да ипостоянное охлаждение нижней части женского тела могло пагубно отразиться на внутренних органах. Я довольно быстро привыкла и даже порой замечала за собой, что наша беседа с мужем идет под аккомпанемент звонкого журчания в широком берестяном сосуде. И тут я последовала примеру Кати Тонто, хотя она с вызывающим любопытством ожидала, как я поступлю в данном случае. В заключение брачной церемонии Ринто обвязал всех нас троих длинным чаатом[38] и произнес такие стихи:

Отныне вы связаны узами крепче, чем самый крепкий ремень,
И нет зазора между вами, в который пройдет лезвие ножа.
И пусть со временем самый длинный чаат не будет достаточно
Длинным, чтобы внутри его круга вместилась вся ваша семья.
Сейчас между двумя женщинами лежит Танат. Ни он, ни Катя не спят. Я пишу, как всегда высунувшись в холодный чоттагин. Пальцы коченеют, но происшедшее настолько важно, что я не могу оставить это без закрепления на страницах моего научного дневника. Я вспоминаю рассуждения Моргана, Леви-Брюля, Боаса, Маргарет Миид, наших Богораза, Штернберга, Миклухо-Маклая и других о жизни первобытного человека и все более убеждаюсь в том, насколько они далеки от действительности. Прежде всего, неодолимой преградой, непроницаемой завесой стоит высокомерие белого человека, исследователя. Мне кажется, это объясняется тем, что ученый-этнограф являлся неотъемлемым участником колонизации, он шел в том же отряде, который нещадно истреблял местное население, если оно вдруг пыталось противиться непрошеному вторжению в их земли, в их жизнь. Все рассуждения о том, что колонизации были и мягкие, щадящие, гуманные, — все это поздние попытки оправдать жестокость и несправедливость, которые несли в завоеванные земли так называемые первооткрыватели, землепроходцы, отважные путешественники. В приукрашивании преступлений землепроходцев особенно преуспели советские историки. Чего стоят их утверждения о том, что русские казаки несли только свет и улыбку аборигенам Севера! А тем временем они подчистую истребляли местных жителей. Вслед за коровой Стеллера свели с лица земли коренных жителей Камчатского полуострова, а жалкую оставшуюся часть запугали до такой степени, что они напрочь забыли собственный язык. То же самое делалось и в отношении алеутов, тлинкитов и других коренных обитателей Аляски. Русский историк С. Шашков в своих исторических очерках описывает, как тысячи трупов алеутов морским течением прибивало к берегам Камчатки. Потому что алеуты противились хищническому истреблению котиков и других животных на землях, которые веками кормили их. Научное высокомерие, вызванное чувством превосходства колонизаторов, не позволяло ученым-этнографам вставать вровень с исследуемым человеком…»


Пальцы так закоченели, что теперь уже каждая буква давалась с трудом.

Анна втянула голову в полог и прислушалась. В темноте слышалось мерное дыхание Таната и Кати.

Но они не спали.

5

В яранге были книги. Роскошный однотомник Пушкина, в желтом переплете, изданный в честь столетия со дня рождения великого поэта, Танат получил его в день окончания Уэленской семилетней школы с надписью: «За отличные успехи и примерное поведение. 25 мая 1947 года. Село Уэлен Чукотского национального округа. Директор Лев Беликов». Маленькая книжечка «Конституция СССР» на чукотском языке, который невозможно было понять, так как почти сплошь он состоял из русских же слов, но с чукотскими суффиксами и окончаниями. Эти книги принадлежали Танату. Библиотека Анны была куда богаче. И книги у нее были не только на русском языке. Книга «Чавчывалымнылтэ»[39] Федора Тынэтэва с рисунками уэленца Выквова, первый чукотский букварь, «Чукотско-русский словарь» Богораза, «Русско-чукотский словарь» П. Скорика, толстый том «Чукчи» Богораза, книга на английском языке «Coming of Age» Margaret Mead.

Особым успехом в яранге пользовалась книга «Чавчывалымнылтэ», Многие сказки, переложенные на письменный язык и хорошо известные слушателям, на белой книжной странице становились как бы другими. Эту книгу по очереди читали вслух Танат, Анна и даже Катя.

Ринто иногда просил сына почитать вслух стихи Пушкина. Молча, с напряженным вниманием внимал русской стихотворной речи, просил перевести, но никогда не был доволен.

— Ну что ты говоришь: мороз и солнце — хороший день! Чего тут такого? Станет Пушкин утверждать очевидное.

Обладая прекрасным слухом и памятью, он повторял по-русски:

Мороз и солнце — день чудесный!
Еще ты дремлешь, друг прелестный?
И дальше рассуждал:

— Конечно, надо всех будить в хорошую погоду. Думаю, в русском стойбище не меньше работы, чем в нашем. Ведь и коров надо пасти, запрягать лошадей, готовиться кочевать…

— Русские не кочуют, — напоминала Катя.

— Ах да, я и забыл! — улыбался Ринто.

Катя вошла в жизнь новой семьи, казалось, прочно… Но что там происходит в темноте мехового полога, когда Танат лежит меж двух молодых женщин? Правда, Анна беременна и вот-вот родит, но сын не холодная рыбина, а живой, молодой, горячий мужчина.

Слегка запинаясь, Катя читала:

Унылая пора, очей очарованье,
Приятна мне твоя прощальная краса…
Танат переводил вслед:

— Очень приятно глазами созерцать красоту осенней тундры…

— Чего уж тут приятного? — вздохнул Ринто и попросил перейти к привычной книге Тынэтэва «Чавчывалымнылтэ».

Он смутно догадывался, что за строками стихов таится иной, сокровенный смысл, который скрывается за внешне простыми словами шаманских заклинаний. Ведь часто бывает так, что совершенно обыкновенное слово, произнесенное в нужном месте, в нужное время и Тому, Единственному, которому оно предназначалось, оказывается сильнее любого физического действия. Недаром гласит старинная чукотская пословица: словом можно убить…

Что касается научных книг, принадлежащих невестке, то их содержание предстало в ее изложении мудреной путаницей с затуманенным и затерянным смыслом. Но среди них были и любопытные: большая книга о языках народов Севера, изданная Исследовательской ассоциацией Института народов Севера. Там слова разъединялись на составные части, и это потрясло Ринто. Живое, сказанное слово, как птица, вылетевшая из гнезда для вольного полета, словно подстреленное, лежало распростертое на белой странице, расчлененное, как заколотый олень со снятой шкурой. Но одно дело разрезать животное, и совсем другое — слово. Это как человека расчленить по суставам, отделить от целого. Такое действие возможно только с мертвым, и созерцание разъединенных на странице чукотских слов представлялось Ринто кладбищем. Но потом происходило чудо. Анна, водя глазами по белой странице, скользя взглядом вдоль выстроившихся черных букв, читала вслух, как бы оживляла мертвые слова, придавая им смысл. Конечно, это было великое чудо — запечатлеть на странице слова с тем, чтобы они снова ожили. Причем, чудо воскрешения могло происходить всегда, но если взгляд принадлежал человеку, который постиг грамоту. В глубине своей души Ринто завидовал этому умению, и, если бы не присущее ему чувство собственного достоинства, опасение выглядеть смешным, он еще тогда, когда ему предлагал кочевой учитель Беликов, сел бы рядом со своим младшим сыном и, глядишь, сегодня мог бы читать луоравэтланские сказки из книги Тынэтэва. Знал же уэленский шаман Млеткын не только русскую, но и американскую грамоту, и это ему не повредило в глазах соплеменников, которые искренне уважали его. Правда, именно это и оказалось подозрительным в глазах новых тангитанов-большевиков, которые в конце концов арестовали его, увезли в сумеречный дом в Анадыре, где он от тоски повесился на сплетенном из оленьих жил шнурке из собственных нерпичьих штанов.

Ринто пытался сблизить, сдружить молодых женщин. Кажется, Анна была не прочь, но Катя держалась от нее на расстоянии и в поведении, и в разговорах. Сердцем Ринто понимал ее: она с верой и надеждой столько лет ждала, что ее суженый рано или поздно соединится с ней. Она привыкла к этой мысли, к этому состоянию, и смириться с разрушением будущего она не в силах. Точнее, она не могла побороть естественное враждебное отношение к человеку, который отнял у нее счастье любви. Ринто знал, что любовь невозможно разделить, как и живое слово, от расчленения, от разделения она слабеет и теряет жизненную силу и, в конце концов, умирает. Катя еще так молода, простодушна и бесхитростна, все ее чувства отражаются на ее круглом личике, в ее темных глазах. Ее маленькие черные зрачки часто загорались огоньком глубинной ненависти к своей счастливой сопернице, как за пеплом угасающего костра угадывается живой огонь. Хотя внешне она была достаточно приветлива с Анной, разговаривала с ней ровно и бесстрастно. Ринто не покидало чувство вины перед Катей. Единственное, что он смог сделать, обратиться к богам и попросить их. О чем?

Он стоял на склоне горы, между голых скал. Рассыпанные обломки камней хорошо маскировали человека, если он хотел укрыться от постороннего взгляда. Привычные Святилища остались далеко отсюда, и кто знает, может ли его Сокровенное Слово долететь до Тех, кто ведет человека по жизни? Или Они все же следуют за ним, за его стойбищем. Ринто настраивался на вдохновение, ожидая прилива Сокровенных Слов. Каждый раз они приходили неожиданно, неведомо откуда. То есть, вестимо откуда, от Энэна, но каждый их приход или, точнее, прилив заставал врасплох. И вот теперь нахлынули эти слова:

В человеке добро и любовь неразлучны.
Они как единая сущность его.
И если их разделить, отделить одно от другого.
Человек потеряет себя самого.
О, Энэн, пусть та, которую Катей зовут.
Снова вернет в свое сердце добро и любовь,
Пусть эти чувства сольются в единую суть
В единую сущность Человека!
Ринто произнес эти слова громким шепотом, хотя, как учила его бабушка Гивэвнэу, великая шаманка Тундры Приморья, если Сокровенное Слово истинно, нет нужды даже произносить его вслух, оно доходит до Того, кому оно предназначено, от самого сердца. Но Ринто давно заметил за собой, что иные Сокровенные Слова ему нравится произносить именно вслух, порой даже во весь голос, когда он был уверен, что поблизости нет ни одного человека. Ему нравилась музыка слов, их ритм. Русские стихи, которые читали ему из большой, желтой книги, поразили его именно музыкальностью и ритмом. Кажущееся беспорядочным течение чуждых звуков незнакомой речи вдруг обретало стройность. Это было похоже на Сокровенные Слова, и, несмотря на скудность перевода, он чувствовал, что за этими словами таится иной, более глубокий смысл. Как говорила покойная Гивэвнэу, слово должно быть прежде всего понятно тому, к кому оно обращено. Оно дано человеку именно для того, чтобы облегчить взаимопонимание, сблизить человека с человеком, показать ему, что его душа родственна добру и любви. Ринто относился к тем шаманам, кто не нуждался в чужом Сокровенном Слове. Иные, более слабые, бывало, обращались к нему, чтобы он поделился с ними, и Ринто не отказывал. Но и не считал за настоящего боговдохновенного такого шамана. Такие люди тоже нужны, но они требовались только на незначительный случай и для проведения необходимых обрядов — рождения и смерти, наречения имени или перемены его. Хуже всего, что в иных селениях некоторые шаманы по примеру тангитанов стали брать плату за свое служение людям. Нельзя сказать, что Ринто не интересовался русской верой. Маленькими ручейками к нему стекались сведения о русском Энэне, который, как и луоравэтланский, был недосягаем и обитал в высших сферах. Из его семейства только Сын посетил землю, но был убит врагами и воскрешен и вознесен Отцом обратно на небо. Обрядность русских шаманов по сути мало отличалась от луоравэтланской, те же нарядные одежды, невнятное, многозначительное бормотание Сокровенных Слов, которые часто читались из больших Священных книг, видимо, наподобие той, в которой напечатаны стихи Пушкина. Это было удивительно. Значит, русский шаман, или поп, как его называли, был лишен собственного творчества, то есть ему необязательно было внимать неслышимому голосу свыше. В таком случае, как полагал Ринто, в русской Священной книге должно быть множество заклинаний, ибо жизнь многообразна и изменчива. В этом, Ринто был убежден, заключалась главная слабость тангитанской веры в Бога. Он пытался подступиться с этими разговорами к Анне Одинцовой, но та, по всей видимости, была слаба в русской вере, либо сама не верила, либо ничего об этом не знала. Хотя Ринто не раз отмечал про себя, что старшая невестка умна и восприимчива к тому, что касалось здешней жизни, и истово следовала всем обычаям. В этом он не мог пожаловаться на нее. Порой он даже забывал о ее тангитанском происхождении. Одетая в неизменный кэркэр, с лоснящимся, темным лицом, ни внешне, ни речью своей Анна при беглом взгляде совершенно не отличалась от остальных женщин стойбища. Только глаза небесного цвета выдавали ее иноплеменное происхождение. Иногда возникала дерзкая мысль: именно ей передать то, что ранее предполагалось отдать младшему сыну, все знания, шаманские, священные тайны. Но пока сомнения не давали возможность сделать решительный шаг в этом направлении. С другой стороны, Ринто не видел никого другого, кто был бы достоин заменить его, потому что еще неизвестно, что сулит непредсказуемое будущее. Старший сын Рольтыт добрый малый, но чего-то в нем не хватало… Он был слишком прост и прямолинеен, без полета в мыслях, без фантазии. А что касается младшего… Ринто чувствовал, что он уже не так послушен и мягок, как раньше, когда жил в яранге. Конечно, в результате учения, нескольких лет, прожитых в совершенно ином окружении — в деревянном доме со стеклянными окнами, сна на кровати, еды с помощью вилки и ножа, многих новообретенных привычек — Танат стал частично другим человеком. А он, отец, порой этого не учитывал и теперь чувствовал, что Танат отдаляется от него. Может быть, даже в глубине души сын сожалеет о том, что ему не удалось продолжить образование, пришлось возвращаться в тундру. И в какое-то мгновение Ринто показалось, что он остался в одиночестве, в студеной пустыне отчужденности от близких к нему людей. Даже у верной Вэльвунэ, которая еще недавно была единственной женщиной в яранге, появились какие-то свои секреты с Анной и Катей.

Расчлененная трубка лежала на коротконогом столике. Это было специальное курительное приспособление с толстенным чубуком из твердой древесины, с вместительным туннелем, в котором скукожились мелкие, желтые древесные стружки, пропитанные никотином. Можно обходиться без чая, без сахара, тем более без злой, дурманящей воды, но отсутствие табака мучительно и непереносимо. Выручала эта волшебная трубка, увенчанная чашечкой, в которую тщательно, чтобы не потерять ни ворсинки, укладывался мелко нарезанный табак. Дым, прежде чем попасть в рот курильщика, проходил сквозь древесные стружки, оставляя на них драгоценный табачный сок. Ринто осторожно освободил трубочный туннель от содержимого темно-коричневого цвета, мелко нарезал его и смешал с настоящим табаком. В результате этой небольшой хитрости первоначальный запас табака увеличивался в несколько раз, и курительное будущее не выглядело таким уж мрачным. Все остальное, приобретенное в Уэлене, давно кончилось. Осталось несколько коробок спичек на непредвиденный случай. Огонь чаще всего добывался старинным способом, с помощью трения. Для этого использовалось приспособление в виде деревянного лучка со свободной, удлиненной тетивой, палочки и дощечки с выжженными гнездышками, где, собственно, и возникал огонь от усердного трения.

Все новое, неизвестное, тут же попадало на ненасытные страницы Анны Одинцовой: слова, предложения, пословицы и поговорки, детские прибаутки, названия предметов, направлений ветров, растений, животных, облаков, льда и снега… Не было только заветных заклинаний, о которых тангитанская невестка уже не раз осторожно спрашивала. Да, Анна Одинцова уже не чужая, и она это доказала всем своим поведением, Иной раз она бывает большей чаучуванкой, нежели даже Вэльвунэ. Но что-то все-таки останавливало Ринто от окончательного признания ее совсем своей… Каждый раз появлялся червячок сомнения, который удерживал. Это портило настроение, ввергало в мрачные сомнения. Так долго не могло продолжаться, и надо было принимать какое-то решение, чтобы жизнь в яранге была построена на взаимном доверии. И Ринто вечерами затевал долгие беседы, проявлял повышенный интерес к женским делам, удивляя порой свою жену и сыновей. Более всего он бывал красноречив, когда в главной яранге собиралось все немногочисленное стойбище, за исключением дежуривших при стаде. По этому случаю обычно закалывали оленя, так что можно было сварить большой котел, поглодать оленьи ноги, чтобы затем разбить их и достать тающий во рту костный мозг. Так как чая больше не было, то вместо него пили олений бульон, который на вкус был куда лучше тангитанского напитка. Когда убиралась посуда, Ринто набивал свою толстую трубку. Это была как бы прелюдия к главному действу — повествованию старинной легенды. В этом маленьком стойбище главным и единственным рассказчиком, естественно, был Ринто. Его повествования были многословны и часто заканчивались лишь под утро, под сопение уснувших детишек. Случалось и Анне заменять его. Сведения о тангитанской жизни больших городов вызывали всеобщий интерес. Существование в Ленинграде огромных домов в несколько этажей требовало дополнительных разъяснений и объяснений. Не страшно ли жить на такой высоте? Каково тем, кто ходит мимо такого высоченного дома, с крыши которого, да и из окна, может упасть все что угодно. Ринто дотошно расспрашивал о русском животноводстве, о коровах, лошадях, козах, о домашних птицах, которые не покидают своих хозяев даже на зиму и живут вместе с ними в специально построенных помещениях. Анна Одинцова старалась изо всех сил, завоевывая симпатии не только детишек, но и взрослых. Особым объектом была Катя. Но еще не было случая, чтобы она улыбнулась женщине, с которой она делила супружескую постель.

С некоторых пор Анна перестала допускать мужа до себя. В этот вечер, после того, как была выслушана последняя часть долгого рассказа о добром великане Пичвучине, Анна, забравшись в свой супружеский полог, резко отодвинулась от прижавшегося к ней мужа и тихо прошептала по-русски:

— Ты можешь повредить ребенку.

— Но я люблю, когда ты совсем рядом, когда я слышу твое дыхание… Хорошо, можно я положу свою руку на твое плечо? Мне так приятно. Раньше ты ничего не имела против.

— Ты же взрослый человек, должен понимать, что я женщина беременная. Ты должен быть со мной осторожен. Пододвинься к Кате, вон сколько места около нее.

— Но я хочу спать с тобой, а не с Катей. Это для меня невозможно.

— Рано или поздно, но тебе придется это сделать.

— Я даже представить это не могу. Почему ты меня так мучаешь, словно я стал для тебя чужим человеком?

— Ты не стал для меня чужим человеком. Я тебя по-прежнему люблю. Но здесь, в яранге, как ты сам понимаешь, другие обычаи и другие законы. То, что ты знаешь о любви между мужчиной и женщиной, ты узнал только из книг, а собственного, здешнего опыта у тебя не было.

Танат был в отчаянии. Ему казалось, что за спиной, на том месте, где лежит Катя, — костер пылающих чувств, раскаленное вместилище любви и ненависти. Он уже боялся засыпать, опасаясь во сне приблизиться к Кате и оказаться в ее объятиях. Он осторожно переворачивался на постели, остерегаясь ненароком коснуться тела своей второй жены. Среди ночи вдруг просыпался, лихорадочно соображая, в каком месте находится, кто лежит рядом так близко к нему, чье дыхание смешивается с его дыханием. Иногда трудно было сразу найти себя. Несколько раз он обнаруживал, что в его объятиях лежит Катя. Танат это узнавал по тому, как она лежала тихо, почти не дыша, только жар в ее теле выдавал волнение. И тогда он резко отодвигался от нее, тесно приникал к Анне, будил ее, и она вполголоса ворчала и просила его отодвинуться от ее огромного живота. Воспаленный разум, ночные метания, страх за себя гнали Таната из яранги, и он старался большую часть времени проводить в оленьем стаде к великой радости старшего брата. Но приходило время, надо было возвращаться домой, менять промокшую одежду, поесть горячего, выспаться, отдохнуть. Было бы лето, можно было бы и не уходить от оленей, тем более в стойбище имелась небольшая брезентовая палатка, купленная отцом во время последнего путешествия в Америку. Но и теперь Танат ухитрялся прихватывать несколько часов сна возле оленьего стада. Главное, не впасть в глубокое забытье, тогда можно и не проснуться, навсегда уйти в заоблачное Безмолвие, в окрестности Полярной Звезды, куда уходят из жизни.

Танат немного отодвинулся от жены, но тут же ощутил прикосновение горячего тела Кати. Кожа у нее была нежная, мягкая, как пыжик, и чуточку липкая. Кое-как пристроившись между двух женских тел, он забылся в тревожном сне.

Уже под самое утро Анна услышала мерное, ритмичное дыхание мужа, и острая мысль о происходящем пронзила ее мозг. Вот оно — свершилось!

А Танату поначалу казалось, что это он с Анной, что именно ее тело он сжимает. И только в самом конце, когда он вместо сладкого тангитанского поцелуя нашел жесткие, как недозрелая морошка, горьковатые губы Кати, понял, что натворил. Он не мог сдержать стона, словно кто-то невидимый вонзил острие копья прямо ему в сердце. Он выполз из полога в холодный чоттагин, оделся и вышел под студеные звезды зимней ночи. Ему хотелось плакать, рвать на себе волосы, но не было сил, словно эта маленькая девочка опустошила его до самого дна, выпила все его жизненные соки. Снег громко хрустел под ногами, в тишине громко стучало растревоженное сердце, и горячее дыхание со свистом вырывалось из горла.

Рольтыт с удивлением встретил брата:

— Что-нибудь случилось?

— Ничего… Ты иди домой, побуду здесь, в стаде.

Рольтыт помолчал и заметил:

— Если бы у меня было две жены, я вообще бы не выходил из яранги. Странный ты человек, братишка. Когда тебе захочется вернуться в ярангу, можешь оставить оленей. Здесь они спокойно пасутся. Пастбище хоть и хорошее, но небольшое. Через несколько дней придется откочевать на другое место.

Танат молчал. Ему не хотелось разговаривать. Он хотел остаться один. Чтобы ни одна человеческая душа не могла вторгнуться в его растревоженное сердце. Но разве от себя уйдешь?

Олени мирно паслись, окруженные звездными сумерками. Под их многочисленными копытами похрустывал высушенный морозом снег, слышался легкий стук сталкивающихся рогов, сливающееся в одно дыхание тысяч животных. Танат ощущал внутренний озноб от мысли, что Анна охладела к нему, ее чувство ослабло, и это заставляет толкать его в объятия Кати. Как же тогда жить? Ведь тот мир, который приоткрылся ему, когда он начал постигать грамоту, читать книги, захлопнулся перед ним. Какова теперь будет для него будущая жизнь? Монотонное, без событий течение времени, смена дней и ночей, времен года, рождение, возмужание и смерть оленей, и нет ничего сияющего, зовущего, захватывающего дух от новизны, от предчувствия неожиданностей, может быть, даже опасности…

Край неба на востоке заалел, словно кто-то принялся разжигать там костер, и отблеск его отразился на нижнем краю низких облаков. Однако свет прибавлялся очень медленно, и Танат, чтобы отвлечься от мрачных мыслей, принялся вспоминать рассказанную отцом легенду о том, как маленькая пуночка вернула людям похищенное Злыми Силами солнце. Однажды, проснувшись поутру, люди так и не дождались рассвета: восток был плотно замурован стеной тьмы. Великие звери и великие герои пытались сокрушить эту стену, открыть солнечным лучам дорогу к земле, но безуспешно. И тогда прилетела маленькая пуночка и тонким своим голоском сказала, что она попробует продолбить стену своим клювом. Клювик у пуночки маленький, слабенький, да и сама она птичка-невеличка, и поэтому никто не принял ее слова всерьез. Полетела пуночка во тьму и пропала из глаз. И вдруг, через какое-то время, на востоке, у самого края неба засветилась красная полоска, словно кто-то мазнул алой, свежей кровью. Как потом выяснилось, это были брызги крови маленькой пуночки, которая истерла, исколотила о твердую, непроницаемую для солнечного света стену свой маленький клювик. Кровь становилась все ярче, и вот проклюнулся один луч, за ним второй, и солнечный свет залил землю, изгнал тьму. Когда маленькая пуночка прилетела обратно в тундру, люди увидели, что у обессиленной птички почти нет клюва и все когда-то белые перья на ее грудке забрызганы кровью…


Ринто проснулся от женского пения. Оно было тихое, едва слышное и доносилось из чоттагина, со стороны очага. Высунув голову из полога, он увидел Катю. Лицо ее сияло счастьем, и она впервые за все время пребывания в стойбище улыбнулась. Она тут же оборвала песню и испуганно спросила:

— Я тебя разбудила?

— Нет, я сам проснулся. Мне так понравилось твое пение.

Из другого полога торчала голова Анны. Положив свою тетрадь на дощечку придвинутой к изголовью беговой нарты, она торопливо писала.

«Хотелось бы мне знать, что она там пишет?» — с внутренней улыбкой подумал Ринто. Однако не надо быть очень проницательным человеком, чтобы догадаться о происшедшем за ночь. Отсутствие в яранге Таната не очень его беспокоило. Главное, о чем он думал в эти дни, о чем молил Богов Сокровенными Словами, приходящими ему под яркими зимними звездами и под сполохами полярного сияния, свершилось. Конечно, это породит немало новых сложностей, особенно между Анной и Катей, с одной стороны, с другой, между Танатом и двумя молодыми женщинами. Но это мелочи по сравнению с главным делом. Если Катя поет, то ее душа в радости. Но если пишет Анна, что это значит? В свое время, когда кочевой учитель Лев Васильевич Беликов предлагал научить грамоте, Ринто не мог представить себя рядом с детишками, распластанными на полу, тянущими вслед за учителем протяжные звуки. Он в глубине души считал это скорее забавой, нежели серьезным делом…


«Итак, я стала второй женой оленного человека Таната. Стала живой, непосредственной участницей древнего обычая левирата. Формально это случилось несколько раньше, но по-настоящему именно этой ночью, 24 марта 1948 года. Что я испытывала при этом? Если честно, то в самом начале, когда я услышала, что происходит в темноте, испытала приступ дикой ревности и даже готова была прекратить близость между мужем и Катей. Мгновением позже это чувство сменилось острым желанием самой включиться в этот процесс И сделала бы это, если бы не беременность. В одном я бесспорно убедилась, что обычай левирата ничего общего с распущенностью нравов или с желанием удовлетворить свои неуемные сексуальные требования не имеет. Этот обычай сложился с одной-единственной целью — сохранить семью, охранить потомство, уберечь одинокую женщину от чувства ненужности в этом обществе, найти достойное ей место. Как жаль, что все мои чувства — это чувства зрелой цивилизованной женщины, а не такой, которая родилась и выросла здесь, без влияния большой культуры, традиций семейных устоев, в основе которых лежит большей частью религиозное воспитание и новая коммунистическая мораль. То, что сейчас происходит на моих глазах и с моим участием, уходит корнями в тысячелетия опыта становления человеческих взаимоотношений. Если придерживаться установленной и признанной исторической хронологии, то я как бы вернулась в то время, которое находится даже за пределами времени строительства египетских пирамид, Трои, путешествия Одиссея, задолго до появления первых христианских проповедников. Строго говоря, именно еще в том времени живут чукчи и многие народы нашего Севера, застигнутые революцией. Строительство новой жизни, отрицание прошлого, ломка веками устоявшихся обычаев во имя нового, светлого будущего начисто сметет все, что еще сохранилось в этом стойбище, и мой долг перед этими людьми и перед наукой, подавив все мои чувства, сохранить это хотя бы на бумаге. Иногда мне становится страшно, когда думаю о том времени, когда сюда доедет Атата, а может быть, и не он, но ведь рано или поздно это случится…»


Катя, продолжая про себя напевать, искоса посмотрела на Анну и вдруг сказала:

— А ведь я тоже умею писать.

— Очень хорошо, — отозвалась Анна.

— Но не так быстро, как ты.

— Если хочешь, могу научить быстрому писанию.

— Нет уж… Теперь это мне ни к чему. Я теперь жена оленного человека, чаучуванау.

— Я ведь тоже жена оленного человека, — осторожно заметила Анна.

— Я была предназначена Танату с самого рождения. А ты появилась откуда-то сбоку. Поэтому, хотя ты тоже его жена, но главная — я.

— Но ведь его первый ребенок будет от меня…

Катя замолчала. Анна в мыслях кляла себя за то, что вступила в этот опасный для себя спор. Победило женское чувство, а не трезвый разум научного исследователя.

— У меня тоже будут дети, — тихо произнесла Катя и с силой принялась толочь в каменной ступе кусок замороженного тюленьего сала.

6

На повороте зимы к весне, когда солнечный день одолел темноту полярной ночи, Анна родила дочь.

За несколько дней до родов Вэльвунэ отселила Таната и Катю в родительский полог, сама же перешла к беременной невестке. Загодя был сшит двойной детский комбинезон: вовнутрь — мягкий, тончайший, нежный пыжик, наружу — плотный мех годовалого теленка. Из таинственных недр яранги была извлечена старая, черная лахтачья подошва, кусок обгорелой древесной коры и острое лезвие обсидиана[40]. Этим острым лезвием Вэльвунэ перерезала пуповину, перевязала туго свитой ниткой из оленьих жил и посыпала золой, которую соскребла с куска обгорелой коры.

Обернутую пыжиком малышку вынесли из яранги и при ясном солнце, орущую во все горло, обтерли чистым снегом, затем Ринто обмазал красное личико свежей оленьей кровью. Снова завернутая в мягкий, теплый пыжик, девочка умолкла и жадно припала к полной молока, белой материнской груди.

Танат неотрывно смотрел на новорожденную и, переполненный счастьем, не мог вымолвить ничего вразумительного, лишь изредка повторяя: это моя дочь! это моя дочь!

Убрав пуповину и свои акушерские инструменты, Вэльвунэ наконец позволила соседям полюбоваться на новорожденную.

Каждый вошедший в ярангу показывал мизинец и получал подарок. Дети, обретшие новую племянницу, получили по крохотному куску невесть как сохраненного сахара, взрослые — кто щепотку жевательного табаку, кто — десяток цветных бисеринок, кто — стальную иголку.

Вэльвунэ объяснила молодой матери значение этого обычая:

— Потому что девочка твоя пришла из далекой тангитанской земли. Посмотри, какая она светленькая, как зимняя куропатка. Поэтому и подарки она привезла тангитанские.

Над негаснущим костром висел большой костер, в котором булькал густой олений бульон. Вэльвунэ подкладывала невестке самые лакомые куски, не давала пустовать большой чашке с бульоном.

Ринто испытывал некоторое душевное смущение, оказывая древние знаки внимания новорожденной.

— Мы сделали все, что полагается делать при появлении нового человека, — объяснил он молодой матери. — Но, может быть, у вас, у тангитанов, есть какие-то особые обряды, которые надлежит совершать? Мы не будем тебе препятствовать в этом и, если надо, поможем.

— Нет, — ответила Анна. — Я не знаю никаких особых обрядов. И потом: ведь она родилась в кочевой яранге чаучуванау, зачатая от потомственного чаучу Таната. Пусть все обычаи при этом будут луоравэтланские, какие издревле совершались на этой земле при появлении нового человека.

Наступило время давать имя новорожденной. И на этот раз Ринто, который по праву старшего в роду имел решающее слово, прежде всего спросил Анну.

— Я еще раз скажу, — ответила она. — Пусть все будет согласно древнему луоравэтланскому обычаю.

— Но можно дать русское имя. — осторожно предложил Ринто. — Вот Катя уже и не помнит своего исконного имени. Для всех нас она только Катя.

— Я бы хотела. — сказала Анна. — чтобы у девочки было нормальное луоравэтланское имя.

Снизу, от плотно слежавшегося снега еще ощутимо несло холодом, но солнечное тепло уже чувствовалось открытым лицом. Ринто снял малахай и подставил голову солнечным лучам.

Имя человека… Данное как слово, как знак мгновенного озарения, оно со временем превращается из простого звука в существенную часть личности, вместе с ним несет бремя жизни, страдает, радуется, болеет, делит ответственность за его поступки и, наконец, умирает. Бывает достаточно произнести только его звучание, чтобы перед тобой предстал человек во всей его непохожести на других. Конечно, при наречении имени случаются и неудачи. Или так долго подбирают его, что к человеку на всю оставшуюся жизнь прилипает детская кличка, и мало кто потом вспоминает настоящее имя. Бывает, что кому-то при жизни пристает иное прозвище, как это было с другом Млеткыном, уэленским шаманом, который после долгих лет, проведенных в американском городе Сан-Франциско, возвратился в родное селение Фрэнком Млеткыном. И во все последующие годы, вплоть до ареста, все звали его Фрэнком. Вместе с новой жизнью большевиками внедрялся обычай давать русские имена чукчам и эскимосам. В школе с первого класса ребенка обязательно нарекали по-русски. И вот Тымнэвакат, сын китового гарпунера Кагье, становится Анатолием Кагьевичем Тымнэвакатом, так как согласно русскому обычаю, у всякого уважающего себя советского человека обязательно должны быть и имя, и отчество. Наделяли русскими именами и взрослых, особенно перед войной, когда вводили паспорта. Ринто с семьей избежали этой процедуры, но вот уэленский родич Памья официально звался Павел Кулилович Памья. Первым именем становилось данное русское имя, отчеством — имя отца, а фамилией собственное, данное изначально чукотское имя.

Как же назвать новорожденную? В глубине души Ринто надеялся, что светленькое, как зимняя куропатка или белый горностай, существо наречется подходящим русским именем. Он даже предполагал, каким именно. Таней. Если это имя произнести с носовым «н», оно звучало и по-чукотски неплохо, почти как Тутынэ, что означает Прекрасную Вечернюю Зарю. Может, так и назвать новорожденную?

Прекрасной зарей кончается день
В тишине сверкающих звезд.
Она — вестник новой надежды.
Завтрашних дневных забот.
Вместе с вечерней зарей
Отдыхает земля и все живое на ней,
Рождается песня ее, как жизненный амулет.
Эту песню Тутынэ с собой пронесет
Через всю грядущую жизнь…
В яранге тихо. Сидевшая на бревне-изголовье мать склонила счастливое лицо над спящей девочкой, время от времени принимавшейся яростно сосать со сладким стоном материнскую грудь. У костра Катя, отвернувшись к огню, ломала руками тугие, неподдающиеся ветки стланика. Она походила на неожиданно заболевшую собачку, уже никому не нужную, выброшенную из упряжки за ненадобностью. Острое чувство жалости шевельнулось в груди у Ринто, но он понимал, что в эти минуты самое лучшее — оставить ее в покое. Такое переживание не нуждается в утешении, и есть только одно лекарство: найти в себе силы и преодолеть сердечную и душевную муку, потому что жизнь все равно сильнее, и все меркнет перед торжеством рождения нового человека.

После вечерней трапезы Ринто пропел Песню Наречения, которая отныне становилась личной песней Тутынэ, дочери Таната и Анны Одинцовой. Мать несколько раз вполголоса повторила слова и мелодию, подчеркивая значение каждого слова. Укачав ребенка, молодая мать достала дневник и первым делом записала песню.


«Перевод на русский не сможет передать и сотой доли той поэзии, которая скрывается за каждым словом этой Песни Наречения. А мы всегда предполагали, что эти, так называемые примитивные, люди лишены способностей глубокого проникновения в суть вещей и явлений и воспринимают мир плоско и одномерно. Скорее, научно систематизированный подход к жизни современной цивилизации выхолащивает живую душу живого человека. Выше я подробно описала весь обряд, связанный с рождением человека в тундровом стойбище, даже нарисовала обсидиановый нож для перерезания пуповины, кусок обожженной древесной коры. Все это сложено в небольшой берестяной шкатулке, искусно сшитой тонким нерпичьим ремнем.

На моей душе покой и умиротворение, и даже на какое-то время мои научные занятия показались мелкими и никчемными по сравнению с величием и высокой поэзией жизни. Мы (цивилизованные люди) в поисках смысла жизни уходим все дальше от самой жизни. Каждое утро открывать глаза навстречу новому дню и есть настоящая жизнь, а настоящее счастье еще и в том, что рядом с тобой твое собственное продолжение, воплощение в плоть и кровь чувства любви. Как рад и счастлив Танат! Он мне украдкой шепнул: какой я был дурак, когда порой жалел, что не уехал в Анадырское педагогическое училище. Он буквально затопил и окружил меня нежностью и пользуется каждой минутой, чтобы взять на руки нашу Тутынэ. Он поет ее Песнь Наречения как колыбельную. И все же на душе иногда бывает тревожно, точно в эти тихие дни откуда-то дохнет стужей, словно затаившийся в какой-нибудь лощине зимний ветер вдруг решает продолжить свой прерванный путь. Ленинград, университет, аспирантура не только не вспоминаются, а даже и перестали сниться. Все это кажется таким далеким, почти нереальным. Для того, чтобы продолжать записи, мне иногда приходится прилагать усилие, чтобы возвратиться в русский язык. Что же касается чукотского языка, то он отнюдь не так примитивен и прост, как утверждают некоторые европейские лингвисты. И никакого особенного «первобытного мышления» на самом деле не существует. Это упрощенное толкование мышления здешнего человека происходит от скудного, поверхностного знания языка и жизни людей. Как мне признавался Ринто, он тоже порой удивлялся, как плоски и неглубоки мысли тангитанов. Но у него, в отличие от европейских ученых, хватало ума относить это на свой счет, объяснять это впечатление собственным слабым знанием русского. Чукотский язык полностью соответствует той жизни и тому миру, который окружает человека тундры и морского побережья. Что касается будущего, то мои новые сородичи не заглядывают далеко вперед, редко даже планируют завтрашний день. Потому что он будет в точности такой же, как и сегодняшний, если не случится резкого, неожиданного, изменения погоды. Из далеких мечтаний — время весеннего отела и лето, когда тундра освобождается от снега, ласковое тепло ложится на закаменевшую от мороза землю, медленно ее отогревая…»


Анна вздрогнула, и карандаш едва не выпал из ее пальцев. Опять этот взгляд! Всепроникающий, пронзающий насквозь, источающий ненависть. Катя ни разу не улыбнулась ребенку, не взяла на руки новорожденную, которую хотели подержать все жители стойбища от мала до велика. Кроме Кати. Она была безучастна, равнодушна, и голос ее всегда был ровным, тихим.

Катя молча взяла правую руку Анны, раздвинула пальцы и пощупала мозоль на сгибе указательного пальца правой руки.

— Видишь? — произнесла она ровным, бесстрастным голосом. — Мозоль-то у тебя от карандаша, а не от иглы и кроильного ножа. И поэтому ты никогда не станешь настоящей чаучуванской женщиной!

— Я давно стала ею, — неожиданно резко, несмотря на свою давнюю решимость не ссориться с Катей, ответила Анна. — У меня есть дитя.

— Очень уж беленькая, — притворно-сочувственно вздохнула Катя. — Такие в тундре не выживают.

— Не говори так! Не смей! — оборвала ее Анна.

Танат еще не вернулся в супружеский полог и спал в отчем вместе с родителями и Катей. С весенними днями, когда пастьба стала полегче, Ринто чаще стал караулить стадо, давая сыновьям больше времени побыть с семьями: на носу очередная страда — отел, когда уже никому не будет ни минуты отдыха.

Часто среди ночи Танат просыпался от настойчивых ласк Кати и не мог удержать себя. Она любила молча, неистово, даже после изнурительных ласк удерживая мужа в крепких объятиях.


В последние дни, точнее ночи, Танат несколько охладел к Кате и, бывало, как она ни старалась, оставался холоден и недвижим, как ободранный олень. Даже его всегда горячая кожа покрывалась странным прохладным потом, и он, насколько позволял тесный полог, отодвигался подальше от Кати.

Когда из общего стада отделили плодовых важенок и погнали в уютную, прикрытую от весенних ураганов долину Рогатых баранов, Катя поняла, что забеременела. Она призналась в этом только матери, наказав ничего никому не говорить. Внешне она не изменилась, но стала оживленнее, ее голосок будил всех в яранге утренними песнями. Но главная перемена произошла по отношению к новорожденной: она взяла на руки маленькую Тутынэ и улыбнулась ей! Эти перемены в Кате все отнесли на счет общего весеннего настроения и ожидания первых телят.

— А у тебя есть своя песня? — спросила Катя Анну, но та ответила уклончиво:

— Я знаю много песен…

— А собственная, как у Тутынэ, есть?

— У нас не принято иметь личную песню.

Катя улыбнулась:

— Вот видишь? У тебя даже собственной песни нет, а называешь себя настоящей чаучуванау. Хочешь, я спою тебе мою личную песню?

И Катя запела:

Новый цветочек пробился сквозь снег
И улыбнулся солнцу.
Новорожденный теленок встал,
Шагнул навстречу солнцу.
Новый ручей заблестел в камнях
И засверкал на солнце.
Вместе с весной веселимся мы
И улыбаемся солнцу.
— У меня такая песня, потому что я родилась весной, — пояснила Катя.

— Так ведь и Тутынэ родилась недавно, — напомнила ей Анна.

По лицу Кати прошла тень. Она что-то хотела сказать, но сдержалась, буквально прикусив язык.

На моление о благополучии отела Ринто взял Таната.

С вершины горы далеко открывался тундровый простор, и здешние реки уже текли на юг, вливаясь в великую чукотскую реку Въэн, которую русские называли Анадырь. Кое-где на хорошо защищенных от ветра прогалинах сошел снег, и нежный пушок зазеленел на камнях. Вкус воздуха изменился, онсловно бы загустел, пропитался запахами распускающихся растений. Он мощно раздвигал мехи легких, как бы увеличивая человека, вливая в него новые силы. Долгая зима порядком надоела, и хотя до бурного таяния снегов еще далеко, с этого времени природа с каждым днем будет заметно меняться. Как приятно видеть приметы весны — щеточку крохотных сосулек на южной стороне рэтэма, синий цвет на дне следа от оленьего копыта.

Разбросав с деревянного корытца жертвенное угощение, прошептав несколько слов заклинаний-обращений к богам, Ринто повернулся к сыну:

— Догадываешься, зачем я тебя позвал? Я давно хотел с тобой поговорить. Время идет. Ты стал отцом и главой большой семьи. Пора тебе узнать сокровенное, научиться обращаться к богам. Потому что я не вечен. Конечно, я еще не чувствую себя немощным стариком, но мы привыкли определять свой возраст по своему потомству. Теперь я стал еще раз дедом. А ты, мой младший, отцом… Ты бы хотел знать, с какими словами я обратился к Ним?

— Так тихо, — ответил Танат. — Я ничего не разобрал. Но почувствовал, ты сказал важное и значительное.

— Хорошо, что ты это почувствовал, — одобрительно заметил отец. — А теперь слушай внимательно. Те слова, с которыми я обратился к богам, на самом деле внешне просты и понятны каждому смертному. Все дело в том, где и в каком порядке они сказаны… Знаешь, я понял, что Пушкин, когда создавал свои стихи, пользовался этим умением ставить слова в том порядке, в нужное мгновение, чтобы они обретали магическую силу. Сила шамана в интуиции, в умении угадывать время, на мгновение опережать его. И, когда настанет твой черед обращаться к богам, главное — не ищи какие-то особенные слова, а возвышай свой дух, приводи его в состояние вдохновения. Тогда нужные слова сами придут к тебе, встанут в нужном порядке и обретут новую магическую силу. Теперь повторяй за мной:

О, силы небесные и земные!
Все, кто ведает жизнью людей и оленей!
Сделайте так, чтобы этой весною
Обилие жизни разлилось на нашей земле!
Пошли нам новых телят,
Прибавку нашему стаду —
Ибо только олень дает нам жизнь.
Вам воздаем хвалу,
Всем, кто Невидим, но Всемогущ!
Танат, немного запинаясь, повторил слова, смущаясь и внутренне удивляясь их обыденности.

— Слова обретают силу, когда они идут из самой глубины души, от самого сердца, — сказал Ринто. — Они должны изливаться свободно, как дыхание, как чистая струя родника.

Собрав все свои внутренние силы, Танат, прикрыв глаза, повторил сокровенные слова, и на этот раз у него что-то шевельнулось в душе, и последние слова даже обрели в его устах мелодию.

Ринто с удовлетворением посмотрел на сына и заметил:

— Раньше, чтобы обрести способность слышать сокровенные слова, будущего шамана подвергали телесным и душевным испытаниям, заставляя долгое время без пищи и крова в одиночестве скитаться по тундре. Иные погибали, иные навсегда теряли разум, а те, кто выживал, обретали великую шаманскую силу. Такой была твоя бабушка Гивэвнэу. Она прошла через все испытания…

— А ты? — спросил Танат.

— Я — нет, — ответил Ринто и, помолчав, пояснил: — Такие, как бабушка Гивэвнэу, считали, что испытания совершенно ни к чему будущему шаману. Главное — не путешествие на грань безумия, а обретенные знания. И она учила меня понимать окружающую жизнь — движение звезд, облаков, приметы изменения погоды, какие растения полезны человеку, от какого недуга они могут излечить. Она передала мне старинные предания, волшебные сказки, легенды о происхождении и подвигах наших предков. Никто не мог превзойти ее в знании жизненного опыта, во врачевании, в предсказаниях. Она считала, что шаман — это служитель не бога, а человека.

— Она умела камлать?

— Еще как! — усмехнулся Ринто.

Снежный склон искрился зернистым снегом образовавшимся от тепла солнечных лучей. От слепящего света защищали очки с цветными стеклами, купленные в Уэлене. Они не ограничивали кругозор, как чаучуванские приспособления от яркого солнца — узкие кожаные наглазники с тонкой прорезью.

— А вот в школе нас учили, что шаманство, как и русская религия, — отрава для народа, — заметил Танат.

— Я ничего не могу сказать о русской вере, так как мало что знаю о ней, — сказал Ринто. — Но много несообразностей в их священных рассказах. Например, как Бог изгнал первых людей из рая за то, что они попробовали какую-то ягоду…

— Яблоко, — напомнил Танат.

— Я его видел только в консервированном виде, — заметил Ринто. — Но свежее, наверное, очень вкусно. Но покарать на веки вечные человека за эту ерунду — это недостойно Бога.

— А что, боги различаются по национальностям? — спросил Танат.

— Коо, — ответил Ринто.

В самом деле, неужели в небесном обиталище богов эти Верхние Силы отличаются друг от друга, как здешние тангитаны от чукчей, коряков, эскимосов, чуванцев и якутов… Скажем, чукотский смугл, узкоглаз, скуласт, ламутский — кривоног, а русский — светловолосый, бледнокожий, как учитель Лев Васильевич Беликов. А то еще может быть и еврейский — рыжий и конопатый, как учитель математики в уэленской школе Наум Соломонович Дунаевский.

Эта живописная картина небесного интернационала позабавила Ринто, и он улыбнулся.

— То, что русские большевики и учителя с таким рвением отрицают существование Бога, доказывает только обратное. Если чего-то в природе не существует, то и разговора об этом нет. А вот свидетельств о деяниях богов, существовании Высших Сил предостаточно.

В материалистическом мироздании, с которым Танат познакомился в школе, действительно не было места Богу. Но и отец прав: много таинственного, чудесного в мире объяснялось только вмешательством Высших Сил.

Отец и сын медленно спускались по снежному склону, направляясь в плодовое стадо. Вдруг отец остановился и обратил лицо к северо-западной части неба.

— Они прилетели раньше птиц, — проронил он.

Теперь и Танат мог видеть летящий самолет и слышать его нарастающее жужжание. Черная точка на ясном небе быстро превращалась в железную птицу.

— В Анадырь направляется, — заметил Ринто.

Самолет пролетел в вышине, растаял, растворился в небесной синеве вместе с угаснувшим звуком. Вместо него послышался радостный, громкий человеческий голос.

Это кричал Рольтыт. Он бежал навстречу, спотыкаясь, держа в руках белый комок только что родившегося теленка.

— Вот. Первый, — произнес он, задыхаясь от волнения и бега.

Он бережно поставил на снег новорожденного олененка. Весь беленький, лишь с одной-единственной отметиной на лбу, теленок еще неуверенно стоял на тонких, дрожащих ножках и испуганно озирался большими черными глазками. Навстречу уже бежала встревоженная мать-олениха.

— Посвящаю первого теленка, рожденного в эту весну, моей новой внучке Тутынэ, — медленно и торжественно произнес Ринто. — Пусть это будет ее личный олень.

Первый теленок как бы проложил дорогу всем остальным телятам, которые рождались один за другим. Пастухам в эти дни хватало работы. Они почти не покидали стадо, ставили падающих оленят на ноги, подкладывали неуверенных к молочным сосцам важенок, и поглощенный всем этим Ринто лишь мысленно молил богов, чтобы не было пурги, чтобы продолжалась тихая, теплая погода, пока оленята не окрепнут, не встанут твердо на ноги.

Пищу готовили наскоро, иногда приносили из стойбища. Чаще всего это делала Катя, для которой лишнее свидание с любимым было всегда желанным. Она подбегала к Танату с радостной улыбкой, которая тут же гасла, когда она слышала вопрос о самочувствии маленькой Тутынэ и ее матери.

— Ребенок как ребенок, ничего особенного, — равнодушно и отчужденно сообщала Катя. — Только и знает сосать белую грудь.

Она так никому еще, кроме матери, и не открыла своего состояния, боясь сглазить, спугнуть зарождающуюся новую жизнь внутри себя.

Пурга ударила на двадцатый день после начала отела. Ветер уже не мог поднять талый, слежавшийся снег. Телят с важенками перегнали в узкое ущелье, хотя корма под толстым слоем снега было немного. Мужчины не уходили от оленей, похудели, осунулись, но все же урожай новых оленят был спасен.

В день, когда утих ветер и разошлись тучи, яростное весеннее солнце обрушилось на тундру, и из-под снежных склонов потекли ручьи. Вода пропитала снег. За короткую ночь, пока не было солнца, образовывалась ледяная корка. Пришла новая забота — сберечь оленьи копытца от порезов.


Пришел черед Танату ночевать в яранге. Он медленно шел по распадку, хлопая мокрыми торбазами по талому снегу. Сзади протянулась цепочка наполненных синей водой следов. Хотя ноги заледенели, да и все тело ломило от усталости и томительного желания поскорее лечь в мягкую, теплую оленью постель, порой он чувствовал и жажду по белому телу своей первой жены.

Еще издали, с высокого берега не проснувшегося ручья, Танат услышал детский плач, который не ослабевал, а все более усиливался. В этом плаче чувствовался не обычный детский, требовательный каприз, а глубокое страдание и тоска.

Танат вошел в дымный чоттагин и, когда глаза привыкли к полутьме, увидел в изголовье своего семейного полога Анну с плачущим ребенком на коленях. Она пыталась сунуть младенцу свою грудь, но маленькое, красное от натуги личико отворачивалось от темного соска с белыми капельками молока.

— Ну что ты плачешь? Ну что с тобой? — причитала Анна. — Пососи молочка, может быть, легче станет… Ой, ты моя несчастная, за что тебе такие страдания?

С распущенными, всклокоченными и грязными волосами, с покрасневшими от бессонницы глазами, Анна мало напоминала юную золотоволосую тангитанку на припайном льду Уэленского берега.

— Что случилось?

— Тутынэ заболела… Не берет грудь, вся горит, бедненькая.

Танат вопросительно посмотрел на свою мать.

— Я испробовала все средства, все травы, собранные еще на берегу Уэленской лагуны. Ничего не помогает, девочке все хуже.

Танат выбежал из яранги и бросился в оленье стадо. Он уже не обращал внимания на свои мокрые торбаза, на разлетающийся под ногами мокрый снег.

— Отец! — закричал он еще издали. — Отец! Сделай что-нибудь! Спаси нашу девочку! Я умоляю тебя! Ты ведь можешь, если очень захочешь! Если Тутынэ умрет, я тоже умру…

— Не говори так! Человеческой жизнью могут распоряжаться только боги, потому что только они даруют ее человеку, — сдержанно произнес Ринто и пошел за сыном в стойбище.

В яранге он лишь кинул мимолетный взгляд на больную девочку, на ее почерневшую от горя и переживаний мать.

Шаманские облачения от долгого хранения усохли и расправлялись с трудом. Золотистая пыль заблистала в отблесках костра в чоттагине, в солнечных лучах, пробившихся сквозь невидимые ранее малые и большие отверстия прохудившегося за зиму рэтэма.

По обычаю камлание происходило в пологе, в полной темноте. Сначала за толстой меховой занавесью ничего не было слышно, и в яранге оставался лишь один звук, вырывавшийся через дымовое отверстие в конусе шатра, вслед за солнечными лучами — полный страдания и невыразимого горя детский плач.

От неожиданного грома бубна зашаталась вся яранга. Трудно было поверить, что его источником была лишь туго натянутая на деревянный обруч кожа моржового желудка. Гром то нарастал, то утихал, вырываясь из тесноты тундрового жилища на простор открытой весенней тундры. Время от времени в этот грохот встревало высокое, тонкое песнопение, скорее похожее на протяжный стон из глубины человеческого тела. Потом все обрывалось, доносилось лишь невнятное бормотание, в котором угадывался голос Ринто.

И вдруг рванул такой истошный крик, что даже больная притихла на какое-то мгновение. Крик постепенно перешел на ровное мелодичное пение, сопровождаемое аккомпанементом бубна. Будто не один бубен там, в темноте полога, а несколько, да и голоса слышались не только Ринто. Слова не различались. Вслушиваясь, Анна пыталась что-то понять, но тщетно: голоса, слова, рокотание бубна, мелодия, все сливалось.

Должно быть, все продолжалось несколько часов, потому что низкое солнце уже прямо смотрело на вход в ярангу.

Там, в пологе, наступила тишина. Немного погодя Анна посмотрела на ребенка. Девочка тоже затихла, заснула, хотя на ее лице все еще оставалось выражение глубокого страдания.

— Он там заснул, — Вэльвунэ кивнула в сторону полога.

— Зачем? — вырвалось у Анны.

— Так надо, — тихо сказал Танат и взял руку жены.

Ринто так и не просыпался до вечера. Вэльвунэ освободила его от шаманской одежды и уложила на оленью постель, покрыв сверху легким пыжиковым одеялом.

Танат лег рядом с Анной, а больная девочка, затихшая в забытье, лежала с краю. Он забылся под утро и почти тотчас был разбужен такой силы нечеловеческим криком, что едва не выскочил из полога. Кричала Анна.

— Да она совсем холодная! Она умерла, моя доченька, моя кровинушка! Да что же это такое? Ой, горе мне! Ой, как больно мне!

Она держала на руках бездыханное тельце девочки и беспрестанно выла, как смертельно раненная волчица, перемежая русские и чукотские слова.

— Ринто! Ты меня обманул! Твои хваленые боги отказали тебе! Где твое могущество, несчастный шаман?

Ринто в обычной одежде стоял в чоттагине, и на его окаменевшем лице не отражалось ни одной мысли. Глядя на него, трудно было вообразить, что всего лишь несколько часов назад он неистовствовал, пытаясь вымолить у Высших Сил жизнь для этого маленького, как застывший песец, тельца. Жизнь из нее ушла, вылетела, как это бывает с душами умерших, через дымовое отверстие в скрещении жердей в макушке яранги.

Не получив никакого ответа со стороны Ринто, Анна обратила свой гнев на Катю:

— Ты сказала, что она не жилец на свете! Это ты наслала на мою бедную девочку уйвэл[41]!

Анна сделала шаг, но словно наткнулась на невидимую преграду, остановившись под тяжелым взглядом Ринто.

Танат хотел что-то сказать, но отец предостерегающе поднял руку и произнес:

— Ничего… Сейчас она успокоится.

И впрямь Анна сначала громко всхлипнула, потом раздался тихий, похожий на собачий, скулеж.

— Если хочешь, — сказал Ринто на следующий день, — похороним Тутынэ по русскому обычаю. У меня есть несколько хороших досок, и я могу сколотить ящик.

Он видел, как в Уэлене хоронили русских. Покойника обряжали как на праздник, в лучшую одежду, клали в ящик, потом закапывали в землю. Так как тундровая почва даже в разгар лета оставалась твердой, то яма получалась неглубокой, и гроб заваливали камнями. Такой способ захоронения вызывал ужас и отвращение у чукчей, чьи покойники возлежали нагими в открытой тундре, отмеченные лишь символической оградкой из небольших камешков.

— Нет, — ответила Анна. — Пусть Тутынэ будет похоронена согласно древнему чукотскому обряду.

В этом чужом краю не было ни одной родимой могилки. Ринто пришлось немало прошагать, прежде чем он выбрал невысокий холм, уже свободный от снега. Разбросанные на нем мелкие камешки были покрыты зеленым мхом.

Умершую обрядили в так ни разу и не надеванный пыжиковый комбинезон. Прежде чем закрыть лицо, Анна пригладила тонкие, как паутинки, светлые волосики и отвернулась.

Согласно обычаю, только мужчины могли принимать участие в похоронной процессии. Анна настаивала, хотела проводить дочку в последний путь.

— Но мы хороним ее по нашему обычаю, — слабо сопротивлялся Ринто, — если бы в ящике — другое дело… Ну, хорошо, все же она наполовину тангитанка.


«14 мая 1949 года, — записывала в своем дневнике Анна Одинцова. — Я думала, что у меня уже не будет никаких сил даже пошевелить пальцем, не то что писать после всего случившегося. Но после похорон моей девочки на меня вдруг снизошло какое-то странное успокоение. Мне все же кажется, что у Ринто есть гипнотические способности, и он иногда пользуется ими. Итак. Похоронный обряд в тундровом стойбище. Тело бедной Тутынэ одели в ее комбинезон, как бы в детский кэркэр, капюшон так низко надвинули на лобик, что почти закрыли личико. Все собрались в чоттагине, а тело оставили в пологе, приподняв полностью переднюю стенку. Рядом с телом уселся Ринто, положив под голову покойной конец выквэпойгына — палки для выделка шкур. Образовался как бы рычаг. Ринто громко задавал вопросы, потом осторожно приподнимал свободный конец выквэпойгына. Впоследствии я выяснила, что при утвердительном ответе палка приподнималась легко, а при отрицательном, соответственно, тяжело. Вопросов всего было три или четыре, и главный о том, сердится ли покойница на кого-нибудь из оставшихся в живых… Оказалось, что бедная Тутынэ всех любит и ни на кого не держит зла, ни на кого не обижается. Да и кого она могла обидеть за свою коротенькую жизнь? После Обряда Вопрошания Танат осторожно поднял дочку. Оказалось, что она заранее была обвязана специальными ремнями так, что маленькое тельце покойной поместилось на отцовской спине. Взрослого покойника обычно увозят на место последнего упокоения на легковой нарте. А младенца можно нести на руках. Наша маленькая похоронная процессия медленно двинулась в таком порядке: впереди Ринто, за ним — Танат, а позади — я. Шли медленно, не останавливаясь. Очевидно, Ринто заранее выбрал место — здесь не было снега, даже кое-где пробилась нежная зелень и проклюнулись цветочки, которые называют нъэет (надо положить образец в гербарий). На холме девочку положили на землю, а вокруг обозначили место каменными обломками, сделав нечто вроде символической оградки. А далее произошло то, что я смогла выдержать только потому, что это мне надо было видеть самой, чтобы достоверно описать. Танат разрезал всю одежду бедной Тутынэ, обнажив ее тощее, беленькое тельце. Я едва не потеряла сознания, едва устояла на ногах. Сердце мое сначала облилось горячей кровью, а потом как будто закаменело. Разрезанную одежду сложили в сторонку в кучку и завалили камнями. На этом похороны маленькой Тутынэ закончились. Я едва могла переставлять ноги, и только благодаря тому, что муж поддерживал меня, смогла дойти до стойбища. Перед ярангой ярко горел небольшой костерок. Ринто проделал над пламенем как бы очистительные и отряхивающие движения, за ним то же самое сделали и мы. Потом было поминальное угощение. За едой разглагольствовал Ринто, нахваливал покойницу за то, что она смертью своей вызвала такую хорошую погоду. Да пусть ненастье длится месяцами, лишь бы моя девочка была жива! Прошла уже неделя, а у меня нет-нет да возникает мысль: стоило ли все это затевать? Не переплачиваю ли я за будущие научные триумфы?.. Может, все бросить, объявить экспедицию законченной и выйти из тундры обратно в цивилизованный мир? Накопленного материала хватит не на одну кандидатскую, а то и докторскую».


Все эти дни Ринто был необыкновенно ласков и предупредителен к своей тангитанской невестке и старался предоставлять больше свободного времени Танату, чтобы тот мог чаще бывать с женой. Костер в чоттагине плохо разгорался, и Ринто уселся перед очагом помочь невестке.

— Ты на меня сердишься?

— За что?

— Мое камлание оказалось тщетным.

— Ты не виноват… Или Их нет, или Они тебя не услышали.

— Нет, Они есть, — убежденно возразил Ринто. — Только на этот раз у Них были свои намерения.

— Злые намерения, — заметила Анна морщась от едкого дыма.

— Мы никогда не сможем разгадать Их истинные намерения. — сказал Ринто. — Только должен заметить: мы не можем мерить деяния Высших Сил нашими человеческими мерками.

— Никакими мерками, ни Высших Сил, ни человеческими не оправдать смерть невинного младенца, не сделавшего никому зла! — воскликнула Анна.

— Только Они дают жизнь, — сказал Ринто.

— Зато желающих отнять ее слишком много и без Них, — сердито заметила Анна. — Особенно среди людей… Но какой был великий смысл в смерти Тутынэ?

Ринто какое-то время помолчал, потом продолжил:

— Я чувствую, что твоя вера в мои силы поколеблена. Может быть, ты в душе даже называешь меня, как твои сородичи-большевики, распространителем умственной отравы. Это твое право — сомневаться. Сомнение — это проверка на пути к истине.


Хотя Танат и вернулся на свое постоянное супружеское ложе, прежней, горячей, всепоглощающей близости между ним и Анной уже не было. Он чувствовал, что она только терпит его и с нетерпением ждет, когда он отодвинется от ее тела и перекатится к Кате, которая демонстративно громко вздыхала, кашляла, всем своим поведением показывала, что она бодрствует и все слышит.

— У нас еще будет ребенок! — горячо шептал Анне Танат. — Впереди у нас еще целая жизнь!

Анна молчала. После близости она повернулась к мужу и через мгновение громко задышала.

— Это у меня будет ребенок! — зашептала прямо в ухо Катя. — Теперь в этом нет никакого сомнения. И я уверена, что у нас будет сын!

Смысл этих слов не сразу дошел до Таната. А когда понял, почувствовал странную раздвоенность. Ему хотелось приласкать Катю, как-то поблагодарить ее за терпеливую верность, и в то же время неутихающая, неослабевающая жалость к Анне продолжала сжимать его сердце.

Утром уже все в стойбище знали, что Катя беременна. Анна обняла ее и сказала:

— Я очень рада. Значит, наша яранга не останется без звонкого детского голоса!

Согласие и умиротворение наступили в маленьком стойбище.


В один день двинулись реки, изошли талой водой снежные склоны и покрылись зеленью. Самые первые цветочки нъэет усыпали каменистые пригорки и берега ручьев. Нежные цветы уминали в кожаных туесках. Сдобренные слегка прогорклым тюленьим жиром, они оказались сладкими, как ягоды, и очень вкусными.

Еда разнообразилась дичью и рыбой, выловленной в ближайшем озере.

Ринто беспокоили участившиеся полеты самолетов. Некоторые из них явно замечали стойбище и оленье стадо. Одна из грохочущих железных птиц так низко пронеслась над пасущимся стадом, что испуганные олени подавили несколько телят, а один ездовой олень безнадежно сломал ногу и его пришлось заколоть.

В поисках дичи и новых пастбищ Ринто часто уходил довольно далеко от стойбища, и однажды ему почудился запах незнакомого очага. Поднявшись на ближайшую вершину, он разглядел в бинокль на юго-западной стороне на берегу потока три светлых пятнышка. Несомненно, это было стойбище.

Трудно было сразу решить: хорошо ли это или худо. Там, в срединной тундре Чукотского полуострова, в знакомых с детства местах, неписано признанных владениями их рода, он не чувствовал себя таким одиноким и заброшенным, как здесь, на чужой земле. Раньше он всегда знал и чувствовал присутствие в северо-западном направлении Тонто, до которого в хорошую погоду на легковой нарте можно было добраться за два дня. В юго-западной части кочевал со своей многочисленной родней Ильмоч, до него вообще можно было дойти пешком. На Курупкинском водоразделе, недалеко от Горячих ключей простирались пастбища другого оленного рода — Туккая, родственника имтукских и сивукакских эскимосов. Он мог и не видеть их месяцами, а то и годами, но всегда ощущал их присутствие, и этого было достаточно, чтобы не чувствовать себя одиноким.

Но кто там, в этих трех ярангах? Бежать от них или пойти к ним?

— Они явно не тангитаны, — предположил Танат.

По очертаниям жилищ это, несомненно, чаучуваны. Но кто они? Какой тундры, каких краев? Не являются ли они настоящими хозяевами этих земель? Тогда непрошеное вторжение стойбища Ринто может быть расценено как нарушение древних законов, и, в лучшем случае, придется покинуть эти места… Но куда? Обратно к Уэлену и холмам за лагуной?

Ринто решил не торопить события.

Соседи сами пожаловали в гости.

Их было трое. Один — старик, согнутый временем и тяжким пастушеским трудом. Двое остальных были примерно возраста Ринто, может, даже помоложе.

Старик опирался на посох. Одежда гостей ничем особенным не отличалась от обычной чаучуванской, если не считать того, что вырезы на летних кухлянках были очень глубокие. Смуглая кожа почти не отличалась от коричневой мездры хорошо выделанного неблюя[42].

— Амын еттык! — сдержанно приветствовал Ринто гостей и пригласил в ярангу.

Анна уже поставила коротконогий столик у изголовья и подвесила чайник над очагом.

— Мы — канчаланские, — объявил хрипловатым голосом старик. — Я — Аренто, а это мои сыновья. Мы укочевали от побережья и не надеялись кого-то обнаружить в этих пустынных краях.

— А мы — уэленские, — сообщил Ринто и назвал свое имя.

— Слышал о тебе, — кивнул старик, — твои песни до нас доходили… Что же вы так далеко ушли от вашего побережья?

Ринто не хотелось пускаться в откровения, и он уклончиво сказал:

— Нужда такая была…

— Пастбища здесь неважные, — заметил Аренто. — И впрямь только по великой нужде можно сюда укочевать.

Он пристально разглядывал Анну, вслушивался в ее речь.

— Обликом вроде бы тангитанка, а речью — настоящая чаучуванау.

— Младший сын взял ее в Уэлене.

— Тамошний народ, как я слышал, сильно смешан с эскимосами и тангитанами — американскими и русскими.

— Анна у нас русского происхождения, — сказал Ринто и поспешил перевести разговор. — Похоже, и вы не по своей воле откочевали так далеко от родной Канчаланской тундры.

Аренто еще раз опасливо посмотрел на Анну.

Ринто сделал незаметный для гостей знак, и невестка вышла из яранги.

— Честно говоря, — тихо начал Аренто, — убегаем от колхозов. Да и не мы одни. Многие чаучу покинули долину Въэна, отошли к отрогам гор, в истоки рек. Новые тангитаны силой отбирают оленей, самих владельцев стад арестовывают и увозят далеко от родины… Так в старину даже казаки не поступали.

Голос у старика дрогнул, но он взял себя в руки и продолжал:

— Залили Чукотку злой, веселящей водой. Огромными железными бочками везут к нам это зелье, соблазняют молодых, они дуреют, готовы все отдать за бутылку… Беда надвигается на нашу землю. Такого еще не было.

Ринто отозвался:

— Да, такого еще не было.

Настороженное отношение к неожиданным пришельцам сменилось сочувствием, и даже на душе стало легче: все-таки они не одиноки. Значит, есть еще люди, которые хотят жить своей жизнью. И, словно отвечая на его мысли, Аренто сказал:

— Нам надо держаться вместе.


Стойбище Аренто все лето оставалось вблизи. Люди ходили друг к другу в гости. Женщины вместе искали на незнакомой земле морошечные поля, поросли золотого корня, мышиные кладовые на сухих приречных склонах.

Анна понемногу оттаивала от своего горя, много работала по хозяйству, выделывала шкуры, сучила нитки из оленьих сухожилий, а более всего увлекалась сбором съедобных и лекарственных растений. Каждое из них с подробным описанием и чукотским названием заносилось в папку.

Танат внимательно наблюдал за действиями жены и думал: зачем она это делает, если не собирается возвращаться на свою родину, в Ленинград? В последние дни близкие отношения между ними снова наладились не столько потому, что Катя была беременна, а, скорее, из-за разгоревшегося нового чувства. Все они по-прежнему втроем спали в пологе: Танат между двумя женщинами. Теперь он не находил в этом ничего необычного. Иногда возникала мысль, что он уже не мог бы обходиться без одной из них. И не потому, что он стал таким сладострастным. Катя и Анна как бы дополняли друг друга, словно бы превращались в его глазах в одно целое — его жену, его семью. Отсутствие одной из них в постели, привычного ощущения тепла женского тела с обеих сторон, вызывало чувство неудобства, и, пока замешкавшаяся жена не ложилась на свое место, он не засыпал.

В конце каждого дня Анна обычно писала, а Танат разговаривал с Катей. Они вспоминали детские годы, учение в кочевой школе.

— Я и впрямь думала, что золотой зуб Беликова природный, выросший в его рту сам собой, как особый знак его учености. Мне казалось, что и у меня когда-нибудь вырастет такой, если я выучусь грамоте. Я больше для этого и старалась.

— Сначала и я тоже так думал, — отозвался Танат. — А Беликов сказал мне потом, что тангитаны ставят такие зубы вместо испорченных. А зубы у них портились оттого, что они ели много сахара.

— Так хочется сахара! — мечтательно проговорила Катя. — Неужели нам так больше никогда не доведется попробовать ничего тангитанского?

И снова в мыслях Таната промелькнуло сожаление о несбывшейся поездке в Анадырское педагогическое училище, в дальние большие города, где столько сладостей, что от них у людей портятся зубы…

Анна вползла в полог, разделась и улеглась. В летние, теплые ночи не укрывались пыжиковым одеялом, спали нагишом на мягких оленьих шкурах. Выждав некоторое время, Танат спросил:

— О чем ты сегодня писала?

— О разном. Больше о растениях.

— Вот думаю, — медленно произнес Танат, — если ты не собираешься возвращаться в Ленинград, зачем тебе все это?

Анна ответила не сразу.

— Независимо от того, вернусь или не вернусь, все, что я записываю, нужно для науки.

— Эта наука нам здесь не нужна, — заметил Танат. — То, о чем ты пишешь, мы и так знаем. Значит, ты пишешь для кого-то.

— Да! — твердо и громко ответила Анна. — Потому что это нужно для всеобщего знания человечества, в том числе и для твоего будущего сына.

— Как же ты из этой тундры доберешься до всего человечества? — с усмешкой спросил Танат. — Мы стараемся уйти подальше, опасаемся ближайших соседей, а ты…

— Танат, ты прекрасно знаешь, что не весь мир состоит из Советского Союза. Есть и другие страны.

— Учитель Беликов говорил нам, что рано или поздно весь мир будет советским, все будут строить коммунизм, потому что это бессмертное учение Маркса, Энгельса, Ленина и великого Сталина. Может, мы зря убегаем?

В пологе воцарилось долгое, тягостное, мучительное молчание. Танат чувствовал, что Катя не спит и, не произнося ни слова, как бы безмолвно участвует в беседе.

7

После забоя молодых оленей, когда позади остались праздничные дни, в воздухе ощутимо похолодало. Недостаток табака замучил хозяина стойбища. Он скурил давным-давно весь запас пропитанных никотином стружек, а теперь добавлял в жалкие остатки табака сушеные листья и даже заячий помет, однако от этого жажда курения и тоска по хорошей затяжке только усиливались. Ринто окончательно укрепился в мысли послать в ближайшее приречное село сыновей, обменять добытую пушнину, пыжики и оленье мясо на нужные в хозяйстве тангитанские товары и табак. Предприятие само собой было довольно опасное, но Аренто сообщил, что село крошечное и русский там только один: заготовитель.

Анна наказала мужу:

— Привези тетради и карандаш.

— А мне — цветных ниток и бисер, — попросила Катя.

Запрягли две нарты, погрузили на них связки пушнины, пыжики, да погнали еще двух оленей на мясо.

Рольтыт храбрился, стараясь скрыть свои опасения:

— В случае чего, скажем: заблудились, от самого Уэлена едем!

Танат помалкивал, и это явно раздражало брата.

— Я тебя понимаю: уехать от таких женщин! Одна другой слаще! Интересно, есть разница между тангитанкой и лыгинэу? Какое-нибудь особое расположение органов? Такие же волосы там или другие? Когда ты милуешься с одной, что делает другая? Терпеливо ждет своей очереди или торопит, зовет к себе?

Осенняя тундра прекрасна своей прощальной, щедрой красотой. Среди все еще яркой зелени желтыми пятнами выделяются морошечные поля, на каменистых склонах светится голубика. А грибов — не счесть! Чукчи грибов не употребляют в пищу, считая их лишь оленьим лакомством, но Анна как-то сварила грибной суп с молодой олениной, и всем он очень понравился.

На ночном привале Танат собрал шапку крепких подберезовиков, почистил и бросил в кипящий котел с оленьим мясом. Олени спокойно паслись невдалеке, комариное время прошло, и наступил короткий промежуток, когда животных ничто не беспокоит и корма вдоволь — грибов, нежных трав и ватапа.[43]

На уколы и подначки брата Танат продолжал молчать, и это только раззадоривало Рольтыта.

— Ты, наверное, потому и молчишь, что твои мысли только там, между двух теплых и горячих женщин.

Брат выразился более определенно, Танат встал и отошел в сторону. Он не хотел ввязываться в спор, понимая, что если он откроет рот, это может кончиться дракой. Братья не только в детстве, но и в юношеские годы жестоко дрались, и это во многом объяснялось тем, что отец отдавал явное предпочтение младшему, а старший постоянно слышал: нет, Танат еще мал, пусть это сделает Рольтыт, он старше и сильнее. Давняя обида прочно застряла в душе брата и часто, по малейшему поводу, выплескивалась наружу.

На четвертый день пути Рольтыт потянул носом и коротко сказал:

— Чую дым.

Селение вытянулось по берегу реки. Оно, конечно, не Уэлен, но все же и не две яранги. Среди привычных чукотских жилищ выделялись три деревянных дома, явно недавней постройки. Над одним из них полоскался красный флаг, точно такой же, как на доме Сельского Совета в Уэлене.

Решили пока остановиться поодаль, в небольшой лощине, а Рольтыт вызвался сходить на разведку в селение.

День прошел в ожидании брата, уже тьма накрыла крохотную палатку, а Рольтыта все не было. Танат часто выходил из палатки на волю, чутко прислушивался к каждому шороху, всматривался в редкие мерцающие огоньки незнакомого селения, и в душе его росла тревога. Каждый олений всхрап заставлял вздрагивать, а сердце подпрыгивало под самое горло.

Ночь прошла без сна.

С рассветом Танат снова вышел на пригорок и до боли в глазах, до слез принялся всматриваться в селение. Но там не наблюдалось никакого движения, словно все там вымерли.

Брат явился лишь после полудня, явно навеселе, в сопровождении двух человек. Один из них был русский.

— Это мой младший брат! — Рольтыт ткнул пальцем в Таната. — Грамотный, учился в школе целых семь лет! Женат. Даже две жены у него, одна настоящая ученая тангитанка из Ленинграда.

— Какомэй! — гости с любопытством поглядели на Таната.

Ему было неловко за развязное поведение брата, но он не мог его прилюдно увещевать. Он пытался углядеть в поведении гостей отражение перемен в жизни людей большого мира. Но они больше интересовались пушниной, пыжиками и оленьими шкурами. Договорились, что Танат пойдет с ними, а Рольтыт останется караулить оленей. Он легко на это согласился, так как у него каким-то образом за пазухой оказалась бутылка спирта. «Аванс», — с удовольствием произнес Рольтыт и повалился на расстеленную оленью постель в палатке.

Танату не очень хотелось идти в селение с незнакомыми людьми, но, с другой стороны, надо было бы поскорее справиться с этим делом и обратно откочевать в стойбище. Несмотря на внешнее дружелюбие, в гостях чуялась какая-то напряженность.

Один из них, назвавшийся Етыленом, был чуточку старше Таната. Пока шли в селение, он немногословно рассказал о себе: закончил семилетнюю школу в селе Марково, населенном потомками казаков-землепроходцев, называвших себя чуванцами, один год проучился в Анадырском педагогическом училище, заболел и вернулся в родное село. Рассказ Етылена разбудил у Таната воспоминание о несостоявшейся поездке в Анадырское педагогическое училище, несбывшейся надежде на другую жизни, к которой он готовил себя, и он робко попросил рассказать о городе Анадыре, педагогическом училище.

— Анадырь, конечно, никакой не город, — сообщил Етылен. — Те, кто побывал в настоящих, больших городах, в Петропавловске, Хабаровске, в Ленинграде и в Москве, только усмехаются, когда слышат, что кто-нибудь называет Анадырь городом. Большинство домишек маленькие, обложенные для тепла дерном. Настоящий большой дом — там, где сидит начальство, окружком партии и окрисполком. Он выстроен еще до революции для царской администрации. Из больших домов еще — педагогическое училище, школа колхозных кадров да средняя школа… Вот и весь Анадырь!

— Но, наверное, в этих домах много комнат?

— В педучилище, наверное, с десяток, а в большом начальственном доме не бывал, там, наверное, побольше их будет…

Танату трудно было вообразить такое число комнат, всю величину этих больших деревянных домов. Когда он услышал от учителя Беликова, что в бывшем царском жилище, Зимнем дворце в Ленинграде тысячи комнат, воображение отказалось представить дворец. Но каждый раз мысль о том, что он упустил возможность когда-нибудь войти в огромное здание Анадырского педагогического училища, а может, даже и в Зимний дворец, в котором, по рассказам учителя, располагался доступный всем музей, легкой горечью ложилась на сердце.

Село располагалось на берегу довольно полноводной реки, впадающей в другую, еще большую — великую реку чукотской земли Анадырь. Яранги мешались с низенькими деревянными избами, вросшими по самую землю, Чувствовалось, что это уже другая земля: вдоль реки росли высокие кусты, показавшиеся Танату настоящими деревьями, которые он видел только на картинках. Их зеленая поросль ласкала взор, хотелось войти в зеленую тень оторвавшихся от земли листьев, в тишину, пронизанную рассеянным солнечным светом.

Етылен повел гостя в довольно большой дом.

— Это школа, — сообщил он. — Я в ней учительствую.

В школе Етылен и жил, занимая один класс, в котором стоял сколоченный из досок топчан, покрытый оленьими шкурами, и покосившаяся полка с книгами. На столе лежала раскрытая книга. Василий Ажаев, «Далеко от Москвы», прочитал Танат, перевернув ее.

— Хорошая книга, — похвалил Етылен. — Сталинскую премию получила.

— О чем она? — спросил Танат.

— О том, как во время Великой Отечественной войны на Дальнем Востоке героически строили нефтепровод.

Етылен тем временем приготовил чай, смел со стола ученические тетради, расстелил газету «Советская Чукотка», поставил сахар, масло, толстыми кусками нарезал хлеб. При виде этого щедрого угощения у Таната свело скулы судорогой, и рот наполнился слюной: давно он не пробовал таких лакомств!

— Вообще я не очень хотел быть учителем, — признался Етылен. — Собирался вернуться в тундру, в стойбище. Но наших оленей слили с двумя другими стойбищами, организовали колхоз, а мне вот предложили школу. Пришлось соглашаться. Хорошо хоть ребятишки способные, все схватывают на лету. Иначе как учитель я бы сразу пропал…

Танат смаковал каждый кусок намазанного желтым сливочным маслом хлеба, каждый глоток крепко заваренного сладкого чая и прикидывал в уме, сколько можно выменять на привезенную пушнину, пыжики и оленьи шкуры муки, сахару, чаю и табаку. Надо бы еще отцу бутылку злой веселящей воды захватить…

— А вы из какого колхоза? — вдруг спросил Етылен.

Танат поперхнулся чаем и не сразу ответил:

— Из «Красной зари»…

Так назывался уэленский колхоз.

— И чего вы так далеко откочевали от своей земли?

— Гололед случился на полуострове, пришлось искать свободные пастбища.

— Да, далековато вас загнало, — сочувственно произнес Етылен. — Тут где-то бродит Аренто со своими оленями. Махровый кулак, враг Советской власти. Убежал от коллективизации, думает, что его не поймают. Дурак, не понимает: как можно убежать от Советской власти? Ничего, придет зима, установятся нартовые дороги, и достанут его власти.

Етылен произносил эти слова с нескрываемой злобой, словно Аренто был личным врагом учителя и нанес ему кровное оскорбление или смертельно обидел. На Таната повеяло стужей опасности, и он заторопился:

— Спасибо за угощение. Скажи, а у вас в магазине можно купить тетради и карандаши?

— Ты что, тоже учительствуешь? — с усмешкой спросил Етылен.

— Да нет, — замялся Танат, — жене моей нужно… Она просила.

— Она учитель?

— Да нет, пишет для себя… Она у меня тангитанка, из Ленинграда…

Танат вдруг понял, что говорит совсем не то, но, не зная, как уклониться от опасных вопросов Етылена, чувствовал, как тонет в предательской откровенности.

— Тетрадей и карандашей у меня навалом, бери, сколько хочешь, — щедро предложил Етылен. — Бери! Не жалко!

И он вручил смущенному и растерянному гостю пачку ученических тетрадей и десяток карандашей.

Сельский заготовительный пункт соседствовал с лавкой, поразившей Таната невиданным обилием товаров. А может, просто он отвык от вида тангитанских вещей. На широких полках стройными рядами стояли железные банки разнообразных консервов. Большинство с бумажными этикетками — яблочные и персиковые компоты, мясная тушенка, стушенное молоко, варенье, овощные консервы, ровными пирамидами были выложены разные сорта чая — от бумажных пачек байхового до ровных плиток прессованного. Сахар сверкал в тазике, в стеклянных банках насыпаны образцы разнообразных круп. Продавец, он же и заготовитель, тот самый русский, приходивший вместе с Етыленом, подсчитал стоимость сданной пушнины, пыжиков, камусов и сказал:

— Да ты на вырученные деньги весь магазин можешь унести!

Но Танат, взяв себя в руки, отобрал только самое необходимое и в таких количествах, чтобы можно было увезти на двух нартах. Обшарив еще раз взглядом показавшиеся ему несметными сокровища, выставленные на продажу, Танат осторожно спросил:

— А где водка?

— Вообще-то водка у нас продастся только по выходным дням и праздникам, — сказал Етылен, — но раз ты дальний гость, то для тебя сделаем исключение.

Танат осторожно положил в мешок три бутылки, а в небольшой пекарне взял несколько буханок свежего хлеба, жалея, что не может увезти больше. После всех покупок осталось еще довольно много денег. Во всяком случае, вполне достаточно, чтобы еще три раза нагрузить нарту.

Старший брат протрезвел, но вчерашний хмель оставил на его лице и в душе не выветрившуюся горечь и мрак. Он исподлобья глянул на три огромных мешка, которые едва дотащили Танат, Етылен и заготовитель-продавец.

Обратный путь проходил в молчании, но это только радовало Таната, переполненного впечатлениями о посещении этого крохотного селения приречных соплеменников. Даже Етылен, который всего-то проучился один год в педагогическом училище, и, судя по всему, человек не очень отягощенный умом, стал учителем. Для Таната учитель был выше всех людей, и он понимал, что даже большие начальники, наезжавшие в Уэлен из районного центра, несмотря на важность и значительность внешнего вида, по своим знаниям далеко отставали от Льва Васильевича Беликова, первого его учителя, который, казалось, знал все. Он даже умел класть печи и ловко делал из стеклянных консервных банок стекла для керосиновых ламп. Стать учителем для Таната означало постичь такие науки, которые требовали для изучения долгихлет. И вот Етылен — учитель. Значит, и Танат мог стать учителем после окончания Анадырского педагогического училища. Неужто так и пройдут мимо его жизни несметные сокровища знаний, добытые человеком на протяжении тысячелетней истории? Сведения о многочисленных народах, о неведомых животных, огромных городах… Он никогда не прикоснется к коре живого дерева, не пройдет по хлебному полю, не вдохнет аромата обрызганной утренней росой розы. Уж не говоря о жарких странах, где можно круглый год ходить нагишом и купаться в теплой воде океана! А над тобой неведомые огромные сладкие тропические плоды! Не проплывет на железном пароходе, не проедет на мчащемся сквозь леса и поля поезде, не взлетит на самолете над родной тундрой… Зачем надо бежать от Советской власти, которая обещает все это? Почему нельзя вступить в колхоз и одновременно оставаться оленным человеком? Вот уэленцы поголовно считаются членами колхоза «Красная заря», но не перестали быть морскими охотниками. Во главе байдары остались прежние, самые значительные и умелые звероловы, гарпунеры. После того, как в общий колхозный увэран[44] отделят десятую обязательную часть добычи, остальное делят согласно установленным древним порядкам, и байдарный хозяин получает большую долю. Правда, во главе колхоза поставили малограмотного и нетрезвого Гиу, который хоть и считался главой колхоза «Красная заря», но не имел никакого авторитета в глазах коренных жителей Уэлена, зато умел выступать с речами и важно восседать в президиумах собраний… Может, главное в отцовом неприятии колхоза — не боязнь потерять оленей, лишиться права собственности на них, а нежелание поступиться верой своих предков, отказаться от своего шаманства?

Отцветающая тундра словно торопилась насладиться ниспосланной на короткий срок жизнью. Щебетание и птичий крик доносились отовсюду, заполняя воздух несмолкаемым звоном. Трудно было поверить, что пройдет всего лишь месяц-полтора и тишина и безмолвие окутают покрытые сумерками эти холмы, синие предгорья, берега рек и озер. Иногда путники шли по сплошным морошечным и шикшовым[45] полям, и торбаза покрывались сладкой, липкой влагой. Но ягоды уже налились до того, что, не выдержав собственной тяжести, падали на землю и ложились сплошным ковром. Над зеркальной гладью озер молодые утята пробовали окрепшие крылья, готовясь к долгому путешествию в теплые края. Когда отлетит последняя птичья стая, в тундре останутся лишь волки, вороны, песцы, красные лисы, горностаи, олени и человек. Да изредка мелькнет на изломанном зубчатой грядой горизонте снежный баран — кытэп.

Шедший позади Рольтыт упрашивал брата дать ему злой веселящей воды, чтобы избавиться от похмельных страданий. Он ворчал и стонал, присаживался на кочки или жадно припадал к любому попадавшемуся источнику или лужице, пока Танат не сжалился над ним и не дал глотнуть водки. Это были последствия вчерашней прощальной попойки, когда благодарный Танат заколол одного из взятых как провиант оленей, сварил мясо на жарком костре, щедро угостил гостей, а оставшееся мясо подарил им. Рольтыт пил много и, опьянев, начал громко хвастаться огромностью стада, которое перейдет к нему, как только отец умрет, своими детьми и даже женами младшего брата Таната.

— Я всегда готов прийти к нему на помощь, когда он ослабнет, — пьяно смеялся Рольтыт. — Рано или поздно, но это случится. Не может нормальный человек обслуживать одновременно двух молодых женщин, из которых одна к тому же настоящая тангитанка.

Етылен осторожно, исподволь расспрашивал пьяного, откуда появилась в их стойбище тангитанка, почему они так далеко откочевали от родного полуострова. Рольтыт потерял всякий контроль над собой и откровенно признался, что убежали они от коллективизации.

— А тангитанская женщина силком женила на себе Таната. Говорит, что хочет жить настоящей жизнью настоящей тундровой чаучуванки.

Танат с содроганием вспоминал вчерашнее и с отвращением смотрел на мучившегося с похмелья брата.

— Ты хоть помнишь, что вчера говорил?

Рольтыт махнул рукой:

— Ничего не помню… Чего-нибудь лишнего наговорил?

Танат пересказал все его пьяные откровения. От испуга хмель тут же выветрился, и Рольтыт умоляюще попросил брага:

— Только отцу ничего не говори!

Наконец показались схоронившиеся в распадке родные яранги.

Когда все покупки были разложены в чоттагине, женщины не смогли сдержать возгласов радости и восхищения. Анна поцеловала мужа долгим поцелуем прямо в губы за тетрадки и карандаши, а Катя одарила его благодарным взглядом за разноцветные нитки и бисер.

В тот вечер в стойбище пир продолжался до полуночи. Хозяин открыл одну из бутылок и дал каждому попробовать. Все испили злой веселящей воды, даже Катя. Морщились, отплевывались и замирали в ожидании тепла, которое волшебно возникало в глубине тела, и потом блаженно улыбались, дивились неожиданно появившемуся красноречию, которое трудно было сдержать, аппетиту и жадности к крепко заваренному чаю. Каждый получил по большому куску хлеба, густо намазанного сверху сливочным маслом, дети — по блюдцу сгущенного молока и по кружке щедро подслащенного чая. Ринто безостановочно курил, время от времени передавая трубку жене. Не отставал от него и Рольтыт, заискивающе поглядывая на брата, безмолвно умоляя не рассказывать о своих пьяных откровениях перед чужими людьми.

Ринто поделился дарами тангитанов с соседями и даже угостил Аренто глотком злой веселящей воды, которую тот проглотил с превеликим удовольствием.

— Из всех тангитанских изобретений это — самое прекрасное! — воодушевленно произнес он и получил второй глоток.

Вскоре жизнь пошла по заведенному порядку, и Танат вспоминал о своей поездке в приречное село как о приснившемся сне.

В день первого снега Катя благополучно разрешилась от бремени, подарив Танату здорового сына. Сияя от счастья, она сказала мужу:

— Я тебе обещала сына и сдержала свое обещание…

Дед назвал внука Тутрилем, что значило «Крылья сумерек».


«Рождение маленького племянника, — писала в своем дневнике Анна, — напомнило мне о бедной моей доченьке, душа которой без следа растворилась в этом огромном пространстве. Она даже перестала мне сниться. Мне кажется, что теперь только я одна помню о ней. Порой ноги сами несут меня на тот холм, где положили ее маленькое тельце, но что-то властное и непреклонное каждый раз останавливает. Издали я пытаюсь разглядеть, что там осталось, но кроме оградки из камней ничего не различаю. Будто никогда не было бедной Тутынэ, и только в имени ее новорожденного брата можно уловить еле различимое эхо ее исчезнувшего бытия: часть имени мальчика — корень его «тут» — означает не только сумерки, но является корнем слова Тутынэ — Вечерняя заря. Материнское сердце никогда не примирится с утратой, и даже по прошествии долгого времени и сердце ноет, и грудь помнит маленькие, требовательные, жадные губки. Все это всколыхнулось после рождения маленького Тутриля, который немедленно стал не только центром всего стойбища, но и всей Вселенной. Теперь все вертится вокруг него, и Катя смотрит на меня с видом победительницы. Нет, она не насмехается надо мной, но весь ее вид показывает, что теперь она стала главной женой в семье, главной и любимой».


Исписав страницу, Анна сложила тетрадку и спрятала в замшевый мешок, где лежали остальные дневники, рисунки и книги. С рождением малыша, Катя перебралась в большой родительский полог, а Танат с Анной остались в малом супружеском. Муж уже лежал на оленьих шкурах, откинув пыжиковое одеяло: в тесном меховом помещении от тепла человеческих тел было жарко. Анна придвинулась к мужу, тесно прижалась к нему. Почувствовав желание, Танат торопливо и грубо взял ее и тут же отодвинулся.

— Что же ты так? — с легким упреком и обидой произнесла Анна. — Не приласкал, и так быстро…

— Олень делает еще быстрее, — ответил Танат и отвернулся к стенке.

8

В Анадыре мело. Но даже в такую пургу все окружные учреждения административного центра Чукотского национального округа работали по строго заведенному расписанию, и рабочий день начинался еще затемно — в девять часов утра.

Атата шел, отворачиваясь от летящего прямо в лицо колючего снега с режущим ветром, пытаясь защититься высоко поднятым воротником шинели и опущенными ушами крытой сукном зимней шапки с гербом. Конечно, в такую пургу куда удобнее в меховой кухлянке и камлейке, в малахае с оторочкой из росомашьего меха, который не индевеет и хорошо защищает от стужи открытое лицо, да вместо кожаных перчаток оленьи рукавицы… Но на камлейку на нашьешь погоны капитана МГБ и не нацепишь кокарду с гербом на малахай. С тех пор, как Атата получил офицерское звание, он никогда не появлялся в учреждении не в форме. Тем более он не мог позволить себе этого сегодня, перед важной встречей с председателем Чукотского окружного исполнительного комитета, депутатом Верховного Совета СССР товарищем Отке. Атата был доволен своей судьбой. Мог ли эскимосский паренек из села Уназик, расположенного на длинной галечной косе в Беринговом море, и думать и мечтать, что когда-нибудь наденет офицерскую форму и будет выполнять поручения особой важности. Поступив в начальную школу, он в лучшем случае мечтал когда-нибудь встать за прилавок сельской лавки и распоряжаться товарами неслыханной ценности. А тут — капитан Атата часто держит в собственных руках не только судьбы, но и жизни людей! Вот это настоящая власть! Заставлять человека трепетать, заискивать, унижаться, умоляя оставить на свободе, не ссылать, потому что ссылка для вольного оленевода равносильна смерти. Все женщины тундры готовы одарить его своими ласками, только бы он оставил в покое их отцов и мужей…

Атата добрался до полузанесенного снегом окружного исполкома, с трудом открыл обитую оленьими шкурами дверь и очутился в нешироком коридоре, где тщательно очистил шинель, сапоги и шапку, особо обратив внимание на погоны и кокарду на шапке-ушанке.

Перед кабинетом председателя Отке за столиком с пишущей машинкой восседала секретарша. Она приветливо кивнула и значительно произнесла:

— Вас ждут, товарищ Атата.

За приставленным к письменному столу широким столом для заседаний сидел первый секретарь окружкома партии большевиков Грозин, высокий, худой, болезненный на вид человек, и курил папиросу. Он приехал недавно, и Атата впервые встречался с ним так близко. Сам председатель в белой рубашке, при галстуке восседал на своем месте. Он сердечно приветствовал Атату, явно любуясь его молодцеватым видом, ладно сидящей на нем военной формой.

— Какие кадры у нас растут! — радостно произнес он. — Недаром сказал наш великий вождь и учитель товарищ Иосиф Виссарионович Сталин: кадры решают все!

Портрет вождя висел как раз над Отке, и сам председатель, уэленский чукча, бывший учитель и ликвидатор неграмотности, вознесенный судьбой на самый верх здешней власти, являлся как бы его продолжением. Но Атата хорошо знал, что настоящая власть принадлежит не депутату Верховного Совета и председателю Чукотского окружного исполнительного комитета, а вот этому болезненному курильщику, первому секретарю окружного комитета ВКП(б). И ему незачем было подчеркивать это свое верховенство, о котором все и так знали.

— Атата из морских зверобоев, как и я, — сообщил Отке. — Он родился в яранге, был обречен влачить жалкое существование в темноте и невежестве, и вот что с ним сделала наша родная партия и Советская власть! Капитан Министерства государственной безопасности! Это не моржа гарпунить, а бороться с хитрым и коварным, классовым врагом! Атата успешно провел коллективизацию в Чаунском и Чукотском районах. Кое-где, особенно на границе с Якутией, еще остались единоличники, но, думаю, в этом году мы окончательно до них доберемся, и Чукотка станет, как и весь наш могучий Советский Союз, краем сплошной коллективизации!

Отке часто сбивался на торжественно-ораторский тон, не в силах избавиться от него даже в обычной речи. Атата понимал, что косвенной виной этому было присутствие в кабинете первого секретаря окружкома.

Усадив Атату за стол, Отке распорядился принести чай. Пока ставили на стол стаканы, колотый сахар, галеты, разговор шел о погоде, о том, что вот нет настоящих, сильных морозов, и от этого Анадырский лиман никак не может встать: мощное течение несет крошево льда и снега, которое не одолеть ни на лодке, ни на собачьей упряжке.

Когда за секретаршей закрылась тщательно обитая черным дерматином плотная дверь, Отке подошел к стене и отодвинул легкую занавеску, открыв большую карту Чукотки. Такие «засекреченные» карты имелись в каждом уважающем себя советском учреждении окружного центра, и точно такая же карта с такой же занавеской висела на стене в кабинете самого Ататы.

— Недавно у меня был один учитель с верховьев Анадыря, — начал рассказ Отке. — Он сообщил интересные сведения: не очень далеко от их селения у подножия Анадырского хребта кочует оленеводческое хозяйство Ринто, якобы пришедшее с Чукотского полуострова, с окрестностей Уэлена. Мне трудно было в это поверить: Ринто я хорошо знаю, лично с ним не раз встречался. Человек он своеобразный. Считается могущественным шаманом. Точнее, настоящим шаманом. У нас с легкой руки некоторых исследователей шаманами считают людей, которые кое-как умеют камлать на потребу невзыскательных людей. Что же касается таких людей, как Ринто, то он в одном лице как бы представляет собой национальную библиотеку, академию наук, медицину, метеорологию, ветеринарную службу. Он очень много знает. Он шаман примерно такого калибра, как Млеткын, мой земляк, который даже знал английскую грамоту, так как несколько лет прожил в Америке, в Сан-Франциско и вернулся оттуда вооруженный не только барометром, но с новым именем — Фрэнк. Мы его пытались приобщить к Советской власти, даже возили в Москву, к Михаилу Ивановичу Калинину. Но он так и остался при своих убеждениях. В начале тридцатых годов его арестовали. Он то ли умер сам в тюрьме, то ли его расстреляли. Его родственники до сих пор живут в Уэлене. Конечно, Ринто послабее Млеткына, но тоже весьма влиятелен. До последнего времени осторожно держался, не спорил с Советской властью, а во время войны сдал в фонд обороны сотни полторы оленей. Сначала я не поверил товарищу, который доставил сообщение, но вроде бы все сходится. Кроме одного обстоятельства: будто там, в стойбище живет настоящая русская женщина, вышедшая замуж за одного из сыновей Ринто.

И тут словно солнечный луч пронзил Атату: он вспомнил эту женщину, разговор с ней в уэленской школе, волнение, которое он испытал, и сейчас, при ее упоминании, он вдруг ощутил растущее вожделение и даже покраснел.

Внимательно выслушав Отке и согласно кивнув на его замечание о том, что неплохо было бы как следует проверить это необычное сообщение, Атата сказал:

— Я знаю Ринто. И даже знаю эту женщину. Это Анна Одинцова.

— Вы с ней встречались? — с любопытством спросил Грозин, закуривая новую папиросу.

— Не только встречался, но и подробно разговаривал с ней и даже проверял документы. Все бумаги оказались в порядке. Ее рекомендовали для научной работы на Чукотке известные люди — Петр Яковлевич Скорик и Георгий Алексеевич Меновщиков, и командировка ее подписана Академией наук.

— Однако вместо научной работы она взяла да и женила на себе сына Ринто, школьника! — с возмущением произнес Отке, позабыв, что сам в свое время женился на четырнадцатилетней эскимоске, от которой уже имел пятерых детей.

— Я проверял возраст Таната, — сообщил Атата, отличавшийся великолепной памятью. — Здесь придраться не к чему: парню уже восемнадцать лет. Он поздно пошел в школу.

— Зачем придираться? — заметил Грозин. — Партия нас учит внимательно относиться к человеку. Если законно, какие могут быть претензии?

— Меня смутило тогда: такая ученая и красивая девушка и вдруг добровольно становится тундровой женщиной… Что-то тут не то, — задумчиво проговорил Атата.

— Враг коварен, — наставительно произнес Грозин. — Он может так искусно маскироваться, что и не сразу его распознаешь. А что касается документов, то их подделать ничего не стоит. Вам, товарищ Атата, надо было сразу же обратить внимание на то, что эта женщина подозрительно легко согласилась выйти замуж за чукчу. Такие вещи с ходу не делаются.

Почему тангиганская женщина не может выйти замуж за чукчу или эскимоса? Это замечание покоробило Атату. Но вслух он ничего не сказал, прекрасно зная, как следует себя держать с таким большим начальством. Они не любят возражений, и собственное мнение следует высказывать только если тебя спросят.

Грозин встал и, попрощавшись, удалился к себе.

Отке заглянул в приемную, тщательно прикрыл за собой дверь и вернулся за свой стол.

— Я еще не привык к нему, — тихо произнес он. — А ты, наверное, не знаешь, что Ринто мой дальний родственник. По материнской линии. Говорят, когда шла гражданская война в России, братья, сестры, отцы и дети часто стояли по разные стороны баррикад и фронтов. Вот такое время пришло и для нашего народа. Может быть, придется поступать жестоко. Сумеешь?

— Если родина и партия прикажут — сумею! — громко ответил Атата.

— Ну, вот хорошо, — похвалил Отке, повернулся к внушительному сейфу у себя за спиной, прямо под портретом Сталина, и достал початую бутылку водки, тарелку с уже нарезанным китовым балыком, хлеб и два стакана.

— Теперь мы это дело отметим! — весело сказал Отке.

Атата мог выпить много и, в отличие от большинства своих соплеменников, хорошо переносил алкоголь: сколько бы ни выпил, всё казался трезвым. И на этот раз он ясно изложил свой план. Прежде всего понадобятся лучшие собачьи упряжки и нарты. Нанять хороших каюров. Снабдить экспедицию хорошими кукулями[46], утепленными палатками с примусами, а также собачьим кормом в виде копальхена и юколы. Отпустить для нужд экспедиции сто литров чистого медицинского спирта, не говоря уже о чае, сахаре, табаке, муке и других продуктах. И последнее — оружие. Хорошо бы договориться с военными и достать у них автоматическое оружие.

— Все, что тебе нужно, — все дадим! — обещал Отке, провожая Атату из своего кабинета.

Пурга не унималась. Она будет продолжаться не одну неделю. За это время можно как следует снарядить будущую экспедицию. Прежде всего, надо сделать так, чтобы в состав ее не сунули какого-нибудь тангитана. У них есть одна нехорошая черта: все заслуги прежде всего приписывать себе, оставляя самую малость для местных жителей. Атата не хотел ни с кем делить будущую славу и, возможно, даже орден. Мундир без орденов не смотрится, если и украшен капитанскими погонами.

Режущий морозный ветер со снегом мигом выдул хмель из головы, пока Атата добирался до своего отдельного, стоящего на отшибе однокомнатного домика. Еще осенью он утеплил его, обив стены черным толем и обложив тундровым дерном. Два окна, как бойницы, глубоко сидели в стене и от этого не заносились снегом и не покрывались льдом, давая достаточно света даже в зимние сумерки и в пургу. Электричество в Анадыре подавалось от походной военной электростанции, стоящей на берегу лимана. Случалось, что, хотя дизель станции работал во всю мощь, сотрясая окрестные домишки, света все равно не было, а пьяный главный электрик спал внутри, каким-то образом замкнув ток на металлическую дверь, до которой нельзя было дотронуться, — ощутимо било.

Собственно, домик делился на две части большой плитой-обогревателем. Она нуждалась в постоянной подпитке жарким углем, который добывался на другом берегу Анадырского лимана. На плите стоял чайник.

Аккуратно повесив шинель на самодельные плечи, тщательно очистив погоны и кокарду на шапке от снега, Атата налил стакан чаю и уселся за стол перед листом бумаги. Но, едва глянув на белое полотно, вспомнил это лицо, которое даже по прошествии долгого времени не теряло своих очертаний: лицо Анны Одинцовой. Эти светлые, небесные глаза на смуглом лице! Их невозможно забыть! Да будь эта женщина его женой, он бы относился к ней как к богине! Как же ему не везло с женщинами! При том, что он почти не встречал от них отказа: ни со стороны своих землячек, ни со стороны тангитанок. Каждая мимолетная подруга готова была выйти за него замуж. Но что-то удерживало его от окончательного решения. Возможно, подсознательное чувство, что это еще не его судьба… Вот если бы Одинцова, пронзившая его насквозь своими глазами, да так, что рана так и осталась открытой… Но она жена другого человека. И все же за такую женщину стоит побороться. Конечно, Атата ни за что бы не признался, что его теперешнее желание отправиться на поиски стойбища Ринто продиктовано не только классовым чутьем и стремлением выполнить почетное задание партии и правительства, а желанием увидеть единственную, как ему казалось, самой судьбой предназначенную ему женщину. Исполнение этой задачи виделось ему так: он арестовывает Ринто и его сыновей, оленей передает во вновь организованный колхоз, а Анну забирает к себе в Анадырь. Придется попросить более просторное жилье. В окружном центре, рядом с новой котельной, строился многоквартирный двухэтажный дом для местного начальства, и Атата лелеял надежду вселиться туда. Если он доведет свою миссию до успешного конца — раскулачит Ринто и откочевавшего на запад канчаланского оленевода Аренто, у него будет достаточно заслуг, чтобы претендовать на хорошую квартиру в столице. Кроме всего прочего — он видный национальный кадр, а партия поддерживает национальные кадры. В своих размышлениях Атата любил возвращаться мыслями в свое детство, прошедшее на берегу, на длинной галечной косе Уназик, далеко выдвинувшейся в открытое море. Она своим концом как бы указывала на остров Сивукак, который на русских географических картах назывался островом Святого Лаврентия. Кстати, Лаврентием звали всесильного министра, члена Политбюро, товарища Берия. Лаврентий Павлович Берия. И, чтобы не называть это имя всуе. Атата пользовался эскимосским названием острова, принадлежащего Соединенным Штатам Америки. А дело было в том, что этот остров, так хорошо видимый в ясную погоду, был населен соплеменниками Ататы, и почти не было в Уназике семьи, которая не имела бы родственников на Сивукаке. И если хорошенько покопаться в фамильных корнях первого чукотского чекиста, найти какого-нибудь дальнего родича на американском острове не составляло труда. И хотя Атата неизменно в своей служебной анкете писал, что родственников у него за границей нет, полной уверенности в том, что когда-нибудь не всплывет какой-нибудь троюродный дядя, не было. Это не до конца стертое темное пятно в своей биографии Атата стремился загладить особым усердием, непоколебимой верностью партии большевиков, членом которой он состоял, и безжалостностью к классовым врагам. А что, если окажется, что Анна Одинцова — агент иностранной разведки, подосланный американцами? Правильно сказал Грозин: враг хитер и коварен. Недавно в журнале «Пограничник» Атата прочитал документальную повесть о японском шпионе, который пробрался в Институт народов Севера. Еще задолго до войны, в начале тридцатых годов этот институт проводил свой очередной набор. Из Якутии, из юкагирского селения Нелемное в далекий путь отправился юкагирский паренек Николай Спиридонов. Где-то по дороге, предположительно в Иркутске, японская агентура подменила парня японским юношей, который под видом юкагира и с его документами прибыл в Ленинград, поступил в институт, успешно его закончил. Никого не насторожили необыкновенные способности парня, его прилежание. Японский Спиридонов закончил институт, поступил в аспирантуру и защитил диссертацию. Мало того, он стал писателем! Под псевдонимом «Тэки Одулок» он опубликовал повесть «Жизнь Имтеургина Старшего», введя в заблуждение даже великого Максима Горького, который горячо одобрил произведение первого юкагирского писателя. Все эти таланты и способности показались советским чекистам подозрительными, и они, в конце концов, разоблачили коварного шпиона: Спиридонов, он же Тэки Одулок, оказался матерым японским агентом. Он был арестован и расстрелян. Но кто мог подослать Анну Одинцову? Германия и Япония разгромлены… Оставался один враг — империалистическая Америка, которая на беду Чукотки оказалась самым ближайшим соседом. Если японцам удалось внедрить агента под видом юкагира, то американцам нет ничего проще, как переправить своего шпиона на чукотский берег. Все лето охотники Берингова пролива — чукчи и эскимосы сталкиваются на моржовых тропах. И, несмотря на категорический запрет, вступают в контакт. Атате не раз приходилось допрашивать своих земляков, строго предупреждать их. А могло ведь случиться так: Анна Одинцова, или как ее там зовут на самом деле, плыла на одной из байдар американских охотников. Советские и американские охотники встретились на дрейфующей льдине для разделки моржа. Может быть, это были не уназикские эскимосы, а науканские. Среди них особенно много хитрых и изворотливых, жадных до водки и разных ярких безделушек. Особенно Теплилык — первый жулик Берингова пролива. Может, за бутылку, может, за что-нибудь еще и договорились высадить девушку в Уэлене. А там она и назвалась Анной Одинцовой, аспиранткой Ленинградского университета. Версия выстраивалась настолько убедительной, что Атата даже вспотел от волнения, хотя в комнатке в пуржистую погоду, несмотря на тщательное утепление, было более чем прохладно.

Но в таком случае именно Анна Одинцова становилась главной добычей Ататы, которую он должен сдать органам. Это тебе не оленевод-кочевник, а настоящий враг, враг с той стороны! При таком раскладе Анна Одинцова как женщина ускользает от него.

Вероятность того, что Анна Одинцова американская шпионка, конечно, невелика. Скорее всего, она и впрямь из Ленинграда. Тогда, в Уэлене, она называла имена знакомых студентов еще довоенного Института народов Севера, которых Атата хорошо знал. Но даже в этом случае будет нелегко отделить ее от истинных врагов Советской власти и коллективизации и спасти от наказания. Жаль, не удалось тогда в Ленинграде встретиться с ней. Да и кто мог предположить, что она так глубоко западет ему в сердце.

Когда закончились первые зимние пурги и ударил настоящий мороз, наконец-то застыл Анадырский лиман, и можно было отправляться в первую поездку в залив Креста, в чукотское село Конергино, славное хорошими упряжными собаками и умелыми каюрами. Именно там Атата собирался найти спутников для большой карательной экспедиции в глубь чукотской тундры.

9

Все чаще над стойбищем пролетали самолеты, а иные так низко, что ревом своим распугивали оленей. Аренто с едва скрытым упреком поведал Ринто, что кто-то из его родичей, из тех, кто ездил в приречное селение, выдал тайну схоронившихся стойбищ. С отвращением к самому себе, Танату пришлось рассказать отцу о пьяных речах брата там, на берегу притока.

Ринто позвал старшего сына за ближайший холм. Чуя неладное и догадываясь, Рольтыт потащился за отцом на заплетающихся ногах и заскулил:

— Ничего особенного я не сказал… Тамошний русский нашего разговора не понимает, а Етылен, учитель-чукча, не станет нас выдавать.

— Он первым и выдаст! — с глубоким презрением и убеждением проговорил Ринто и обрушил на сына первый удар. Плеть разорвала, словно острым ножом, кухлянку и полоснула по голому телу.

Рольтыт взвыл и упал на колени. Он медленно пополз к отцу, пытаясь приблизиться настолько, чтобы схватиться за его ноги и ограничить размах. Но отец быстро разгадал его намерение: отступая назад, он каждым ударом плети превращал кухлянку сына в кровавые лохмотья.

— Твой грязный язык стал источником нашей беды! Ты поступил хуже болтливой женщины! Не только моя кара, но и кара богов падет на твою пустую голову!

— Я ничего не помнил! — пытался оправдаться Рольтыт. — Это все злая веселящая вода! Она отняла у меня разум, в этом виноваты и русские, и Танат…

— При чем тут Танат? — От удивления Ринто чуть не выронил плетку. — Разве не ты проболтался, что мы уэленские и убегаем от колхозов?

— Если бы у Таната не было тангитанской жены, разве бы я сказал? — простонал Рольтыт. — Все беды от нее. Без нее мы жили хорошо и спокойно.

Для Ринто эти слова не были неожиданностью: его острый глаз давно замечал похотливые взгляды старшего сына на тангитанскую невестку: да он явно завидовал Танату, имеющему таких жен! Жена самого Рольтыта, хотя и не казалась уродиной, но в ней чего-то не хватало, и повадками и видом своим она больше напоминала плоскую рыбу камбалу, даже один ее глаз казался выше другого. При ее апатичности и холодности можно было только удивляться, как она сумела родить двоих детей.

— Мало того, что ты предатель, да к тому же и гнусный завистник! — крикнул Ринто, и еще один щелчок, похожий на выстрел из ружья, разрезал воздух.

Каждый удар отзывался в сердце Ринто острой болью. Порой ему казалось, что он бичует самого себя: ведь сын-то его, его собственная плоть и кровь. Почему и откуда он стал такой: ведь вроде бы воспитывались братья одинаково? Почему именно в Рольтыте сгустились дурные человеческие черты? То, что Ринто подавлял в себе без труда, вырывалось наружу у старшего сына, и отец порой не мог без отвращения смотреть на него, как на собственное кривое зеркало.

Выдохшись, Ринто круто развернулся и зашагал вверх по склону горы, оставив позади хнычущего и плачущего сына. Ему казалось, что Рольтыт вдруг снова превратился в маленького мальчика, чистого и невинного, открытого всему миру. Ноги скользили по еще мягкому снегу, не уплотненному до каменной твердости зимними ураганами. Сделав несколько шагов, Ринто останавливался и оглядывался окрест, тщательно всматриваясь в незнакомый лик земли. Там, на покинутом родном полуострове, он с закрытыми глазами мог ориентироваться в окружающем пространстве, каждая складочка, каждая долинка, холмик, речка, озерцо, едва ли не каждая кочка были знакомы ему. А здесь со всех четырех ветров на него веяло холодом враждебности. На том месте, где стояли яранги стойбища Аренто, снег уже закрыл последние следы пребывания человека. Канчаланец быстро снялся, откочевал невесть куда, не сказав ничего Ринто. Иначе он и не мог поступить: подальше от людей, которые могут предать… Но если хорошенько подумать, то главная вина лежит на нем самом, на Ринто: жадность к табаку, страх, что он может оказаться без сладкого дыма забвения, заставили его послать сыновей. Так что казнить и бичевать надо самого себя.

Куда же теперь податься? За хребет переваливать опасно — там явно чужая земля и совершенно неведомая. Единственное спасение — хорониться в узких долинах, под опасно нависшими снегами, которые от малейшего сотрясения воздуха могут сорваться, накрыть оленье стадо и людей. Потому и остерегались оленеводы этих опасных мест, предпочитая открытые пространства.

Перекочевка в зимнее время — дело обычное, и каждый хорошо знал свое дело. Пока мужчины перегоняли стадо, женщины стойбища свертывали яранги и аккуратно укладывали на грузовые нарты зимние пологи, связывали поддерживающие тундровое жилище закопченные дымом и пропитанные жиром деревянные жерди. Еще загодя Ринто смастерил для новорожденного внука маленькую, почти игрушечную нарту и возвел над ней навес из остриженной оленьей шкуры. Теперь Тутриль был хорошо защищен от снега и прямого студеного ветра. Хотя и без этого укрытия его детская меховая одежда надежно защищала его от холода. Двойной комбинезон из пыжика шерстью вовнутрь и неблюя шерстью наружу с маленьким, плотно прилегающим клапаном на заду, набитым сухим мхом, отороченный росомашьим[47] мехом капюшон и рукава-рукавицы были достаточны, чтобы мальчик мог ползать по снегу без риска что-нибудь отморозить.

Перекочевка заняла лишь часть дня: от зари, превратившейся в короткий день с низким, висящим над самым горизонтом огромным, красным солнечным диском, до сумерек. Солнце быстро скрылось за зубчатым краем неба, залив снега алым, словно разлитая кровь, светом. Яранги теперь ставили не на открытом месте, а прятали в ущелье, выбирая место так, чтобы над ними не висел снежный козырек.

Теперь никто не удивлялся тому, что Анна часто в конце дня, прежде чем заснуть, писала при свете догорающего костра. На этот раз она подробно описала все действия, связанные с перекочевкой, а в заключение подробно описала детский комбинезон Тутриля.


«Этот комбинезон — гениальное изобретение человека тундры. По существу, это как бы автономное комфортное пространство, в котором ребенок чувствует себя превосходно. В принципе его можно оставлять в таком виде на воле на несколько часов, и с ним ничего не случится. Пучок мха, который кладется через специальный откидной клапан, отлично впитывает влагу и детский кал. Когда ребенок плачем сообщает о своем дискомфорте, мать выбрасывает запачканный пучок и кладет новый. Просто и гигиенично. Так же просто объясняется отсутствие насекомых в тундровом жилище. Даже когда стойбище стоит на месте, каждое утро спальные пологи снимаются и выносятся наружу. Расправленные и разостланные шерстью наружу они лежат целый день на солнце и на ветру. Время от времени их тщательно выбивают куском оленьего рога. Когда вечером входишь в нагретый полог, тебя охватывает атмосфера свежести и чистоты. Разумеется, это можно делать только в хорошую погоду. Но и этого вполне достаточно, чтобы содержать спальный полог в чистоте. Такой же природной дезинфекции подвергается вся одежда. Другого способа нет — ведь не будешь же стирать в воде меховой кэркэр или нижнюю пыжиковую кухлянку.

Мы, правильнее сказать, не кочуем, а прячемся в глубоких долинах. Пастбища здесь нетронутые и корма оленям хватает. Но однообразие жизни понемногу начинает сказываться на моем психическом состоянии. Я стала замечать за собой, что теряю нежность и привязанность к Танату, что касается ревности, то я спокойно засыпаю под его любовные игры с Катей. Еще недавно это было невозможно. И все чаще вспоминается Ленинград, длинный коридор главного здания Университета с желтыми книжными шкафами вдоль одной из стен, широкими окнами вдоль другой, с портретами великих ученых в простенках. Когда-то я воображала и свой собственный портрет среди них… Снится и наша квартира на набережной Обводного канала, папа с мамой. Я ведь даже и не знаю, где их похоронили. Старшая тетка рассказывала, что, когда пришла в очередной раз к нам на квартиру, там уже было пусто. Дверь раскрыта настежь, ящики и шкафы комода выдвинуты, видно искали драгоценности. А какие могли быть драгоценности у столяра да домохозяйки? Тетка забрала единственную нашу драгоценность — зингеровскую швейную машинку. Все чаще хожу во сне по родному городу, по набережной Обводного канала, по Невскому проспекту мимо закопченного и забитого фанерой Гостиного двора. Иногда спешу на занятия, бегу по Тучковой набережной, мимо полузатопленных барж, нагруженных доверху дровами. Потом — по длинному университетскому коридору, а звонок уже звенит все громче… Не слишком ли затянулась моя экспедиция? Не знаю, как я могу расстаться с тундрой. Недавно Ринто поделился со мной своими заботами: некому передать собственные знания и шаманский дар. Танат слишком молод, и в его уме нет глубины. Рольтыт глуп, жаден и завистлив. Как точен Ринто в характеристике людей! С улыбкой, как бы шутливо он сказал, что передал бы свое шаманское умение и все свои знания мне. На мое возражение, что я — женщина, он ответил, что это не имеет никакого значения. В их роду была шаманка Гивэвнэу, которая и определила судьбу Ринто. По его словам выходит, что шаманка-женщина имеет даже некоторое преимущество перед мужчиной. «Женщина более сосредоточена, она не отвлекается на тяжелую мужскую работу». Ради науки стоит терпеть и продолжать эту жизнь. Зато это будет настоящей научной сенсацией мирового масштаба, когда я выступлю с докладом об истинной сущности шаманизма! И научная общественность услышит истину от человека, который в действительности был шаманом! Моя слава затмит имя Маргарет Миид, Миклухо-Маклая, Богораза, Боаса и всех других, которые судили о явлениях только умозрительно, не испытав их на собственной шкуре… Единственное, что меня тревожит, это то, что Советская власть может все разрушить, загнав наше стойбище в колхоз. Тогда начнется время насильственного просвещения, ломка обычаев, объявление их пережитками темного прошлого… Разрушение культуры идет уже полным ходом в прибрежных селениях, и вместо нее создается какой-то уродливый гибрид».


Ринто любил смотреть, как пишет Анна. Он догадывался, что присутствует при рукотворном чуде, когда мысли буквально изливаются на белое поле бумаги и становятся ровными, плотными рядами с тем, чтобы в любое время заново обратиться в слова. Причем их может произнести не обязательно именно тот человек, который записал мысли. Порой казалось, что рука пишущей не поспевает за течением мысли, а потом спотыкается, видно, ищет в глубинах разума подходящее выражение. В эти мгновения лицо Анны становилось необыкновенно одухотворенным, оно как бы светилось изнутри. Может, и впрямь попросить ее научить грамоте? И тогда Ринто мог бы записать на листках бумаги все, что он знает, что узнал от предков и познал на собственном опыте. Должно быть, книги и есть обобщенный и запечатленный опыт. Как жалко и грустно, что в жизни людей, лишенных возможности записывать, весь опыт остается лишь в памяти человека и уходит вместе с ним из жизни. Сколько же чукчи потеряли за долгие годы своего существования на земле!

Ринто курил, но курение на этот раз не доставляло ему привычного удовольствия: ведь именно из-за боязни остаться без табака он послал сыновей в приречное селение. Так что по большому счету вина за раскрытие местонахождения стойбища лежит на нем самом.

Анна закрыла тетрадку и поглядела на свекра с улыбкой.

— Все смотришь, как я пишу?

— Смотрю и думаю: сколько же лет нужно, чтобы научиться так быстро писать?

— Сколько учился Танат?

— Да через два года он уже бойко писал на родном языке и читал… По-русски ему пришлось учиться подольше, в интернате. Учитель попался хороший: Лев Васильевич Беликов знал наш разговор, чуточку похуже, чем ты. Твой говор не отличить от настоящего. Если закрыть глаза, ну совсем никакого отличия! А у Беликова все же чувствовался тангитанский выговор. Когда человек знает оба языка, то это хорошо.

— А кроме чукотского вы знаете другой язык? — спросила Анна.

— По-эскимосски могу немного, но с трудом… Вот Гивэвнэу, та и на науканском диалекте и на уназикском могла общаться.

— Откуда же она познала столько разговоров, будучи чаучуванау?

— Она долго жила на побережье, много путешествовала, несколько лет прожила на том берегу Берингова пролива. Таков был наш обычай. Раньше мы долго враждовали с айваналинами[48]. Откуда пошла эта вражда — никому не известно. Почти каждый год несколько больших военных байдар снаряжали, вооружались копьями и луками с запасом стрел и отправлялись на американский берег и на Сивукак[49]. Воевали, резали мужчин, брали в плен женщин и детей и держали их за рабов. Вот такие были чукчи. Много лет это продолжалось. И, наконец, нашлись мудрые люди, которые решили: хватит проливать кровь. Океан велик, пролив широк, тундры немерены — всем хватит места! И договорились больше никогда не поднимать оружие друг на друга. В те времена человеческое слово много значило. И вот, чтобы не было больше непонимания, решено было посылать молодых людей в кыгминские[50], сивукакские, разные американские села, и, в свою очередь, те приезжали в наши селения, постигали наш язык и наши обычаи. Так как наши люди жили там, а их — у нас, то уже никто не нападал друг на друга. И наступил мир в Беринговом проливе и на Чукотском полуострове. И так продолжалось до самого последнего времени, пока большевики не сказали нам, что та сторона — чужое государство, враждебный нам строй. Но нам-то какое дело было до их строя? Ведь тамошние тангитаны пришли в те земли недавно, как и наши. Но и те тоже стали устанавливать свои обычаи. Особенно рьяно внедряли свою веру. Гивэвнэу говорила: Бог для всех людей один. Только дорога к нему и язык общения у разных народов разный. А те говорят: нет, у нас есть только Христос, и вера в него и есть самая истинная. Глупости все это. Это просто драка за место под Богом. Наверное, он сидит там, на небесах, и громко смеется над глупым человечеством…

— А зачем ему смеяться? — заметила Анна. — Взял бы и вразумил людей.

— Он и вразумляет, — ответил Ринто. — Только для Бога мы как малые детишки. Он ведь не зло смеется над нами, а по-доброму, как мы смеемся над неразумными поступками и шалостью детей.

— Ну почему он допускает зло? Бы знаете, сколько людей погибло в последней войне? Миллионы! Это тысячи таких народов, как чукчи!

— Это не Бог, а Дьявол, Злые силы, — ответил Ринто. — Если бы человек всегда помогал Богу своими добрыми делами одолеть Дьявола…

Прошло несколько дней с того памятного разговора, а он все не выходил из головы Ринто. Эти мысли были с ним и в оленьем стаде, когда он заменял сыновей, уходивших в ярангу отдохнуть и просушить мокрую одежду, и в пургу, когда приходилось прятаться в снежном сугробе, и в ясные звездные ночи, когда во всем своем блеске представала небесная жизнь, затаившаяся в очертаниях Созвездий, Обиталище больших и малых Богов, Неведомой Силы Великого и Единственного, пронзающего своим могуществом Вселенную. Глядя на мириады переливающихся блеском звезд, Ринто порой ощущал то как бы вливание Неведомых сил в свою душу, то чувствовал себя таким ничтожеством, что трудно было потом опомниться. Ринто часто завидовал другим людям, которые живут только заботами сегодняшнего дня. Для них радость есть радость, печалясь, они стараются поскорее избавиться от источника несчастья и позабыть о нем.

Чтобы сделаться шаманом, надо подвергнуться такому испытанию, которого даже мысленно и не вообразить. Заставить переступить через самого себя, через свою сущность…

Анна Одинцова ни разу больше не вспоминала о своей дочери, и вообще она стала какой-то жесткой, меньше улыбалась, даже в глазах все реже появлялся прежний блеск. И только погрузившись в свое писание, она преображалась, глаза зажигались глубокой мыслью, менялосьвыражение лица. И все же приступить к тому, что задумал Ринто, он все не решался.

С уходом стойбища Аренто снова все чаще стало возникать чувство одиночества.

Единственным человеком, кто казался всегда счастливым, была Катя. Она и впрямь была счастливой. Все ее ближайшие жизненные цели были достигнуты: она стала женой любимого, предназначенного обычаями и судьбой человека, родила ему сына. Танат явно предпочитал ее в постели и не скрывал этого. Выходит, она победила тангитанскую женщину, и это чувство наполняло гордостью ее маленькое сердце.

Женщины сидели друг против друга в чоттагине и шили. Время от времени Катя отвлекалась покормить сына, а потом снова садилась на бревно-изголовье и бралась за работу. Граненые иглы, купленные еще в Уэлене у американских гостей с другого берега, хорошо прошивали шкуры, и ровная, плотная стежка крепким швом соединяла раскроенные Вэльвунэ части будущей кухлянки. Анна низко склоняла голову над шитьем, ловко откусывала своими ровными, острыми белыми зубами конец нити, свитой из оленьих сухожилий, иногда поднимала взгляд, чтобы поглядеть, как Тутриль жадно сосет полную, темную материнскую грудь. Она невольно улыбалась, и сердце Кати наполнялось добрым чувством к этой женщине, которая больше не была ей соперницей.

— А ты знаешь, — заметила Анна, — есть такие машины, которые могут шить.

— Знаю, — ответила Катя, — я видела в Уэлене. Но машина не может шить мех и кожу, только ткань.

Анна часто забывала о том, что Катя человек не только грамотный, но по-своему знающий. Она могла делать всю работу по стойбищу: собирать и разбирать ярангу, меховой полог, шить любую одежду, знала, какие тундровые растения годятся в пищу, какие надо заготовить с осени как лекарственные, готовила пищу, заправляла жирник и держала в нем ровное, некоптящее пламя, что Анне удавалось лишь с большим трудом, аккуратно чинила одежду, мяла шкуры, дубила кожу мочой, оленьим пометом и красила охрой, собранной еще летом. Все эти умения она впитала в себя с детства, и они стали как бы частью ее повседневного существования. Сама Катя замечала, что ее подруга не прочь иной раз переложить на нее какую-нибудь скучную работу. С великодушием победителя она прощала и это. Единственное, что тревожило и вызывало нечто вроде ревности, это особое внимание Ринто. Вот и сейчас, войдя с воли и как следует очистив от снега торбаза, хозяин уселся на бревно-изголовье малого полога и завел разговор с Анной, расспрашивая ее о великом вожде Сталине.

— Я видел его лицо на портрете. Так, приглядеться: ничего особенного. Густые усы, черные волосы, глаза пристальные, немного спрятанные. Вот его учитель Карл Маркс — тот куда внушительнее. Такой волосатый рот, что дивишься, как же он ел? Должно быть, пачкалась эта его растительность…

— Он же мылся, — заметила Анна. — По происхождению он — немец.

— Как Гитлер? — удивился Ринто.

Анна кивнула.

— Хотя, чего тут удивляться, — задумчиво произнес Ринто. — Вот и у нас оказались и подлецы, и воры, и обманщики…

— А разве раньше их не было? — спросила Анна.

— Раньше их было меньше! — убежденно говорил Ринто. — Когда появляется нечто, что можно получить без труда, тогда и появляется человек, который пользуется этим. Вот раньше этого не было. На побережье как водилось? Только тот, кто охотился — тот и ел досыта. А лентяй — тот голодал. Ну, поголодает — сам пойдет на охоту. Я не говорю о больных, старых, немощных и малых детишках… В тундре — то же. Равноправие может быть только при еде. Да и то есть обжоры, есть и умеренные. А если все люди будут одинаковы, какой смысл? Тогда достаточно одного человека во всем мире. Нет, это глупость… Жил в Инчоуне человек по имени Энтольтын и пел свою любимую песенку, смысл которой был в том, что вот, хорошо ему было бы вообще остаться одному во всей Вселенной, и владеть бы всем, и никто не мешал бы ему. Человек он был бессемейный, холостой и один жил в яранге. Случилось ему рыбачить ранней весной на островке. Увлекшись, он не почувствовал, как ветром оторвало ледяную перемычку и остался он на необитаемом островке. Конечно, не Вселенная, но никто ему не мешал, он делал что хотел. Через месяц кто-то из проезжавших заметил беднягу и вызволил. Энтольтын похудел, одичал, но с тех пор перестал петь свою песенку.

Когда Катя ушла кормить и укладывать сына, Ринто придвинулся ближе к Анне и вполголоса спросил:

— Ты готова подвергнуться испытанию?

Анна ответила не сразу. На нее вдруг словно повеяло студеным ветром непостижимой тайны. Она медленно перекусила жильную нитку, воткнула иголку в мездру и сказала:

— Это вы сами должны решить. Вы меня знаете уже не первый год… Не смущает ли то, что я тангитанка?

— Немного смущает, честно скажу, — ответил Ринто. — И поэтому хотел знать: исповедуешь ли ты русскую православную веру? Веришь ты в русского Бога? Я тебя об этом спрашиваю, потому что множество людей вслух не признают своей принадлежности к вере. Но внутренне — верят. Совершала ли ты обряды?

В тумане детских воспоминаний возникла картина в церкви: блеск свечей, густой запах ладана, потных человеческих тел, и протяжное пение, в котором чувствовалась глубокая тоска и мольба. Она даже не помнила, с кем была в церкви — может, с мамой, может, с кем-то из родственников. И запомнилась горячая, прошептанная прямо в ухо просьба: никому не говорить! Крещена ли она была в церкви? Скорее всего — да, но сама она этого не помнит, и речь об этом никогда не заходила в семье. В квартире не было икон, вместо них — портрет маршала Ворошилова, еще молодого, с маленькими аккуратными усиками и улыбающимися глазами.

— Вы знаете, в русского Бога я не верю, хотя и совершала обряд крещения, — задумчиво сказала Анна. — Я по своему воспитанию и учению — атеист, что значит, неверующая. Так меня учили в школе и в университете. И я прочитала десятки книг, где отрицалось существование Бога… Но это не значит, что я не допускаю, что есть иная, Высшая сила. В жизни столько непонятного и чудного, которое можно объяснить только этим.

Ринто помнил рассказы стариков, как русские попы крестили его соплеменников. При этом каждый получал подарки — крестильную рубашку и металлический крестик на шнурке, который легко можно было переделать в рыболовный крючок.

Поскольку для приезжего попа все чукчи были на одно лицо, многие крестились по нескольку раз ради рубашки и металлического крестика.

— Но то, что я хочу тебе передать, нельзя постигнуть без веры.

— А разве у вас не бывает сомнений?

Ринто помолчал. Он смотрел на пламя, пляшущее над обломанными кустами стланика.

— Не сомневается лишь тот, кто совсем не думает, — медленно произнес он. — Если честно сказать: вся моя жизнь, все мои размышления — это сплошные сомнения… Конечную истину знает только Он. Бывает, что я уверен в приближении к истине, но часто оказываюсь в таком страшном положении, что ни во что уже не верят… Я не мог спасти твою дочь.

— Русские говорят: Бог дал — Бог взял.

— Все равно для матери нет никакого утешения, даже если бы Он сам воочию явился и сказал: беру жизнь твоего ребенка.

— Может, Он поэтому и не явился воочию, что знал: так я не отдам свое дитя.

— Кто знает, — медленно протянул Ринто, и после долгого молчания сказал: — Сегодня, как только выйдет луна, выходи на волю к восточному склону.


Закончив домашние дела, Анна, набросив на голову широкий воротник мехового кэркэра, вышла из яранги. Полная луна безмолвно висела над тундрой, затмевая звезды и заливая все снежное пространство мертвенно-белым светом. Хруст снега под кожаными подошвами раздавался далеко, и кроме этого звука, казалось, в природе ничего не существовало.

Ринто стоял неподвижно, и его можно было бы принять за неожиданно возникший обломок скалы. Эта группа каменных обломков так и звалась среди обитателей стойбища Ринто — Каменная Толпа. Ринто сделал шаг навстречу, и Анна увидела, что он одет в длинный замшевый балахон, в который он облачался только при важных жертвоприношениях. Длинные ленты белой тюленьей кожи ниспадали на грудь, а на спине висела шкурка белого горностая.

Анна вздрогнула, услышав странно изменившийся голос свекра:

— Подойди ближе… Встань рядом.

Он вполголоса напевал какую-то мелодию, убаюкивающую, но отнюдь не колыбельную. Когда Ринто заговорил, эта мелодия продолжала загадочным образом звучать и даже порой усиливалась, как бы возникая извне. Она подчиняла, подавляла волю.

Странное чувство охватило Анну. С одной стороны, несомненно, это был хорошо знакомый Ринто, но, с другой, таким его Анна никогда не видела. Несмотря на довольно яркий лунный свет, его глаза светились гораздо ярче призрачного, рассеянного белого света, смешанного с блеском отполированного снега. Слабость и головокружение охватили все тело, и Анна медленно приблизилась к Ринто.

— Великие испытания должен претерпеть тот, кто решается вступить в братство энэнылынов, способных повелевать человеком во имя его и во благо его, — слова были необычны, торжественны, мало употребительны в повседневной речи. — Тот, кто, становится шаманом, испытывает свой дух и тело. Телом ты вынослива, Анна. Но так же ли силен твой дух? Я спрашиваю тебя, Анна?

— Не знаю, — еле слышно прошептала она.

— Готова ли подвергнуться испытанию?

В знак согласия Анна кивнула головой. В ушах стоял звон, а голова казалась совершенно пустой, почему-то заполненной лунным светом и странной музыкой.

— Снимай кэркэр!

Она послушно спустила со своих плеч меховую оторочку кэркэра, обнажая верхнюю часть тела. Она не почувствовала холода, хотя на воле было достаточно морозно. Приблизившись к женщине, Ринто одернул кэркэр так, что весь он опал к ногам, и Анна оказалась перед своим свекром совершенно обнаженной. В тундре, разумеется, никакого нательного белья не носили. Анна Одинцова давно забыла, что такое нижняя рубашка и трусики.

Бережно опустив женщину на расправленный на снегу кэркэр, Ринто поднял полу своего длинного замшевого балахона, развязал свитый из оленьих жил шнурок на штанах и резко, словно лезвием ножа, вонзился в женщину. Анна вскрикнула от неожиданности и боли: в ее глазах Ринто был стариком, а вот, оказалось, что мужская сила у него отнюдь не убыла! Но самое странное и удивительное было в том, что вместе с чувством жгучего стыда она испытывала иное — невероятное, невыразимое наслаждение, затопившее все ее существо. Эта никогда не испытываемая смесь ощущений, сладкого мучения и прожигающей насквозь страсти, охватила ее всю. Возможно, что она в конце концов потеряла сознание, потому что очнулась она от стужи, задрожав всем телом. Ринто помог ей подняться, накинуть на себя кэркэр.

— Что вы со мной сделали? — с трудом, сквозь дрожь, проговорила Анна и затряслась в подступивших рыданиях.

— Ты прошла через это, — тихо вымолвил Ринто. — Это значит, что ты сможешь, если понадобится, перейти через любое.

— Лучше бы ты убил меня! — всхлипывала Анна. — Как я могу жить после этого, как я могу смотреть в глаза Танату, людям?

— Ты должна жить после этого и смотреть в глаза всем людям… Убить человека, как ни странно, легко. Кто знает, может, тебе и это понадобится в будущем, и ты тогда вспомнишь мои слова. Энэнылын должен быть всегда готов к тому, чего не может сделать обыкновенный человек. Только избранный Высшими силами… А теперь идем в ярангу, а то совсем закоченеешь на морозе.

Несмотря на испытанное потрясение и бьющую тело дрожь, сознание Анны было ясно, и она почувствовала изменение в голосе Ринто: теперь он разговаривал как обычно. И странно звучащая мелодия исчезла, растворилась в тишине лунной ночи.

Но перед тем как войти в ярангу, Ринто сказал:

— Предстоят другие испытания… Но ты преодолела самое главное. Остальные будут легче…

— Зачем! — простонала Анна.

— Ты сама согласилась на это.

Прошло дней десять. Каждый раз, когда Анна вспоминала случившееся, ее охватывала неожиданная тоска и острое, как нарывающая рана, желание. Всеми силами своей души она подавляла взбунтовавшееся свое нутро, старалась занимать себя делами, бралась за любую работу, нянчила Тутриля, ходила за тальником, вырывая тугие, неподатливые ветки из-под слежавшегося снега. Она чувствовала, как Ринто исподволь наблюдает за ней своим острым, цепким взглядом, как бы оценивает ее поведение. Несколько раз она бралась за дневник, но не могла вывести и буквы.

Как-то вечером Ринто, перед тем как ложиться спать, протянул Анне берестяной ритуальный ковшик, наполненный жидкостью, тошнотворно пахнущей мочой.

— Выпей, — тихо сказал он.

Удивляясь собственной покорности, Анна проглотила содержимое берестяного ковшика. Против ожидания напиток остался в желудке, и довольно скоро Анна почувствовала наваливающуюся сонливость. В ушах снова возникла та мелодия, угасшая в зимней, светлой ночи. Она звучала все тише и тише. Анна успела заметить, что ее положили в родительский полог с самого края.

Нет, конечно, это был не сон. Он не бывает таким красочным, подробным, полным звуков и яркого света. И, главное, сон обычно быстро улетучивается из памяти, и потом можно вспомнить только отдельные какие-то куски. Прежде всего, ощущение полета. Настолько реальное, что края облаков, как куски развешанного мокрого белья, били по лицу, причиняя боль, оставляя на коже мокрый, красный след. Однако довольно быстро облака остались далеко внизу, и сквозь разрывы в них можно было увидеть зеленую поверхность земли. Отец и мать возникли неожиданно, совсем рядом. Они смотрели на дочь без всякого удивления, будто так и должно быть. Да и у самой Анны ни разу не возникло сомнения в реальности происходящего. Родители парили в каком-то пространстве, и ясно было, что эта встреча происходит не на земле, а в том мире, куда они ушли, унесенные голодной смертью в студеном Ленинграде, зимой сорок второго года. Мама смотрела на дочь полными слез глазами. И вдруг она сказала: «Ты стала настоящей чаучуванау». А отец согласно кивнул и заметил: «А тебе идет меховой кэркэр. Тебе хорошо там?» — «Хорошо, — ответила Анна. — Я собираюсь стать энэнылын». — «Не знаю, — с сомнением покачал головой отец. — Ты ведь у нас крещеная. Бабушка тебя тайком от нас окрестила во Владимирском соборе». Потом родители исчезли, и Анна увидела себя бредущей по Обводному каналу по направлению к Московскому вокзалу. Там, в железнодорожном буфете, работала тетя Оля, и случалось, что она давала голодной племяннице крошки и хлебные обрезки. И на этот раз тетя Оля протянула в ладони несколько крошек и сказала: «Вот, Анечка, больше нет хлеба». — «А я хлеба теперь не ем, — весело сказала Анна, — в тундре мы обходимся без него: ведь я стала настоящей чаучуванау и, может, буду энэнылын…» И вдруг Анну обступили какие-то диковинные растения с огромными листьями и кронами. Толстые корни выступали из земли и хватали за ноги. Приглядевшись, Анна увидела, что это не растения, а огромные мужские достоинства с блестящими, как металлические шлемы, головками. Она с трудом продиралась сквозь них, спотыкалась, падала, стараясь вырваться на простор. Потом эти странные видения исчезли, и она увидела свою дочь Тутынэ. Она шла, наступая босыми ногами на облака, и белые клочья их оставались мягким пушком между крохотными пальчиками ее розовых ног. Она ведь умерла, не успев даже встать на ноги, подумала Анна, и тут же светлой радостью пришла мысль: ведь с того момента, как она ушла из жизни, прошло достаточно времени, чтобы Тутынэ пошла и даже научилась говорить. Девочка протянула ручки и вправду проговорила тоненьким голоском: «Мама, мне здесь так хорошо…» Анна хотела взять ее на руки, но руки прошли через нее, как сквозь облако. Тутынэ взлетела чуть выше и прозвенела своим голосочком: «Мама, возвращайся обратно! Тебе нельзя находиться здесь долго!» Она растворилась в облаках и улетела, и только в ушах по-прежнему тонким, комариным звоном отдавался ее голосочек, а материнская мысль вместе с радостью за дочку почему-то была занята странным вопросом, на каком языке она говорила — на русском или на чукотском? Одна картина сменялась другой. Опять исчезли облака, снова появились гигантские фаллосы, истекающие с вершин белой густой жидкостью, неприятно капающей на лицо…

Анна медленно просыпалась. Ринто опасался, что она впала в слишком глубокий сон. Действие вапака — священного гриба, настоянного на выдержанной мужской моче, могло быть и пагубным. Случалось, что путешествующие с его помощью в Мир теней не возвращались, навсегда оставались там. Он лил на ее побледневшее лицо холодную воду и отирал стекающие за уши капли. Но Анна дышала, хотя грудь ее поднималась неравномерно, иногда надолго замирая. И тогда дыхание у самого Ринто тоже замирало в тревожном ожидании.

Наконец, Анна открыла глаза и спросила:

— Где я?

— Ты здесь, в этом мире, — облегченно произнес Ринто. — Ты вернулась к нам.

— А где я была?

— Ты путешествовала в Мире теней, там, где пребывают умершие… Ты видела их?

— Да… И родителей своих, и Тутынэ… Но так странно… Разве такое возможно? Разве это не просто сон?

— Да, люди видят умерших близких и во сне… Но то, что было с тобой, — это не сон. С помощью священного гриба вапак ты временно ушла туда. Если Высшие силы вернули тебя в эту жизнь, значит, Они согласны сделать тебя человеком Избранным…

— Так хочется пить, — слабо произнесла Анна.

— Я приготовил для тебя и воду, и олений бульон.

Она сначала жадно припала к простой воде, натаянной из речного льда, потом к жирному оленьему бульону.

— Там, где ты побывала, нет воды, — со знанием дела произнес Ринто. — Все, кто оттуда возвращается, страдают от жажды.

Ринто был доволен: пока все происходило так, как должно — Анна Одинцова вернулась именно оттуда, где должна была побывать. И об этом свидетельствовало такое веское доказательство, как неуемная жажда.

Сам он бывал там не раз, хотя с годами стал осторожен: еще покойная Гивэвнэу предупреждала, что не стоит увлекаться этими путешествиями, потому что они разрушают человека, могут завлечь его так, что он предпочтет ту жизнь. Иные так привязывались к вапаку, что и дня не могли прожить без него и кончали тем, что навсегда переселялись в Мир теней.

Анна Одинцова отходила дня два, прежде чем вернулась к обычной жизни в стойбище.

10

Только через две недели Анна смогла вернуться к своим научным занятиям. Для этого ей пришлось приложить известное усилие, и она долго думала, прежде чем вывести на белой странице первые слова:


«Видимо, все-таки это январь месяц сорок девятого года. Я уже давно потеряла счет дням и месяцам. Но по тому, как сильно прибавил свет за последнее время, можно с уверенностью сказать, что нынче уже не декабрь. То, что я пережила за последний месяц, перевернуло мою жизнь. Боюсь, что я уже совсем не та. И у меня нет сил и слов, чтобы описать все, что произошло со мной. Да и к чему? Кому это нужно? Я же не смогу рассказать обо всем, что проделал со мной Ринто, с кафедры в большом конференц-зале Музея этнографии в Ленинграде. Во-первых, мало кто поверит в это. Во-вторых, зачем?

Какими смешными и ничтожными мне теперь видятся эти так называемые научные исследования! Для чего они делаются? Об этом вслух не говорят в ученых кругах, но, по существу, для того, чтобы потешить свое личное самолюбие, свои амбиции. Людям, которые подвергаются изучению, они ничего не дают. Высокопарно утверждают, что это обогащает человеческие знания. Ну и что? Изыскания Миклухо-Маклая не прибавили ни грамма понимания и уважения к бедным папуасам, — только появилась уверенность, что все-таки это люди… Но не совсем такие, как европейцы и другие цивилизованные люди. Единственное чувство, которое они рождают у европейцев: немедленно просветить их, цивилизовать, привить повадки и привычки современного, культурного человека. А ведь все это не более как стремление дрессировщика приручить экзотическое животное. Да, именно это. Ведь в шаманизме больше всего подчеркивалась его обрядовая, внешняя сторона. Дикость! Устрашающая, необузданная, выходящая за все рамки приличия дикость! И никто не искал в нем человечности, того зерна, которое включает в себя прежде всего желание оградить человека от воздействия злых природных сил, не дать развиться врожденным силам зла, которые гнездятся в душе почти у каждого человека… Сегодня поняла — все, что я тут записывала, пыталась привести в систему к постичь, — все это ни к чему!.. Но почему я все же пишу сейчас? Только из желания выговориться. Главный собеседник Ринто, единственный, кто способен выслушать до конца, все же, похоже, не понимает меня. И причина в том, что я в своих рассуждениях отягощена прошлым опытом просвещения, псевдонаучных рассуждений. Ведь той же Маргарет Миид разве не приходило в голову представить на минуту, что она делает научное сообщение не маститому профессору Францу Боасу, а старейшинам острова Южного Самоа? Сообщает им о своих выводах, умозаключениях. Да они бы сочли ее сошедшей с ума. Очень возможно, что они так с ней и обращались, во всяком случае, отнюдь не считали ее ровней себе: неизвестно для чего и зачем выспрашивает о самом неинтересном, обыденном, о чем нормальный человек особо и не задумывается. Мои неуклюжие объяснения о причине моих писаний здесь, в яранге, тоже встречались снисходительно: она все же тангитанка, и у нее могут быть непонятные для нас привычки. Может быть, они в душе надеялись, что эта дурь у нее рано или поздно пройдет и она станет точно такая же, как и мы… Может быть, я уже стала такой. И начало этому — мои сомнения в целесообразности так называемой научной работы в стойбище Ринто».


Солнце уже довольно высоко поднималось над горизонтом. Иногда выпадали такие тихие, солнечные, ясные дни, что казалось, уже пришла весна. И такая погода стояла подолгу, как бы давая передышку пастухам, возможность проводить больше времени в стойбище, с женами, с детьми. И если бы не постоянная угроза обнаружения, жизнь здесь могла бы показаться настоящей идиллией.

В этот вечер Ринто долго протирал бубен снегом, подносил к огню костра, тихо, на пробу, ударял в него, вслушиваясь в его рождающийся после долгой спячки звук. Велел пока не навешивать спальные полога, чтобы в яранге было достаточно пространства.

Никакого особого события в тот день не должно было отмечаться, но все знали, что Ринто собирается петь и исполнять танцы. По такому случаю забили оленя и приготовили обильное угощение. Главным, конечно, было свежее оленье мясо, затем фаршированный салом и мелко нарезанным мясом желудок, нечто вроде вареной колбасы. И, конечно, ободранные оленьи ноги с костным мозгом.

После трапезы и обильного чаепития с сахаром Ринто уселся на бревно-изголовье и взял в руки бубен. Сначала он как бы примеривался, тихонько напевал про себя и едва касался гибкой черной палочкой из китового уса поверхности туго натянутой, специально выделанной кожи моржового желудка. Дети тихо подпевали ему, и, когда дед запевал громче и звук бубна усиливался, они выходили на середину чоттагина и неуклюже пытались танцевать. Только старшая дочь Рольтыта двигалась как настоящая, взрослая танцовщица, и даже сквозь неуклюжий меховой кэркэр можно было угадать ее стройное, уже сформировавшееся тело молодой девушки.

Ринто знаком подозвал Анну и подал второй, меньший бубен. Анна с детства любила музыку, и даже короткое время пела в университетском хоре. Поэтому ей не так уж трудно было не отставать от ритма и бить в бубен в такт ударам Ринто. Еще тогда, на берегу Ледовитого океана, на Священном камне Уэлена, она впервые познакомилась с чукотским песнопением. Искоса поглядывая на невестку, Ринто знаком приглашал ее присоединиться. На помощь пришла Вэльвунэ. У нее был хороший голос, но неожиданно высокий. И Анне пришлось спуститься на октаву ниже, но это только прибавило красок к песнопению, и Ринто одобрительно заулыбался. Чукотские обыденные песни не отличались многословием. Главное здесь был ритм и сам танец. Этот был посвящен встрече дикого оленя-самца с домашней важенкой.

Носящий яйца из диких тундр,
Я повстречал тебя, приник к тебе.
Я повстречал тебя, приник к тебе,
Носящий яйца из диких тундр!
Эти две строчки многократно повторялись, но главное внимание было обращено не к их смыслу, а к тому, как Катя и Танат изображали эту встречу на тундровом пастбище. Слегка потряхивая головой, как бы пробуя на своей голове огромные рога дикого быка-оленя, Танат осторожно подкрадывался к мирно пасущейся важенке, которая изображала, что не замечает его приближения, однако весь ее вид выражал томление и ожидание любовного приключения. Танат-олень — якобы мощный, бесстрашный дикий бык, однако был начеку: домашние олени могли напасть всем стадом и защитить свою важенку.

Убедившись, что Анна хорошо усвоила и мелодию, и слова, Ринто передал свой бубен Рольтыту, у которого оказался довольно низкий, красивый голос. Вэльвунэ и Ринто встали перед молодой парой и уже вчетвером исполнили танец. Анна втянулась и с настоящим азартом и пела, и била в бубен, и даже порой восклицаниями подбадривала танцующих. А потом не выдержала, отдала бубен запыхавшемуся от стремительного танца Ринто и сама вышла в круг. Перед ней оказался Рольтыт. Похотливо покачивая невидимыми рогами, дикий тыркылын то надвигался на робкую важенку, то резко отскакивал, стараясь так подобраться сзади, чтобы покрыть ее. Анна не раз видела, как спариваются олени. Она разгадала замысел Рольтыта и старалась всегда стоять так, чтобы не подставляться тыркылыну. Но Рольтыт был хитрее и ловчее в этом танце. В какое-то мгновение он оказался сзади и накрыл Анну. От Рольтыта пахнуло острым потом сильного, полного желания мужчины. Его стремление покрыть важенку было отнюдь не только танцем, а подлинной жаждой обладания. Не успев увернуться, Анна почувствовала прикосновение твердого, как камень, мужского достоинства и встала, помимо своей воли, как вкопанная, именно так, как встает важенка, когда в нее входит самец, ожидая, пока в нее перельется семя.

Потом снова танцевали дети вперемежку со взрослыми, и Анна все время чувствовала на себе вожделеющий взгляд Рольтыта, волновавший ее.

Утром следующего дня стойбище было разбужено громким ревом летящего самолета. Казалось, железная птица хочет коснуться своими острыми, как ножи, крыльями верхушек яранг, скал и острого края зубчатой гряды. Ринто, выбежавший в одних меховых чулках, с тревогой следил, как самолет разворачивался, снова летел, направляясь прямо на него. Зажмурившись, Ринто упал на снег и втянул голову в плечи. Его обдало теплым дыханием крылатой машины, с ревом умчавшейся по долине, чтобы снова набрать высоту, вернуться и опять нацелиться на яранги. Вне всякого сомнения, те, кто сидел в самолете, хорошо видели людей на земле, знали, что они напуганы, и хотели их испугать еще больше. Ринто отполз обратно к яранге и вошел в чоттагин, прекрасно понимая, что от железной птицы не спастись. Единственное, что давало надежду, это неспособность самолета приземлиться на слишком тесном пространстве: долина была узка и коротка, и притом она довольно круто поднималась ввысь. Далее к востоку тундра была испещрена неширокими оврагами, торчащими из сугробов тальниковыми кустами, неровными берегами многочисленных озер. Может, они искали, где можно приземлиться, но, не найдя подходящего места, стали пугать обитателей стойбища.

Наконец, прогремев очередной раз над ярангами, обдав их теплым воздухом, самолет взмыл вверх и взял курс на запад, по направлению к Анадырю, столице Чукотского национального округа.

Ринто поспешил в стадо. Сыновья собирали разбежавшихся оленей. Покалеченных, сломавших ноги тут же приканчивали, обдирали, пока легко снималась теплая шкура. Снег заалел от пролитой крови. А тут еще спустившееся к самому горизонту солнце окрасило снега в алый цвет. Ринто помог собрать оленей, наказал подогнать стадо поближе к стойбищу, отрезал от одной туши лопаточную часть и ушел в ярангу, наказав сыновьям:

— Будем кочевать.

Войдя в чоттагин, Ринто положил очищенную от мяса, наспех выскобленную оленью лопатку в огонь и застыл в ожидании. Лопатка зачадила, потемнела, затрещала. Когда она окуталась белым дымом, Ринто взял ее толстыми оленьими рукавицами, чтобы не обжечь рук, выскочил наружу и сунул дымящуюся кость в снег. Она зашипела, затрещала.

Да, он принял верное решение: надо кочевать по направлению к полуострову. Те, в железной птице, подумают, что он кинется бежать дальше, попробует перевалить за хребет, куда, должно быть, ушел Аренто. А он поведет оленье стадо и стойбище, держась узких долин, где нет ровных, гладких снежных полей, на которые может приземлиться самолет. Уж если они хотят достать его, пусть приезжают на собачьих упряжках, а не прилетают на грохочущей железной птице.

Еще далеко до рассвета стойбище вытянулось в караван, взяв указанное лопаткой направление. Впереди шагал сам Ринто, за ним в своей походной нарточке ехал Тутриль, далее другие дети. Аргиш[51] замыкали женщины, поддерживая на неровностях тяжело груженные свернутыми шкурами и жердями для яранг грузовые нарты. Оленье стадо давно ушло вперед, Танат и Рольтыт гнали оленей, лишь на короткое время останавливаясь, давая возможность подкормиться животным. Корм здесь был скудным, хотя и нетронутым. Оленям приходилось копать довольно глубоко, но случалось и попадать на такие места, где ватап, видимо, никогда не вытаптывался и не съедался оленями.

Когда на восточной стороне горизонта обозначилась алая полоска, Ринто дал знак аргишу остановиться. Грузовые и ездовые нарты поставили кругом, оставив как бы ворота с одной стороны. Внутри разожгли три костра. Поставили варить чай. Главной утренней едой, как всегда, было толченое сильно замороженное мясо и квашеная зелень, проложенная кристаллами льда. Хотя еда была холодной, но после большой чашки крепкого чая, смешанного с тундровыми бодрящими травами, никто не чувствовал себя замерзшим. Наоборот, все чувствовали необыкновенный подъем. За дневной переход, должно быть, прошли немало. Ринто старался идти размеренно, чтобы не утомлять женщин, малых детей, не торопить оленей, давая им возможность кормиться.

Однако яранги поставили только на исходе третьего дня. Ринто выбрал глубокую впадину, как бы разрезающую горный склон. Он был пологим, и на его краях отсутствовал опасный снежный козырек, который мог от малейшего сотрясения воздуха обрушиться на яранги.

Ринто воткнул свой посох, обозначая место для главной яранги, и подозвал Анну.

— Будешь молить богов.

— Но я не умею, — испуганно ответила Анна.

— Для начала повторяй за мной слова:

О Боги, Великие силы!
Помогите схорониться от тех,
Кто преследует нас.
Пустите их по другому следу,
По южному следу.
Анна повторяла за Ринто и удивлялась простоте слов. Однако можно было заметить, что голос, произносящий эти слова, сильно отличался от обычного.

Слегка запинаясь, Анна продолжала повторять за Ринто слова моления. И вдруг в какое-то мгновение ей показалось, что как-то странно изменилось ее зрение: словно оно обратилось внутрь ее самой, а не вовне, как раньше. И эти простые слова уже больше не казались ей обычными, они наполнялись особой значительностью, словно тяжелели, прибавляли в весе. И даже произнесение их становилось затруднительным. Вылетая из уст, слова моления уносились, и Одинцовой казалось, что она видит их, улетающих, похожих на больших белых птиц. А сама она как бы обрела странную невесомость, будто даже слегка вознеслась над землей. Удивившись этому своему состоянию, она с любопытством глянула себе под ноги и увидела свои собственные, высокие меховые торбаза, снег, налипший на загнутые подошвы. Появилась Вэльвунэ со священным деревянным блюдом, на котором горсткой лежало мелко накрошенное оленье мясо, смешанное с салом. Беря щепотку за щепоткой, Анна бросала их в четыре стороны света, по всем направлениям главных ветров, и снова шептала слова моления. Потом каким-то образом она оказалась совершенно одна. Чуть поодаль светилась желтая полоска света, отбрасываемого на снег из открытого входа в ярангу, время от времени доносились детские голоса и приглушенный разговор взрослых.


Вместе с возвращением восприятия окружающего в душу вливалось чувство умиротворения, величайшего спокойствия, любви ко всем. Возвращалось детское ощущение мира, его мельчайшего разнообразия, способность различать тончайшие оттенки света и цвета, тонкий слух и проницательность взгляда. Все остальное отодвинулось в едва различимую, туманную даль, и чувство обновления и нового рождения было таким реальным и сильным, что только здравый смысл не позволил пуститься вприпрыжку к ярангам. Ей хотелось улыбаться, всем говорить приятное, и под самый вечер, когда все уже стали укладываться спать после долгого, трудного дня, она запела сначала вполголоса, а потом громче:

Позарастали стежки-дорожки,
Где проходили милого ножки.
Позарастали мохом-травою,
Где мы гуляли, милый, с тобою…
До войны, в праздничные вечера в большой комнате коммунальной квартиры на Обводном канале собирались родственники и знакомые с папиного завода. После нескольких рюмок, потеплевшие, заводили песню. Мама почти всегда начинала именно с этой песни, которую Анна запомнила с далекого детства.

Ринто высунул голову из своего полога. За ним показалась Вэльвунэ, Катя и даже захныкавший было Тутриль умолк, прислушиваясь к необычному, незнакомому пению. Когда Анна пропела последний куплет и умолкла, Ринто тихо сказал:

— Какая красивая песня… О чем она?

— О любви, — ответила Анна.

— Очень красивая песня, — повторил Ринто. — Если я понял правильно, у русских много песен о любви.

— Это уж точно, — согласилась она.

Анна пыталась отыскать у себя в сердце остатки того нежного чувства, которое она поначалу испытывала по отношению к Танату, но не находила их. Нет, не из-за того, что случилось между ней и Ринто. Просто чувство улетучилось, как проплывшее, развеянное ветром облако, как растаявший снег. И, когда случалось так, что Танат по привычке прижимался к ней, она не отталкивала его, принимала, как должна принимать мужа жена. Да и сам Танат, видимо, уже не испытывал к ней прежнего, неодолимого притяжения, брал ее потому, что Катя по каким-то причинам не могла исполнять супружеские обязанности.

Отдохнув несколько дней, стойбище двинулось дальше, уходя по направлению к северо-востоку.

Исчезли покрытые высоким кустарником берега рек. Теперь, чтобы добыть дрова для костра, приходилось раскапывать снег, иногда довольно глубоко. Но самолеты перестали летать над стойбищем. Лишь раз, в погожий день, послышался гул, и на горизонте сначала возникла точка, потом превратилась в летящий самолет, который, однако, не стал снижаться и последовал по направлению к бухте Гуврэль, где располагался арктический порт Провидения.

Ринто посчитал опасным двигаться дальше на полуостров и расположил стойбище на водоразделе, где к западу начинались отроги Золотого хребта и откуда, в случае опасности, можно уйти под сень узких ущелий.

День прибавлялся, и выпадали по-настоящему солнечные дни, когда в тихую погоду можно было поймать кожей лица тепло. Лица людей покрылись новым, свежим загаром, более нежным, нежели морозный загар, который сходил шелухой.

Анна провела моление о ниспослании тихой погоды, чтобы уберечь тяжелеющих важенок от пурги и ураганного, морозного ветра. Погожие дни сменялись пасмурными, снежными, когда наваливало столько мягкого пушистого снега, что по нему человек не шел, а плыл.

Держа в руках деревянный священный сосуд, Анна удалялась от стойбища. Она была в длинном замшевом балахоне, который, по словам Ринто, служил не одному поколению энэнылынов. Душевное спокойствие и умиротворение до краев наполняли сердце, и Анна старалась даже двигаться размеренно, спокойно, чтобы не расплескать эти чувства. Слова моления пришли сами собой, едва она сосредоточилась и слегка прикрыла глаза. Хотя они изливались из самой глубины души, в то же время чувствовалось их внешнее происхождение, как отзвук, как эхо иного, находящегося за пределами бренного человеческого тела.

«Вот ты и стала энэнылыном», — подумала про себя Анна Одинцова, подходя к ярангам.

Но на ее лице не было улыбки.

11

Вылезая из самолета, Атата зацепился ногой за край проема и чуть не вылетел головой вперед, прямо в сугроб. Он был зол и готов излить свой гнев на первого попавшегося. Однако этим первым попавшимся оказался сам председатель Чукотского окружного исполнительного комитета товарищ Отке, только что возвратившийся из Москвы.


Чуть поодаль от летного поля, пересекавшего небольшое плато, возвышалось здание местного аэропорта — деревянный одноэтажный домик с небольшой башней — контрольной вышкой. В большой комнате жарко топилась печь, благо топлива было довольно — в нескольких километрах находились угольные копи с прекрасным, высококалорийным каменным углем, который залегал не так глубоко.

В теплом помещении по случаю прибытия большого начальства уже был накрыт стол с выпивкой и обычной местной закуской — лососиными пупками, кетовым балыком, строганиной из чира и вареными оленьими языками.

Выпили по первой, и Отке спросил Атату:

— Как твои успехи на фронте коллективизации? Учти, я дал слово Центральному комитету партии и Советскому правительству, что в этом году самая дальняя окраина великого Советского Союза станет краем сплошной коллективизации.

— Мы засекли два стойбища, — доложил Атата. — Одно явно стойбище Ринто, убежавшего с полуострова. А второе — это стойбище Аренто из Канчаланской тундры. До него мы доберемся скоро. Собачьи упряжки готовы, и старик с оленями далеко не уйдет. Думаю, что к лету достанем и Ринто.

— Ринто я хорошо знаю, — сказал Отке. — Он даже мне дальним родичем приходится по материнской линии, как, впрочем, и ты, — кивнул он в сторону Димы Тымнета. — Все мы в Уэлене родственники. Однако вот так получилось, что классовая борьба разводит нас в стороны.

— Я думаю, что Ринто не классовый враг, — подал свой голос Дима Тымнет. — Я его тоже хорошо знаю и помню. Он лучший певец и танцор и на состязаниях часто побеждал даже американских эскимосов. Он старый человек, который не понимает, что такое Советская власть. Может, ему просто надо объяснить все.

Тут подал голос молчавший до этого секретарь окружкома партии Грозин. Худой, желтый, он больше курил за столом, чем ел и пил.

— Ну, а как вы, товарищ Тымнет, объясните своему родственнику, что ему надо отдать своих собственных оленей в коллективное хозяйство? Что он вам скажет, когда вы ему объявите, что он уже больше не хозяин, а такой же рядовой работник, как и его пастухи-батраки?

— Да у него и батраков нет! — сказал Отке.

— Но он кулак, собственник! — возразил Грозин. — У меня есть данные чукотского отделения Министерства государственной безопасности.

— Да, он собственник, — согласился с ним Отке, явно смутившись замечанием Грозина. — Но, насколько и мне известно, у него нет батраков. Вместе с ним пасут стадо его два сына, да и невестки помогают. Никто ведь его не спрашивал: согласен ли он быть простым пастухом.

— Но ведь он убежал! — напомнил Грозин.

— Очень далеко убежал, — уточнил Атата. — Мы и не думали его там увидеть. Искали Аренто, а нашли Ринто.

— Значит, до окончательного раскулачивания осталось немного? — спросил Грозин.

— В этих районах, — уточнил Отке. — После Чукотского и Анадырского остаются еще Марковский, Восточнотундровский и Чаунский.

— Какая огромная территория! — недовольно заметил Грозин.

Атата тоже был недоволен. При сегодняшнем облете обнаружили только стойбище Аренто. Второго стойбища не оказалось: Ринто откочевал в неизвестном направлении.

Атата обрадовался, когда узнал, что самолет будет вести Дмитрий Тымнет, уроженец Уэлена, начинавший осваивать летное дело здесь, в Анадырском авиаотряде. Вернувшись после войны на Чукотку, Тымнет получил «Аннушку», как ласково называли неприхотливый биплан АН-2, который можно было посадить на небольшую площадку. Зимой самолет ставили на лыжи, а летом — на колеса. Зимние полеты были наиболее безопасными, потому что «Аннушку» можно посадить на любую ровную заснеженную поверхность. Но так думал Атата. А Тымнет, как оказалось, совсем не собирался рисковать и садиться где попало. Атата ругался с ним, ставил в пример знаменитого полярного летчика Водопьянова.

— Он садился на Северный полюс, а ты не можешь приземлиться на Канчаланскую тундру! — попрекал Атата, вглядываясь своими острыми глазами в унылый, покрытый снегами ландшафт.

— На Северном полюсе ясно, там под снегом везде лед, — огрызнулся Тымнет. — А здесь — может, кочки, может, бугор. Разобьемся, а у нас даже рации нет!

Атата втайне завидовал Тымнету, которого в Анадыре все любили и уважали от чистого сердца. К Атате тоже относились с известным уважением, но он чувствовал в отношении к себе страх. Люди боялись зловещего, таинственного учреждения, в котором он служил.

Возвращаясь из Ленинграда перед самой войной, он и не предполагал, что судьба неожиданно забросит его в Министерство государственной безопасности. Первый год жил в Уназике, ходил с отцом на охоту и понемногу приходил в себя. Туберкулез, открывшийся в сыром, чужом городе, чудесным образом исчез. Атата больше не кашлял, не потел по ночам, чувствовал себя бодрым и сильным. В конце войны, когда советские войска уже вошли в Европу, на Чукотку стали наезжать военные. Пошли разговоры о враждебности и коварстве бывшего союзника — Соединенных Штатов Америки. Но мало кто в Уназике верил тому, что родственники, живущие на острове Святого Лаврентия, в селении Сивукак вдруг ни с того ни с сего стали заклятыми врагами своих братьев, сестер, сватьев, близких и дальних родственников, оказавшихся за границами социалистического отечества. Приезжали не только военные в форме, но немало было и таких, которые больше спрашивали и слушали, нежели говорили сами. Сначала сведущие люди относили их к работникам НКВД, но выяснилось, что вместо этого учреждения теперь действует Министерство государственной безопасности.

В годы войны среди местного населения активно искали грамотных и способных людей, чтобы заполнить должности, длякоторых не хватало приезжих русских. К тому же считалось, что местные кадры являются самым ярким доказательством сталинской национальной политики, когда даже из таких отсталых племен, как эскимосы, выходят современные политические работники. Атата проучился год на курсах в Петропавловске-Камчатском и оттуда был послан на стажировку в Корякский округ. Доказав преданность и усердие, Атата был направлен в Чукотский район. Там он провел с успехом раскулачивание хозяйства Тонто. То, что там были человеческие жертвы, высокое начальство даже посчитало хорошим знаком: значит, работа проводилась с настоящей, революционной беспощадностью. Именно так и учили Атату. Грозин неоднократно повторял, что из-за отдаленности Чукотка отстает в развитии от центра на несколько десятков лет. Особенно в деле коллективизации. Он считал совершенно недопустимым существование, как он говорил, «феодальных хозяйств» на территории Советского Союза. «Это все равно, — сказал он на одном из совещаний, — как если бы на территории Московской области сохранялись какие-нибудь помещичьи хозяйства».

На окраине окружного центра, на левом берегу тундровой реки Казачки, за глубоко вросшей по самые низкие окна окружной тюрьмой, в старом покосившемся домике жили двое каюров, приданных Атате. Они приехали из залива Креста вместе с упряжками, состоящими из отборных, сильных упряжных собак. Рядом с домом выкопали в земле яму-увэран, наподобие таких, в которых хранился копальхен в прибрежных стойбищах. Атата сразу отказался от юколы — вяленой кеты для собачьего корма. Она намного уступала копальхену, который содержал и мясо и жир моржа и одновременно служил основной едой не только собакам, но и человеку. Правда, тангитаны утверждали, что запах копальхена для их обоняния невыносим, но Атата считал, что в этом деле надо руководствоваться не вкусами тангитанов, а собственными, тем более в экспедиции предполагалось присутствие только местных жителей. Он советовался по этому поводу с самим Грозиным, и тот одобрил: «Это правильное решение. Лучшее доказательство того, что революционные настроения рождаются в глубине местного населения, а не привносятся извне».

Каюры — Гатле и Ипэк — сладко спали в отведенном для них домике. На столе стояли пустая бутылка и растаявшие ошметки копальхена. Его тяжелый запах ударил в нос, и некоторое время Атата налаживал дыхание, прежде чем принялся расталкивать спящих. Хотя каюры и выпивали, но не так уж смертельно, как некоторые анадырцы, которые часто валялись прямо на улице. Гатле и Ипэк знали норму, к тому же побаивались Атату, который мог и поколотить.

Закрепленные на длинной цепи, собаки лежали в снежных ямках, пушистые, сонные, разленившиеся от долгого безделья. Некоторые зевали с негромким подвыванием, большинство равнодушно провожали каюров полузакрытыми глазами. Атата проверил все снаряжение — запасную упряжь, специальные налапники, похожие на крохотные торбазики, сшитые из толстой оленьей замши и нерпичьей кожи с завязками, проверил брезентовую палатку, запас керосина и стеариновых свечей. Остальное — чай, мука, сахар, табак, оружие и спирт находились у него дома.

— Отправляемся в путь послезавтра! — сообщил Атата каюрам.


Длинный караван из трех упряжек вышел на рассвете из окружного центра Чукотского национального округа по направлению к селу Канчалан. Собаки резво бежали по снежной целине, утрамбованной ураганными ветрами. Нарты располагались так: Атата ехал на срединной нарте, впереди — Гатле, наиболее опытный каюр. Замыкающим — Ипэк. У него было запряжено четырнадцать собак, но он еще на буксире тащил грузовую нарту, нагруженную копальхеном и половиной оленьей туши. Остальной груз равномерно распределялся по всем нартам, но он был довольно тяжелым. Нарты шли неспешно, однако Атата не торопил каюров: предстоял далекий путь. Первые дни предполагалось посвятить опробованию упряжек, снаряжения. Пока Атата был доволен, и поэтому первую ночевку в чукотском селе Канчалан он отметил хорошей выпивкой с председателем местного Сельского Совета чуванцем Куркутским.

Куркутский приходился родственником одному из деятелей Первого Ревкома Чукотки, расстрелянному в начале девятнадцатого года колчаковцами. Это родство служило достаточным основанием, чтобы считаться человеком беззаветно преданным Советской власти и занимать высокие руководящие должности. Будь Куркутский грамотнее и трезвее, он сидел бы сегодня в Анадыре, за хорошим письменным столом. А так, здесь в Канчалане, Сельский Совет ютился в невообразимо грязной избушке с дымящейся печкой. На стене висел заиндевелый портрет товарища Сталина в форме генералиссимуса.

Куркутский был активным участником раскулачивания в Анадырском районе, и пост председателя Сельского Совета достался ему за былые заслуги. Атата поинтересовался, как живет новый, недавно организованный оленеводческий колхоз «Новая жизнь».

Куркутский поскреб жиденькую бородку и жалобно протянул:

— Хреновенько, оннако, живут… Олешек распустили, половину стада потеряли.

— Почему?

— Оннако, потому что хозяина настоящего нету, — простодушно ответил Куркутский. — Новый-то председатель колхоза раньше батраком числился у Кымыета, прислуживал ему, а как стал главным, совсем перестал работать.

— Что же он делает?

— Пьет, оннако.

— Где же он выпивку достает? В тундру запрещено ввозить спиртное.

— Сам делает, — ответил Куркутский. — Из макарон, из сахара… Большой умелец! У него такая бражка — кружку выпьешь, с ног валит, как выстрел «Авроры».

Атата знал, что во многих вновь организованных колхозах дело не идет: много теряется оленей, волки травят, в пургу откалываются, плохо сохраняют молодняк во время отела. Такие вести его искренне огорчали, но, тем не менее, он считал, что со временем в колхозах заживут по-настоящему счастливо, как живут русские крестьяне в кинокартинах о счастливой колхозной жизни, которые в большом количестве привозили на Чукотку.

Атата собирался завернуть к Кымыету, но тот, будто чуя строгий спрос со стороны властей, откочевал на юг, ближе к Корякской земле.

Атата направил караван на запад, по следу стойбища Аренто. Через него он надеялся выйти на стойбище Ринто, которое он считал главной целью. Каждый раз, когда ему в голову приходила мысль о Ринто, он вспоминал и Анну Одинцову, ее удивительно смуглое для тангитанки лицо и ее глаза, как весеннее небо. Он даже помнил звучание ее голоса, как она отвечала на его вопросы, резко и отрывисто. Она утверждала, что общалась со студентами Института народов Севера в Ленинграде еще до войны. Но почему он ее не встретил там? Как случилось, что она прошла мимо его внимания? Она упоминала Выквова, Тынэтэгипа, бывших учителей, которые там работали — Петра Окорика, Георгия Меновщикова. Меновщиков некоторое время учительствовал в Уназике, и Атата его помнил как строгого человека, нещадно боровшегося с курильщиками. Первое время, когда Атата прибыл в Ленинград, он испугался громадности города, многочисленности его населения, шума и незнакомого запаха, который преследовал его везде. Уназик стоит на длинной галечной косе, далеко выдающейся в море. Откуда бы ни дул ветер, он всегда приносил свежее, чистое, морское дыхание. А в Ленинграде отвратительно пахло чем угодно — горячим металлом, автомобильным бензином, человеческим потом, испражнениями и мочой, несмотря на то, что люди там по крайней мере раз в неделю мылись в банях и справляли нужду в специальных комнатах. Но каким-то путем неприятный запах все равно вырывался наружу и заполнял большие помещения, улицы и трамвайные вагоны. Атата в первый же день приезда в Ленинград закашлял и мучился удушьем, пока не вернулся в родной Уназик. Многие студенты Института народов Севера, прибывшие со всего Севера России, уезжали образно после первого же года учебы из-за легочной болезни. Когда врач сказал, что Атате надо возвращаться на родину, многие завидовали ему.

Может быть, Анна Одинцова появилась в Институте народов Севера уже после его отъезда? Скорее всего, так. Иначе он бы ее запомнил.

Первую тундровую ночевку провели у подножия Золотого хребта, выбрав площадку на высоком берегу спрятавшейся под снегами речки. Разбили палатку, внутри разожгли примус и поставили на него чайник, набитый мелко колотым речным льдом. От гудящего пламени внутри палатки сразу потеплело, и Атата снял верхнюю дорожную одежду — матерчатую камлейку и кухлянку из шкуры годовалого оленя. Щедро покормив собак, затем сами поели и вползли в спальные мешки. Атата сам заказывал эти мешки. По своему опыту он знал, что годились только оленьи шкуры. Хотя они и нещадно линяли, зато никогда не отсыревали, хорошо держали тепло, и в них можно было отлично выспаться даже в полностью остывшей палатке, где к утру до самого дна промерзал чайник, а на внутренней стороне палаточной ткани образовывалась ледяная корка в палец толщиной от теплого дыхания троих здоровых мужчин. Собаки провели ночь на воле, наполовину вкопавшись в снег. Легкий снегопад припорошил их, и некоторых псов нашли по отверстиям в снежном сугробе, протаянным теплым собачьим дыханием.

Войдали на коротких остановках на чаепитие: перевертывали нарты вверх полозьями и с помощью лоскута медвежьей шкуры, смоченной водой, быстро проводили по скользящим поверхностям. Получалась тонкая ледяная корка, которая легко скользила по снегу.

На шестой день пути Атата заметил на снегу черные орешки оленьего помета. Хотя они уже успели затвердеть, но, оттаяв на руке, пачкались, что указывало на их сравнительно недавнее происхождение.

Атата почувствовал охотничий азарт, хорошо знакомый ему с детских лет, когда он с родителями промышлял зверя в море или преследовал пушного зверя в долинах и распадках горного массива Кивак, круто спадающего в Берингово море.

Теперь уже не составляло большого труда преследовать оленье стадо, которое, конечно же, двигалось намного медленнее собачьих упряжек. Оленям надо было останавливаться на кормежку. Но прежде чем начать преследование, Атата поднялся на ближайшую вершину, затратив на это почти полдня, и долго обозревал горизонт с помощью мощного бинокля. Он мысленно следовал логике убегающих, выбирал одни маршруты, отвергал другие. На ночевке он посоветовался с остальными каюрами, разостлав в палатке при свете стеариновой свечки карту Чукотки.

— Как вы думаете, пойдут они вот этим путем? — Атата поставил палец на долину небольшой речушки.

— Нет, — поглядев на палец, сказал Гатле. — Я бы на их месте пошел вон туда.

Атата посмотрел: это было логично. Вторая долина была шире и более полого поднималась.

— В той маленькой долине для оленей нет простора. — объяснил свой выбор Гатле. — Поэтому они будут двигаться по более широкому проходу в горы.

Атата внимательно выслушал товарищей. Он вообще старался делать так, чтобы его спутники чувствовали себя полноправными участниками этого важного дела.

— Мы — посланцы партии большевиков, — сказал им еще в начале пути Атата.

— А я беспартийный, — возразил Гатле.

— Ничего страшного, — успокоил его Атата. — Сталин нас учит: по мере нашего продвижения к победе коммунизма усиливается классовая борьба. Наши враги становятся злее и коварнее.

— Значит, Аренто сильно разозлился, — заметил второй каюр. — Трудно будет совладать с ним.

Атата взял с собой немецкий трофейный пистолет «Вальтер» с полусотней патронов и два японских карабина «Арисаки» с достаточным запасом боеприпасов. Оба каюра, морские охотники, имели опыт обращения с огнестрельным оружием и еще в Анадыре довольно поупражнялись в стрельбе. Однако Атата все оружие держал только при себе, на своей нарте.

Ранним утром следующего дня с невысокого холма увидели стойбище. Две яранги стояли в тени небольшого обрыва, и, как понял Атата, с самолета их невозможно было бы различить.

Атата разделил отряд на три части и велел подходить к стойбищу с трех сторон. Пока он ехал, по настороженному поведению собак понял, что оленье стадо недалеко. Собаки могли понести, но Атата строго покрикивал на них и тормозил остолом, палкой с металлическим наконечником, глубоко вонзая его в снег. Так он ехал как бы сверху, все, что делалось в стойбище, ему было хорошо видно. Между ярангами быстро сновали человеческие фигурки. Атата достал карабин и зарядил. Его тело напряглось в ожидании выстрела со стороны яранг, но пока было тихо. Он уже мог слышать тревожные человеческие голоса. Они, в основном, были женские.

И впрямь, в стойбище оказались только женщины. Они сдержанно встретили гостей. Остальные две упряжки подъехали чуть позже.

— А где мужчины? — строго спросил Атата, не выпуская из рук карабин.

— В стаде, — ответила одна из женщин, та, что постарше.

— Аренто где?

— Он тоже там.

— Ну что же, — решил Атата, — подождем мужчин здесь.

Он распорядился посадить собак на цепь, покормить, а сам, не расставаясь с карабином, низко согнувшись, вошел в дымный чоттагин. Каждый раз, входя в ярангу, Атата испытывал странное волнение, словно чудом возвращался в свое детство на длинной галечной косе Уназик. И хотя своим нынешним образом жизни он более всего хотел походить на русского современного офицера, воспоминания о детстве волновали его, и он испытывал чувство сожаления от мысли, что это уже никогда не вернется, со временем вообще исчезнет, и если у него будут дети, они уже не увидят ярангу, не вдохнут запах застоявшейся ворвани, теплой кожи, горелого тюленьего сала в жировой лампе, всего того, что все равно было дорого сердцу.

Хозяйка яранги тут же предложила еще теплого вареного мяса и чаю. Атата пригубил чашку и заметил, что чай настоящий, хотя и с примесью тундровых трав, как это было заведено.

— Где брали чай? — строго спросил Атата.

— Поделились соседи, — ответила хозяйка.

— Какие соседи?

Женщина прикусила язык, поняв, что сказала лишнее.

— Какие соседи? — повторил вопрос Атата. — Вроде бы мы не заметили никого вокруг вашего стойбища.

— Осенью мы были недалеко от речного селения, — неуверенно сказала женщина, и на ее счастье в ярангу вошел Аренто.

Он встретился глазами с Ататой. Так смотрит олень, понявший, что через несколько мгновений в его сердце вонзится острый нож и он навсегда уйдет из жизни. Старик медленно опустился на бревно-изголовье и молча взял чашку с чаем.

— Как кочевали? — учтиво спросил Атата.

Хотя вопрос был обычный, почти ритуальный, в нем чувствовался зловещий смысл.

— Хорошо кочевали, — ответил Аренто.

— Надеюсь, теперь ты понял, что от нас далеко не убежишь?

Атата не повышал голоса. Он вообще старался говорить тихо, отлично понимая, что, чем тише его голос, тем весомее слова.

Бедный Аренто только время от времени согласно кивал головой и судорожно глотал остывший чай.

— Мы, большевики: всегда побеждаем, — продолжал Атата. — И запомни наш лозунг: если враг не сдается — его уничтожают.

— Но я сдался! — торопливо заявил Аренто и выронил чашку с недопитым чаем. Стукнувшись о замерзший земляной пол, чашка разбилась, и ее осколки смещались с принесенными на обуви ошметками снега.

— Нет! — Атата повысил голос. — Ты не сдался! Я тебя поймал! Догнал и поймал, как росомаху, пытавшуюся удрать от охотника. Теперь ты у меня в петле. И попробуй только что-нибудь выкинуть!

Сыновья Аренто беспомощно топтались у входа в ярангу, закрывая свет.

— Отойдите от света! — скомандовал Атата. — Забейте оленей на корм моим собакам и на еду! Быстро!

Мужчины выскочили из яранги. Аренто хотел было пойти с ними, но Атата прикрикнул:

— А ты куда? Сиди здесь! Я еще не закончил разговор с тобой!

Аренто послушно опустился на бревно-изголовье. Атата чувствовал опьяняющее возбуждение от власти над этими испуганными людьми. Оно было куда приятнее и сильнее, нежели опьянение от злой веселящей воды. Он, если бы захотел, мог бы запросто застрелить этого старого чаучу, и ему за это ничего не будет. Наоборот, первый секретарь Грозин похвалит его за классовую твердость, за проявление революционной беспощадности. Но зачем Атате мертвый Аренто? Пристрелить его он всегда успеет. Главное — выяснить, куда укочевал Ринто со своей тангитанской невесткой, которая никак не выходила из головы Ататы, снилась ему даже в дороге, когда он забирался в спальный мешок-кукуль из толстой оленьей шкуры.

— Ты знаешь такого человека — Ринто?

— Да кто его не знает, — как можно спокойнее постарался ответить Аренто. — Известное имя.

— Ты не знаешь, где он сейчас?

— Этого я не могу сказать.

— Он был здесь?

— Был, но я раньше от него откочевал. У нас с ним разные дороги.

— Но чему?

— Он уэленский. Они больше к айваналинам тяготеют.

— Вот я — айваналин, значит, Ринто больше ко мне тяготеет?

Аренто замолчал: он не знал, как на это ответить.

Он не сводил глаз с карабина, который Атата не выпускал из рук. По рассказам бывалых людей Аренто знал, что при раскулачивании часто стреляют, убивают. И никто за это не отвечает. По внутреннему напряжению Атата близок к тому, чтобы выстрелить. Да, бежать от Советской власти глупо. Глупо и некуда. Себе только хуже. Если не на собаках, то уж самолетами точно достанут.

— Запомни, Аренто: ни ты, ни Ринто не могут быть мне близкими. Потому что вы классово мне чужды. Вы являетесь эксплуататорами, грабителями трудового народа. Разве это справедливо, когда тебе одному принадлежат тысячи оленей, а кому-то другому — ничего? Или всего лишь несколько десятков. Чего молчишь? Я тебя спрашиваю — справедливо ли это?

Аренто знал о конечной цели большевиков — отобрать богатства у таких, как он, и раздать бедным. В глубине души он считал, что это несправедливо. Чтобы собрать такое стадо, предкам Аренто пришлось, быть может, не одно десятилетие охранять, пасти и лелеять каждого оленя. И стадо кормит теперь не только его собственную семью. Аренто помогал и малооленным, раздавал им мясо, когда наступали трудные дни, снабжал шкурами тех, для которых забить молодого оленя значило опасно уменьшить поголовье своего стада. Все окрестные оленеводы — богатые и бедные — уважали Аренто и не могли сказать о нем ни одного худого слова. Какой же он грабитель? Однако он хорошо усвоил, что спорить с тангитаном-большевиком не только опасно, но и бесполезно. Теперь он убеждался, что занявший тангитанскую должность земляк еще хуже.

— Так не хочешь сказать, куда укочевал Ринто? — спросил Атата.

— Не знаю, — развел руками Аренто. — Я снялся раньше него. Он еще оставался там, в долине Йонивээма.

— Ну, хорошо. Когда вы с ним разговаривали, он высказывал свои намерения?

Вот как раз этого Аренто не спрашивал у Ринто, а тот и не собирался выкладывать перед ним все свои планы. Хотя они были и земляками и соплеменниками, последний ледок недоверия все еще оставался между ними до самого их расставания.

— Поверь мне, об этом мы и не заговаривали, — Аренто старался говорить как можно искреннее, доверительнее. — Наверное, он мне не очень доверял.

— Не может быть, чтобы два контрреволюционера, два беглеца от Советской власти, два кулаки-эксплуататора не делились планами.

— Между тем, это так! Хотите — верьте, хотите — нет!

— Ну, ладно, — Атата переменил тон. — Но ты должен знать, куда мог укочевать Ринто. Почему мы его не можем увидеть из самолета? Где он мог укрыться от нас?

— Коо, — беспомощно промямлил Аренто и с опаской посмотрел на карабин, все еще лежавший на коленях Ататы.

Раньше он думал, что такое оружие можно применять только на охоте на хищного зверя. Или на войне против фашистов, которая проходила где-то невообразимо далеко от чукотской земли.

Атата видел по выражению лица Аренто, что тот не хитрит, не лукавит, но страшно напуган. Если он чего-то не знает, то и впрямь не знает, а придумать чего-нибудь у него не хватает ни хитрости, ни сообразительности.

— Хорошо, — сказал Атата. — Отдохнем пока от этого трудного разговора. Надеюсь, что тебе теперь ясно: двинешься вместе со своими оленями обратно в Канчаланскую тундру, а там будем тебя объединять с колхозом «Новая жизнь».

— Да, — с готовностью ответил Аренто, начиная верить в то, что Атата сейчас не будет стрелять. — Я буду кочевать туда, куда скажешь.

— Но вечером мы еще поговорим о том, куда укочевал Ринто! — угрожающе произнес Атата.

Каюры расположились в палатке, натянув ее прямо в чоттагине яранги Аренто. Сварили большой котел свежего оленьего мяса, навалили прямо на огромное деревянное блюдо перед гостями. Хозяйка достала оленью колбасу-прэрэм, которую обычно сберегали к празднику, сдобрила зелень топленым жиром.

Атата развел талой водой спирт, выпил сам, дал выпить каюрам, потом протянул чашку Аренто.

— Это мне? — с дрожью в голосе спросил Аренто, не веря своим глазам.

— Тебе, — расслабленным голосом произнес Атата.

Когда Аренто, зажмурившись, выпил до дна содержимое чашки и некоторое время неподвижно сидел, давая возможность огненной жидкости добраться до самого дна желудка, Атата произнес:

— Может, последний раз в жизни пробуешь злую веселящую воду.

Хмель мигом выветрился из головы Аренто.

— А что со мной будет? — испуганно спросил он.

— То, что бывает с врагами народа, — жестко ответил Атата.

Аренто слышал, что врагов народа или расстреливают, или же ссылают в отдаленные от родной земли места.

Дождавшись, когда все угомонились и улеглись спать, Аренто тихо выскользнул из полога и вышел на волю. Стояла предвесенняя тишина. Мимо полной луны плыло легкое облачко, такое нежное и тонкое, что оно не затмевало серебристого света, и сквозь него просвечивали яркие звезды. Теперь все это будет светить и сиять без него, подумал Аренто, выдергивая из тонких пыжиковых штанов шнурок.

Обойдя ярангу, пристроился у стены, обращенной к склону горы, освободил конец лахтачьего ремня, которым был оплетен рэтэм, чтобы его не унесло ветром. Сделал петлю, конец шнура привязал к ремню и подтащил к стене ранее прислоненную к яранге легковую нарту. Он не спешил надевать на шею петлю: до утра еще далеко, и он хотел в последний раз насладиться красотой весенней тундровой ночи. Сколько бывало таких ночей, и он, отягощенный заботами об оленях, о людях стойбища, не находил времени, чтобы остановиться и полюбоваться на звездное небо, на луну, кутающуюся в легкое облако, послушать великую, белую тишину снегов! И как жаль, что это приходит только на исходе жизни, в те недолгие минуты, когда в последний раз смотришь на мир открытыми глазами!

Только бы хватило сил не сорвать петлю в последний момент! Аренто приладил витой шнурок на шею, глубоко упрятав его под меховой воротник, последний раз глянул на звездное небо и стал медленно опускаться на нарту, постепенно натягивая петлю. Шнурок глубоко врезался в кожу, и это было самое больное. Немного потерпев, Аренто почувствовал, как затуманивается сознание, и он сел на нарту уже когда в глазах наступила темнота.


Атату разбудил каюр Гатле.

— Аренто повесился.

— Как повесился? — не сразу уразумел сонный с похмелья Атата.

— На шнурке от собственных меховых штанов, — уточнил Гатле.

— Какой плохой человек! — Атата произнес самое страшное чукотское ругательство. — Как же он подвел меня!

Атата чувствовал себя как охотник, у которого из-под носа увели добычу. Так и было: он считал для себя главным достижением даже не то, что он увеличит поголовье оленьего стада в колхозе «Новая жизнь» на несколько тысяч голов, а положит к ногам советского государства очередного врага народа. Именно за это, как полагал Атата, власти давали самые высокие награды, и он рассчитывал украсить свой новенький мундир орденом. Кому теперь нужен этот труп?

Но он категорически отказал родственникам в просьбе о похоронах. Пусть хоть и мертвого, но он должен доставить Аренто властям и предъявить руководству Чукотского национального округа как веское доказательство очередного успеха исполнения сталинской национальной политики.

Обратно ехали страшно долго. Медленно двигалось оленье стадо, медленно шли нарты, особенно та, на которой, обернутое в белую оленью шкуру, лежало тело одного из недавних хозяев Анадырской тундры.

Атата ехал в середине каравана на собственной нарте, предаваясь невеселым размышлениям. Победа над стойбищем Аренто досталась слишком легко, чтобы ею гордиться. Да еще вместо живого врага народа, которого можно было бы всенародно судить да еще приговорить к смертной казни или же к долгому заключению в лагерях, он везет бессловесный труп.

Атата постарался думать о другом. О стойбище Ринто. В этом году для Ататы это главная задача. И тут он вдруг живо представил Анну Одинцову. Такой, какой он видел ее в школе в Уэлене. Даже одетая в меховой кэркэр, с темным тундровым загаром, она резко выделялась своей красотой. Что-то в ней было такое, чего не выразить никакими словами. Оно трогало и тревожило сердце Ататы, и он не раз представлял себе, как сжимает в объятиях эту женщину, целует по-тангитански ее удивительные, как бы светящиеся сами по себе глаза, нос, щеки, на которых даже сквозь смуглоту и румянец чувствовалось нежное тепло. Да, это женщина настоящей мужской мечты! Неужели она сама, будучи такой ученой, образованной, умной, не представляет, кто она на самом деле? Да обрати она внимание на Атату, он бросил бы все, только бы быть с ней!

Подумав об этом, Атата сам испугался собственных мыслей. Нет, конечно, он не может предать великое дело революционного очищения Чукотки от врагов народа, от тех отсталых элементов, которые мешают движению вперед.

В Канчалане пришлось задержаться на несколько дней, чтобы передать конфискованное стадо колхозу «Новая жизнь». Тело Аренто положили в холодный угольный склад, а сыновей посадили в неработающую баню, поставив часовым каюра Гатле. Атата не знал, что делать с женщинами, и, посоветовавшись с Куркутским решил их оставить при колхозе.

— Оннако так много оленей колхозу не упасти, — жаловался Куркутский. — Колхозные пастухи ленивые, плохо знают тундру. Может, оставишь сыновей Аренто?

— Они являются членами семьи врага народа, — строго заметил Атата. — Поэтому я не могу их отпустить. Пусть решают власти в окружном центре.

Атата знал о незавидном положении в новых оленеводческих совхозах, созданных в бывших, так называемых кулацких хозяйствах. Коллективные хозяева теряли оленей, без счета и без разбора забивали племенных быков и важенок, плохо охраняли от волков. Кому-то из руководства округа пришла в голову идея часть общественных оленей раздать в частное владение. По замыслу, это должно подвигнуть новых хозяев лучше пасти и общественных оленей. Но это оказалось еще хуже. Колхозные олени чаще подвергались нападению волков, откалывались и терялись в тундре, болели. Их становилось все меньше. Конечно, возникала тайная мысль: а не раздать ли вообще всех оленей обратно в частное владение? Но об этом мог сказать вслух только сумасшедший или самоубийца, враг сталинского плана сплошной коллективизации Советского Союза.

Об этом невесело думал Атата, беря направление от Канчаланского мыса на две высокие радиомачты окружного центра Анадырь, еще издали показавшиеся на фоне однообразного заснеженного холмистого пейзажа.

На задней нарте, на закоченевшем трупе врага народа Аренто, сидел Гатле и громко понукал усталых собак.

12

— Пока небо еще темное, тебе надо изучить расположение звезд и их движение. Звезды могут много рассказать и подсказать. Когда смотришь на них, иногда кажется, что заглядываешь в собственную душу. И звезды, и жизнь вокруг них — все это Вагыргыт, Сущее, Действительность…

Анна Одинцова довольно хорошо знала астрономию в пределах школьного курса. Но даже и предположить не могла, как хорошо ориентировался в звездном небе Ринто!

— Поначалу могут показаться невозможными путешествия среди множества светил и знание их собственных движений, — продолжал Ринто. — Между тем, нет ничего проще. Посмотри в Зенит. Видишь не очень большую, но ясно различимую звезду? Это главная звезда нашего неба, и называется она — Унпэнэр[52]. И это впрямь Унпын, Неподвижное место, обозначенное этой звездой. Вокруг него и движется все множество звезд. Представь себе, что на просторе ровной, заснеженной тундры мы воткнули высокий деревянный столб и привязали к нему Главного оленя. Относительно него и движутся все остальные олени — звезды и небожители. Другие важные звезды — это Левытти, Головы.

Анна легко узнала Арктур и Вегу, которые, соответственно, и именовались по-чукотски: Первая Голова и Вторая Голова. Плеяды назывались Группой Ожидающих Девушек. Их было шестеро. Они ждали мужей. В свое время к ним сватался Рультэннин — Горбатый, образованный частью светил созвездия Орион, но отвергнутый за якобы слишком большой член. Неподалеку располагалось созвездие, являющееся медным копьем Рультэннина. Далее находился Ездок на нарте, запряженной двумя оленями. От охотников убегали два лося — Кастор и Поллукс, плыла нерпа, с вытянутой головой и двумя ластами, к Песчаной реке — Млечному пути. В середине Песчаной реки в созвездии Кассиопеи стояли пять Оленей-Быков.

Всматриваясь в звездное небо, Анна вдруг в какое-то мгновение почувствовала, как изменилась сияющая над головой картина, населившись знакомыми образами обыденной тундровой жизни.

Мир оказывался таким простым и понятным, и жизнь продолжалась во все направления, заполняя все видимое и даже воображаемое пространство. В небе нашлось место для ушедших из земной жизни. В пространственном представлении чукчей Мир демонов располагался ниже земной поверхности, как бы в подземелье. Но, как объяснял Ринто, это не буквально пространство, находящееся под земной твердью, а иной, темный мир, лишенный не только солнечного, но и лунного света. Это мир зла, бедствий, всяких напастей, и человек должен всегда быть начеку — либо уметь предотвращать действие демонов, либо знать, как умилостивить их, принося им жертвы или увещевая их Священным Словом.

Первый урок чукотской астрономии длился несколько часов, и, хотя оба были соответствующим образом одеты, Анна первой почувствовала, как немеют пальцы ног. Ринто заметил это, улыбнулся и признался:

— Я тоже замерз. Продолжим знакомство с небесным миром в следующую ночь.

Прежде чем войти в ярангу, Анна показала на сияющую Венеру и спросила:

— У нее есть свое имя?

— Ее зовут Нарядная, — ответил Ринто. — Она часто меняет свой цвет, как бы переливается, словно меняет свои яркие одежды, отсюда и название.

Жизнь звезд не очень-то и отличалась от жизни окружающего мира на земле. Здесь и мыши-лемминги, и песцы, и медведи, куропатки, росомахи, морские животные, начиная от тюленей и кончая китами, в своей повседневной жизни вели себя, как люди. Даже жилища их почти повторяли своим строением и назначением помещений человеческую ярангу. Поэтому и мышей, и медведей в обиходе уважительно называли — народом. В волшебных сказках, в сказаниях о прошлой жизни, которые являлись как бы устными летописями, мыши, медведи, киты, моржи легко превращались в людей, говорили на человеческом наречии, и их действия, поступки носили вполне человеческий характер. Для чукотского слушателя выражение «мышь надела меховую шапку, взяла посох» не содержало ничего сверхъестественного, нелогичного, точно так же, если у какой-нибудь птицы меховые торбаза оказывались рваными.

Звездные уроки продолжались несколько ночей.

Лежащие под толщей снегов реки и озера оставались неизвестными новым пришельцам, и Ринто сокрушался:

— Незнакомая земля таит много неожиданностей и опасностей. Если бы я знал имена их хозяев…

— Разве они кому-то принадлежат? — удивилась Анна.

— Каждое примечательное место имеет своего хозяина-кэлы, — пояснил Ринто. — Вся окружающая земля поделена между ними. Но когда я приношу жертву невидимому хозяину здешних моховых пастбищ, я не уверен, что обращаюсь по правильному адресу. Может, своим обращением я задеваю достоинство другого кэлы. Там, в Уэленской тундре, я был с ними знаком и разговаривал как с хорошими давними друзьями. Конечно, среди них бывают и капризные, и неприятные, но ладить с ними можно.

— А как они выглядят? — осторожно спросила Анна.

— Это такой народ, что они могут принимать любой облик. Чаше всего внешним видом они походят на какое-нибудь обычное в этих местах животное. Знаешь, около Уэлена я сразу узнавал, кто там бежит: обычный песец или же хозяин реки Тэювээм. Или вот есть озеро Элелылы. Тамошний хозяин любит принимать облик ворона. Но я легко выделяю его среди других ворон, гнездящихся на берегу этого озера.

Ринто явно тосковал по родным местам. Но понимал, что наибольшая опасность подстерегает стойбище именно там. Расстояние от берегов Ледовитого океана до Тихого не так уж велико, а по Колючинской впадине выследить любое оленье стадо не составит никакого труда.

Анна заметила, что Ринто как бы спешил передать ей свои знания. Многое раньше проходило мимо ее внимания. Как оказалось, хозяин стойбища обладал довольно значительным числом помощников-кэлет, которые существовали в разных проявлениях. Те, кто был нужен в повседневной жизни, висели на задней стороне мехового полога, недоступные человеческому взору, но по тому, как их кожаные, деревянные и костяные лики лоснились салом и засохшей кровью, видно было, что Ринто чаще всего обращался к ним.

— Почему их облик такой неопределенный, неясный? — спросила Анна.

— Потому что они такие и есть, — ответил Ринто. — Они в своих проявлениях расплывчаты, приблизительны. Это позволяет нм легко менять свое обличье. Они как людские помощники. Когда они по-настоящему помогают мне, я бываю к ним добр и щедр. Но если нет, то, соответственно, они получают наказание.

— Какое?

— Я перестаю их кормить. А то могу и побить, — просто ответил Ринто.

Это откровение слегка смутило Анну. Неужели и ей, когда она станет признанной энэнылын, придется прибегать к таким способам воздействия на своих кэлет-помощников?

— Может быть, у женщины-энэнылын есть отличия от действий мужчины-энэнылына? — осторожно поинтересовалась Анна.

— Никаких, — ответил Ринто, но, подумав, признался: — Бабушка Гивэвнэу никогда мне об этом не говорила, но, думаю, все же какие-то различия есть. Это зависит от самой женщины. Потому что, став энэнылыном, человек зависит только от своих отношений с внешним миром. Уже никто не может давать ему советы или понуждать к каким-то действиям.

Оставаясь наедине с собой, Анна пыталась обнаружить внутри своего существа признаки нового способа осмысления действительности, следы магического мышления, о котором так много и красочно писали европейские авторитеты этнографической науки. Она пыталась, пусть для начала, своим собственным воображением населить природное окружение «хозяевами», «кэлы», услышать неслышимые для слуха обыкновенного человека их голоса. Иногда ей казалось, что она и впрямь что-то слышит, чувствует.

Особенно в тихие звездно-лунные ночи, когда ничто не нарушало огромной белой тишины, окутавшей яранги, покрытые снегами горы и холмы, берега ручьев и рек, склоны долин, взрыхленный оленьими копытами снег на пастбище, торчащие из сугробов кусты тальника, нарты, прислоненные к стене жилища.

Она старалась растворить себя в этом безмерном покое, обратить мысли туда, в Зенит, где на разных уровнях разных небес обитают Всемогущие. Она долго не могла настроиться. Все чаще возникала мысль об огромном расстоянии, которое отделяет ее от Ленинграда, от родного дома. Расстояние не только физическое, но и временное. Потому что тот образ жизни, который она ныне ведет со своими новыми родичами, сохранился почти в полной неизменности со времен неолита, несколько тысячелетий. Так жили люди в долине Нила еще далеко до царствования фараоновых династий, задолго до рождения Иисуса Христа, возникновения Римской империи… Она как бы собственной волей повернула течение времени вспять, почти достигнув вожделенной цели человечества — изобретения машины времени…

По краю неба чиркнула падающая звездочка, и Анне показалось, что она услышала какой-то скрежет, скрип. Неужто это звук падающей звезды?

Скрип становился все отчетливее, и вскоре Анна увидела идущего к ней человека. Еще издали она узнала Рольтыта. Видно, он, как часто делал, оставил стадо на попечение младшего брата, а сам отправился к себе в ярангу.

— Ты не спишь? — спросил Рольтыт.

— Вот, не сплю, — ответила Анна. — Слушаю тишину.

— Разве можно — слушать тишину? — усмехнулся Рольтыт. — Можно слушать шум движущейся, текучей воды, ветра, голос, вой волка и хорканье оленя, плач ребенка, даже дыхание человека… А тишину… Нет, так не бывает.

— Когда слушаешь тишину, слушаешь собственные невысказанные мысли.

Рольтыт насторожился:

— И чужие?

— Бывает, и чужие.

Рольтыт с опаской поглядел на Анну. Кроме плотского вожделения, которое возникало каждый раз при встрече с тангитанкой, Рольтыт чувствовал странное внутреннее беспокойство, таинственную опасность, исходящую от этой все еще остававшейся для него загадочной женщины.

— И мои тоже?

— Разве они у тебя такие уж недоступные?

Теперь уже ни для кого в стойбище не составляло тайны, что Ринто готовит себе замену в ее лице. Всех смущал этот выбор, но никто не высказывался вслух, если не считать колких замечаний, которыми Рольтыт осыпал своего младшего брата. Но Танат отмалчивался, и это еще больше распаляло Рольтыта. Сам он не претендовал на место шамана, отлично представлял и трудности, и ответственность этого положения. Но выбрать тангитанку, человека чужого племени! Об этом Рольтыт не слыхал даже в самых древних сказаниях. Может быть, «слушание тишины» входило в число уроков шаманизма? Кто его знает! А как Анна и впрямь обретет власть в стойбище, а значит, и над Рольтытом и его семьей? Страшно подумать, что будет! Как было хорошо, когда ее не было! Жили мирно и спокойно. Будущее было ясно: Танат уезжает в Анадырь учиться, вторым по значению человеком в стойбище становится Рольтыт. Кто знает, может, в тех обстоятельствах, он и смог бы сам обучиться некоторым обрядам. Он ведь знает, что нужно делать при заклании домашнего или дикого оленя, какие жертвоприношения следуют по главным сезонам, да и в звездном мире он может путешествовать с детства. Вот только ему ни разу не довелось пускаться в самую дальнюю дорогу в другие миры с помощью волшебного гриба-вапака. Такой чести удостаиваются только особо посвященные и те, кто вдохновляются свыше. Зачем надо было уходить из Уэленской тундры, убегать в чужие земли? Живут же другие оленеводы и в колхозах. Они как бы отдают собственных оленей в общественное стадо, даже подписывают какие-то бумаги, а на самом деле по-прежнему являются настоящими хозяевами, и все вокруг понимают это.

Если бы не было этой тангитанской женщины… Интересно, обрела ли она уже ту телесную непроницаемость, какая бывает у настоящих энэнылынов? Такого человека невозможно убить, заколоть ножом или копьем, и даже пуля его не берет.

— А ты слышишь, о чем я думаю? — с замиранием сердца спросил Рольтыт.

— Конечно, слышу, — ответила Анна.

— Но ведь одно дело — думать, и совсем другое — совершать…

— Мысль всегда идет впереди деяния.

— Да ведь то, о чем я подумал, я никогда не совершу, — вдруг умоляюще произнес Рольтыт. — Я не такой человек… Не надо обо мне худо думать.

— Я о тебе худо не думаю, — медленно проговорила Анна.

Ей вдруг стало приятно сознавать, что этот человек практически находится в ее власти. Неужели та сила, о которой говорил Ринто, уже вселилась в нее, и она может повелевать людьми, руководить их поступками, войти в их нутро? Хотя она и не чувствовала присутствия чего-то особенного в собственной душе, но вот доказательство — пресмыкательство Рольтыта перед ней. Значит, что-то есть!

Рольтыта охватило состояние полного расслабления, словно в мгновение из его тела ушла вся сила, вытекла вся горячая кровь и упругие, тренированные мышцы превратились в мягкие ткани. Он упал на колени, и тело его сотрясло рыдание.

— Встань, Рольтыт! — приказала Анна. — То, о чем ты думал, пусть выветрится из твоей головы и больше не возвращается.

— Но у меня нет сил! — захныкал Рольтыт. — Верни обратно в меня силу!

Анна неожиданно для самой себя выпрямилась и громко, торжественно произнесла:

— Возвращаю тебе силу! Встань!

Анна знала из этнографической литературы, что шаманы широко пользуются методами гипнотического внушения, но, откровенно говоря, она таких способностей за собой никогда не замечала. Может, они возникли за это время, или, Ринто исподволь, незаметно для нее самой передал их?

Но, к ее удивлению, Рольтыт медленно поднялся с колен и сделал несколько шагов.

— Спасибо тебе, Анна! — проникновенно и подобострастно произнес он. — Я тебе буду всегда служить. Исполнять все твои приказания!

Он повернулся и пошел к яранге, сначала медленно, потом все больше ускоряя шаг, пока не перешел на бег.

Анна с удивлением смотрела ему вслед.

Как-то перебирая свои вещи, она взяла в руки последнюю тетрадь своего научного дневника, подержала, как бы взвешивая. И положила обратно: теперь, в настоящем своем положении, она просто не могла себе представить, что может беспристрастно, как бы сторонним взглядом, описывать все происходящее с ней. Это теперь, как ей казалось, было абсолютно ни к чему. И только мешало понимать, вбирать в себя новое знание, новое представление об окружающем мире.

Иногда ей казалось, что эти несколько месяцев прибавили ей десятки лет, и порой она глядела вокруг, как человек много поживший, умудренный опытом. Она заметила и еще одно: теперь она смотрела на Таната скорее по-матерински, чем как жена. В редкие часы их физической близости она ласкала его, как ребенка, иногда даже невольно называя его уменьшительным именем.

Однако Танат воспринял эту перемену в ее характере и поведении как полную воплотившуюся реальность, превращение Анны и впрямь в настоящую чаучуванау.

Оленьи важенки наливались новыми плодами, пока еще невидимыми, жизнь в стойбище шла согласно издавна заведенным обычаям, и в небе больше не появлялись грохочущие самолеты.

Однако Ринто понимал, что это лишь временная передышка. С наступлением длинных, светлых дней полеты возобновятся, и снова придется уходить от преследования.

Он сидел перед входом в ярангу и чинил грузовые нарты. Сделанные без единого гвоздя, они время от временитребовали внимания: ремни от сырости растягивались, ослабевали, и надо было подтягивать их.

Вечером на починенных нартах сидела Анна и слушала:

— Миров во Вселенной множество, — рассказывал Ринто. — И небеса не только те, которые мы видим над собой. Над ними располагаются другие — и так несколько слоев, точно так же как и в подземном мире имеются разные уровни. И все они обитаемы. И не только умершими, но и иными существами, кэлет, разными их воплощениями. Даже обыкновенная тундровая мышь имеет множество обличий, не говоря уже о других зверях и птицах. Они могут уменьшаться до невидимых размеров, а могут и увеличиваться так, что мы кажемся им совсем крохотными, как мухи. В одном сказании говорится, как один из кэлы по имени Пичвучин спасал морских охотников, застигнутых бурей в море. Он просто вошел в бушующее море, которое оказалось ему по колено, взял осторожно байдару вместе с терпящими бедствие и положил в собственную рукавицу. Вынес на берег, а сам улегся спать, отломив для подушки вершину ближайшей горы. Проснувшись поутру, когда море утихомирилось, поставил байдару на воду, дунул и своим дыханием наполнил парус, как ветром…

Анна внимательно слушала, и так хотелось ей верить, как и Ринто, во все эти чудеса, в строение Вселенной, во множество воплощений живых существ, в существование «хозяев» рек, гор, камней, долин, кустарников. Но сама понимала: чтобы окончательно воплотиться в свое новое обличье, она должна полностью отвергнуть все, что узнала в школе, в университете, то пресловутое научное объяснение, материалистическое мировоззрение, которым была забита ее голова до еще совсем недавнего времени. Но слишком уж чуден и неправдоподобен был тот мир, который скрывался за обыденным! И в то же время он каждое мгновение доказывал свое присутствие явлениями, которые легко и просто, несмотря на загадочность и неправдоподобность, объяснялись Ринто. Он и чувствовал себя уверенно в этом мире, потому что был абсолютно убежден в том, во что верил — в то представление об окружающей действительности, которое сложилось у него из собственного опыта и из опыта, переданного ему. Анна понимала, что без веры нет и силы у энэнылына. И потому все чаще старалась уединиться, чтобы погрузиться в размышления.

— Не могу отвязаться от воспоминаний о своем прошлом, о детстве, о жизни в Ленинграде, — пожаловалась она Ринто. — Как только настраиваюсь на то, чтобы по твоему совету как бы раствориться в природном окружении, так приходят эти воспоминания… И ничего не могу с ними поделать.

Ринто знал, что есть средства, чтобы стереть начисто у человека память о прошлом. Надо подвести его к самому краю, показать глубину пропасти, в которую он может упасть. Того, что он проделал с ней, войдя в нее и разрушив границу верности супругу, оказалось недостаточно. Потрясение, которое испытала эта женщина, не перевернуло ее сознания, и оно довольно скоро пришло в обычное равновесие. Не помогло и путешествие в Мир теней с помощью священного гриба-вапака. Конечно, его можно и повторить, но оно может оказаться последним… бывали случаи, когда такой путешественник, даже возвратившись в земную жизнь, навсегда терял рассудок. В результате этих размышлений Ринто пришел к выводу, что только время может изменить эту тангитанскую женщину.

— Есть еще испытание оружием, — напомнила Анна.

Испытуемого пытаются заколоть копьем, изрезать ножом и даже застрелить. Если он остается невредим, значит, он и вправду стал настоящим энэнылыном и может противостоять всем жизненным невзгодам в отличие от обыкновенного смертного.

— А если это испытание окажется последним? — спросил Ринто.

— Значит, такова моя судьба, — покорно ответила Анна.

— Давай немного подождем. — предложил Ринто. — Торопиться нам пока некуда. Ты еще молода, впереди у тебя много лет жизни и большое желание стать настоящим энэнылыном.

— А что же делать с воспоминаниями о прошлом? — тихо спросила Анна.

— А ты их не гони от себя, — посоветовал Ринто. — Всматривайся, вслушивайся в них, ищи знаки деяний и воздействия Высших сил.

И она следовала совету: всматривалась и вслушивалась в свое детство, юность, тяжкие страдания военных лет, невозвратную потерю родителей. Ощущение самого теплого места на земле — большой комнаты в коммунальной квартире на Обводном канале в Ленинграде, заставленной собственноручно изготовленной отцом мебелью, среди которой главенствовал огромный, во всю стену буфет из темного, полированного дуба, швейная машинка «Зингер», которую всегда хотелось самой покрутить, широкий подоконник, на котором так хорошо лежать и наблюдать жизнь на набережной канала. Воспоминания отличались живостью, скрупулезной достоверностью, словно это было только вчера и не стерлось, не изгладилось из памяти. Однако, с другой стороны, каждый раз возникала мысль о том, что все это уже невозвратно далеко, и до тех сфер иной жизни, о которых повествовал Ринто или до Мира теней, который довелось ей посетить, было куда ближе. И еще одно заметила в себе Анна: она даже во сне разговаривала только по-чукотски. Последняя ее связь с родным языком — через дневник, уже потеряла для нее значение и привлекательность.


Тяжелели важенки, и пришло время делить стадо на две части.

Анна обращалась к Зениту:

Слушайте, Вы, кто обитает в Верхних Мирах,
Те, кто взирает на нас сквозь легкие облака:
Пусть Те, кто насылает и ветер и снежную бурю,
Милость свою проявят, услышат мои слова…
Она разбрасывала крошки жертвенного угощения по всем главным направлениям, по всем главным ветрам, которые господствовали в природе, и чувствовала, что именно в эти мгновения она полностью поглощена своими деяниями и ощущает напряжение всего своего тела.

Закончив моление, она неспешно направилась в ярангу, где на южной стороне Катя уже разжигала священный огонь с помощью древнего деревянного лучка. Рядом, прямо на снегу, в своем двойном меховом комбинезоне, сидел Тутриль и играл маленьким мячиком. Мяч изображал солнце, сшитое из редкой в тундре выбеленной кожи нерпы, на четырех его сторонах было вышито изображение светила с лучами из длинных белых волос, срезанных с оленя-быка. Мальчик, заметив тетю, заулыбался и потянулся к ней.

С внутренней улыбкой Анна вспомнила еще недавно испытываемые неприязненные чувства к Кате, как к сопернице. Какая она была глупая! Жизнь куда сложнее и богаче, чем простое женское соперничество. Оказывается, главная человеческая жизнь происходит как бы внутри, в душе, в столкновении чувств и размышлений, в познании внешних и внутренних сил, управляющих поведением человека. И среди этих чувств ревность, зависть стоят как бы на обочине главных переживаний. Они сродни обыденным вещам, которые всегда под рукой и при надобности первыми бросаются в глаза.

Глядя на играющего мальчика, Анна представила себе на мгновение его будущее: оно будет проходить здесь же, среди каменистых тундровых склонов, скудно поросших оленьим мхом и пучками жесткой травы, среди кристально чистых потоков и желтых стоячих вод, но более среди снега и великой, белой тишины. Может, именно к нему перейдут те знания, которые нынче копятся в ее голове, обычаи и предназначения, которые облегчают пребывание человека в этом мире.

Как прекрасно видеть будущее даже одного человека!

13

Летчик Тымнет стоял поодаль и с усмешкой на лице наблюдал, как каюры пытались затолкать упирающихся собак в железное нутро самолета. Собаки выли, огрызались, каюры ругались матом по-русски.

Атата на этот раз решил начать поиски убежавшего стойбища со стороны бухты Кытрын. По его предположению, Ринто мог откочевать только туда, ближе к своим родовым пастбищам. При этом Атата руководствовался собственными соображениями, рассуждая, как бы он сам поступил на месте Ринто.

— Если собаки что-нибудь наделают в самолете, — предупредил Тымнет, — будешь убирать сам.

Но собак специально не кормили перед этой необычной дорогой, и Атата был уверен, что с ними ничего такого не произойдет. На всякий случай он взял большую лопату. Все приходилось возить полярному летчику Дмитрию Тымнету, но собачьи упряжки впервые. Он чувствовал себя слегка ущемленным, даже оскорбленным таким использованием воздушного транспорта. Возвращаясь на родину профессиональным полярным летчиком, он рассчитывал заниматься пассажирскими перевозками, спасать попавших в беду, перевозить больных, геологов, пограничников, помогать ледовой разведке проводить корабли, доставлять срочные, важные государственные документы. Поиски убежавших оленеводов, их преследование, распугивание оленей он считал недостойным занятием, однако уклониться от этого у него не было никакой возможности. Он мог выражать недовольство только своим внешним видом.

Атата уселся на привычное место правого летчика, которое он занимал, когда в экипаже не было второго пилота. Как бывший военный летчик Дмитрий Тымнет имел право летать без помощника.

Взревев мотором, самолет побежал по полосе и быстро поднялся в воздух, словно подхваченный встречным ветром. Упругость воздуха чувствовалась, и создавалось впечатление, что машину как бы несет большая мягкая ладонь.

Анадырский лиман остался позади с торчащим посредине темным пятном одинокого необитаемого островка Алгомка. Через полчаса показался залив Креста. Самолет пересек его по диагонали, двигаясь почти строго на запад. Сделали получасовую остановку для дозаправки в бухте Провидения, на базе полярной авиации. Здесь Тымнета встретили как своего, накормили сытным обедом, не обделив и его спутников.

После дозаправки и обеда вылетели дальше, в Кытрын, куда лету было около часа. Атата напряженно всматривался с высоты полета в знакомые с детства места: мыс Кивак, где располагалось древнее, давно покинутое, эскимосское поселение морских охотников, его соплеменников, справа по курсу хорошо просматривалась длинная галечная коса Уназик с россыпью яранг и домиков на самом кончике. Здесь он родился и вырос, и своими ногами исходил всю косу. Восточнее из нагромождений льдов вырастал принадлежащий Америке остров Святого Лаврентия, где в селе Сивукак также жили родственники Ататы, — темное пятно в его чекистской анкете. Еще незадолго до своего отъезда на учебу в Ленинград, в Институт народов Севера, он с родителями гостил на острове, с тамошними ребятишками ловил рыбу и охотился на птиц. Язык, на котором говорили американские сородичи Ататы, ничем не отличался от уназикского диалекта эскимосского языка, только вместо русского школьники и молодые ребята говорили на английском. Теперь — это чужая земля, заграница. И население там, согласно утверждению Советского правительства, враждебно советскому народу. Эта враждебность исходит от классовой сути американского империализма, от богатых людей, которые хотят заставить работать на себя, на приумножение своего богатства всех рабочих земного шара. Американский империализм — против того, чтобы рабочий класс стоял во главе жизни и руководил.

Атата смотрел на теперь недосягаемый остров, вспоминал своих родственников, их жизнь, которая, в сущности, ничем не отличалась от жизни их советских сородичей. На острове Святого Лаврентия не было ни одного капиталиста, если не считать владельца лавки Куннукая. Учителя-американцы ничем особенным не отличались от русских учителей. Но, конечно, на американской стороне Атата ни за что не стал бы капитаном ЦРУ, как называлось учреждение, сродное советскому Министерству государственной безопасности.

Посадочную площадку в Кытрыне построили недавно, заняв низменный перешеек, ведущий к полуострову Кытрыткын. Эти земли еще недавно принадлежали здешнему жителю Пакайке, чья яранга все еще стояла на самом мысу. С его сыном Ятхором Атате довелось учиться в Институте народов Севера. Ятхор остался в Ленинграде и погиб на войне.

Заходили с морской стороны, с залива, покрытого толстым слоем льда и снега.

Самолет встречали местные власти — председатель местного исполкома Туккай, секретарь райкома Мухин и незнакомые Атате сотрудники районной администрации. Туккай тепло обнял Тымнета, своего земляка по Уэлену и родственника.

— У нас известий о Ринто никаких, — сразу сообщил Туккай. — От знающих людей тоже толку мало — мало кто даже приблизительно может предполагать местоположение стойбища.

— Они не знают или не хотят сообщить? — перебил Атата.

— Скорее всего, не знают, — ответил Туккай. — А если кто и знает, то не хочет говорить.

— А вы можете сказать, кто может знать? — продолжал Атата.

— Предположить можно, — неуверенно произнес Туккай.

— Надо их допросить! — решил Атата. — Вызвать их сюда и допросить!

— Да я даже и не знаю, кого можно вызвать, — смутился Туккай.

— А ты не стесняйся, говори! — Атата вынул черный блокнот и карандаш. — Давай имена!

— Имена сейчас назвать не могу! — сердито ответил Туккай. — А потом все они — уэленские, в Кытрыне их нет.

— Если завтра не найдем стойбище, полетим в Уэлен и допросим их там! — Атата говорил жестко, чувствуя, что Туккай его побаивается. — Тымнет, готовь самолет! Полетим завтра утром!

Собак и каюров пока оставили в Кытрыне.

Председатель районного Совета отказывался, ссылался на срочные дела, но, услышав от Ататы, что «в настоящее время самым актуальным и срочным делом на Чукотке является завершение коллективизации», нехотя согласился. Капитан МГБ рассуждал о том, что для Чукотки самым постыдным является факт отсталости, особенно в организации колхозов. В качестве примера счастливой действительности он приводил картины колхозной жизни, которые тогда демонстрировались в кино даже в самых отдаленных селах Чукотского полуострова.

Атата мечтал, что пройдет еще совсем немного времени и его отсталые земляки сравняются по качеству коллективной жизни с лучшими русскими колхозниками. Он видел родное село Уназик застроенным деревянными домами вместо яранг. Люди будут спать на высоких кроватях, каждую неделю мыться в бане и есть с помощью вилок и ножей, а не руками. Да и одежда изменится. От зимней кухлянки из оленьей шкуры, конечно, трудно отказаться: пока еще даже самыми умными большевистскими изобретателями не придумано ничего лучше нее. Даже папанинцы, прозимовавшие почти год на дрейфующей льдине на Северном полюсе, были одеты в кухлянки. Но под кухлянкой непременно будут носить матерчатые рубашки. Правда, по-луоравэтлански «рубашка» называлась «мычыквын», буквально, «вошеловка». И впрямь, на матерчатой поверхности, особенно если ткань светлая, вошь легко просматривалась, не то что в густой оленьей шерсти. Некоторые земляки по достоинству оценили резиновые галоши, которые можно надевать на торбаза, предохраняя их от сырости. Да мало ли чего хорошего несет новая жизнь!

Только надо смело входить в нее, не оглядываясь на прошлое. Как приятно видеть эскимоса Гухуге с гармошкой вместо бубна, который делают из моржового желудка! А когда чукотский паренек из Уэлена Май Гиргол отплясывает чечетку вместо дикого древнего танца под ярар, душа радуется и появляется уверенность: впереди радостная, счастливая жизнь! Сам Атата не раз чувствовал, как при звуках гармошки и баяна у него ноги сами начинают приплясывать. Как только будет ликвидировано последнее кулацкое хозяйство на Чукотке, надо будет записаться в кружок современного бального танца в Анадырском доме культуры, который ведет главный врач округа, грузин Михаил Гулидзе. Семейное счастье свое Атата видел только с женой-тангитанкой. Только она сможет создать настоящий русский уют в доме. В самых потаенных уголках своей души Атата лелеял мечту о женитьбе на женщине, чем-то похожей на Анну Одинцову. Он был убежден, что ее замужество за юным оленеводом, вчерашним школьником, несерьезно. Может, она уже тяготится своей тундровой жизнью и мечтает вернуться в цивилизованный мир. В этом случае Атата явится к ней как избавитель, которому она и отдаст свое сердце и женскую нежность. Они будут жить в окружном центре, в Анадыре, в двухэтажном зеленом доме возле главной котельной, где получали квартиры самые большие начальники. Скоро он получит майора — одну большую звезду на двухпросветный погон. Такого высокого военного чина не добивался ни один его земляк. Летчик Тымнет, хотя и воевал, но дальше старшего лейтенанта не дослужился. И — одно дело получить воинское звание на войне, а ты попробуй его получи в мирное время!

Самолет взял курс на северо-запад. После часа полета над пустынными, покрытыми снегом холмами и озерами, вернулись к югу, обшарили берега озера Йонивээм, но сверху ничего примечательного не заметили, на девственном снегу не было заметно не то что оленьих, но никаких звериных следов. Будто все живое схоронилось, ушло от преследования железной птицы.

Атата повернулся к сидящему сзади Туккаю:

— Ты что-нибудь видишь?

Туккай отрицательно помотал головой.

— А ты? — Атата обратился к летчику.

Тымнет смотрел на землю сквозь плотные солнцезащитные очки. Сначала он сделал вид, что не услышал вопроса, но Атата был настойчив и стал кричать прямо в ухо.

— Ничего примечательного не вижу, — прокричал он в ответ.

Тут Туккай вдруг стал тыкать кулаком в спину Ататы.

Чекист повернулся. Туккай показал пальцем вниз.

Самолет снизился. Снежная целина явно была встревожена тысячами оленьих копыт. Эта полоса тянулась по долине на северо-запад и уходила в узкую долину.

Атата сделал знак Тымнету лететь по следу. Но для этого самолету пришлось подняться выше, и полоса взрыхленного снега с высоты уже едва различалась. По теперь Атата понял, что он напал на след стойбища Ринто. Никто, кроме него, не мог здесь кочевать. Старик выбрал неплохое место. Он прятался в узких долинах отрогов горного хребта, прекрасно понимая, что в таком случае с самолета его труднее заметить.

Атата сделал знак Тымнету возвращаться в Кытрын.

На аэродроме он сказал:

— Теперь мы знаем, где он находится. Кочевать далеко он не будет: новорожденные телята еще слабы… Он думает, что ущелье хорошо его прячет. От самолета, может быть, но от моих собачьих упряжек ему не убежать!

Несколько дней ушли на окончательные приготовления к долгому путешествию. Из соседнего селения Нунямо, расположенного на другом берегу залива Лаврентия, привезли два кымгыта[53] копальхена, в местном магазине закупили муку, сливочное масло, сгущенное молоко, чай, сахар, в пекарне заказали свежий хлеб.

Выйдя на лед и отойдя подальше от берега, Атата испробовал оружие. Оно было в полном порядке. Уже в поселке он смазал оружие специальной, не густеющей на морозе смазкой.

Выехали ранним утром по заснеженному заливу, взяв направление на юго-запад. Светило солнце, блестел снег, и дальние синие горы казались плывущими над горизонтом. Сидя на скрипучей, тяжело нагруженной нарте, Атата мечтал, как ворвется в мирное стойбище Ринто и старый оленевод будет умолять его о пощаде. Однако пощады ему, скорее всего, не будет. Точно так же, как и его младшему сыну, который, несмотря на то, что был комсомольцем, на поверку оказался настоящим кулацким сынком. Это еще одно убедительное свидетельство того, что классовое сознание может передаваться через кровное родство. Парень проучился семь лет в советской школе, изучал историю Советской страны, деяния великой партии, которую ведет от победы к победе великий вождь Сталин! Давал клятвы верности партии, когда вступал в пионеры, потом в комсомол. Может, это хорошо, что он не поступил в Анадырское педагогическое училище, не стал учителем. Черт знает, чему он мог научить детей! Что касается Рольтыта, его можно оставить в стойбище. Но самым рядовым пастухом! И даже без права иметь личных оленей. Пусть на своей шкуре испытает, как быть бедным и обездоленным.

А вот Анна Одинцова… Как быть с ней? С одной стороны, она вела самую что ни есть вредительскую политику: вместо того чтобы, как нормальная советская комсомолка, провести соответствующую агитацию и разоблачить кулака, стала его невесткой! Хорошо, если, как она утверждала при встрече в Уэлене, ради любви к этому вчерашнему школьнику Танату. А если у нее были какие-то иные цели? С этими тангитанами трудно разобраться. Кто знает, что на самом деле у них на уме. Ну, на что ей жизнь в тундровой яранге, если даже она и очень любила Таната? Этим можно было заниматься и в Уэлене, и в Анадыре, и, в конце концов, можно было увезти мужа в Ленинград. Нет, ей вот именно захотелось пожить жизнью настоящей чаучуванау. За это время, как предполагал Атата, она достаточно вкусила от тундровой жизни. Очень даже возможно, что она только и видит во сне, как моется в горячей бане, облачается в белоснежное, чистое белье, расчесывает волосы частым гребнем, вычесывая расплодившихся вшей. Вообразив ее белое, чисто вымытое тело, Атата взволновался. Он делил женщин на две группы: с кем можно проснуться утром и с кем лучше расставаться накануне. С Анной Одинцовой он готов никогда не расставаться. Он бы ухаживал за нею, как настоящий тангитан, дарил цветы. Как в книгах или в кино. Правда, цветов большую часть года на Чукотке не достать, но можно это делать летом. Говорят еще, что тангитанские женщины любят духи. Парфюмерию на Чукотку завозили довольно щедро. Но все духи и одеколон сразу же раскупались как алкогольное питье. Как-то Атата посетил своего давнего друга, учителя в янракыннотской школе. Он занимал небольшой домик на краю селения, занесенный по самую крышу. К входу был прорыт туннель, из снежных стен которого торчал всякий мусор, большей частью бутылки. Они располагались послойно: в самом низу, когда спиртного было еще довольно в магазине, располагалась обычная водочная посуда. Потом шли темные бутылки из-под портвейна, повыше — бомбообразные, из-под шампанского, затем — самые разнокалиберные флаконы из-под духов и одеколона. А под свежим снегом, на самом верху — коробки детского туалетного подарочного набора, из которого был вынут только одеколон, а зубная паста и мыло остались нетронутыми.

Скорее всего, Анна Одинцова сама не виновата. Но так же легко ее и обвинить в сотрудничестве с классовым врагом. Так что все зависит от самого Ататы. Стоит только намекнуть Одинцовой о полной зависимости от него, как она заговорит по-другому.

В думах и мечтаниях время текло быстро. Дорога была отличная, полозья скользили легко, а день не убывал, только солнце уходило все дальше на запад, склоняясь над зубчатой грядой хребта, куда держал путь собачий караван.

Остановились ночевать на берегу еще дремлющей под толстым слоем снега и льда речки. Опытные каюры быстро соорудили палатку и надергали из-под снега ветки стланика. На жарком костре быстро закипел чайник и сварилось мясо. Но прежде всего покормили собак и сами поели копальхена. Что бы ни говорили русские про дурной запах квашеной моржатины, нет ничего более приятного, чем на легком морозце тонко резать моржовую кожу, проложенную слоем жира и чуть позеленевшего мяса. Язык ощущает легкое покалывание, мясо тает, постепенно наполняя желудок ощущением тяжелой, на долгие часы, сытости. Горячее мясо ложится следующим слоем, а потом — густой, крепкий чай, после которого с сожалением и сочувствием думаешь о тех, кто не испытывал блаженства неспешной трапезы после долгой дороги на открытом воздухе, на чистом просторе чукотской тундры. После этого можно со спокойной совестью завалиться спать в меховом кукуле, стиснутый для тепла с обеих сторон верными каюрами. Хотя у Ататы был изрядный запас спиртного, но он никогда не позволял ни себе, ни каюрам ни капли во время ночевки в открытой тундре. Другое дело — в яранге. Если все будет хорошо, то к исходу четвертого дня Атата рассчитывал догнать стадо и стойбище Ринто.

Когда появляются телята, стойбище больше не кочует.

Как и предполагал Атата, к исходу четвертых суток собаки оживились, а вскоре нарты въехали на взрыхленный копытами снег, перемешанный с черными орешками оленьего помета.

Он почувствовал, как в нем нарастает охотничий азарт.

В детстве он охотился на белого медведя во льдах недалеко от мыса Кивак. Он еще был мальчишкой, но считался уже достаточно возмужавшим, чтобы принимать участие в таком опасном предприятии. Когда он увидел мелькающего во льдах желтоватого зверя, он ощутил внутри рождение нового чувства, чувства преследования, присущего настоящему арктическому охотнику.

Вот и сейчас, направляя упряжки по следу, он в нетерпении понукал собак, покрикивал на них.

Яранги стойбища стояли у входа в узкую долину, чуть в стороне от опасно нависших снежных козырьков. Низкое солнце ярко освещало жилища, нарты, прислоненные к стене, людей, стоявших в безмолвии снаружи. Издали трудно было различить, кто из них мужчины, а кто женщины. И прежде чем приблизиться к ярангам, Атата раздал оружие каюрам, но строго наказал без команды не стрелять.

Он на этот раз занял переднюю позицию и первым стал приближаться к ярангам, придерживая собак. Стойбище располагалось так, что при подъезде к нему невозможно было миновать довольно высокую и крутую скалу, увенчанную снегом. Если ненароком сорвется огромный карниз снега, беды не миновать: засыплет так, что это место может стать могилой навсегда.

Вот уже можно различить двух женщин и мужчину. Кто же из них Анна Одинцова? Или ее нет среди встречающих? Нет, вот она. Она выше ростом даже самого хозяина стойбища Ринто. Но если не знать заранее, то ее никак не отличить от настоящей чаучуванау.

— Амын еттык! — еще издали приветствовал подъезжающего гостя Ринто.

— Ии, — сдерживая торжествующую улыбку, ответил Атата. — Вот я тебя и догнал.

— Твоя удача, — заметил Ринто.

Атата подвел упряжку почти вплотную к яранге, крепко вбил остол в плотный снег, чтобы собаки не сорвали нарту. Теперь он легко мог различить Анну Одинцову. Горячая волна поднималась изнутри, и он чувствовал, как вспыхнули щеки и руки налились теплой тяжестью. Он выпростал из оленьей рукавицы потную, горячую ладонь и протянул Анне, собираясь поздороваться с ней по-тангитански.

— Здравствуй, Анна, — он на секунду замялся, — вот не знаю вашего отчества…

— Николаевна, — подсказала Анна, но не протянула в ответ своей руки и сказала по-чукотски: — Амын етти!

Ринто поздоровался с подъехавшими каюрами и показал место, где они могут привязать собак. Он держал себя, как подобает хозяину стойбища, встречающего гостей. Обычай тундрового гостеприимства требовал оказания всяческой помощи путникам. Он осведомился, достаточно ли у них корма.

Атата ответил, что корма у них достаточно, что спать он будет в палатке вместе со своими каюрами.

— Я тебя не боюсь, — скатал он Ринто, — но так будет лучше и для меня и для тебя.

— Ты знаешь, что ты можешь расположиться в любой яранге, — степенно ответил Ринто. — А если хочешь жить в палатке — твое дело. Но, думаю, не откажешься от вечерней трапезы в моем жилище?

В разговоре между гостем и хозяином чувствовалась напряженность, но оба старались сдерживаться, и внешне создавалось впечатление, что ничего особенного между ними нет — просто гость прибыл в тундровое стойбище.

За столом хозяйничала Анна. Ей помогали Вэльвунэ и Катя. Глядя на маленького Тутриля. Атата подумал, что было бы хорошо, если бы у него и у Анны появился вот такой шустрый мальчишка. От этой мысли почему-то тревожно заныло сердце.

Он вежливо осведомился:

— Привыкли к яранге?

— Мне не надо было привыкать, — ответила Анна. — Я была готова к этому.

Атата задумался. Меньше всего в этой обстановке ему хотелось ссориться. Но не может тангитанка, комсомолка, выросшая в прекрасном городе Ленинграде, где произошла революция, где на каждом шагу тебе напоминают о величии рабочего класса, его коллективном чувстве, безвозвратно обратиться в чаучуванау! По ее поведению, по разговору видно было, что женщина она умная.

— Думаешь, мне приятно заниматься вот этим делом — раскулачиванием?

Анна усмехнулась:

— Мне кажется, что тебе это нравится. Нравится быть большим начальником, особенно перед беспомощными, загнанными в угол людьми.

Да, она могла проникнуть своим умом глубоко! Надо быть осторожнее с ней, не стоит так откровенничать и доверчиво искать у нее сочувствия.

Тем временем из стада вернулся Ринто, принес на себе ободранную оленью тушу.

— Что же ты один вернулся? — строго спросил Атата.

— Сыновья не могут покинуть стадо. Важенки недавно отелились.

Распорядившись принести собственные продукты, чай, сахар, Атата не поленился лично сходить к своей нарте и нацедить из канистры бутылку спирта. Потребовав воды, развел напиток и предложил сначала хозяину. Ринто покорно принял кружку и отпил глоток. Все, кто находился в яранге, даже Катя, отпили по глотку, и только Анна отказалась.

— Знаю, — усмехнулся Атата, — тангитанские женщины любят сладкое красное вино. Может быть, тебе его скоро доведется отведать…

Разговор налаживался с трудом, случалось, что чоттагин погружался в долгое молчание, прерываемое лишь треском сырых сучьев в дымном костре, да чавканием Ататы, который с удовольствием поглощал свежее оленье мясо. Для приморского жителя оленина всегда была лакомством, недаром именно она и являлась лучшим жертвоприношением, когда надо было умилостивить богов.

— Ну, вот и кончилось твое хозяйствование в тундре, — обратился к Ринто заметно захмелевший Атата. — Скоро тебе придется расставаться со своими оленями.

Ринто спирт не брал. Несмотря на то, что он сделал изрядный глоток из кружки, голова оставалась ясной, лишь сердце стучало чаще, болью отдаваясь в грудной клетке.

— Что же будет с ними? — спросил Ринто, с трудом выдавливая из себя слова.

— Твои олени станут колхозными, станут частью большого общественного стада уэленского колхоза «Красная заря».

— Но ведь уэленский колхоз чисто охотничий, — напомнил Ринто.

— Теперь такая установка, создавать смешанные хозяйства, — пояснил Атата. — Ведь зимой охотники мало заняты, вот они и будут пасти оленей.

— Они этого никогда не делали, да и не умеют.

— Научатся! Вот я тоже не умел ничего, был тёмным, невежественным эскимосом. А кем стал! Капитан МГБ! Скоро стану майором! Ты слыхал хоть про одного майора из народа эскимосов или чукчей!

Последнее Атата произнес больше для Анны, нежели для Ринто.

Молчавшая до этого Анна спросила:

— Вот ты большой начальник, можешь ли сказать: зачем трогать людей, которые ничего плохого никому не сделали?

— Как это не сделали? — искренне удивился Атата. — Они же убегали от Советской власти!

— Они спасали свою жизнь, своих оленей, они хотели жить, как жили раньше.

— Но есть же решение Центрального комитета партии и Советского правительства! Указание вождя великого Сталина! Советские люди должны жить по новым законам!

— А если они этого не хотят?

— Мало ли! Есть лозунг: кто не с нами — тот против нас! Если Ринто со своим стойбищем не с советским народом, то он — против нас! Поэтому мы поступаем с ним как с врагом народа!

— Арестуете его?

— Он уже считается арестованным.

— А если он не подчинится?

— У меня есть право — применить оружие.

— Неужели ты можешь вот так запросто убить человека?

— Я уже говорил: кто не с нами — тот против нас! Когда враг не сдается — его уничтожают! Я выполняю задание партии, Советского правительства и лично товарища Сталина.

— Арестуете, а что потом с ним будет?

— Судить будут. Иногда присуждают расстрел, иногда — лагерь. Но многие до лагеря и даже до суда не доживают.

Хотел было рассказать об Аренто, но не стал: эта смерть скорее его поражение, чем победа.

— Вот я вас всех совершенно не понимаю: почему вы отказываетесь от новой жизни? Советская власть и лично товарищ Сталин хотят, чтобы и чукчи и эскимосы жили так же, как и все другие народы нашей страны. Чтобы они были грамотные, культурные, навсегда забыли о своем темном прошлом. Твой сын Танат учился в школе. Даже знаю, что хотел продолжать образование. В твоем стойбище работал учитель Лев Васильевич Беликов. Казалось, что ты человек передовой. Был даже разговор: сделать тебя председателем тундрового колхоза. Правда, я был против: все же ты кулак, эксплуататор, чуждый трудовому человеку элемент. Но некоторые были за тебя, особенно твои земляки — Отке, Туккай. Но я оказался прав: при первом же удобном случае ты взял и удрал подальше от Советской власти. Неужели ты не хочешь добра своему народу? Неужели ты хочешь, чтобы твои дети, внуки так и жили в темных, грязных ярангах, верили обманщикам-шаманам, не мылись в бане, не умели ни читать, ни писать? А Советская власть дает нашим народам немало: вот я стал капитаном МГБ, мой друг уэленец Тымнет стал летчиком, другие уэленцы — Отке и Туккай — большие начальники. Отке заседает в Верховном Совете, он видит каждый год великого Сталина!

Ринто слушал разглагольствования Ататы, становившиеся все громче. Спорить с ним невозможно. Для него уже не существует прошлого, той жизни, которая для Ринто и его соплеменников была существенной частью их личности. Он понимает, что отказаться от нее и отказаться от собственных оленей, значит, отказаться от самого себя. Но только самоубийцы добровольно уходят из жизни. Ринто не хочет быть таким. Он любит жизнь, эту землю, своих родных и близких. С этой земли его можно убрать только силой.

— Тот, кто тянет нас назад, должен уйти, — продолжал свою речь Атата. — Это наша задача — Министерства государственной безопасности, которым руководит верный соратник и земляк великого Сталина — Лаврентий Павлович Берия. По всей стране идет такая работа. Ее начали еще до войны. Борьба с фашизмом не дала закончить великое дело. По всей стране построены специальные лагеря для врагов народа. Там отбывают наказание кулаки не только с Чукотки, но и со всей страны — с Украины, Белоруссии, Казахстана, Киргизии, Грузии, Эстонии, Латвии, из всех союзных республик…

Собственная речь как бы убаюкивала Атату. Он закрывал глаза иной раз даже валился набок.

Вскоре он вовсе умолк и захрапел. Верные его помощники-каюры подняли начальника и бережно понесли в палатку, поставленную рядом с ярангой.

Ринто вышел из яранги, сделав знак Анне следовать за собой.

— Что ты решил? — спросила она.

— Будем бороться, — тихо отвесил Ринто и поделился планом.

Танат и Рольтыт вместе со стадом уходят в глубь ущелья и по долине небольшой речки, которую загодя высмотрел Ринто, поднимаются на плато.

Остальные остаются в стойбище. Главное, сохранить оленей, уберечь стадо.

— Честно говоря, — признался Ринто, — я бы согласился стать заложником, как это водилось в древности. Но, боюсь, Атата пожелает взять нас вместе с оленями. В таком случае, пусть сам погоняется за стадом, мы не будем помогать… Ты иди спать, а я пойду в стадо, потолкую с сыновьями.

Анна, проводив взглядом медленно удаляющуюся фигуру Ринто, вернулась в ярангу. Из палатки раздавался громкий храп пьяного Ататы и его каюров.

В яранге никто не ложился спать. Из соседней яранги пришли женщины и дети. Они молча сидели вокруг костра. Первой нарушила молчание Катя.

— Что с нами будет? Неужели погонят в колхоз?

— Если будем покорны, как телята, там и окажемся, — жестко произнесла Анна.

— Они же вооружены, — напомнила Катя.

— Их только трое, — ответила Анна, — а нас вон сколько!

— Мужчин-то и у нас только трое, — подала голос Вэльвунэ.

— Смотря как считать, — заметила Анна. — Во-первых, мужчин у нас куда как больше, если считать и Тутриля. А мы, женщины, не слабее некоторых мужчин.


Ринто добрался до стада и сообщил о своем решении.

— Мы, конечно, оленей не отдадим. Вы сейчас перегоните их на плато. Если что — я согласен отдать себя в плен.

— Если тебя возьмут, кто останется старшим в стойбище? — спросил Рольтыт.

— Старшей в стойбище будет Анна, — твердо сказал Ринто. — Я знаю, что кое-кому это не понравится, но так надо. Она теперь много знает о нашей жизни, может совершать все обряды, а что касается оленьей пастьбы, выбора пастбищ, то в этом Рольтыт хорошо разбирается.

— Но, может быть, мы еще отобьемся? — робко предположил Рольтыт. В небольшой палатке пастухи держали огнестрельное оружие — старый американский винчестер да дробовое ружье шестнадцатого калибра, чтобы отгонять волков.

— Отбиться-то мы можем, — задумчиво Ринто. — Но чукчи давно не стреляют в людей. Не наше это дело — проливать человеческую кровь. А потом — нам все равно придется ответить за это. Мщение со стороны власти будет жестоким — недаром они воевали четыре года…

Ринто подошел по очереди к каждому из сыновей и потерся щекой о щеку с ними.

Оба сына стояли неподвижно, пока фигура отца не скрылась за нависшей скалой.


Время давно перевалило за полночь. Вскоре должно взойти весеннее солнце. Но снег все еще сохранял ночной наст и с хрустом ломался под ногами.

Гости еще спали. Ринто почему-то подумал, что к утру спящий человек почти перестает храпеть: видно, готовится просыпаться.

В яранге уже потрескивал костер, и дым поднимался к вершине конуса — к дымовому отверстию.

В тишине весеннего утра, под синевой нависшего снежного козырька, Ринто взял Анну за рукав кэркэра и медленно произнес:

— Пришел великий час нашего испытания. Прежде всего, я хотел повиниться перед тобой, что не смог сделать твою жизнь в тундре спокойной и безмятежной. Видимо, такие дни для нашего народа кончились… Я уже сообщил сыновьям, что решил принести себя в жертву. Пусть меня увозят, судят, расстреливают, но оставят в покое вас. Надеюсь, договорюсь с Ататой. Он все же наш земляк, хотя и человек другого племени. Я также сказал сыновьям, что ты остаешься за меня старшей в стойбище. У них хватит разума повиноваться тебе, а ты человек сильный и умный, сумеешь с ними справиться.

— Я не уверена, что справлюсь, — ответила Анна, пораженная услышанным. — Я — женщина.

— Бабушка Гивэвнэу тоже была женщиной. Однако она вырастила нас и сохранила наше стойбище, наше стадо.

Брезент палатки заколыхался, и наружу выполз Гатле, продирая глаза тыльной стороной оленьей рукавицы. Потом вылез второй каюр, Ипэк, а за ними показался сам Атата. Все трое встали в ряд за палатку и зажурчали в снег, сопровождая это громкими выхлопами утробного воздуха.

Завязывая витой шнурок на меховых штанах, Атата кивком подозвал Ринто:

— Будем чаевать и разговаривать. Готовиться к переходу в Уэлен.

Внешне Ринто казался нисколько не удрученным всем случившимся. После принятия окончательного решения он почувствовал себя успокоившимся: он теперь знал, что надо делать, что ожидает его.

За утренним чаепитием, которое выглядело почти что праздничной трапезой по обилию мяса, оленьих лакомств — прэрэма, костного мозга из оленьих ног, квашеной зелени и даже мелко наколотого сахара, Ринто распоряжался как радушный хозяин, встречающий дорогого гостя. Чего нельзя было сказать об Атате, хмуром, насупленном, хотя он умылся твердым зернистым снегом. Он чувствовал себя пасмурно и тягостно от вчерашнего выпитого. Он знал от опытных русских, и прежде всего от секретаря окружкома партии Грозина, что это состояние можно снять небольшим количеством алкоголя. Но Атата испытывал такое отвращение к спиртному, что скорее соглашался терпеть и страдать, нежели даже понюхать дурной веселящий напиток.

Сделав большой глоток крепкого чая, он спросил Ринто:

— Сколько тебе надо времени, чтобы отправиться в путь?

— Я готов хоть сейчас.

— А твои люди, оленье стадо?

— Я решил отправиться с тобой один. А люди пусть остаются. Со мной можете делать что хотите, но моих родных прошу оставить в покое.

Атата некоторое время молча и пытливо всматривался в непроницаемое лицо Ринто, пытаясь переварить только что услышанное.

— Значит, так ты решил? — в голосе Ататы послышались зловещие нотки.

— Да, это мое решение, — спокойно ответил Ринто.

— И долго ты думал над этим?

— Всю ночь не спал.

— Зря не спал. Мог спокойно спать. Потому что ты не имеешь никакого права принимать решение. Это сделали давным-давно наш великий вождь и учитель Иосиф Виссарионович Сталин, Центральный комитет партии большевиков и Советское правительство.

По мере того как Атата говорил, голос его повышался, набирал силу, и, к концу речи, он уже кричал.

Заплакал проснувшийся Тутриль.

— А ты не кричи! — вдруг подала голос Анна. — Почему ты повышаешь голос в чужом жилище? И почему ты ссылаешься на Сталина? Он что, лично тебя просил так себя вести с людьми?

Не ожидавший этого Атата замолчал. Ринто воспользовался паузой.

— Я отдаю себя добровольно и сознательно в заложники. Можете меня увозить куда надо… Зачем вам мои сыновья, женщины и малые дети?

Но Атата уже взял себя в руки.

— Будет так, как я сказал… У меня есть право: за неповиновение — расстрел на месте! Двинемся в Уэлен все.

— А я вот не поеду! — вдруг заявила Анна. — У меня научная командировка!

— Что касается тебя, — медленно выговорил Атата, — есть секретный приказ «органов».

— Покажи! — потребовала она.

— Это устный, секретный приказ.

Атата никак не ожидал, что Анна Одинцова проявит такую строптивость.

— Ты человек нашей земли, близкого нам народа, — медленно и спокойно заговорил Ринто, обращаясь к Атате. — Никто из самых больших начальников так хорошо не знает нашу жизнь. И ты должен понять: какой тебе резон тащить всех в Уэлен? Пусть они остаются здесь. А когда телята окрепнут, двинутся на побережье, к Уэлену, как это всегда водилось.

— Ты уже один раз обманул меня, — усмехнулся Атата. — Ну, меня, ладно. Но ты обманул лично товарища Сталина и партию большевиков, которые борются за сплошную коллективизацию. Неужели я, как большевик, могу допустить, чтобы ты меня провел второй раз? Так вот, если ты не хочешь напрасного кровопролития, чтобы кое-кто расстался раньше времени со своей жизнью, иди в стадо и пригони его вместе с сыновьями сюда, а тем временем пусть остальные готовятся к кочевке в Уэлен.

Ринто посмотрел на Анну. Так смотрит олень, обреченный на заклание и понимающий, что скоро для него навсегда погаснет солнечный свет. Он явно ждал, что она скажет.

— Хорошо, — неожиданно для всех примирительно произнесла Анна. — Будем кочевать к Уэлену. Я надеюсь встретиться там с настоящими, большими начальниками и убедить их, что ты, Ринто, никакой не кулак.

— Еще скажешь, что он и не шаман! — криво усмехнулся Атата.

— Ну, это не тебе судить! — Анна презрительно посмотрела на него.

Меньше суток понадобилось стойбищу, чтобы разобрать яранги, уложить весь скарб на грузовые нарты и запрячь грузовых оленей.

Каюры и Атата молча наблюдали за приготовлениями. Перед тем, как тронуться в путь, Атата связал руки Ринто и Танату и посадил их, соответственно, на нарты Гатле и Ипэка. Подошел с ремнем к Анне Одинцовой, помешкал и хрипло проговорил:

— Ну, хорошо. Я тебе не буду связывать руки, но поедешь на моей нарте. Будем ехать так: впереди — мы, затем Гатле с Ринто, сзади Ипэк с Танатом, и уже потом — весь аргиш. Оленье стадо движется следом. Рольтыт, не отставай. Отстанешь — будешь отвечать как кулацкий пособник и проведешь остаток своей жизни в сумеречном доме.

Перепуганный Рольтыт молча кивал.

Собаки, чуя оленей, взвывали и пытались вырваться из постромков. Стоило большого труда сдерживать их. Гатле посоветовал отъехать подальше от остальной части каравана.

Наконец, последние распоряжения были отданы, и они двинулись в путь.

Вот первая нарта с Ататой и Анной Одинцовой вошла в тень нависшего снежного козырька, потом второй каюр с Танатом. Анна Одинцова в меховом кэркэре сидела спиной к движению и смотрела на женщин стойбища, которые вели ездовых оленей, запряженных в тяжелые нагруженные скарбом и детьми нарты.

Неожиданно ей показалось, что кто-то выстрелил. А может быть, это громко щелкнул бичом каюр Гатле?

Сначала она почувствовала легкое дуновение, которое мгновенно усилилось до плотного воздушного удара.

— Снежная лавина! — закричал Ринто.

Но его крик потонул в нарастающем гуле, и все заклубилось вокруг в белесой пелене, словно неожиданно поднялась пурга. Все погрузилось в плотное снежное облако, даже солнечный свет померк. Гул и ветер, поднятые сорвавшейся снежной лавиной, поглотили человеческие крики, собачий лай и визг.

Катя шла впереди первой груженой нарты, на которой сидел Тутриль. Воздушной волной ее сбило с ног, но снежная лавина прокатилась всего лишь на расстоянии вытянутой руки. Поднявшись на ноги, она пыталась что-то увидеть в белесой круговерти, но прошло еще немало времени, прежде чем улегся поднявшийся снег.

Тишина наступила раньше. Женщины и дети смотрели в оцепенении: вместо ехавших впереди собачьих упряжек перед ними встали груды неподвижного снега, из-под которого не слышалось ни звука, словно там ничего и не было.

И только когда окончательно улегся поднятый снег, припорошив грузовые нарты, запряженных оленей, детей, груз, идущих рядом с нартами женщин, закричала Катя и бросилась вперед, проваливаясь в рыхлый снег по грудь. Она лихорадочно пыталась ногами и голыми руками разгрести снег, откопать оказавшихся под лавиной, но тщетно, снега было слишком много, он был тяжелый от напитавшей его влаги. Вместе с Катей вперед кинулись и остальные женщины. Иногда они все вдруг прекращали работы, прислушивались к зловещей, белой тишине и снова принимались рыть снег. Они не обращали внимания на то, что ободрали до крови пальцы на руках.

Из скарба достали насаженные на черенки китовые лопатки и принялись ими разгребать снег. Катя уже вырыла нору выше своей головы. Подошла Вэльвунэ и тихо произнесла:

— Они задохнулись в снегу.

— Но ведь все равно их надо отрыть.

И вдруг они обе одновременно услышали человеческий стон. Он слышался впереди, с дальнего конца лавины. Обе женщины побежали туда.

Из-под снега виднелась запорошенная, серая голова, страшная, с запекшимися сгустками крови на уголках широко раскрытого рта. Это была Анна. Откопав ее, осторожно положили на снег. Женщина была без сознания, но громко стонала.

— Глядите, еще одна голова! — вскрикнула Катя.

Это был Атата. Он жадно хватал воздух широко раскрытым ртом, из выпученных глаз обильно текли большие мутные слезы. Откопав его и положив рядом с Анной с новой надеждой принялись раскапывать снег.

Прошло немало времени, прежде чем удалось откопать уже бездыханного Таната и его каюра Ипэка. Когда нашли Ринто и Гатле, солнце уже скрывалось за горизонтом.

Анна поднялась и подошла к лежащему Атате. Дотронувшись носком торбаза до его серого, слегка припорошенного снегом лица, она сказала:

— Я бы могла пристрелить тебя и сунуть обратно в сугроб… Но надеюсь, ты понял: это предостережение свыше.

— У меня, кажется, сломана нога, — простонал Атата.

И впрямь, его нога как-то неестественно была подвернута.

— Но ты жив, — бесстрастным, ровным голосом произнесла Анна. И отвернулась.

Подошел Рольтыт. Лицо его было искажено гневом и горем. Анна заметила в его руке старый винчестер. В последнюю секунду, извернувшись каким-то образом, она сумела схватиться за ствол, и тут же почувствовала жаркое прикосновение, словно кто-то провел раскаленным проводом по правому бедру. Поначалу она даже не почувствовала боли, но заметила, как намокла шерсть и на белый снег закапала кровь, проделав глубокую темную воронку. Рольтыт отбежал в сторону, изрыгая проклятия и завывая, как голодный волк, которого отгоняют от стада.

Атата посмотрел на Анну, и она услышала его хриплый голос:

— Спасибо… Ты спасла мне жизнь.

Морщась от боли, он отстегнул от пояса кобуру с пистолетом и подал Анне Одинцовой.


Два дня понадобилось, чтобы откопать и похоронить погибших. Рана у Одинцовой оказалась не опасной: глубокая царапина в мягкой ткани. Слегка прихрамывая, она совершила все полагающиеся обряды, принесла жертвы и сказала Рольтыту:

— Отправляйся в стадо и собери разбежавшихся оленей.

14

У Ататы нога так и не зажила как следует. Он ходил прихрамывая, опираясь на палку. Придя в себя, он спросил Анну:

— Что ты собираешься делать со мной?

— Ты должен уйти, — ответила она. — Но прежде ты должен дать клятву, что никогда больше не будешь преследовать наше стойбище.

— Этого я не могу обещать.

— Почему?

— Потому что я — большевик. Я давал клятву партии и Советскому правительству, а через них — великому Сталину. Настоящий большевик лучше умрет, чем предаст дело своей партии.

— Значит, тебе придется умереть, — спокойно сказала Анна Одинцова.

Атата встрепенулся:

— Умереть?

— Да.

— Но кто меня убьет?

— Сам себя убьешь. А если сил не будет — поможем тебе, как ты помог уйти из жизни моему мужу и свекру.

— Но я не виноват! — воскликнул Атата.

— От твоего выстрела сорвалась снежная лавина. Ты — здешний человек и должен знать, что такое может случиться и такие опасные места надо проезжать в полной тишине.

Атата вырос на длинной узкой галечной косе, уходящей далеко в открытое море. С коварством снежных лавин он столкнулся во время долгих путешествии по тундрам Чукотки. Но сам ни разу не попадал под них и как-то не придавал им особого значения. Кто мог предполагать, что от слабого выстрела нагана может сорваться такая громадная масса снега и похоронить под собой столько людей и собак? Если бы они ехали в середине каравана, как он это делал раньше, не сидеть бы ему сейчас в чоттагине и не беседовать с Анной, с этой необыкновенной, волшебно притягательной женщиной.

Атату пока поселили отдельно, во втором пологе главной яранги, и, просыпаясь по ночам, он пытался услышать дыхание Анны, воображал себя рядом с ней. Он не торопился покидать стойбище, которое медленно двигалось по направлению к побережью Ледовитого океана, к старым летним пастбищам, именно туда, куда должен прибыть Атата.

Снег почти всюду растаял. Зловещее ущелье осталось далеко позади, и порой приходилось пережидать несколько дней, пока разбухшая от весеннего разлива какая-нибудь речка возвращалась в свое русло, и оленям можно было перейти ее вброд.

Несколько раз над стойбищем пролетал самолет, иногда так низко, что едва не задевал верхушку жилища. Атата размахивал своей старой рваной рубашкой и кричал:

— Тымнет! Я здесь!

Опасаясь за свою жизнь после разговора с Анной, Атата потребовал обратно свой наган, но получил отказ:

— Без оружия в нашем стойбище ты не будешь никому угрожать.

— Выходит, ты стала хозяйкой стойбища, — усмехнулся Атата. — Владелицей огромного, самого большого на Чукотском полуострове оленьего стада. Таким образом, ты автоматически становишься классово чуждым советскому народу человеком.

— Я не сама стала главой стойбища, — спокойно ответила Анна, — так сложились обстоятельства, и такова была воля Ринто.

— Когда же он успел это тебе сказать? Ведь он погиб неожиданно.

— Он знал, что не вернется. Еще не было случая, чтобы схваченный советскими властями оленевод возвращался. Но он верил в милосердие, в понимание со стороны своего земляка и надеялся, что ты ограничишься только его арестом. Об этом в стойбище знают все. И самое главное, о чем ты не догадываешься. Ринто успел передать мне главные шаманские знания.

Атата громко расхохотался.

— Ты еще и шаманкой стала! Это значит, что ты дважды классовый враг, и ты должна быть уничтожена. Кто не с нами — тот против нас. Если враг не сдается — его уничтожают.

— Если ты только попробуешь это сделать, мне придется тебя убить, — спокойно произнесла Анна, и Атата понял, что это не пустые слова.

Он почувствовал, как повеяло холодом смерти от слов этой женщины. Этот животный страх, ужас перед близкой смертью, который он недавно испытал под снежной лавиной, странно смешивался с нарастающим плотским желанием, словно внутри у него зрел огромный, наполненный горячим гноем нарыв.

Атата поспешил замять этот опасный для него разговор.

Целыми днями он наблюдал за жизнью оленьего стойбища. Иногда, чтобы занять себя чем-нибудь, уходил собирать тальник на берегу речушек и озер для костра, пытался пасти стадо вместе с Анной, которая время от времени подменяла Рольтыта.

Лето все больше захватывало тундру, уничтожая последние остатки снега. Сегодня трудно было себе представить, что все эти зеленые, поросшие кустами берега, покрытые разноцветьем сухие склоны холмов, травяные луга в низинах еще недавно лежали под толстым слоем снега, высушенного до звонкости морозом. На берегах водоемов и в зарослях полярной березы кипела жизнь: огромные птичьи стаи останавливались на кормежку, многие оставались вить гнезда, иногда пугая одинокого путника неожиданным взлетом из-под ноги.

В родном Уназике такие же огромные стаи уток, летевшие с материка на полярные острова, пересекали косу. Птичий гомон не умолкал над морем, иногда их было столько, что они затмевали солнце. С моря доносилось хрюканье моржей, похожее на оленье, крики чаек и мерное дыхание морского прибоя.

Давно Атата не чувствовал такого спокойствия на душе. Иногда приходила мысль: не лучше ли вообще остаться в оленьем стойбище, взять в жены Анну, превратиться в богатого чаучу? Он внутренне улыбался этой мысли, прекрасно понимая, что Советская власть достанет его и здесь, и ему придется отвечать за «кулацкое перерождение». Но сама мысль эта необыкновенно грела, позволяла уноситься мечтами вдаль от действительности. Он представлял себя старейшиной стойбища, мужем главной шаманки Анны Одинцовой. Согласно обычаю, ему придется взять в жены и Катю с Тутрилем, но, с другой стороны, поскольку он не являлся кровным братом погибшего, она могла перейти и к старшему брату — Рольтыту. Пожалуй, тот не прочь заиметь вторую молодую жену. У Ататы и Анны Одинцовой могут быть и свои дети. Красивые, сильные, какие обычно родятся от сожительства местных жителей с тангитанами. Правда, обычно случалось так, что тангитанские мужчины, прибывавшие на больших кораблях, просто вступали в связь с местными женщинами. Очень редко бывало, чтобы тангитан женился на местной и оставался здесь жить. Таких семей на чукотском полуострове было всего две: норвежца, безрукого Волла, и вторая — недавно умершего ингуша Добриева, неудачливого аляскинского золотоискателя, перебравшегося на этот берег Берингова пролива. Он сочетался браком с красавицей Чульхеной, эскимоской из Наукана, и оставил после себя многочисленное потомство сильных, красивых и здоровых парней и девушек. С Анной Одинцовой дети были бы не хуже, в этом Атата был убежден.

Обычно он легко брал приглянувшихся женщин, даже если останавливался на короткое время в каком-нибудь стойбище или прибрежном селении. Чувствовал, что он им нравится. Но, похоже, Анна Одинцова вообще не видела в нем мужчину, и если их глаза встречались, он видел в них только ненависть и презрение. Это было невыносимо для него.

— Оружие обратно не получишь! — твердо и окончательно объявила Анна. — Я его выбросила в озеро.

— Но это казенное оружие, у меня будут неприятности.

— Это твои заботы.

Иногда Атата ловил себя на том, что откровенно любуется этой женщиной, и горьковато-сладкое чувство тоски возникало в глубине души. Он тайком подсматривал за ней, как она шла, разговаривала, обдирала поверженного оленя, выделывала шкуры, кроила и шила. И в тишине, когда все стойбище ненадолго затихало в светлой ночи, в его ушах неземной музыкой звучал ее голос, не давал уснуть. Как хотелось услышать от нее что-нибудь ласковое, теплое. Атата чувствовал, что все глубже погружается в зависимость от неожиданно возникшего чувства.

Расхрабрившись, он как-то сказал:

— Ты мне очень нравишься.

Она промолчала.

— Если честно, то ты та женщина, — о которой я мечтал всю жизнь.

Анна усмехнулась.

— Ты лучше думай о том, как покинуть наше стойбище. Нам такой бездельник только в тягость.

Конечно, по причине своей хромоты Атата в оленеводческом стойбище был ни к чему.

— По древнему обычаю бесполезного человека можно было удушить, и никто ничего бы не сказал, — напомнила Анна.

И впрямь: такая женщина может запросто удушить. И этот обычай Атате был известен. Несколько лет назад даже судили одного оленевода за то, что ремнем задушил немощную старуху-мать, якобы по ее просьбе.

Но Атата не унимался.

— Иногда мечтаю: остался бы я здесь, в стойбище, бросил бы свою чекистскую карьеру, поженились бы и жили в покое и согласии. Растили бы детей…

— А как же твой колхоз?

— Ничего! Остались бы мы с тобой в тундре новыми советскими оленеводами, стали бы строить новую жизнь, проводить в жизнь политику партии и товарища Сталина. Ведь все бы осталось по-прежнему!

— Ты же большевик! — усмехнулась Анна. — Закоренелый большевик. И уже не видишь свою жизнь другой. Как ты объяснишь своим товарищам по партии, что твоя жена — шаманка?

— Ты отречешься, — неуверенно проговорил Атата.

— Ты прекрасно знаешь, что если человек становится шаманом, он шаманом и умирает.

— Но ведь ты не настоящая шаманка… Тебя заставили, принудили насильно.

— Нет, я добровольно стала шаманкой, — громко сказала Анна. — Настолько настоящей, что я тебя могу убить даже без оружия!

Она сама не ожидала, что произнесет эти слова. Но они были сказаны.

После этого разговора Атата стал избегать ее.

Несмотря на хромоту, он часто уходил далеко от стойбища.


— Катя должна перейти в мою ярангу, согласно обычаю, — сказал Рольтыт Одинцовой.

— Если она не против — пусть переходит.

Согласно древнему обычаю левирата, и Анне надлежало перейти в семейное жилище Рольтыта, старшего мужчины, оставшегося в стойбище. Но он пока об этом не заговаривал. Видно, решил про себя сделаться единственным мужем для троих женщин постепенно. К тому же Рольтыт не был уверен, может ли он сделать шаманку своей женой и подчиняется ли она этому закону.

На вопрос Анны, хочет ли сама Катя перейти в ярангу Рольтыта, молодая женщина покорно ответила:

— А что делать? Выбора у меня нет, а Тутрилю нужен отец, да и мне еще нужен мужчина.

Удивительно просто решались эти проблемы в тундре!

По мере того, как стадо приближалось к Уэлену, все больше чувствовалось дуновение океанского ветра, и комарье не так досаждало и людям, и животным.

В один из ясных дней Атата, снаряженный небольшим запасом провианта, заковылял вдоль берега обширной Уэленской лагуны. Даже в самом худшем случае ему понадобится не более двух суток, чтобы добраться до селения, в это время стоит ясная и светлая погода, солнце лишь на несколько минут скрывается за горизонтом и снова поднимается над обширной холмистой тундрой, чтобы начать свой долгий путь по безоблачному летнему полярному небу.

На прощание он сказал Анне:

— Я не могу ничего обещать… Только одно: ты покорила навсегда мое сердце. Пусть мое чувство безответно, но лишь одна мысль о том, что ты есть на свете, словно маленькое солнышко, светит и греет в моем сердце. А если мне так и не удастся завоевать тебя, я найду такую тангитанскую женщину, которая похожа на тебя.

Анна молча слушала откровения Ататы и, хотя больше чем уверена была в том, что он опять явится, как только установится снежный путь, ничего не могла поделать. Оставить его пленником стойбища означало навлечь на себя еще большие кары со стороны властей, которые все равно будут искать исчезнувшую экспедицию. Лишить его жизни у нее не хватит духа, хотя покойный Ринто не раз уверял ее, что теперь это для нее не такое уж большое испытание. Она была в смятении от признаний Ататы и по ночам просыпалась от тяжелого, сладкого томления, причиной которому был приснившийся Атата. Ненависть граничила с каким-то сладострастно-томительным чувством сродни тому, которое она ощутила, когда, испытывая ее, Ринто вошел в ее тело.

Анна дала Атате охотничий нож на случай встречи с большими хищными зверями. Но и эту пору и волки, и редкие в этих краях бурые медведи не отличались агрессивностью.

На лето стойбище остановилось на несколько месяцев на старом, постоянном месте, где на земле хорошо сохранились большие круглые камни, к которым привязывались концы ремней, удерживающие покрышку-рэтэм яранги. Отсюда, если спрямить дорогу и поплыть на кожаной байдаре через Уэленскую лагуну, дорога до селения может занять только один день. Да и уэленцы уже знали, что стойбище Ринто вернулось на старое становище и расположилось на летовку на знакомом плато.

Гости не замедлили появиться. Приехал Вамче, родич Ринто, и рассказал о последних новостях. Главной, по его уверениям, было празднование юбилея великого вождя, который оказался большим знатоком разных языков. Как уверял Вамче, такой мудрый человек, как Сталин, вполне мог знать и чукотский язык, и Отке, который уезжал в Москву на юбилейную сессию Верховного Совета СССР, собирался перекинуться несколькими словами с Иосифом Виссарионовичем. Жизнь в Уэлене протекала спокойно. В школу приехали новые учителя, для них построили жилой дом как раз недалеко от яранги Вамче.

— Идут разговоры о том, что все чукчи и наши соседи эскимосы скоро перейдут жить в деревянные дома. Яранги будут уничтожены.

Анну интересовала реакция властей на появление хромого Ататы.

— Была весть, будто из бухты Кытрын отправляют следственную группу, но Атата настоял, что этого делать не стоит, так как все ясно: произошло несчастье, стихийное бедствие, в котором никто не виноват.

— А сам он не собирается приезжать обратно в наше стойбище? — спросила Анна.

— Такого разговора не было, — ответил Вамче.

— Может быть, нас решили оставить в покое? — предположила она.

— В Чаунском районе, — сказал Вамче, — некоторых оленеводов не стали трогать. Объявили их колхозниками, только предписали каждый год во время забоя отдавать определенную часть шкур и мяса властям, а в остальном они живут как прежде.

Анна с особым вниманием выслушала эту часть рассказа гостя, даже попросила повторить несколько раз. На сердце сразу стало легче. Может, и впрямь власти одумались и решили не рубить под корень оленеводческое хозяйство Чукотки.

Вамче привез кое-какие продукты, прежде всего сахар, чай и муку, лакомства, по которым соскучились не только дети стойбища, но и взрослые.

Катя напекла лепешек, заварила чай. В этот вечер Рольтыт отдыхал в стойбище. Вамче привез ему бутылку, и Рольтыт был необыкновенно разговорчив и смел.

— Я и раньше говорил: глупо бегать от Советской власти. Если бы слушались меня, все были бы живы…

— Тогда я бы оставалась в мужниной яранге, — тихо и мечтательно сказала Катя, — и Тутриль был бы с отцом.

— Теперь я — твой муж, и Тутриль — мой сын! — сердито прервал ее Рольтыт. — Скоро и Анна станет моей женой. Так положено, согласно старому обычаю.

— А если она не захочет? — спросила Катя.

— Мало ли что! — расхрабрился Рольтыт. — Ты ведь тоже не больно хотела перебираться в мою ярангу. Однако живешь со мной! Так будет и с Анной Одинцовой.

Уверенность в том, что Анна станет его женой, понемногу укреплялась в сознании Рольтыта. Несколько смущало ее шаманство. Но он втайне надеялся, что оно не окончательное, как бы не завершенное. Он был свидетелем, как пуля задела бедро новоявленной шаманки, из открытой раны полилась кровь. Настоящие шаманы не боятся никакого оружия, даже тангитанского, огнестрельного. Их можно убить только особо освященным копьём. Значит, Анна Одинцова остается обыкновенной, смертной женщиной.

Поздней осенью надо было откочевать на зимние пастбища. Там, вдали от Уэлена, в долинах с нависшими смертельными снежными лавинами, можно будет серьезно поговорить с этой женщиной, лишить ее власти главы стойбища и сделать ее женой. Жаль, не удалось порасспросить младшего брата об особенностях физической близости с тангитанской женщиной. Рольтыт несколько побаивался будущих своих отношений с ней.

Выбрав время, когда матери не было дома, Рольтыт вошел в чоттагин отцовой яранги, которую теперь занимали вдвоем Вэльвунэ и Анна. Рольтыт достал фанерный чемоданчик, в котором хранились книги и толстые тетради, исписанные мелким почерком. На многих страницах были нарисованы яранги, разные предметы обихода и даже ночное небо с главными звездами. Толстые книги в твердых переплетах, оклеенные специальным, прочным материалом, были и на русском, и на английском языках. Еще учитель Лев Васильевич Беликов привил своим ученикам особое, благоговейное отношение к печатному слову. Поэтому сердце у Рольтыта колотилось у самого горла и часто не хватало дыхания. Приходилось время от времени останавливаться, переводить дух, прислушиваться к звукам на воле, чтобы не быть застигнутым матерью. Какой надо было обладать невероятной грамотностью, чтобы разбирать написанное на двух разных языках! Анна как-то говорила, что сначала училась десять лет в обычной средней школе, потом — пять лет в университете и еще три года в специальном ученом заведении, название которого Рольтыт хорошо запомнил — аспирантура. И все это происходило в далеком городе Ленинграде, где когда-то правил русский царь, где началась революция под водительством двух людей — Ленина и Сталина. Первый давно умер, еще до рождения Рольтыта, а второй еще жив, и недавно, по словам Вамче, все народы Советского Союза отметили его семидесятилетие. Сталин стал не только наследником великого Ленина, который хранился нынче у Кремлевской стены в Москве, но продолжателем, превзошедшим своего учителя. Он победил немецких фашистов, стал не просто генералом и маршалом, а генералиссимусом, и народы всего мира смотрят на него с благоговением и надеждой. Он хочет, чтобы Рольтыт стал колхозником и отказался от своих оленей в пользу коллективного хозяйства. В глубине души Рольтыт готов был отдать отцовских оленей, не проводить больше дни и ночи в холод, дождь и снежный ураган, сторожа стадо. В колхозе много народу, и каждый работает в меру своих сил и возможностей.

Рольтыт выволок фанерный чемоданчик на волю и погрузил на легковую нарту.

Деревянные полозья плохо шли по траве, и пришлось немало потрудиться, чтобы достаточно далеко отойти от стойбища.

На каменистом пригорке Рольтыт набрал сухого стланика и мха, чтобы разжечь большой, жаркий костер. Огонь занялся сразу, хотя поначалу, на фоне яркого солнечного света, он казался слабым и бледным. Но вскоре Рольтыт почувствовал на своем лице жар и медленно положил сверху костра первую тетрадь. Он делал это с некоторой опаской, хотя был уверен, что ничего такого особенного не случится. Бумага горела странно — сначала обугливались края, темнели, загибались и уже только потом вспыхивали красноватым, дымным пламенем. Запах был горький, Рольтыт нечаянно вдохнул и долго не мог откашляться. Однако бумага горела в массе плохо, и, сообразив, Рольтыт следующие порции рвал на отдельные листы. Точно так же он поступил с книгами. Страшновато было смотреть на печатные буквы: они шевелились от жара, будто корчились от ожога. Иногда казалось, что от костра доносится какой-то странный звук, словно запечатленные в буквах голоса стонали и переговаривались между собой, жаловались на свое несчастье, и Рольтыт чувствовал нарождающийся страх, торопился, кидал в огонь неразрозненные листы, которые все равно потом приходилось долго ворошить концом обгорелой палки. Особенно плохо горели книги на английском языке, с обложками пришлось провозиться дольше всего, подкладывая в костер сухие ветки. Взяв в руки книгу на чукотском языке «Чавчылымнылтэ», Рольтыт заколебался: как-никак, но в этом томе запечатлены легенды и сказания оленного народа. Он даже знал художника, уэленца Выквова, уехавшего учиться в Ленинград еще до войны. Он хорошо нарисовал оленей, птиц, тундровых зверей. Они выглядели как живые и на горящих страницах словно старались выпрыгнуть из огня.

В довершение Рольтыт разломал на мелкие щепки фанерный чемоданчик и сжег. Подождал, пока остыл пепел, и разбросал по сторонам вместе с обгорелыми камнями, чтобы никакого следа не осталось.

Однако вместо радости и удовлетворения на сердце оставалась тяжесть и подспудный страх: кто может предсказать действия тангитанской женщины в тундре? Единственное, что выбрал Рольтыт в процессе долгих размышлений, сомнений — не отступать, следовать избранному пути. Поздновато он, конечно, вспомнил об этом, но именно так учил поступать отец. Если выбрал цель — иди до конца. И все же страх замедлял шаг, и он даже почувствовал слабость. Может, сегодня остаться в стойбище, послать вместо себя Катю? Пусть она заменит Анну Одинцову.

На следующее утро, встретившись с ней, Рольтыт хотел было уклониться, но Анна шла прямо на него, не сворачивая с дороги.

— У меня родилась мысль: а не сходить ли тебе в Уэлен, кое-что купить? Лето проходит, а к нам, похоже, никто не собирается.

— Меня могут там арестовать, — сказал Рольтыт, решив, что Анна еще не обнаружила пропажу. — Я ведь стрелял в Атату.

Анна задумалась: пожалуй, Рольтыт прав. Такое Атата не простит.

— Не хотелось бы остаться на зиму без запаса чая, табака, спичек, муки, сахара, — задумчиво произнесла Анна. — Нынче наши зимние пастбища будут далеко от побережья.

— А почему бы тебе самой не сходить в селение? — спросил Рольтыт.

— Я уже думала об этом, — ответила Анна. — Но меня скорее, чем тебя, задержат. Я представляю, что наговорил про меня властям Атата.

— Подождем еще немного, — предложил Рольтыт. — Вамче обещался еще раз приехать.

Удивительно, но больше самолет не прилетал, да и ожидание гостей заставляло ломать голову: что же там решили про стойбище? Может, и впрямь оставили в покое?

Анна все чаще задумывалась о своем будущем: что делать дальше? Убегать от преследования властей не имело смысла: если они решили, все равно догонят. Но, может, что-то изменилось в политике? Ведь такое случилось незадолго до войны, когда сплошное раскулачивание русских крестьян внезапно приостановилось по прямому указанию Сталина. Не произошло ли того же по отношению к чукотским оленеводам?

В таком случае, можно подумать о плодотворном сотрудничестве тундровых жителей с береговыми, морскими охотниками. Так уж исторически сложилось, что эти две половинки арктического народа уже не могли нормально существовать друг без друга. Оленеводам нужны были лахтачьи и моржовые кожи, ремни, тюлений жир, чай, сахар, мука, табак и другие товары, которые теперь в изобилии завозились в чукотские прибрежные села. В свою очередь, береговые чукчи остро нуждались в оленьих шкурах, незаменимых при шитье зимней одежды. Оленье мясо тоже играло теперь существенную роль в питании береговых чукчей, да и для приезжих русских, которые пока еще воротили нос от моржового и тюленьего мяса, утверждая, что оно пахнет рыбой, тогда как моржи вообще не едят рыбу.

А если написать нечто вроде предложения в адрес советских властей, привезти в районный центр, а то и в округ? Убедить их, что нет смысла уничтожать самых опытных, умелых, прекрасно знающих тундру оленеводов, лучше найти к их сердцам пути сотрудничества. Ведь никакие они не эксплуататоры, никого они не грабят, ни у кого не отнимают последнего куска. А что касается шаманства, то если отбросить мистику и перешедшие из веков неразгаданные тайны, то основная ее часть, как убедилась на собственном опыте Анна, это драгоценный кладезь положительных, самых что ни на есть материалистических знаний, помогающих жизни человека тундры. Грубое и глупое отрицание прошлого опыта — неразумно…

Об этом думала Анна, время от времени подкладывая разломанные руками веточки стланика в костер, над которым висел закопченный до черноты чайник.

Кусок рэтэма, закрывающий вход, был широко откинут, дым уходил не только в верхнее дымовое отверстие, но и низом, поэтому в чоттагине было светло и радостно. Дым отпугивал комаров, лучи низко опустившегося солнца светили у порога.

Анна Одинцова, решив не откладывать составление письменного предложения Советской власти, пошла за бумагой и карандашом. Однако фанерного чемоданчика в пологе не оказалось. Не было его и в боковых кладовках, куда его могла переложить Вэльвунэ.

Вэльвунэ, как обычно, находилась в соседней яранге, но она не видела чемоданчика и не брала его в руки. Анна еще раз перерыла всю ярангу, даже обошла ее снаружи, перебрала сложенный на грузовых нартах скарб.

Неужели оставили его на прежнем становище?

Но Анна отчетливо вспомнила, что еще несколько дней назад она собственноручно открывала его именно здесь, в пологе. Куда же он мог подеваться?

Она еще раз методически обшарила ярангу, вышла на волю и уселась на шершавый, нагревшийся за день камень. Тишина висела над стойбищем, лишь назойливо звенели комары, но этот звон уже воспринимался как часть тишины, вместе с отдаленным журчанием протекавшего недалеко ручья.

Сначала это было просто подозрение, но оно нарастало, пока не превратилось в уверенность. Взяв кривую пастушью палку, Анна решительно направилась в оленье стадо, крикнув на ходу Вэльвунэ, что она уходит.

Зачем Рольтыту ее книги и тетради? Правда, он учился, умеет читать по складам и даже писать, но его грамотность не простиралась дальше первых страниц чукотского букваря. Что он хочет сказать этим своим действием? Да, Анна знала, чувствовала и понимала желание Рольтыта стать полноправным главой стойбища. Для нормального, зрелого, физически сильного мужчины терпеть над собой власть женщины, тем более чужеземки, тангитанки — невыносимо. И Анна по-человечески понимала Рольтыта. Она, может быть, и уступила бы, но Ринто наказал именно ей возглавить стойбище и взять ответственность за близких людей, за подрастающих детей. Настоящая власть, конечно, придет не сразу, придется доказывать это право не раз, точно так же ей надлежит узнать еще многое и положить в основание жизненного опыта.

Совершая обряды, обращаясь с заклинаниями к богам, Высшим силам, Анна Одинцова делала это не столько из веры, сколько из подсознательного чувства долга, из убеждения в том, что лучше сделать так, как велось исстари, как диктуют вековые обычаи, нежели потом, если что случится, жалеть… Ей иногда казалось, что после свершения положенных священных действий душа успокаивалась, да и работалось лучше, увереннее.

В летнее время оленье стадо совершало как бы большой круг вокруг становища, которое оставалось на одном и том же месте до перемещения на зимние пастбища. Поэтому оно то отдалялось от стойбища, то подходило близко. В этом деле Анна полностью доверяла Рольтыту, который за многие годы изучил оленьи тропы так, что мог пройти по ним с закрытыми глазами.

На этот раз олени паслись не очень далеко, если идти быстро, часа за два можно добраться до них. Светлое время суток было пока что достаточно продолжительным.

Олени показались еще издали, с высокого берега Рыбной речки. Однако непривычный глаз мог их и не заметить, потому что, разбредшись по тундре, они сливались с растительностью и кое-где с нерастаявшими пятнами снега. Анна прибавила шагу.

Рольтыт сразу заметил приближающегося человека и тотчас догадался, кто это. Сначала он ощутил страх и даже бросился в палатку, чтобы взять старый винчестер. Он был готов убить эту женщину, но чувствовал, что руки не повинуются его мыслям. То, что она смертна, Рольтыт теперь догадывался: тогда шальная пуля царапнула ее, и на снег полилась красная горячая кровь, протаявшая глубокую ямку. Это означало, что Анна Одинцова так и не обрела настоящей шаманской неуязвимости.

Он дал подойти женщине и грубо спросил:

— Ты зачем пришла?

— Куда ты девал мой чемоданчик с книгами и тетрадями?

— Его больше нет.

— Нет, ты мне скажи, куда ты его спрятал? Я только хочу это знать. Остальное пусть будет на твоей совести.

— Я же сказал: чемодана больше нет.

— А бумаги?

— И бумаг тоже нет. Все обратилось в пепел.

— Ты сжег мои бумаги? Зачем ты это сделал?

Рольтыт вдруг увидел и понял, что она слаба, как все женщины. Она горько заплакала, смахивая слезы с ресниц опушкой рукава мехового кэркэра.

— Что же ты наделал? Что же ты наделал? — запричитала она.

В это мгновение Анна не чувствовала больше ни гнева, ни ненависти к Рольтыту. Ей показалось, что враз вдруг оборвалась связь с собственным прошлым, с детством и юностью на берегу Невы, с университетом, Институтом этнографии, с наукой, иной жизнью… И она поняла, что этот разрыв произошел именно сейчас, а не тогда, когда она решила больше не писать, не заполнять свой научный дневник.

Рольтыт ощутил неожиданную жалость к плачущей женщине. Анна сейчас была похожа на обиженную девочку, которую лишили любимой игрушки.

— Не плачь, — примирительно сказал он. — Я уверен, что поступил правильно: эти бумаги держали тебя в прошедшей жизни. Ты ведь сама не раз говорила, что стала настоящей чаучуванской женщиной. Однако сильно отличалась от нас тем, что писала. Теперь ты этого не будешь делать. И, если ты и теперь уверена в том, что ты настоящая чаучуванская женщина, ты станешь моей самой главной женой, переселишься в мою ярангу. Всех остальных жен вместе со старухой мы отселим в другую ярангу и будем наслаждаться друг другом.

Положив винчестер на землю. Рольтыт медленно подошел к Анне. Дотронувшись до ее волос, почувствовал сильный удар по руке. Анна отпрыгнула, как испуганная важенка, в сторону и схватила винчестер. Передернув затвор, крикнула:

— Не подходи! Если сделаешь шаг ко мне, получишь пулю!

На этот раз Рольтыт почувствовал настоящий страх. Он упал на колени и взвыл:

— Не убивай! Пожалей меня! Ради памяти нашего Ринто! Не убивай!

Он затрясся в рыданиях, ползая у ног Анны.

— Зачем ты сжег мои бумаги?

— Разум у меня помутился, — хныкал Рольтыт, — я хотел как лучше, хотел избавить тебя от призраков прошлого… Я вправду хотел на тебе жениться… Но если ты против, не буду настаивать… Пожалей меня, не делай моих жен вдовами, а детей сиротами…

Конечно, Анна была далека от мысли лишить жизни Рольтыта, но проучить его как следует стоило.

— Обещай отныне беспрекословно повиноваться мне! — потребовала она.

— Я буду верной собакой тебе! — выкрикнул Рольтыт. — Что скажешь, то и буду делать!

Анна зашагала прочь от оленьего стада.

Кочки качались под ногами, но она не разбирала дороги. Лишь отойдя километра три, она немного пришла в себя, обнаружив в руках винчестер вместо кривого пастушеского посоха.

Что делать? Как жить дальше?

Вдруг с болью в сердце она поняла, что никогда, ни на одно мгновение не забудет своего происхождения, никогда до самого конца не станет чаучуванау. Потеря заветного чемоданчика только подтвердила все это, еще раз подчеркнула неразрывность жизни.

Как же теперь быть с обращением к властям?

Как бы ни было тяжко, она обязана это сделать. Ведь это так ясно и просто. А упорное желание «раскулачить» людей, на самом деле не являющихся врагами, скорее всего, происходит от незнания жизни оленного человека. Решения принимают люди, которые никогда не были в тундре, не знают истины, судят о ней по умозрительным схемам. Печальнее всего, что им невольно поддакивают представители Советской власти из местного населения, они не осмеливаются возражать и разъяснять, когда власть собирается совершать страшные, непоправимые ошибки. Ни Отке, ни Туккай не противоречили, а проводник жестокой политики Атата уперся; так сказала партия, так сказал великий Сталин. Еще в школе, а потом в университете и самой Анне внушали уверенность в непогрешимости партийного руководства, в изначальной мудрости любого слова и высказывания великого Сталина. Конечно, если убеленные сединами и облеченные учеными званиями профессора Ленинградского университета признавали изначальную мудрость партии и великого Сталина, трудно требовать от чукчей и эскимосов каких-то возражений.

Анна шла все медленнее. Стоит ли писать это обращение? Ну, хорошо, если она все-таки добудет бумагу и запечатлеет на бумаге свои сокровенные мысли, кому они станут известны? Первым делом Атате и райкому партии. И если в лучшем случае ее бумагу перешлют дальше, в Москву, вряд ли она попадет к Сталину. Да и кто будет прислушиваться к мнению какой-то недоучившейся аспирантки если большие начальники Чукотки из местного населения одобряют политику великого Сталина? Пожалуй, ей будет только хуже. Причислят к врагам народа, противникам сплошной коллективизации. Так что обращение к властям обернется против нее же самой. Может быть, это и хорошо, что Рольтыт сжег ее фанерный чемоданчик с книгами и тетрадями и тем самым спас ее от опрометчивого шага.

Яранги стояли так, что их можно было разглядеть только с близкого расстояния. Анна вспомнила, как она впервые увидела это стойбище, когда приехала вместе с молодым мужем, Танатом. Какие грандиозные научные планы роились у нее в голове! Она мысленно и на бумаге спорила с такими великими учеными, как Тан-Богораз, Боас, Миид, Тейлор… Она и впрямь собрала уникальный материал о внутренней, обычной жизни чукотского оленеводческого стойбища, изучила ее изнутри, а не через внешнее наблюдение, которым ограничивались великие этнографы, социологи и историки. Она теперь знает, как создаются и произносятся шаманские заклинания, совершаются все важнейшие обряды в жизни тундрового человека от рождения и до смерти. Она может скроить и сшить любую нужную одежду, женскую, мужскую и детскую, обработать шкуры, ссучить нитки из оленьих жил, поставить ярангу, запрячь оленей, обработать тушу, приготовить кровяную колбасу и кашу из содержимого первой камеры оленьего желудка. Она может жить в этом стойбище всю свою жизнь… Дороги назад больше нет. Она сгорела вместе с содержимым фанерного чемоданчика. Конечно, многое можно будет восстановить по памяти, но это уже не то… В науке ценится и формальная сторона: а где полевые записи? Где научный дневник, в котором все сведения записаны с точными датами, с точным географическим описанием места?

А ведь она еще не старый человек. Можно сказать, еще совсем молодая женщина. И долгими жаркими ночами, когда лежишь и обливаешься потом под легким пыжиковым одеялом, порой чувствуешь томление, словно внутри тебя растет сладкий нарыв, который может быть излечен лишь острым мужским прикосновением. Иногда просыпаешься от удушья, еще долго чувствуя на себе тяжесть приснившегося мужского тела. Обречь себя на воздержание и постепенное угасание этого чувства? Вряд ли она встретит в тундре кого-то еще, кроме Рольтыта… Может, настанет такой безысходный час, когда единственным утешением будет именно этот мужчина, к которому она сейчас кроме отвращения иного чувства не питает. Будь на его месте Атата или похожий на него человек…

Анна бесшумно вошла в свою ярангу, скинула в чоттагине кэркэр, вползла в уютный полог из оленьих шкур на мягкую постель и провалилась в темный, как наступившая ночь, сон.

Вамче на этот раз пришел не один. Вдвоем с Кулилем они приволокли полную нарту продуктов. Кулиль работал истопником в уэленской пекарне и притащил на обмен целый мешок свежеиспеченного хлеба. Хлебный дух наполнил чоттагин яранги, у Анны слезы подступили к горлу. В голодные годы ленинградской блокады от слабого хлебного запаха, исходящего от жалкого кусочка мокрого черного хлеба, кружилась голова, слюна наполняла рот. И сейчас, вдыхая всей грудью хлебный дух, она вспомнила голодные годы блокадной ленинградской юности.

Кулиль налегал на вареное оленье мясо, а потом, достав свой нож, чистил оленьи ноги, осторожно разбивал их костяной рукояткой и доставал розовый мозг. Для берегового жителя нет лучшего лакомства!

Вамче долго не пришлось уговаривать, и он за вечерним чаем с лепешками из свежей муки, с сахаром, сгущенным молоком для детей, принялся рассказывать о событиях в стране и в Уэлене. Что касается мировых событий, по его словам выходило, что американские империалисты совсем забыли о днях былого союзничества и, как утверждают приезжие лекторы из Анадыря и Хабаровска, готовят войну против Советского Союза.

— Пограничники требуют, чтобы мы не уходили далеко от берегов. Чтобы выйти в море, столько надо подписать бумаг! Пока возишься с ними, зверь уходит, и возвращаешься с пустыми руками. Пропуска требуют даже от старух, которые уходят в тундру собирать ягоды, зелень и корешки. Опасаются шпионов и космополитов…

— Кого? — переспросила Анна.

— Космополитов, — точно, без затруднений ответил Вамче.

— Кто они такие?

— Наш чукотский лектор из Анадыря Номынкау сказал, что появилась такая порода людей, которые хвалят все иностранное. Это и есть космополиты. Они — народ очень вредный для Советской власти. Некоторые из наших, чтобы не иметь неприятностей, сдали старые винчестеры, а Гэмауге — американский граммофон. Правда, он уже не работал, пружина давно порвалась. Оказывается, чужие страны, особенно Америка, все лучшие изобретения русских ученых присвоили себе, чтобы возвысить себя и унизить нас. Теперь все это исправляют, в основном, в школах. У нас-то ничего такого иностранного давно нет.

— А что слышно об Атате?

— Говорят, поехал на материк лечить поврежденную ногу, — сообщил Вамче.

Больше у негоничего не удалось выведать, кроме того, что в Уэлен приехали новые учителя, а Лев Васильевич Беликов уехал в Ленинград и занялся там научной работой.


Проводили гостей и начали готовиться к зиме. Шили новую одежду, чинили рэтэмы, зимние пологи, нарты, оленью упряжь. Рольтыт внешне выказывал подчеркнутое послушание, но Анна чувствовала, как у него все внутри клокочет от сдерживаемой ненависти, и вела себя с ним осторожно, однако давая понять, что она догадывается о его истинных чувствах.

В дымном чоттагине на седеющих, потухающих углях лежала оленья лопатка. Она темнела на глазах и слегка потрескивала, покрываясь сетью трещин. Рольтыт из-за плеча Анны, затаив дыхание, смотрел на обугливающуюся кость.

Анна была в легком замешательстве: как тут разобраться с хитросплетении множества трещин и выбрать верную дорогу? И вдруг неожиданно на помощь пришел Рольтыт.

— Я вижу! Вон та трещина, самая широкая, показывает, что нам надо двигаться на северо-запад, в сторону Колючинской губы. Видишь, Анна?

— Вижу, — неожиданно хрипло выдавила из себя Анна и спросила: — А хороши ли там пастбища? Хватит ли корма оленям?

— Мы уже несколько лет там не были, — ответил Рольтыт. — Надеюсь, что пастбища восстановились.

Интересно, действительно ли Рольтыт увидел верный путь среди многочисленных трещинок на закопченной оленьей лопатке или же подыгрывает ей? Анна вгляделась в лицо Рольтыта, простодушное и открытое, и с легкой досадой подумала про себя, что ей еще долго и долго учиться, чтобы стать настоящим оленеводом.

— Будем кочевать на северо-запад! — твердо сказала она.

15

Глубокой зимой, когда затихала пурга, стойбище словно просыпалось после спячки. Люди выходили из яранг, дети оглашали окрестности звонкими голосами, забирались на склон ближайшего холма и скатывались оттуда на детских саночках, подбитых разрезанными вдоль моржовыми бивнями. Женщины снимали пологи, раскладывали их на белом, свежем снегу и колотили целыми днями особыми колотушками из оленьих рогов, посыпая время от времени свежим, рассыпчатым, высушенным стужей снегом.

Когда полог перетаскивали на новое место, оставалось заметное темное пятно с грязными, отставшими оленьими волосами, — след от ночного дыхания людей, осевшего на шкурах, пропитавшего мех.

Полог Анны Одинцовой выглядел почище остальных, но не потому, что она была аккуратнее, а просто жила одна, занимая главный полог передней, хозяйской яранги стойбища. Вэльвунэ отпросилась жить в ярангу сына, мотивируя это тем, что ей надо помогать матерям справляться с детьми. Однако, как догадывалась Анна, главная причина была в другом: в привычном окружении Вэльвунэ было проще и легче, чем с тангитанской родственницей, которая к тому же стала неразговорчивой, больше погруженной в собственные мысли. Правда, порой Анна спохватывалась, готовила угощение, собирала в свою ярангу всех обитателей стойбища и рассказывала одну из легенд чукотского исторического повествования «Эленди и его сыновья».

Как-то Рольтыт, в конце такой встречи, сказал:

— А почему бы нам не учить грамоте наших детей? Это могли бы делать и ты, Анна, и ты, Катя.

Это предложение застало врасплох всех.

— А нужна ли эта грамота в жизни тундрового человека? — высказала сомнение Катя.

— Может, в стойбище она и не нужна, но дети в будущем все равно будут общаться со своими родичами из береговых селений. Наши будут выглядеть сильно отсталыми, — сказал Рольтыт.

Это было разумное предложение, и Анна сказала:

— Будь у меня карандаши и тетради, я бы хоть завтра начала занятия с ребятами.

Рольтыт виновато отвел взгляд.

— Если Вамче прибудет, попрошу привезти школьные принадлежности.

— А разве сейчас не присылают в тундру учителей, как раньше? — спросила Вэльвунэ. — Как хорошо было, когда у нас в стойбище жил учитель Беликов.

— Сейчас всех детей школьного возраста собирают со всей тундры и свозят в интернат — общий дом, — пояснила Анна.

— Наши не поедут, — испуганно заявила Тутынэ. — Будут там тосковать и от тоски помрут.

Когда ощутимо прибавился день и солнце стало подниматься над горизонтом, над стойбищем пролетел самолет. Он снизился над ярангами, и Анна буквально кожей почувствовала взгляд Ататы. Железная птица сделала круг над обширным Озером Больших Рыб, покрытым ровным снегом, и улетела по направлению к заливу Лаврентия.

Несколько дней стояла прекрасная погода. Это случается, когда посреди зимы вдруг утихают морозы, в природе наступает время яркого низкого солнца, бледных полярных сияний. К тому же стойбище удачно поставили на берегу озера, а зимнее пастбище как раз проходило по берегам этого водоема, так что олени ходили как бы по кругу в достаточно близкой досягаемости от яранг.

Анна как раз находилась в стаде, подменяя Рольтыта, когда снова появился самолет. Сначала в привычном монотонном хрусте снега под копытами оленей послышался какой-то посторонний звон. Он раздавался с северо-западной стороны горизонта. Пока самолет был величиной всего лишь с муху, но довольно быстро увеличивался вместе с нарастанием гула мотора. Вскоре его можно было легко разглядеть. Он сделал на небольшой высоте несколько кругов над озером, над ровной снежной поверхностью, держа под брюхом слегка согнутые, как птичьи лапки, лыжи. Он явно собирался садиться. Самолет сбросил какую-то дымящуюся банку, как догадалась Анна, для определения направления ветра.

С высоты пригорка хорошо было видно, как самолет, снизившись, издали стал нацеливаться на дым, взяв направление против ветра. Потом исчез в облаке поднятого снега, но довольно быстро появился, сверкая крутящимся пропеллером. Подрулив к берегу, остановился, затих гул, и наступила тишина.

Сначала послышался истошный собачий лай, и из распахнутого чрева железной птицы на снег вывалилась целая свора. Только потом показался человек. Даже на таком расстоянии Анна узнала его.

Атата вытащил нарту, груз, что-то прокричал сидевшему внутри самолета летчику и, сев на нарту, отъехал в сторону. Закрепив упряжку поодаль, он снова направился к самолету и помог выгрузиться еще двум упряжкам. Ходил Атата уверенно, следов хромоты на расстоянии совершенно не замечалось. Он остался верен себе даже в том, что, как обычно, путешествовал на трех упряжках.

На этот раз, кроме невыносимой грусти, Анна ничего не почувствовала. Не было ни страха, ни тревоги, ни желания бежать. Наверное, так чувствует себя приговоренный к смерти человек, когда уже не остается ни малейшей надежды.

Освобожденный от груза самолет вырулил на середину озера, разбежался и взмыл в небо. Вглядываясь в исчезающую, удаляющуюся точку, Анна подумала; очень возможно, что скоро она сядет в самолет и полетит. Вот только куда, неизвестно.

Атата сам пришел в стадо, не дожидаясь, пока Анну сменит Рольтыт.

Он медленно, пряча торжествующую улыбку, подошел и хрипловато проговорил;

— Здравствуй, Анна Николаевна! Вот мы опять свиделись! Вижу, что не рада.

— А что радоваться? — ответила Анна. — Видеть мужчину, нарушившего слово, не очень приятно.

— Я предупреждал, — предостерегающе поднял руку Атата. На его поясе висела новенькая кожаная кобура, из которой выглядывала тыльная часть рукоятки пистолета. Значит, выдали ему новое оружие. — Я предупреждал, что, как коммунист, я должен выполнить свой долг до конца. Но, честно говоря, очень рад тебя видеть. Ты стала еще прекраснее. Все это время, пока я лечил ногу, пока собирал новую экспедицию, уговаривал начальство не предпринимать без меня никаких мер, — я все время думал про тебя. Ты мне можешь не поверить: но я засыпал с мыслью о тебе, а когда утром просыпался, первая мысль — снова о тебе…

— Однако ты, как я поняла, приехал сюда совсем не для того, чтобы объясняться мне в любви.

— Это правда. Главная задача, поставленная властями, заключается в том, чтобы покончить с последним очагом единоличного оленеводства на Чукотском полуострове и бросить все силы на ликвидацию кулацких хозяйств в отдаленных труднодоступных тундрах Чаунского, Восточнотундровского и района верхнего Анадыря. Работы еще на несколько лет.

— А если мы сдадимся и добровольно войдем в колхоз? — спросила Анна.

— Какая же добровольность, — усмехнулся Атата, — когда я три года гоняюсь за вашим стойбищем, потерял лучших своих собак, каюров? Вы, как германские фашисты, должны полностью и безоговорочно капитулировать. Ладно, об остальном поговорим в яранге.

Анна не была лично знакома с Туккаем, председателем районного исполкома Чукотского района. Но хорошо знала его брата, бывшего студента довоенного Института народов Севера в Ленинграде, талантливого художника Михаила Выквова.

Туккай с нескрываемым любопытством оглядел одетую в кэркэр тангитанскую женщину и не без восхищения произнес:

— Настоящая чаучуванау!

Для гостей забили оленя и сварили большой котел свежего мяса. Такое полагалось делать в тундре, и приехавшие вместе с Ататой вели себя так, словно приехали в гости с добрыми вестями. Маленький низенький столик был завален лакомствами — кусками сахара, открытыми банками сгущенного молока, толсто нарезанными кусками белого хлеба. В глубокой эмалированной миске желтело сливочное масло. Атата велел прежде всего позвать детей. После щедрого угощения дети получили по плитке шоколада. Потом наступила пора взрослых. Как и в прошлый раз, Атата собственноручно развел натаянной снежной водой спирт и разлил по кружкам. Все, кроме Анны, выпили.

— Совсем не пьете? — вежливо осведомился Туккан.

— Не нравится мне этот напиток, — ответила Анна.

— Тангитанские женщины любят сладкое красное вино, — проговорил Атата, и Анна вспомнила, что он уже говорил такое в прошлый приезд.

Пили и ели долго и разошлись по ярангам уже в темноте зимней ночи. Туккай и Атата остались ночевать в яранге Одинцовой.

Атата держался так, словно не выпил ни капли, чего нельзя было сказать о Туккае, который вдруг начал вспоминать о своем погибшем брате Михаиле Выквове. Он плакал и причитал, проклинал немецких фашистов, убивших его брата, затем пел сначала русские, затем чукотские песни.

Атата позвал Анну на волю. Поначалу они довольно долго стояли молча, прислушиваясь в тяжелой тишине ночной тундры.

— Что ты на этот раз задумал? — нарушила молчание Анна.

— Я уже не раз говорил тебе, — мягко и терпеливо начал Атата, — это не я задумал, а это проведение в жизнь национальной политики нашей партии и ее руководителя великого Сталина. Может, мне самому это не очень приятно.

— По твоему виду этого не скажешь…

— Нельзя судить о человеке только по внешнему виду… Вот ты вроде бы чаучуванская женщина, а на самом деле — тангитанка. И, что бы ты ни говорила, как была, так и осталась ленинградской девушкой.

И вдруг Анна почувствовала, что на этот раз Атата отчасти прав: в последнее время она все чаще вспоминала родной город, университет, низкие комнаты первого этажа Института этнографии, расположенного в здании петровской Кунсткамеры.

— Что касается стойбища, — продолжал Атата, — оно вольется в колхоз «Красная заря», как уже решено окружным исполкомом. Бригадиром назначим Рольтыта…

— Он же сын кулака, — напомнила Анна.

— Теперь это не имеет значения, — сказал Атата, — Сталин уже давно сказал: сын за отца не отвечает.

— Но главой стойбища Ринто оставил меня.

— С тобой дело сложнее, — после некоторого молчания вздохнул Атата. — У меня есть ордер на твой арест, подписанный прокурором Чукотского национального округа.

Этого Анна не ожидала. У нее перехватило дыхание, и прошло какое-то время, прежде чем она нашла в себе силы спросить:

— За что?

— За многое, — ответил Атата. — Тебе могут предъявить очень серьезные обвинения: антисоветская пропаганда, организация заговора против Советской власти, вооруженное сопротивление органам Советской власти… Каждое такое обвинение тянет лет на двадцать лагерей.

Как ни крепилась Анна, но она едва удержалась, чтобы не рухнуть от неожиданной слабости.

— Но ты-то знаешь, что все это неправда, — тихо произнесла она. — Я ни в чем не виновата.

— Невиновность в таких делах очень трудно, почти невозможно доказать, — сказал Атата. — Наш советский суд в таких делах суров и неумолим.

— Но у меня есть свидетели: жители стойбища и, наконец, ты…

— Кто станет вызывать на суд людей из тундры? Такого еще не бывало. А что касается меня…

— Ты же знаешь правду!

— Никто настоящей правды не знает, — сухо ответил Атата и добавил: — Я уже однажды упустил арестованного, я имею в виду Аренто из Канчаланской тундры. Он повесился ночью, накануне отъезда в Анадырь. Я тебя должен доставить властям в полной сохранности. Поэтому, понравится тебе или нет, я должен быть всегда рядом с тобой, не спускать с тебя глаз.

— Не беспокойся! — сердито произнесла Анна. — Я не собираюсь так дешево отдавать свою жизнь.

Хотя слова Ататы звучали зловеще, она все же полагала, что изрядная часть их говорилась, чтобы напугать ее и показать власть и силу уполномоченного Министерства государственной безопасности.

На следующий день Анна прощалась со стойбищем.

Женщины не скрывали слез, да и сама Анна не могла сдержаться. Она понимала, что надежд на возвращение почти нет. Чуда никакого не будет. Самое лучшее, если лет через двадцать, когда закончится ее лагерный срок, она сможет вернуться сюда. Вот только позволят ли ей это сделать? Скорее всего, нет. Да и выдержит ли она такой долгий срок неволи?

У Ататы хватило такта не сопровождать ее при прощании.

Вэльвунэ достала из глубин своего кэркэра маленький амулет, выточенный из неведомого, очень твердого дерева. Он изображал загадочное четвероногое существо, гладкое и теплое, на витом шнурке из оленьих жил. Она повесила амулет на шею Анны, в глубокий вырез мехового кэркэра.

Атата терпеливо ожидал возле своей нарты, отдавая приказания остававшимся в стойбище.

Последним, с кем прощалась Анна, был Рольтыт.

— Ну, вот и исполнилась твоя мечта — ты стал главой стойбища, — сказала она, и Рольтыт понял, что она это говорит без всякой издевки, серьезно.

— Жизнь с тобой здесь была бы лучше, — осторожно заметил Рольтыт.

— Ничего, — бодро произнесла Анна, — настоящие луоравэтланы оказывались и в худших условиях, однако умели выживать. Самое главное: береги все, что завещали предки, береги оленей, знания о них, не забывай совершать обряды и приносить жертвы богам, береги память о своих предках.

— А где твоя поклажа? — удивленно спросил Атата, когда Анна положила на нарту совсем небольшой кожаный мешок.

— Здесь — все.

— А твои книги, научные дневники? Документы?

— Они сгорели в огне.

— Вроде бы про пожар я не слышал, — подозрительно проговорил Атата и подозвал Рольтыта. — Это правда, что все ее бумаги сгорели?

Рольтыт повесил голову, отвел глаза и тихо сказал:

— Это правда.

Первые несколько часов ехали молча. Анна сидела спиной к движению, стараясь до последнего мгновения держать в поле зрения остававшиеся яранги. Она вдруг с необыкновенной ясностью и отчетливостью поняла, что никогда больше в жизни, сколько бы она ни длилась, не будет так счастлива, как эти несколько лет в тундре.

И только незадолго до первого привала Атата сказал:

— Пропажа документов сильно осложнит твое дело.

— Какая теперь разница! — вздохнула Анна и принялась ставить палатку.

Она ловко разожгла примус, приготовила чай.

Однако в палатке она не стала залезать в кукуль, а осталась поверх него, закутавшись в двойной, зимний, меховой кэркэр, в котором можно было спать и на открытом воздухе, на снегу.

Перед сном, прежде чем погасить свечу, Атата спросил:

— Как теперь будем жить, Анна Николаевна?

— Тебе виднее. Теперь от меня ничего не зависит.

Атата покряхтел, поудобнее устраиваясь в кукуле, и произнес:

— Многое зависит от тебя… И я могу помочь.

— Чем?

— Советом.

— И чем я должна заплатить за совет?

Атата чувствовал, что она усмехается в темноте. Он ответил не сразу.

— Ничего мне платить не надо… Единственное, чего бы я хотел, чтобы ты относилась ко мне не как к врагу, а как к другу.

— Друзья не арестовывают друзей.

— У меня приказ. И я должен его выполнись.

— Так какой совет ты мне хотел дать?

— Ты должна все отрицать, что касается твоих антисоветских действий. Теперь мне кажется, что это хорошо, что все твои бумаги сгорели.

— Так и не было в моих действиях ничего антисоветского, — сказала Анна.

— Ты должна говорить, что вела только научные исследования. Больше ничего. Куда уходил Ринто и зачем — тебе неизвестно.

— Мне известно, что он не любил Советской власти, он не хотел в колхоз, он хотел жить так, как всегда жил, и ничего не менять в своей жизни. И я его понимала и сочувствовала ему.

— Вот этого ты не должна говорить, когда тебя будут допрашивать, — сказал Атата.

— А разве не ты меня будешь допрашивать?

— Нет. Это дело следователя… Еще раз прошу тебя прислушаться к моему совету. Я не уверен, что это поможет, но намного облегчит твою судьбу.

Атата помолчал и медленно произнес:

— Есть еще один выход. Если ты скажешь, что тебя насильно держали в стойбище и не отпускали, считай, что ты спасена.

— Ну уж нет! — твердо ответила Анна. — Этого я никогда не скажу. Я не предаю своих друзей.

— Никому ведь худо не будет… Люди, которые тебя насильно удерживали, погибли под снежной лавиной.

— Если ты имеешь в виду Таната и Ринто, то этого никогда не будет.

— Жаль… Но у тебя еще есть время подумать. Я сам тебя повезу из Уэлена в бухту Лаврентия, а оттуда полетим самолетом в Анадырь.

«Вот и сбудется твоя детская мечта полететь на самолете», — с горькой внутренней усмешкой подумала Анна Одинцова.


Анна заметила приближение к Уэлену по резкому изменению запаха окружающего воздуха, так как сидела спиной к движению. Нарта шла по заснеженному льду лагуны, и еще издали просматривались прежде всего высокие мачты радиостанции, ветряной электродвигатель, деревянные домики полярной станции, школы, магазина. Из каждой трубы шел дым, и запах этого дыма чувствовался даже на таком расстоянии. Вот что значат несколько лет, проведенных в стерильной атмосфере тундры! Обоняние настолько обострилось, что чует иной запах за несколько километров.

Атата направил упряжку к домику Сельского Совета, над которым трепыхался сильно выцветший красный флаг. Но прежде чем подняться со льда лагуны, он обернулся к пассажирке и строго сказал:

— Чтобы не было недоразумений, я предупреждаю — так как ты арестованная, то не имеешь права ни с кем вступать в разговоры. Все вопросы — только ко мне. И все мои приказания ты должна исполнять беспрекословно.

Анна ничего не сказала в ответ. Она только горько подумала про себя, что теперь ей надо привыкать к новой роли — арестантки.

Ее поместили в отдельную комнату прямо в доме Сельского Совета. Там уже имелась пружинная кровать с тощим интернатским матрацем. Но окна нормальные, не тюремные, не забранные решетками.

Анна Одинцова некоторое время тупо, без всякой мысли сидела на кровати, глядя в окно, в котором виднелось белое, заснеженное поле Уэленской лагуны. Потом огляделась, увидела в углу рукомойник с крохотным зеркальцем над ним, внизу довольно вместительное ведро, очевидно, служившее туалетом. Она даже вспомнила где-то читанное, что это ведро на тюремном жаргоне называется «параша».

Подавив искушение подойти к зеркалу, Анна направилась к окну. Заскрипел замок, и в комнату-камеру вошел Атата.

— На полярной станции для тебя затопили баню. Вот женское белье, которое мне удалось купить в магазине.

— Мне не обязательно мыться в бане, — сказала Анна. — Я ведь тундровая женщина.

— Теперь ты арестованная, — строго оборвал Атата, — и должна соблюдать правила гигиены.

Они шли к бане берегом лагуны, где не было прохожих.

В тесном предбаннике Анна скинула с себя кэркэр. На отдельном табурете стоял кувшин. Почувствовав неожиданную жажду, она поднесла его к губам и вдруг ощутила давно забытый запах кваса.

Она мылась долго. Здесь был даже веник, очевидно сплетенный из летних, зеленых веток карликовой березы. Похлестав себя, Анна выходила в прохладный предбанник, с наслаждением делала большой глоток кваса и снова ныряла в парной, жаркий полумрак.

Вытершись насухо, она с трудом натянула на тело ставшее непривычным нижнее женское белье. Оно было подобрано по размеру, но все дело было в том, что оно сковывало, лишало свободы, которую обеспечивало просторное меховое нутро кэркэра.

Одевшись, Анна осторожно толкнула наружную дверь, но она была заперта.

«Настоящая арестантка», — подумала она про себя и уселась на лавку в ожидании своего конвоира.

Обратно шли уже в ранних зимних сумерках.

Тем же безлюдным берегом лагуны. Где-то изредка лаяли собаки, доносились людские голоса, и ровно гудел какой-то мощный двигатель, видимо, электростанции.

Благодаря щедро накрытому столику с множеством уже открытых консервных банок, кусков вареного мяса, разрезанного оленьего языка и бутылки какого-то вина комната больше не казалась арестантской камерой. Она освещалась яркой тридцатилинейной керосиновой лампой.

— Теперь поедим и поговорим, — сказал Атата.

Глядя на столик, Анна вдруг почувствовала звериный голод.

Вино хотя и было сладкое, но с каким-то сургучным привкусом.

— Другого вина здесь нет, только спирт, — виновато вымолвил Атата. — Тебе нравится?

— Честно говоря, мне все равно, — ответила Анна, хотя после долгой бани ей все же было приятно выпить вина.

— По-моему, ты стала еще красивее, — сказал Атата, пристально вглядевшись в Анну. — Посмотри в зеркало.

— Не хочу.

— Я долго думал, — медленно и хрипло заговорил Атата. — У меня будто сердце разрывается на куски. Никогда со мной такого не бывало. Все, что будет после тебя, — не жизнь для меня. И все женщины посте тебя для меня не будут настоящими женщинами.

— Никак ты решил объясниться в любви арестантке? — насмешливо произнесла Анна.

— Ты можешь смеяться, но ты уже знаешь… Мы можем спастись вместе и жить вместе. Ты только должна поверить мне.

Атата сидел на табуретке, согнувшись над столом, и весь его вид говорил о мучительных переживаниях. Даже голос его изменился. В душе Анны шевельнулось нечто вроде сочувствия.

— А как же твоя преданность партии и долгу чекиста?

— Не говори об этом! Ты для меня — все! Только скажи слово!

— А что ты можешь сделать? Ты такой же пленник, как и я. Пленник партии и Министерства государственной безопасности.

Атата встал и подошел к окну, за которым в густой синеве тонул зимний вечер. Не было ни звезд, ни луны, ни полярного сияния.

— Спой мне русскую песню, — вдруг услышала Анна и почему-то не удивилась этой просьбе.

— Хорошо. Я тебе спою любимую мамину песню. — Она откашлялась и запела:

Позарастали стежки-дорожки,
Где проходили милого ножки
Позарастали мохом-травою,
Где мы гуляли, милый, с тобою…
Когда она закончила песню, они услышали, как на краю селения завыла одна собака, за ней другая, третья, и вскоре протяжный и печальный собачий вой заполнил всю синюю, снежную зимнюю ночь Уэлена.


Выезжали перед рассветом прямо на край пылающего неба. Справа высились темные скалы, слева — бесконечно, до Северного полюса, а за ним до Канадского Арктического архипелага, тянулись ледяные торосы.

К полудню достигли Наукана и остановились в яранге Кэргитагина, здешнего шамана и знатока течений и движения льда в Беринговом проливе. До самого вечера Атата о чем-то шептался с ним, угощал спиртом, а потом вдруг объявил, что отправляются дальше.

К ночи небо прояснилось, и Анна увидела левее темную громаду острова Большой Диомид.

Атата остановил собак.

— Ты знаешь, что там?

Он показал на мыс другого острова, почти слившегося с первым.

— Это остров Малый Диомид, по-эскимосски — Иналик. Это уже американский остров. Там — свобода!


Секретарь окружкома партии сидел за столом и смотрел в большое окно на медленно разгорающийся день. Болела голова, печень, и во рту было сухо.

Он пошевелил языком, нашел взглядом лежащий перед ним стакан и сделал большой глоток разведенного спирта. На лежащей перед ним бумаге остался круглый влажный след.


«Пограничная застава на острове Ратманом (Большой Диомид) сообщает, что за указанный период никаких попыток пересечения государственной границы не наблюдалось. Последним товарища Атату и арестованную Одинцову видел житель эскимосского селения Кэргитагин, разговаривал с ними, однако утверждает, что Атата спрашивал лишь о дороге в залив Лаврентия.

Обобщив все сведения, свидетельские показания, можно полагать, что товарищ Атата и арестованная гражданка Одинцова погибли во льдах Берингова пролива.

Председатель исполкома Чукотского района Туккай».

Грозин взял из стаканчика из моржовой кости на столе толстый красный карандаш и размашисто написал на полях: «Согласен!».

Эпилог

В феврале 1978 года я прилетел в аляскинский город Фэрбенкс читать лекции в местном университете. В один из свободных вечеров мой хозяин, известный профессор-эскимолог Майкл Кронгауз, загадочно улыбаясь, сказал:

— Тебе предстоит очень интересная встреча.

Одноэтажный дом утопал в сугробах, но к крыльцу вела довольно широкая расчищенная дорожка, вполне достаточная, чтобы проехать.

Не успели мы выйти из машины, как входная дверь распахнулась и на крыльце показалась женщина. Густые седые волосы обрамляли ее очень смуглое лицо, на котором ярко светились голубые глаза. «Сучьи глаза», как это ласково и нежно звучит на чукотском, но очень непривычно для белого человека.

— Амын етти! — поздоровалась она по-чукотски, приглашая войти в дом. Она продолжала говорить на моем родном языке. Только изредка останавливалась, вспоминая забытое слово. Говорила она совершенно без акцента, чуточку нараспев, как говорят тундровые люди, кочующие по Чукотскому полуострову.

Майкл Кронгауз оставил нас одних и мы проговорили с Анной Одинцовой почти до утра, переходя с русского на чукотский и обратно.

И только перед расставанием я наконец осмелился и спросил:

— А где Атата?

Анна Одинцова ответила ровным голосом:

— Он погиб во льдах. Я добралась до берега одна.

У меня тут же возник вопрос: как мог Атата, эскимос, человек сильный, выносливый, знающий движение льдов в Беринговом проливе, погибнуть, а она, новичок в дрейфующих льдах, выжить, выбраться на землю?


Но, взглянув в глаза цвета поблекшего синего неба, я понял, что об этом Анну Одинцову лучше не спрашивать.

Примечания

1

Лужи пресной воды от растаявшего снега на морском льду.

(обратно)

2

Тангитан, тангитанская. Буквально означает — чужой, враждебный. Обычно применяется для обозначения всех чужеземцев-европейцев.

(обратно)

3

Чукотское название мыса Шмидта (Северного).

(обратно)

4

Да, здравствуйте. Ты — чукча? (Луоравэтлан — самоназвание чукчей. Дословно — настоящий человек).

(обратно)

5

Спасибо.

(обратно)

6

Кочевой чукча.

(обратно)

7

Маргарет Миид (1901–1978) — известный американский этнограф, автор знаменитого классического труда по этнографии «Coming of Age in Samoa».

(обратно)

8

Название древнего, ныне не существующею эскимосского селения в 30 километрах к востоку от Уэлена.

(обратно)

9

Воздушный пузырь из снятой целиком кожи тюленя.

(обратно)

10

Женщины, принадлежащие к кочевому племени чукотского народа.

(обратно)

11

Обширный залив на северном берегу Чукотского полуострова.

(обратно)

12

Плато в срединной части Чукотского полуострова.

(обратно)

13

Арканы.

(обратно)

14

Чукотский возглас удивления.

(обратно)

15

Буквально: глава лодки, начальник лодки.

(обратно)

16

Специальный женский нож с широким лезвием.

(обратно)

17

Густой суп из содержимого оленьего желудка.

(обратно)

18

В. Г. Богораз-Тан (1865–1936) — лингвист, этнограф, исследователь чукотской народности.

(обратно)

19

Названия ныне не существующих чукотских селений на берегу Ледовитого океана.

(обратно)

20

Шкурка с ноги оленя. Из нее шьют, в основном, обувь, зимние рукавицы.

(обратно)

21

Лахтак — вид тюленя. Шкура лахтака идет на подошвы.

(обратно)

22

Рулет из цельного куска моржового мяса с жиром. Несколько месяцев выдерживается в земляной яме и служит основной пищей человеку и ездовым собакам.

(обратно)

23

Чукотская женщина.

(обратно)

24

Русская женщина.

(обратно)

25

Тыркылын — буквально «носящий яйца».

(обратно)

26

Эскимосское название острова Большой Диомид.

(обратно)

27

Эскимосское название острова Малый Диомид.

(обратно)

28

Эвенское племя, принадлежащее к тунгусо-маньчжурской языковой ветви.

(обратно)

29

Меновщиков Г. А. (1911–1991) — один из первых русских учителей на Чукотке. Впоследствии крупнейший специалист по языку и этнографии азиатских эскимосов.

(обратно)

30

Скорик П. Я. (1906–1989) — один из первых русских учителей на Чукотке. Признанный специалист по языкам палеоазиатских народов.

(обратно)

31

Вдовин И. С. (1907–1996) — один из первых учителей на Чукотке, преимущественно в кочевых школах. Впоследствии этнограф, доктор наук, профессор.

(обратно)

32

Большой бубен. Делается из особым образом приготовленной кожи моржового желудка.

(обратно)

33

Верхняя одежда, обычно шьется из плотной ткани.

(обратно)

34

Чукотская обувь из оленьей либо тюленьей кожи, смотря по сезону.

(обратно)

35

Участники похода ледокола «Челюскин» в 1934–35 году, затертого льдами и утонувшего в Чукотском море. Спасательная экспедиция Советского правительства сумела вывезти всех с дрейфующей льдины на самолетах.

(обратно)

36

Участники экспедиции на дрейфующей станции «Северный полюс» под руководством И. Д. Папанина.

(обратно)

37

Миклухо-Маклай Николай Николаевич (1846–1888) — выдающийся русский ученый и путешественник, этнограф и антрополог, исследователь народов Новой Гвинеи.

(обратно)

38

Чаат — лассо.

(обратно)

39

«Сказки кочевников».

(обратно)

40

Вулканическое стекло.

(обратно)

41

Порча.

(обратно)

42

Неблюй — годовалый олень. Обычно его шкура идет на повседневную одежду.

(обратно)

43

Ватап — олений мох, ягель.

(обратно)

44

Увэран — выдолбленная в вечной мерзлоте яма для хранения мяса морских зверей.

(обратно)

45

Шикша — тундровая ягода.

(обратно)

46

Кукуль — спальный мешок.

(обратно)

47

Росомаха — тундровый пушной зверь. Его мех не индевеет на морозе.

(обратно)

48

Айваналины — чукотское название эскимосов.

(обратно)

49

Сивукак — селение на острове Святого Лаврентия. Официальное название Гамбелл.

(обратно)

50

Кыгмин — чукотское название Аляски.

(обратно)

51

Олений караван.

(обратно)

52

Полярная звезда.

(обратно)

53

Кымгыт — рулет из моржового мяса.

(обратно)

Оглавление

  • 1
  • 2
  • 3
  • 4
  • 5
  • 6
  • 7
  • 8
  • 9
  • 10
  • 11
  • 12
  • 13
  • 14
  • 15
  • Эпилог
  • *** Примечания ***