КулЛиб - Скачать fb2 - Читать онлайн - Отзывы
Всего книг - 400443 томов
Объем библиотеки - 524 Гб.
Всего авторов - 170288
Пользователей - 91012
Загрузка...

Впечатления

ZYRA про Юрий: Средневековый врач (Альтернативная история)

Начал читать, действительно рояль на рояле. НО! Дочитав до момента, когда освобожденный инженер-китаец дает пояснения по поводу того, что предлагаемый арбалет будет стрелять болтами на расстояние до 150 МЕТРОВ, задумался, может не читать дальше? Это в описываемое время 1326 года, притом что метр, как единица измерения, был принят только в семнадцатом веке. До 1660года его вообще не существовало. Логичней было бы определить расстояние какими нибудь локтями.

Рейтинг: 0 ( 1 за, 1 против).
Stribog73 про Епплбом: Червоний Голод. Війна Сталіна проти України (История)

2 ZYRA & Гекк
Мой дед таких как вы ОУНовцев пачками убивал. Он в НКВД служил тоже, между войнами.
Я обязательно тоже буду вас убивать, когда придет время, как и мои украинские друзья.
И дети мои, и внуки, будут вас убивать, пока вы не исчезнете с лица Земли.

Рейтинг: +1 ( 3 за, 2 против).
Гекк про Епплбом: Червоний Голод. Війна Сталіна проти України (История)

Успокойтесь, горячие библиотечные парни (или девушки...).
Я вот тоже не могу понять, чего вы сами книжки не пишите? Ну хочется высказаться о голоде в США - выучил английский, написал книжку, раскрыл им глаза, стал губернатором Калифорнии, как Шварц...
Почему украинцы не записывались в СС? Они свободные люди, любят свою родину и убивают оккупантов на своей земле. ОУН-УПА одержала абсолютную победу над НКВД-МГБ-КГБ и СССР в целом в 1991, когда все эти аббревиатуры утратили смысл, а последние члены ОУН вышли из подполья. Справились сами, без СС.
Слава героям!

Досадно, что Stribog73 инвалид с жалкой российской пенсией. Ну, наверное его дедушка чекист много наворовал, вон, у полковника ФСБ кучу денег нашли....

Рейтинг: -1 ( 2 за, 3 против).
ZYRA про Епплбом: Червоний Голод. Війна Сталіна проти України (История)

stribog73: В НКВД говоришь дедуля служил? Я бы таким эпичным позорищем не хвастался бы. Он тебе лично рассказывал что украинцев убивал? Добрый дедушка! Садил внучка на коленки и погладив ему непослушные вихры говорил:" а расскажу я тебе, внучек, как я украинцев убивал пачками". Да? Так было? У твоего, если ты его не выдумал, дедули, руки в крови по плечи. Потому что он убивал людей, а не ОУНовцев. Почему-то никто не хвастается дедом который убивал власовцев, или так называемых казаков, которых на стороне Гитлера воевало около 80 000 человек, а про 400 000 русских воевавших на стороне немцев, почему не вспоминаешь? Да, украинцев воевало против союза около 250 000 человек, но при этом Украина была полностью под окупацией. Сложно представить себе сколько бы русских коллаборационистов появилось, если бы у россии была оккупирована равная с Украиной территория. Вот тебе ссылочки для развития той субстанции что у тебя в голове вместо мозгов. Почитаешь на досуге:http://likbez.org.ua/v-velikuyu-otechestvennuyu-russkie-razgromili-byi-germaniyu-i-bez-uchastiya-ukraintsev.html И еще: http://likbez.org.ua/bandera-never-fought-with-the-germans.html И по поводу того, что ты будешь убивать кого-там. Замучаешься **овно жрать!

Рейтинг: -3 ( 2 за, 5 против).
pva2408 про Епплбом: Червоний Голод. Війна Сталіна проти України (История)

Никак не могу понять, почему бы американскому историку (родилась 25 июля 1964 года в Вашингтоне) не написать о жертвах Великой депресссии в США, по некоторым подсчетам порядка 5-7 млн человек, и кто в этом виноват?
Еврейке (родилась в еврейской реформисткой семье) польского происхождения и нынешней гражданке Польши (с 2013 года) не написать о том, как "несчастные, уничтожаемые Сталиным" украинцы, тысячами вырезали поляков и евреев, в частности про жертв Волынской резни?

А ещё, ей бы задаться вопросом, почему "моримые голодом" украинцы, за исключением "западенцев", не шли толпами в ОУН-УПА, дивизию СС "Галичина" и прочие свидомые отряды и батальоны, а шли служить в РККА?

Почему, наконец, не поинтересоваться вопросом, по какой причине у немцев не прошла голодоморная тематика в годы Великой Отечественной войны? А заодно, почему о "голодоморе" больше всех визжали и визжат западные украинцы и их американские хозяева?

Рейтинг: +5 ( 8 за, 3 против).
Serg55 про Головина: Обещанная дочь (Фэнтези)

неплохо

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
Stribog73 про Народное творчество: Казахские легенды (Мифы. Легенды. Эпос)

Уважаемые читатели, если вы знаете казахский язык, пожалуйста, напишите мне в личку. В книгу надо добавить несколько примечаний. Надеюсь, с вашей помощью, это сделать.

Рейтинг: -1 ( 1 за, 2 против).

Окно в бесконечность (fb2)

- Окно в бесконечность 1.15 Мб, 300с. (скачать fb2) - Борис Натанович Стругацкий - Аркадий Натанович Стругацкий - Кир Булычев - Дмитрий Александрович Биленкин - Игорь Маркович Росоховатский

Настройки текста:



Окно в бесконечность (антология)


Александр Мееров Время, назад![1]

Борьба должна вестись честно и только честно. Пусть победит достойный!

(Из правил спортивных соревнований)

В конце августа, ночью, меня вызвали к президенту Академии наук. Одновременно со мной к главному зданию Академии подъехал директор Института нейрокибернетики, тоже недоумевавший, почему его потревожили в столь поздний час. Оказалось, что, кроме нас двоих, президент вызвал на экстренное совещание еще нескольких руководителей научно-исследовательских институтов.

— Товарищи, — начал президент, — я должен ознакомить вас с радиограммой, полученной сегодня вечером из Соединенных Штатов.

Радиограмма была адресована академиям наук и научным обществам двенадцати стран мира. Составленная обстоятельно, она со сдержанной тревогой сообщала о загадочном явлении в штате Мэриленд.

В ночь на 25 августа на ферме мистера Вейса загорелся сарай. Пожар был локализован, но загасить его оказалось невозможно. Вскоре огонь прекратился также внезапно, как и возник, а над пожарищем вдруг вспыхнуло ярко-фиолетовое сияние. Воздух над этим местом по непонятной причине начал светиться.

К утру, наконец, удалось рассмотреть, что свечение исходит от какого-то сигарообразного тела длиной около двенадцати футов. Каким образом этот загадочный предмет очутился в сарае, никто, в том числе и владелец фермы, не мог объяснить.

О происшествии на ферме Вейса сообщили правительству штата.

В девять утра на ферму приехал профессор Мэйтаунского университета Дональд Рив и доктор Куртад с сотрудниками. Ими было установлено, что тело радиоактивно. Интенсивность излучения достигала пятидесяти рентген на расстоянии двухсот ярдов.

Ферма Вейса была немедленно окружена кольцом специальной охраны. Тотчас же началась эвакуация из прилегающего района.

В течение всего дня 25 августа велись непрерывные наблюдения. Свечение постепенно угасало, а к шести вечера практически прекратилась и радиация.

В восемь вечера из снаряда раздались звуковые сигналы, напоминающие приглушенные удары в колокол.

В десять вечера к месту происшествия прибыла авторитетная комиссия в составе представителей Федерального правительства и видных ученых разных специальностей.

Комиссия, выслушав сообщение профессора Рива и доктора Куртада, сочла необходимым тотчас же приступить к исследованию непонятно откуда появившегося тела-снаряда.

Учитывая сложность создавшейся обстановки и чрезвычайную опасность, которая может возникнуть в связи с появлением таинственного снаряда, комиссия нашла целесообразным обратиться к ученым разных стран мира с просьбой попытаться совместными усилиями установить, что же представляет собой снаряд.

Президент Академии наук закончил чтение радиограммы и обвел взглядом всех присутствовавших на совещании, как бы желая угадать, какое впечатление произвел документ. Мы собирались с мыслями, стараясь осознать случившееся. Вероятно, каждый в ту минуту подумал: «Неужели свершилось?». Развитие науки последних десятилетий подготовило людей к мысли о возможности получения вестей из Вселенной. Предположение, что окружающие нас миры могут быть населены разумными существами, уже давно перестало быть кощунственным и перешло из области фантазии в ведение науки, но… Но так вот, вдруг, узнать о невероятном событии!.. Нет, с этим трудно было освоиться. Пожалуй, многие не без горечи подумали: «Почему не на нашей земле?!» Однако никто не спешил высказывать своих суждений. И это было понятно. Из радиограммы мы узнали не слишком много, хотя комиссия, вероятно, сообщила все, что ей было известно.

Президент сказал нам о решении Президиума Академии наук немедленно направить в США делегацию в составе: директора Института нейрокибернетики профессора Стравинского, заместителя директора Института космонавтики Ивана Федоровича Колесова и меня, как автора книги «Гипотезы космической биологии», породившей в свое время немало споров. Президиум Академии включил и делегацию также представителя гуманитарных наук члена-корреспондента Академии наук Николая Николаевича Железова, одного из видных наших философов, находившегося в это время в Соединенных Штатах. Его и назначили руководителем делегации.

Совещание у президента продолжалось не более тридцати минут, но за это время ему принесли еще несколько радиограмм, с которыми он нас тут же ознакомил. Ученые Канады находились уже в штате Мэриленд. Собирались в путь представители Индии и Чехословакии. Самолеты ученых Англии и Франции были над океаном.

— Думаю, товарищи, — обратился к нам президент, — вы опередите многих своих коллег, даже тех, кто уже находится в пути. Правительство предоставило в ваше распоряжение последнюю новинку техники — самолет АС-112. Он совершит скоростной бросок через стратосферу, и через несколько часов вы будете в Вашингтоне. Вылет назначен на пять утра. Прошу каждого на вас составить списки необходимых приборов и оборудования. Все это будет доставлено на аэродром немедленно.

Я подумал: «Хорошо математикам — им обычно, кроме карандаша и бумага, ничего не требуется». Мне же предстояло сообразить, какие приборы могут пригодиться в столь необычайных обстоятельствах. Что касается Ивана Федоровича, то он тут же связался с Институтом космонавтики и распорядился срочно подобрать и проверить три универсальных скафандра. Всем понравилась эта мысль — явиться к месту происшествия не с пустыми руками, а иметь с собой наши уникальные скафандры, надежно защищающие от радиации, пригодные в самых неожиданных условиях.

Остаток ночи мы провели в сборах и точно к назначенному часу прибыли на аэродром.

Самолет-ракета летел, обгоняя время. Он взмыл с подмосковного аэродрома ровно в пять утра и, описав над планетой гигантскую дугу, совершил посадку близ Вашингтона в… четыре утра.

Мы попали в прошлое.

Только ступив на прочные плиты посадочной площадки, мы почувствовали, как устали в полете.

Железов поддерживал с нашим самолетом радиосвязь и, когда АС-112 приземлился, подъехал к нам. Было особенно приятно первым на чужой земле увидеть соотечественника. Одновременно с Железовым подъехали автомобили с несколькими членами комиссии (в Штатах со уже окрестили Мэрилсндской комиссией), и тут же у самолета состоялась несложная церемония встречи.

Как только скафандры Колесова и наши приборы выгрузили из самолета, мы уселись в машину Железова и поспешили к таинственному снаряду. По дороге Николай Николаевич рассказал нам все, что ему было известно о «мэрилендской загадке». Он успел побывать на ферме и прочитать множество американских газет, на все лады кричавших о сенсационном событии. Как водится, газетчики о нем знали раньше всех, больше всех и если не точнее всех, то обстоятельней. Скудные факты обрастали досужими домыслами, и уже трудно становилось отделить истину от лжи. Каждый репортер по-своему описывал виденное и в меру своих способностей подогревал всеобщее любопытство плодами собственной фантазии. Каких только не было измышлений! Одни безапелляционно утверждали, что на территорию фермы упала, к счастью не взорвавшаяся, советская водородная бомба. Другие уверяли, что это действующая модель американской космической ракеты, сбившаяся с курса. Третьи столь же авторитетно рассуждали о разумных существах, якобы прибывших из неведомых миров. Высказывались даже предположения о том, обитатели каких именно звездных систем могли отправить на Землю своих посланцев. Газетчики явно спешили, боясь, что вот-вот будет опубликовано официальное сообщение и тогда иссякнет возможность печатать высокооплачиваемые домыслы. Но официальных сообщений не поступало, так как не только журналистов, но и ученых еще не решались допустить к таинственному снаряду ближе чем на четыреста метров.

Путь от аэродрома до фермы, ставшей теперь известной всему миру, показался нам коротким. Мы не успели еще разузнать у Николая Николаевича всех подробностей, как впереди на волнистой равнине заметили такое скопление машин и людей, которое указывало — здесь!

Сорок восемь часов прошло с той минуты, когда обнаружили загадочное тело, и за это время возле фермы Вейса успел вырасти целый городок. Заняли свои позиции полиция и войска, пожарные, санитарные, аварийные и спасательные машины всех видов и назначений. На одном из ближайших холмов раскинулся поселок из домов-автоприцепов. Уже была организована площадка для вертолетов и виднелась мачта радиостанции. На отведенных полицией участках громоздились фургоны теле- и радиокомпаний, пестрели полотняные зонты и тенты передвижных кафе и закусочных.

Приток автомобилей непрерывно нарастал. На всех дорогах за пять и десять километров от фермы были выставлены пикеты солдат; однако любопытствующие продолжали прибывать отовсюду.

В четырехстах метрах от снаряда была подготовлена наблюдательная площадка. На небольшом холмике стояли пять тяжелых танков со специальной защитой от радиации. В кабинах разместили аппаратуру, с большой готовностью и без промедления доставленную различными фирмами и университетами. Оптические и локационные установки «приближали» снаряд к наблюдательной площадке, помогли получше рассмотреть его, «прощупать».

Чувствительные дистанционные приборы показали, что около снаряда по временам все еще возникает сильная радиация, вероятно, в нем находятся механизмы, работающие на электрическом токе. Большего, увы, приборы не могли показать. Отличные оптические приспособления позволяли хорошо рассмотреть объект, но этого, конечно, было недостаточно. Тело лежало неподвижно, в форме вытянутого эллипсоида вращения, длиной около четырех метров, оно одним концом было вдавлено в земляной пол сгоревшего сарая. На иссиня-черной полированной поверхности его нельзя было различить ни отверстия, ни щелочки, не говоря уже о люках или выводах для ракетных сопел. Снаряд казался монолитным.

Последнее обстоятельство вызвало ожесточенные споры. Дело в том, что часть ученых считала загадочное тело невзорвавшимся атомный зарядом ракеты, другая опровергала это, указывая, что снаряд в этом случае ушел бы глубоко в грунт, так как должен был лететь с большой скоростью. Некоторые ученые склонны были считать таинственный снаряд разведчиком, выброшенным из космического корабля, приблизившегося к земле. Другие предполагали, что снаряд мог пройти через атмосферу при помощи особого парашюта, сгоревшего во время пожара. Тут же возникали споры о причинах, вызвавших пожар, радиацию, фиолетовое свечение. Споры разгорались по любому поводу. Догадки возникали с такой же легкостью, как и опровержения.

Помнится, Колесов первый заметил, что предварительное обсуждение слишком затянулось и пора перейти от слов к действиям. Председатель Мэрилендской комиссии учтиво согласился с ним, но тут же привел много доводов относительно опасности предстоящих исследований.

— До сих пор мы исходили из допущения, что это неизвестное тело инертно и пассивно, а ведь с минуты на минуту оно само может проявить себя. Может взорваться, уничтожив всех нас (оно радирует до сих пор!), или, раскрывшись, распространить таящиеся в нем бактерии.

Спорам, казалось, не будет конца, как вдруг опять послышались сигналы снаряда, такие же приглушенные, как и прежде, только теперь они стали частыми, давались не размеренно, а как-то нервозно, то замирая, то возникая с новой силой, вызывая у всех нас тревогу. Временами ясно слышалось, что удары чередовались в определенном порядке — три частых, три редких, три частых, напоминая сигналы бедствия — SOS. А может, это только казалось!..

Снаряд сигналил пять минут и затих.

Споры разгорелись с новой силой.

Теперь большинство членов комиссии склонялись к тому, что снаряд, видимо, был выброшен космическим кораблем, пролетевшим вблизи Земли. Обсуждался вопрос — находятся ли в нем живые существа, или размещен какой-то комплект приборов.

— Именно приборов. Снаряд сравнительно малых размеров. В нем не может находиться какое-то живое, тем более разумное существо, так как он не имеет никаких приспособлений для торможения в атмосфере. Снаряд не мог приземлиться с такой скоростью, при которой не пострадали бы живые существа. В нем, конечно, приборы!

— А сигналы бедствия?!

— Их могли подавать автоматы.

— Позвольте, позвольте, это какие-то очень странные автоматы. Только-только прибыв из космоса, как вы утверждаете, они уже знают, какими сигналами пользуются на нашей планете. Спасите наши души. Три точки, три тире, три точки.

Это короткое выступление сразило сторонников космического происхождения снаряда. Действительно, наивно было предполагать, что вестник Вселенной вооружен знаниями азбуки, изобретенной Морзе.

К полудню, наконец, было принято первое решение. Не помню кто, кажется делегат Голландии, предложил побыстрее раздобыть колокол. Колокол доставили на вертолете. По радио было приказано соблюдать полнейшую тишину.

Замолкло все. Даже репортеры нашли в себе силы помолчать минут двадцать. В тишине раздались удары в колокол — три коротких, три длинных, три коротких. Через минуту сигналы повторили.

Снаряд ответил. Мы услышали приглушенные удары по металлу: три коротких, три длинных, три коротких.

В колокол ударили два раза — из снаряда раздались ответных два удара. Вскоре все сигналы колокола точно повторялись снарядом. Он не только воспроизводил количество ударов, разумно отвечая на сигналы извне, но, казалось, пытался выбивать какие-то тревожные, очень земные мотивы. Они исполнялись, правда, не слишком музыкально, но воспринимались всеми как призыв о помощи. Автоматы не могли подавать такие сигналы хотя бы потому, что они не фальшивят, однако и не вносят в исполнение эмоций, подсказанных моментом.

Узнать, кто находился в снаряде, не удалось и при попытке перейти на телеграфный язык. Видимо, заключенному в снаряде был известен только сигнал SOS, но не знакома азбука Морзе.

Наша делегация предложила не терять больше времени на сигнализацию, а поспешить на помощь тому, кто, быть может, ждет спасения.

Иван Федорович продемонстрировал комиссии скафандр и доказал, что подойти в нем к снаряду безопасно. Через его стенки не проникает ни сильная радиация, ни, тем более, болезнетворные бактерии.

Вопрос, кто же пойдет к снаряду первым, решился быстро. Иван Федорович изъявил готовность приступить к исследованию загадочного тела, и члены Мэрилендской комиссии единодушно утвердили его кандидатуру. Предполагалось использовать все три наши скафандра: один для Колесова и два для сотрудников Национального управления США по космонавтике. Они должны были оставаться у наблюдательного пункта и в случае надобности поспешить к Колесову.

Как только программа действий была выработана, все сразу же пришло в движение. Район очищался от посторонних, приводились в боевую готовность аварийные, спасательные, санитарные машины…

Снаряд молчал. Казалось, заключенное в нем существо уже не в силах подавать о себе сигналы, не в состоянии призывать на помощь. Надо было спешить…

Снова провозгласили тишину, и, когда все вокруг замолкло, Колесов двинулся в путь.

По мере того как он приближался к снаряду, чувствовалось, с каким напряжением за ним следят тысячи людей.

Тихо работали кино- и телекамеры, в репродукторах слышалось легкое потрескивание, а по временам и дыхание Ивана Федоровича — его рацию принимали станции наблюдения.

— Подхожу к снаряду, — сообщал Колесов. — Дозиметры показывают увеличение радиации… Снаряд неподвижен… Вокруг него сильное магнитное поле… В снаряде слышится пульсация приборов. Он блестящий, гладкий. Не видно никаких швов. Оболочка, наверное, сделана из какой-то пластмассы, стекловидной, отливающей синевой. В полупрозрачной ее толще блестят чешуйки металла… Постучал по корпусу… Ответа нет… Взял биопробу… Рассматриваю поверхность оболочки в лупу. Нашел едва заметные черточки. Идеальная подгонка частей… В приподнятом конце едва заметная кольцевая риска… Хочется рассмотреть ее повнимательней… Хорошо ли меня слышите?

Да, мы все хорошо слышали Колесова. Каждое его слово отчетливо доносилось из репродукторов, передавалось в эфир, фиксировалось аппаратами звукозаписи.

— Конец снаряда, — продолжал передачу о своих наблюдениях Иван Федорович, — полукруглый, тоже полированный, но он кажется более темным, чем остальная оболочка. Видимо, корпус все же не монолитен. Кольцевая риска здесь видна отчетливо. Попробую проверить ее…

Больше мы не услышали ни слова. Не то хрип, не то сдавленный стон вылетел из репродуктора, а там, где только что стоял Колесов, бушевало пламя. Багровое, клубящееся, оно бесновалось так, будто хотело испепелить все вокруг. Волны синеватого дыма тяжело поползли во все стороны от снаряда.

— Внимание, внимание! — раздался взволнованный голос из репродукторов. — Всем находящимся на наблюдательной площадке немедленно надеть защитные костюмы. Внимание, внимание! Отрядам А начать срочную эвакуацию зоны оцепления.

Два американца, одетые в наши скафандры, спешили на помощь Колесову.

Не успели они преодолеть и ста метров, как снова послышался голос Ивана Федоровича.

— Продолжаю вести наблюдение. Окружен огнем — горит, как ворох кинопленки, оболочка снаряда. Скафандр защищает отлично. Приборы в порядке… Огонь стихает… Оболочка сгорает бесследно. Вижу двоих людей в скафандрах. Они приближаются… Алло! Алло! Подходите. Вы меня слышите?.

— Слышим, мистер Колесов.

— Скафандры прекрасно противостоят пламени, не бойтесь!

— Идем к вам, мистер Колесов.

Огонь затих быстро. Дымное облако редело, и мы вскоре увидели, как к Колесову подошли два американца. Еще минута, и все три шлема склонились над каркасом, у которого только что сгорела оболочка.

В каркасе был укреплен двухметровый прозрачный, наполненный жидкостью цилиндр. В нем лежал человек в скафандре.

От скафандра к металлическим торцам прозрачного цилиндра шли многочисленные штанги, провода, рычаги, гибкие валики, шланги.

На внешней торцевой стенке цилиндра виднелась надпись по-английски:

«Предкам нашим, людям всей Земли, жившим задолго до нас, мы шлем весть из XXI века — Века Благоденствия!»

Мы ждали всего — взрыва водородной бомбы, неведомых существ из Космоса, но посланца из XXI века!..

Этот посланец был красив. Сквозь сферу шлема его скафандра виднелось молодое лицо. Бледное, отражавшее пережитые муки, оно казалось мертвым.

Когда от снаряда остался только легкий каркас с прозрачным цилиндром, исчезли последние опасения. Никто теперь не боялся ни взрыва, ни смертоносных бактерий. Боялись одного — не упустить время, не дать умереть невероятным образом появившемуся в Мэриленде человеку, если он, конечно, был еще жив.

Прозрачный цилиндр погрузили в скоростной вертолет, и через несколько минут он уже был в Балтиморе.

Быстро возникший около фермы Вейса городок прекратил свое кратковременное существование.

Через два часа появились свежие выпуски газет: «Наши потомки покорили время!», «Гость из XXI века», «Нас ждет Век Благоденствия»! «Время покорено — оно обратимо!», «Потомок наносит визит своим предкам…» и так далее и тому подобное…

Мир ожидал авторитетного сообщения ученых, однако в Мэрилендской комиссии не было единства.

Некоторые члены делегаций поддались соблазну высказать свое мнение первыми и, не дождавшись решения комиссии, уступили натиску корреспондентов. Высказывания их, правда, были довольно осторожными. В своих интервью они сообщали, что факт сам по себе загадочен, требует длительного изучения, однако тут же старались подвести теоретическую базу. Вспоминалась гипотеза австрийского физика Л. Больцмана, считавшего, что во Вселенной имеются области, где время движется в направлении, обратном нашему, излагались положения, трактующие о «четвертом измерении», и приводились самые различные рассуждения о том, какими способами люди будущего могли овладеть секретом обратимости времени. Во всех высказываниях подобного рода сквозила мысль о том, что недоступное пониманию сегодня, может стать доступным через сто лет.

Наиболее шумный успех имело выступление видного американского физика Митуэлла: «Я спросил сегодня нашего президента, считает ли он возможным путешествие во времени, и он ответил: „Нет“. Могу только сказать, что если бы у Авраама Линкольна спросили, считает ли он возможным передачу изображений на расстояние, он так же ответил бы: „Нет“».

Большинство западных газет очень крупным шрифтом, не скупясь на восклицательные знаки, сообщали, что члены советской делегации уклонились от интервью и отделались скептическими замечаниями.

В Балтиморе иностранные делегации разместились в добротном, построенном не менее ста лет назад отеле. Комфортабельный, несколько старомодный, а потому особенно дорогой, отель этот действительно был удобен для всех нас — за два квартала от него размещался Институт Уилкинсона, куда поместили цилиндр с находившимся в нем человеком. Как только его извлекли из скафандра, врачи немедленно начали борьбу с тяжелым шоком и асфиксией. Все это было весьма серьезно, особенно если учесть, что в последние часы своего пребывания в скафандре он, по-видимому, вдыхал пары какого-то ядовитого вещества.

До конца дня 27 августа всеобщее внимание было сосредоточено на одном: выживет ли этот человек? Что касается аппарата, в котором нашли юношу, то изучение его в этот день носило предварительный характер. Торцовые металлические части прозрачного цилиндра, заполненные приборами загадочной конструкции и неизвестного назначения, в тот день так и не рискнули тронуть — у всех была надежда, не поможет ли разобраться во всем этом больной, к ночи начавший подавать признаки жизни.

28 августа было знаменательно двумя событиями. Первое облетело весь мир, второе же заинтересовало сравнительно узкий круг лиц.

В тот день утренние выпуски газет сообщили: «Сегодня в шесть утра Он (многие газеты так и писали — местоимение с большой буквы) произнес первые слова: „Где я?“»

Бюллетени о Его здоровье радио передавало каждый час.

К полудню радио и специальные выпуски газет сообщили миру, что его имя Гомперс. Генри Гомперс.

Врачи поистине творили чудеса, используя все достижения современной медицины, стараясь поддержать в Гомперсе гаснущие силы. И наконец сознание вернулось к Гомперсу. Ненадолго. Он произнес лишь несколько фраз и снова впал в беспамятство. Гомперс сообщил, что его поколение не только овладело пространством, производя полеты к другим планетам, но и овладевает временем. Конечно, аппараты эти еще несовершенны, но если предшественники Гомперса попали в катастрофу еще в пределах своего времени, то есть в XXI веке, то он, Гомперс, хотя и сильно пострадал, но все же очутился в прошлом столетии. Самое огорчительное для него, что он не сможет вернуться к своим современникам. Тем не менее он счастлив, что послужил науке, увидел людей, живущих за сто лет до него, счастлив передать им радостную весть: человечество процветает, его ждет в XXI веке Эра Благоденствия!

Впечатление, произведенное словами Гомперса, было так велико, что почти никто не обратил внимания на второе событие этого дня. На том месте, где был обнаружен аппарат, вдруг снова увеличилась радиация. Оставленная там охрана вынуждена была отступить, а через несколько минут раздались взрывы, смешавшие с землей все, что не так давно называлось фермой Вейса.

Состояние здоровья Гомперса ухудшалось, и чем меньше оставалось надежды получить от него более подробные сведения о грядущем веке и о конструкции аппарата, побеждающего время, с тем большим рвением члены Мэрилендской комиссии старались изучить остатки его злополучного аппарата. Хорошо сохранились только металлические торцы прозрачного цилиндра. Ими решено было заняться в первую очередь. Там оказалось несколько предметов — некоторые неизвестного назначения, другие же представляли собой усовершенствованные образцы бытовых приспособлений, известные и в наше время: изящная, превосходно сделанная авторучка, миниатюрный радиоприемник, вкрапленный в кристалл, переливавший всеми цветами радуги, куски каких-то очень прочных и хорошо выработанных тканей из новых сортов искусственного волокна, какие-то сверхароматные сигареты и другие мелочи. На некоторых из них красовались марки преуспевающих американских фирм, из чего можно было заключить, что им предстояло процветать и благоденствовать по крайней мере еще сто лет.

Особое внимание исследователей привлекли капсулы с катушками тончайшей проволоки. Физики быстро пришли к выводу, что катушки содержат электромагнитную запись.

Интерес к аппарату то затухал, то вспыхивал с новой силой. Ежедневные сводки о работах по его исследованию продолжали волновать публику, но сообщение о смерти Генри Гомперса вызвало такую бурную реакцию, которую можно было сравнить только с шумом, произведенным показом первого из фильмов, найденных в аппарате Гомперса.

Фильмы начинались с обращения, начертанного на аппарате:

«Предкам нашим, людям всей Земли, жившим задолго до нас!..»

Фильмы не представляли собой чего-то цельного, скрепленного единым сюжетом или темой. Это были скорее отрывки, как бы отдельные зарисовки. Снятые экономно, с расчетом в малом объеме сосредоточить многое, они крупными мазками, подчас с нарочитой помпезностью показывали удивительные полупрозрачные строения на берегу тихих лагун, обрамленных тропической растительностью; орошенные пустыни; освоенные человеком приполярные области; великолепные исследовательские институты в джунглях; широкие, висящие в воздухе магистрали, по которым со скоростью самолета проносились каплеобразные, не имеющие колес машины. Некоторые фильмы изображали старт межпланетных кораблей, другие — торжественный момент их прибытия. Кадры, заснятые в гигантских светлых помещениях, наполненных машинами, работающими без участия людей, чередовались с кадрами, заснятыми в пультах управления грандиозных вычислительных центров, и, наконец, можно было увидеть отправление в прошлое аппаратов, подобных снаряду Гомперса. Все фильмы пространно комментировались, наглядно показывая, какой гармоничной, красивой и легкой стала жизнь человека после того, как во всем мире восторжествовала свободная инициатива и любой человек мог без труда находить источник своего бизнеса. Широкое применение термоядерной энергии позволило изменить лицо Земли, использовать все ее богатства и богатства ближайших планет.

Победил принцип свободного предпринимательства, и все страны мира добровольно объединились под флагом Соединенных Штатов всей Земли, приняли американский образ жизни, отвечающий в наибольшей степени общечеловеческому прогрессу.

Как только первые фильмы были продемонстрированы членам комиссии, Николай Николаевич Железов от имени советских ученых сделал официальное заявление, самым категорическим образом требуя не допустить распространения подозрительных «документов из будущего», так как аппарат, обнаруженный на ферме Вейса, не может быть посланцем XXI века.

Через час после опубликования этого заявления нижний холл нашего отеля напоминал съемочный павильон киностудии. Вспыхнули осветительные приборы, заработали телевизионные и киносъемочные камеры. С держателей, напоминающих колодезные журавли, свесились микрофоны. Сотни корреспондентов вооружились авторучками, фотоаппаратами и портативными магнитофонами — началась пресс-конференция главы советской делегации ученых.

Отстаивать нашу точку зрения было нелегко. Вопросы сыпались самые разнообразные, подчас довольно каверзные и нередко провокационные. Корреспонденты, жаждущие сенсационных сообщений, добивались только одного: выведать, какой мы обладаем информацией, почему именно наша делегация пришла к такому выводу.

— Я слышал, господин Железов, — спрашивал представитель лондонской «Дейли телеграф», — что вы в самом начале исследований аппарата Гомперса были удивлены, почему в сохранившихся его частях не обнаружили никаких принципиально новых для нас материалов. Не это ли послужило причиной вашего заявления?

— Нет, не это. Я действительно в свое время заметил, что сто лет прогресса не сказались на материалах этого аппарата, как не сказались, нужно заметить, на строе языка. Но не в этом дело, господа. Мы с вами находимся в отеле, построенном не менее ста лет назад. Не так ли?

— Сто двадцать семь, — выкрикнул кто-то из толпы.

— Ну вот, видите, время не малое, и все же, если не считать пластмасс, мы до сих пор пользуемся главным образом теми же материалами, что и строители этого отеля. Не исключено, что через сто лет люди будут употреблять подобные же материалы, хотя и в новых комбинациях. Дело обстоит гораздо сложней, серьезней. Нас всех стараются убедить в том, что движение человечества по пути прогресса должно прекратиться. Кто-то усиленно стремится сказать: «Время, назад!» Не выйдет, господа! Это не удастся никому.

Такой ответ Железова пришелся многим не по вкусу. Вопросы ставились все более и более резко. Большинство представителей печати допытывались, есть ли у Железова научные, подчеркивалось, научные, а не декларативные доказательства, подкрепляющие заявление советских ученых.

— Есть! И самые веские, — уверенно отвечал Железов. — Ряд проблем, решение которых сегодня еще недоступно физике и математике, с успехом решаются наукой о развитии человеческого общества. Рассмотрим создавшуюся ситуацию. Все мы были поставлены перед фактом — среди нас появился человек, утверждавший, что он посланец XXI века. Мы оспариваем достоверность этого обстоятельства и считаем, что такое появление инсценировано (шум среди корреспондентов, отдельные выкрики одобрения). Да, да, инсценировано! Гомперс не был посланцем наших потомков уже потому, что он не принес никаких вестей из будущего. Законы общественного развития непреложны. Человечество движется к коммунизму, и никто не в силах опровергнуть этого научного предвидения, никто не в силах остановить неумолимого хода истории. Нелепое утверждение, содержащееся в ловко состряпанных фильмах, что коммунизм якобы изживет себя, что люди вернутся к своему мрачному прошлому — капитализму, лучшее доказательство того, что аппарат, очутившийся на ферме Вейса, не побеждал время, а был изготовлен с целью ввести в заблуждение мировую общественность.

Собственно, на этом закончилась наша миссия, как членов научной делегации Советского Союза. В Мэрилендской комиссии мы оказались в меньшинстве и вскоре покинули Соединенные Штаты. Однако заявление нашей делегации сыграло свою роль — через полгода после событий на ферме Вейса на электрический стул должен был сесть некий Майкл Эверс, обвинявшийся в убийстве… Генри Гомперса.

Произошло это вот как.

Майкл Эверс, по американским понятиям, сделал головокружительную карьеру, сумев за два года из провинциального учителя физики превратиться в человека, «стоящего» миллион долларов.

Нужно сказать, что процесс Эверса не получил достаточно широкой огласки. До сих пор не известны все его соучастники и тем более его крупные покровители. Общественность и сейчас не знает, кто именно финансировал это тайное рекламное предприятие невиданного масштаба и поражающей наглости. Идея Эверса не могла не прельстить крупных заправил американского бизнеса. Эверс, как видно, сумел внушить своим покровителям, что у капитализма нет целеустремленных идей, присущих социализму. Поэтому затея Эверса показалась заманчивой, и «рекламный ролик», обильно смазанный долларами, завертелся. Детали аппарата заказывали в разных местах, собирали аппарат тщательно подобранными людьми, съемки «документальных» фильмов производили в специальной закрытой студии. Эверс довольно ловко задумал уничтожить оболочку аппарата, представив дело таким образом, будто «перелет» из будущего не вполне удался.

На какое-то время Эверсу удалось ввести в заблуждение общественность и многих ученых, но как только мир узнал о заявлении советских ученых, началось крушение авантюристической затеи Эверса.

Уже после нашего отъезда из Штатов в Мэрилендской комиссии (она продолжала заседать, игнорируя наше определение) произошли события, предсказанные Железовым. На одно из заседаний пришла группа рабочих фирмы «Кемикал-прогресс» и продемонстрировала образчик темно-синей стекловидной пластмассы. Искрящаяся в своей толщине чешуйками металла, она обладала свойством гореть точно так же, как оболочка снаряда, предназначавшегося для рекламы американского образа жизни.

Рабочие заявили, что они готовили дольки оболочки, мало интересуясь, для чего эта оболочка предназначается, но когда прочли заявление советских ученых, когда им стало ясно, что они невольно стали соучастниками наглого обмана, они явились в международную комиссию.

Вскоре комиссию посетили специалисты электроники, создавшие аппараты микрозаписи; токари, обрабатывающие торцы прозрачного цилиндра; ткачи, трудившиеся над образцами великолепных тканей, — словом, почти все изготовители эверсовского реквизита.

Так была разоблачена авантюра. Делегации ученых постепенно разъезжались по домам, отчетливо поняв, в какое неприятное положение они попали, не покинув США вместе с советской делегацией.

Что касается молодого человека, сыгравшего свою трагическую роль в этой истории под именем Генри Гомперса, то он пошел на авантюру, отчаявшись найти свое место в стране «неограниченных возможностей», не имея средств к существованию. Доверив себя проходимцу Эверсу, Гомперс прошел тренировку, убедился, что даже длительное пребывание в скафандре безвредно, и согласился на отвратительный эксперимент, появившись в прозрачном цилиндре на ферме Вейса. Гомперс знал, как должен был разыгрываться фарс, но только не знал, что Эверс решил отравить его, дабы избавиться от слишком опасного свидетеля.

Ферма Вейса уже давно не была фермой. Купленная у разорившегося фермера, она служила прикрытием темных дел Эверса. В сарае для сельскохозяйственных машин задолго до появления в Мэриленде «посланца будущего» проводились подготовительные работы, позволившие имитировать «прилет» из XXI века. Управление всеми операциями во время сенсационного появления «отважного потомка» проводилось Эверсом по радио. До самого последнего момента, до подхода к аппарату Ивана Федоровича Колесова, Гомперс слушал команды Эверса, но он не знал, что в это время Эверс уже нажал кнопку на пульте, что уже сработала управляемая по радио система и из маленького баллончика в скафандр стало поступать отравляющее вещество с длительным, скрытым периодом действия.

И все же Эверс не попал на электрический стул. Помогло ему, конечно, не то, что он уничтожил взрывами подпольные приспособления, устроенные им на ферме Вейса, и не то, что подкупленные эксперты гибель Гомперса квалифицировали как «несчастный случай», а то, что Эверсу помогли высокие покровители, стоявшие за его спиной. Капитализм, как и подгнивший товар, особенно нуждается в рекламе, а Эверс показал себя незаурядным делателем рекламы. Теперь, говорят, он подвизается в качестве советника бюро пропаганды.

Кир Булычев Так начинаются наводнения[2]

За окном плыли облака. Таких облаков я раньше не видел. Снизу, с изнанки, они были блестящими, гладкими и отражали весь город — крыши, зеленые и фиолетовые, с причудливыми резными коньками, кривые улочки, мощенные кварцевыми шестигранниками, людей в кирасах и цилиндрах, идущих по улочкам, старомодные автомобили и полицейских на перекрестках. В углу у окна, у рамы, располагалось самое любимое из отражений — кусочек набережной, рыболовы с двойными удочками, влюбленные парочки, сидящие на парапете, женщины с малышами. И дома, и люди на облаках были маленькими, и мне часто приходилось додумывать то, чего я никак не мог разглядеть.

Доктор приходил после завтрака и садился на круглый табурет у моей постели. Он глубоко вздыхал и жаловался мне на свои многочисленные болезни. Наверное, он думал, что человеку, попавшему в мое положение, приятно узнать, что не он один страдает. Я сочувствовал доктору. Названия болезней часто были совсем непонятны и от этого могли показаться очень опасными. Даже удивительно, как это доктор еще живет и даже бегает по коридорам больницы, постукивая высокими каблучками по лестницам. Всем своим видом доктор давал мне понять: разве у вас ожог? Вот у меня зуб болит, это да! Разве это доза — тысяча рентген? Вот у меня в коленке ломота… Разве это удивительно — тридцать два перелома? Вот у меня…

Сначала я лежал без сознания. И это он выходил меня после первой клинической смерти. И после второй клинической смерти. Потом я пришел в себя и пожалел об этом. Правда, у них изумительные обезболивающие средства, но я ведь знал, что они все равно не справятся с тысячью рентген, — все это чистой воды филантропия. Не больше.

— Сегодня на рассвете один старик поймал в реке большую рыбину, — говорю я, чтобы отвлечь доктора от его болезней.

— Большую?

— С руку.

— Это вы в облаках рассмотрели?

— В облаках. Почему они такие?

— Долго объяснять. Да я и не смогу. Вот выздоровеете, поговорите со специалистами. Облака не круглый год. Месяца за два до вашего прилета было солнце. Тогда все меняется.

— Что?

— Наша жизнь меняется. Прилетают корабли. Но это ненадолго.

— К вам редко кто прилетает?

— Пассажирских рейсов нет. Да и откуда им быть? Расписания не составишь…

«Почему?» — хотел спросить я, но пришла сестра. Вместо этого я сказал:

— Доброе утро, мой милый палач.

И сразу забыл о докторе. Сестра — значит, процедуры.

Днем я заснул. Мне снова снилась катастрофа. Мне снилось, что я поседел. Но, наверное, мне никогда так и не узнать, поседел ли я на самом деле. Голова моя наглухо замотана — только глаза наружу.

— С Землей связались, — сказал доктор, заглянув ко мне вечером.

Он казался очень веселым, хотя мы оба знали, что с Земли лететь сюда почти полгода.

— Ну-ну, — вежливо сказал я и стал смотреть в потолок.

— Да вы послушайте. Нам сообщили, что «Колибри» заправляется на базе 12–45. Завтра стартует к нам. Это далеко?

Я хотел бы успокоить доктора, но он все равно узнает правду. Я сказал:

— Будут дней через сорок.

— Замечательно, — ответил доктор, не переставая широко улыбаться. Но ему уже было невесело. Он тоже понимал, что и сорока дней мне не протянуть. Но он был доктором, и поэтому он должен был что-то сказать. — У них на борту врач и препараты. Вас поставят на ноги в три часа.

— Тогда некого будет ставить на ноги…

По реке на облаках плыл вниз трубой длиннющий пароход, и белый дым из его трубы свисал с облака к самому окну.

— Надо быть молодцом, — сказал доктор.

Я не стал спорить.

Ночь была длинной. Я ждал рассвета, а его все не было. Сколько длятся их сутки? Если не ошибаюсь, двадцать два часа с минутами. И поделены они на периоды и доли. Об этом я читал в справочнике. Еще на базе.

Наконец стало светать. Я удивился, увидев на облаках, что улицы полны народу. Обычно прохожие появлялись часа через полтора после рассвета.

Открылась дверь, и вошел доктор.

— Вас еще не кормили? — спросил он.

— Нет, рано еще.

— Пора, пора, — сказал он.

— Сколько сейчас времени? — спросил я.

— Тринадцать долей третьего периода, — сказал доктор.

Я не стал просить разъяснений. Третьего так третьего.

— Мне придется вас покинуть, — сказал доктор. — Много работы.

Доктор вернулся через час и долго рассматривал ленты с записями моей температуры, давления, пульса и прочих штук, свидетельствующих о том, что я еще жив. Ленты ему явно не нравились, поэтому доктор начал насвистывать что-то веселое.

— Ну и как?

— Совсем неплохо. Жалко, что вам сбили режим. Головы за это отрывать надо!

— За что?

— За полную безответственность. Ему, видите ли, не хотелось с ней прощаться. Ну ладно, потом объясню. Кстати, вы не будете возражать, если к вечеру мы сделаем вам переливание крови?

— А мое возражение будет принято во внимание?

Доктор вежливо улыбнулся и ушел.

На следующий день мне стало хуже. Доктор сидел на круглом табурете и о своих болезнях ни гугу. За окном метет. Вчера еще было тепло и рыболовы покачивали над водой удилищами, как жуки усиками. А сегодня метет.

— Через полчаса кончится, — сказал доктор. — Недосмотрели.

— Вы управляете климатом? — спросил я.

— Да ничем мы не управляем, — вздохнул доктор. — Это не жизнь, а сплошное безобразие. Скорей бы облака уходили.

— Вы вчера что-то говорили о безответственности.

— Ах, вы об этом инциденте? Это неизбежно. Один молодой человек… Что с вами?

Мне было плохо. Я еще слышал доктора, но уже не мог удержаться на поверхности мира. Мне казалось, что я держусь за слова доктора, как за скользкие тонкие бревнышки, но вот слова выскальзывают и остаются на воде, а я ухожу вглубь, не смея открыть рта и вздохнуть…

Я очнулся. Они не знали, что я очнулся. Не заметили. И я слышал их разговор. Доктора и другого врача, специалиста по лучевой болезни.

— Два-три дня, не больше, — сказал специалист. — Очень плох.

Я знал, что говорят обо мне, но очень хотелось, чтобы слова эти не имели ко мне никакого отношения.

Вторично я очнулся ночью. Доктор сидел на своем табурете и раскладывал на коленях нечто вроде пасьянса из карт, похожих на почтовые марки. Мне показалось, что доктор осунулся и постарел. Я был благодарен доктору за то, что он не ушел ночью домой, за то, что он сидит у моей постели, и даже за то, что он осунулся всего-навсего оттого, что в его отделении умирает человек с Земли, с совсем чужой и очень далекой планеты.

— Спите, — приказал доктор, заметив, что я открыл глаза.

— Не хочу, — ответил я. — Еще успею.

— Не дурите, — сказал доктор. — Безвыходных положений не бывает.

— Не бывает?

— Еще одно слово, и я дам вам снотворное.

— Не надо, доктор. Знаете, что удивительно: я читал, что перед смертью люди вспоминают детство, родной дом, лужайки, залитые солнцем… А мне все чудится, что я чиню какого-то ненужного мне кибера.

— Значит, будете жить, — сказал доктор.

Я задремал. Я знал, что доктор все так же сидит рядом и раскладывает пасьянс. И мне, как назло, приснилась лужайка, залитая солнцем, та самая лужайка, по которой я бегал в детстве. Лужайка была теплой и душистой. На ней было много цветов, пахло медом и жужжали пчелы… Доктору я не стал говорить о своем сне. Зачем расстраивать?

Вошла сестра.

— Все в порядке, доктор, — сообщила она. — Проголосовали.

— Ну-ну?

— Сто семнадцать «за», трое воздержались.

— Чудесненько, — сказал доктор. — Я так и думал.

Он вскочил, и карты, похожие на марки, рассыпались по полу.

— Что, доктор?

— Жизнь чудесна, молодой человек. Люди чудесны. Разве вы этого не чувствуете? Ох, как у меня болит зуб! Вы не можете себе представить… У вас когда-нибудь болели зубы? Вы еще вернетесь на свою поляну. Она вам снилась?

— Да.

— Вернетесь, но со мной. Вам придется пригласить меня в гости. Всю жизнь собирался побывать на Земле, но недосуг как-то. Если мы с вами продержимся еще два дня, считайте, что мы победили.

И он не лгал. Он не успокаивал меня. Он был уверен в том, что я выживу. Это было странно, потому что неоткуда было взяться оптимизму.

— Сестра, приготовьте стимуляторы. Теперь не страшно. — Доктор взглянул на часы. — Когда начинаем?

— Через пять минут. Даже раньше.

Сквозь толстые стекла окон донесся многоголосый рев сирен.

— Через пять минут. Вы уже знаете? — сказал незнакомый врач, заглядывая в палату.

— Закройте шторы, — приказал доктор сестре.

Сестра подошла к окну, и я в последний раз увидел серебряную подкладку облаков. Я хотел попросить, чтобы они не закрывали шторы, объяснить им, что облака нужны мне, но неумолимая тошнота подкатила к горлу, и я, не успев уцепиться за воркование докторского голоса, понесся по волнам, задыхаясь в пене прибоя.

— …Так, — сказал кто-то по-русски. — Ну и состояньице!

Я не знал, к какому из отрывочных видений относится этот голос. Он не давал уйти обратно в забытье и продолжал гудеть, глубокий и зычный. С голосом была связана растущая во мне боль.

— Добавь еще два кубика, — приказал голос. — Трогать его пока не будем. Глеб, перегони-ка сюда третий комплект. Сейчас он очнется.

Я решил послушаться и очнулся. Надо мной висели черная широкая борода, длинные пушистые усы и брови, такие же пышные, как и усы. Из массы волос выглядывали маленькие голубые глаза.

— Вот и очнулся, — сказал бородатый человек. — Больше уснуть мы тебе не дадим. А то привыкнешь…

— Вы…

— Доктор Бродский с «Колибри».

Бродский отвернулся от меня и выпрямился. Он казался высоким, выше всех в комнате.

— Коллега, — перешел он на космолингву, — разрешите мне еще разок заглянуть в историю болезни.

Мой доктор достал ворох белых катушек с лентами записей.

— Так, — бормотал Бродский. — День одиннадцатый… день четырнадцатый… А где продолжение?

— Это все.

— Нет, вы меня не поняли. Я хотел спросить, где вторая половина месяца? Ведь не четырнадцать же дней он болеет.

— Четырнадцать, — ответил доктор, и в голосе его прозвучали звенящие нотки смеха.

— Сорок три дня назад мы стартовали с базы, — между тем гудел Бродский. — Мы сэкономили в пути трое суток, потому что больше сэкономить не могли…

— Я вам все сейчас объясню, — сказал доктор. — Но, кажется, приехал ваш помощник…

Через шесть часов я лежал на самой обычной кровати, без лат, без шин, без растяжек. Новая кожа чуть зудела, и я был еще так слаб, что с трудом поднимал руку. Но мне хотелось курить, и я даже поспорил, хоть и довольно вяло, с Бродским, который запретил мне курить до следующего дня.

— Давайте-ка все-таки распутаемся с этой штукой, — продолжал Бродский, склонившись над моей историей болезни. — Сколько же мы летели, и сколько наш больной пролежал у вас?

Бродский достал из кармана большую трубку и принялся ее раскуривать.

— Тогда вы сами не курите, — потребовал я. — А то отниму трубку. Ради одной затяжки я готов сейчас на преступление.

— Больной, — строго сказал Бродский. — Что дозволено Юпитеру, то не дозволено кому?

— Быку, больным, космонавтам в скафандрах, — ответил я. — У меня высшее образование.

Мой доктор слушал наш разговор, умиленно склонив голову к плечу. У него был взгляд дедушки, внук которого проглотил вилку, но в последний момент умудрился с помощью приезжего медика вернуть ее в столовую.

— Даже не знаю, с чего начать, — наконец сказал доктор. — Все дело в том, что наша планета — весьма нелепое галактическое образование. Большую часть года она целиком закрыта серебристыми облаками, которые полностью отрезают нас от внешнего мира.

— Но ведь мы же прилетели сюда…

— Корабль может пробить слой облаков, но этим обычно никто не хочет заниматься. И вот почему: облака каким-то образом нарушают причинно-следственную связь на поверхности планеты. Вы помните, как несколько дней назад в городе рассвело несколько позже, чем обычно?

— Да, помню, — сказал я. — Я решил сначала, что слишком рано проснулся.

— Нет, это запоздал рассвет. Один влюбленный молодой человек не хотел расставаться со своей возлюбленной. И что же он сделал? Он забрался на башню, на которой стоят главные городские часы, и привязал гирю к большой стрелке. Часы замедлили ход. В любом другом месте Галактики от такого поступка ровным счетом ничего бы не случилось. Ну, может быть, кто-нибудь и опоздал бы на работу. И все. А на нашей планете в период «серебряных облаков» замедлился ход времени. Рассвет наступил позже, чем обычно.

Доктор вдоволь насладился нашим изумлением и продолжал:

— Беда еще и в том, что в одном городе часы могут идти вперед, а в другом отстают. И рассвет наступает в разных местах по-разному. Чего только мы не предпринимали! Запрещали пользоваться личными часами — ведь время зависит даже от них, ввели обязательную почасовую сверку всех часов планеты… Но потом от всех мер такого рода отказались. Просто-напросто каждый житель планеты имеет часы. И раз на планете живут сто двадцать миллионов человек, то среднее время, которое показывают сто двадцать миллионов часов, правильно. Одни спешат, другие отстают, третьи идут как надо. Понятно?

— Значит, — спросил я, — если вы сейчас подведете свои часы вперед, то и время ускорит свой ход?

— Ну, на такую малую долю, что никто не заметит. А если ошибка становится крупной, достаточно чуть-чуть сдвинуть стрелки главных курантов — и все встанет на свои места.

— А ваш влюбленный об этом знал? — спросил Бродский.

— К сожалению, да. Об этом знают все.

— И часто случаются казусы?

— Очень редко. Мы волей-неволей дисциплинированны. Но, с другой стороны, мы знаем, что в случае крайней необходимости можем управлять временем. Так было и с нашим больным. Совет планеты принял решение спасти гостя. Мы знали — жить ему два, от силы три дня. Вашему кораблю лететь до нас сорок дней. Помните, я попросил сестру закрыть шторы?

— Да.

— Для того чтобы вас не смущало мелькание дня и ночи.

— Так эта мера очень болезненна для планеты?

— Мы сознательно пошли на некоторые трудности. Больше того, как сейчас выяснилось, «Колибри» пришел на пять часов раньше, чем мы предполагали. Значит, многие жители города сами подводили вперед ручные часы и будильники.


…Через три дня мы приехали на космодром. Доктор улетал с нами на Землю. Я еще был слаб и опирался на трость. Легкий снежок сыпался с серебряных облаков и мутил их гладкую поверхность. Впервые я увидел собственное отражение. Если задрать голову, то маленький человечек с палочкой тоже закинет голову и встретится с тобой взглядом.

Проводы затянулись, и я, устав, взялся рукой за круглую палку, привинченную к стене космовокзала. Так стоять было удобнее. Бродский говорил довольно длинную речь, в которой благодарил жителей планеты.

— Пора, — сказал стоявший рядом со мной капитан «Колибри». — Через пятнадцать минут старт.

Я обнимаюсь и раскланиваюсь с друзьями…

И тут вдалеке зародился невнятный, зловещий гул, словно кто-то заиграл на огромном контрабасе. Гул разрастался, дробился на отдельные звуки и приближался к нам.

Люди вокруг нас прервали разговоры, оглядывались. Послышался взволнованный женский голос:

— Крошка, где ты? Беги ко мне.

Мне показалось, что на горизонте, у далеких гор, поднимается стена тумана.

— Что такое? — взволновался доктор. — Что случилось?

Провожавшие, видно, разобравшись, в чем дело, бросились в укрытие космовокзала. Доктор по-птичьи покрутил головой и впился взглядом в меня.

— Сейчас же уберите руку! — крикнул он. — Что вы наделали!..

Я отдернул руку и, обернувшись, посмотрел на круглый предмет, за который я держался. Оказалось, самый обыкновенный ртутный термометр.

— Это не часы, — неловко пошутил я, — это термометр.

— Вот именно! — закричал доктор, схватив меня за руку и волоча к дверям космопорта. — Вы забыли о причинно-следственных связях.

Бродский тяжело топал сзади, оглядываясь через плечо на близкую уже стену тумана.

Я начал догадываться и, надеясь еще, что догадка моя ложна, спросил неуверенно:

— Что случилось, доктор? Что я натворил?

— Неужели вы не понимаете? Посмотрите на термометр. Вы же согрели его и подняли температуру на несколько градусов. Во всем городе! И снег растаял… Не теряйте же ни секунды. Скорее в корабль! Начинается наводнение!

Аркадий и Борис Стругацкие Забытый эксперимент[3]

1

«Тестудо» остановился перед шлагбаумом. Шлагбаум был опущен, над ним медленно мигал малиновый фонарь. По сторонам уходили в темноту ажурные решетки металлической ограды.

— Биостанция, — негромко сказал Беркут. — Давайте выйдем.

Полесов выключил двигатель. Когда они вылезли, фонарь над шлагбаумом потух, и вдруг густо взревела сирена. Иван Иванович вздохнул полной грудью и сказал, разминая ноги:

— Сейчас кто-нибудь прибежит и станет уговаривать не рисковать жизнью и здоровьем. Для чего мы здесь остановились?

Метрах в тридцати справа от шоссе в теплом сумраке смутно белели стены старых коттеджей. Через бурьян вела узкая тропинка. Одно из окон осветилось, стукнула рама, кто-то сиплым голосом осведомился:

— Новокаин привез? — И, не дожидаясь ответа, добавил сварливо: — Сто раз я тебе говорил — останавливайся подальше, не буди людей!

Снова стукнула рама, и стало тихо.

— Гм!.. — хмыкнул Иван Иванович. — Ты привез новокаин, Беркут?

Возле коттеджа появился темный силуэт, и прежний голос позвал:

— Валентин!

— Он нас, видно, с кем-то путает, — сказал Иван Иванович. — Так что же, будем отдыхать? Может быть, поедем дальше?

— Нет, — сказал Полесов.

— Это почему же — нет?

На тропинке зашумел бурьян, меж стволов сосен замелькал огонек папиросы. Огонек описывал замысловатые кривые, рассыпая длинные струи гаснущих искр.

— Сначала разведка, — сказал Полесов.

Человек с папиросой продрался наконец через бурьян, вышел на шоссе и сказал:

— Проклятая крапива! Ты привез новокаин, Валентин? Кто это с тобой?

— Видите ли… — снисходительно начал Иван Иванович.

— Дьявол! Это не Валентин! — удивился человек с папиросой. — А где Валентин?

— Представления не имею, — сказал Иван Иванович. — Мы из ИНКМ.

— Из… ага, — сказал незнакомец. — Очень приятно. Вы извините, — он стыдливо запахнул халат, — я несколько неглиже. Начальник биостанции Круглис… — представился он. — Но я думал, что приехал Валентин. Значит, вы геологи?

— Нет, мы не геологи, — мягко возразил Беркут. — Мы из Института неклассических механик. Мы физики.

— Физики? — биолог бросил папиросу. — Позвольте… Физики? Так это вы едете в эпицентр?

Совершенно верно, — подтвердил Беркут. — С вашего разрешения, это именно мы едем в эпицентр. Разве вас не предупредили?

Биолог перевел взгляд на исполинскую черную массу «Тестудо». Затем он обошел Беркута, приблизился к машине и похлопал ладонью по броне.

— Дьявол! — сказал он с восхищением и завистью. — Танк высшей защиты, да? Черт… Везет вам, физикам. А я бьюсь второй год и не могу получить разрешение на глубокую разведку. А мне она нужна позарез. Я бы там… Слушайте, товарищи, — проговорил он унылым голосом, — возьмите меня с собой. Что вам стоит, в конце концов?

— Нет, — сразу ответил Полесов.

— Мы не имеем права, — мягко сказал Беркут. — Нам очень жаль…

— Понимаю, — буркнул биологи и вздохнул. — Да, меня предупредили. Только я не ждал вас так скоро.

— До Лантанида нас подбросили по воздуху, — объяснил Беркут.

Наступила глубокая сонная тишина, от которой сразу стало темнее. Потом невдалеке кто-то крикнул несколько раз, странно и тоскливо. В чаще леса сорвалась с шуршанием тяжелая шишка, царапнула густые ветви и гулко ударилась о землю.

— Филин, — сказал биолог.

— Не похоже, — усомнился Полесов.


Биолог засопел.


— Мальчик, — сказал он, — вы когда-нибудь слыхали, как кричит филин?

— Не один раз.

— А вы когда-нибудь слыхали, как кричит филин с т о й с т о р о н ы?

— То есть?

— Из-за кордона, из-за шлагбаума… с той стороны?

— Н-не знаю, — сказал Полесов неуверенно.

— Мальчик, — повторил биолог.

Все снова замолчали, и в темноте снова закричал странный филин.

— Что же мы стоим? — спохватился биолог. — До утра далеко. Пойдемте, я вас устрою на ночь.

— Может быть, все-таки… — сказал Иван Иванович.

— Нет, сначала разведка, — повторил Полесов. — Я думаю, там, впереди, очень плохая дорога…

— На той стороне вообще нет дороги, — заметил биолог.

— …и вообще неизвестно, что делается, — продолжал Полесов. — Я пущу киберразведчиков в ночной рейд. Они соберут информацию, и утром мы тронемся.

— Правильно, — сказал биолог. — Вот это серьезный подход к делу.

Полесов забрался в танк и зажег фары. От ослепительного света мрак вокруг сгустился, зато ярко вспыхнули белые кольца на шесте шлагбаума и заискрились металлические прутья ограды. Боковой люк танка мягко отвалился. Послышался дробный стук, в полосу света на шоссе выскочили смешные серебристые фигурки на тонких ножках, похожие на огромных кузнечиков. Несколько секунд они стояли неподвижно, затем сорвались с места, нырнули под шлагбаум и пропали в высокой траве на той стороне.

— Это киберразведчики? — с уважением спросил биолог.

— Прекрасные машины, не правда ли? — сказал Беркут.

— Петр Владимирович! — негромко позвал он. — Мы пошли. Догоняйте.

— Ладно, — отозвался из танка Полесов.

В коттедже биолога было три комнаты. Биолог сбросил халат, натянул брюки и свитер и отправился на кухню. Беркут и Иван Иванович устроились на диване. Иван Иванович сейчас же задремал.

— Значит, вы в эпицентр, — сказал биолог из кухни. — В эпицентре, конечно, есть на что посмотреть. Особенно сейчас. Кстати, вы имеете хоть какое-нибудь представление о том, что происходит в эпицентре?

— Очень смутное, — ответил Беркут. — Кое-что рассказывали летчики, но близко ведь никто туда не подходил.

— Я сам видел, собственными глазами. Вспышки… Ну, вспышки многие видели. А вот молнии, которые бьют из земли в небо, голубой туман… Вы слыхали про голубой туман?

— Слыхали, — сказал Беркут.

Иван Иванович открыл один глаз.

— Я видел его два раза с вертолета, — сообщил Круглис. — Месяц назад, еще до гибели «Галатеи». Туман возникает в эпицентре или где-то в районе эпицентра, расползается этаким широким кольцом и пропадает километрах в ста от кордона. Что это может быть, товарищи физики?

— Не знаю, товарищ Круглис.

— Значит, никто не знает. Мы, биологи, тем более. Очевидно только, что происходит нечто совершенно необычное. Сорок восемь лет после взрыва! Уже уровень радиации снизился в десять раз, уже адгезивы, которыми связали активную пыль, и те распались начисто, и вдруг — пожалуйста! (Иван Иванович открыл второй глаз.) Начинаются какие-то вспышки, пожары, черт, дьявол… — Биолог помолчал, погремел посудой; стало слышно, как уютно свистит закипающий чайник. — Пожаров, правда, больше не бывает. Должно быть, все выгорело, что могло сгореть. Но вспышки… Первая случилась четыре месяца назад, в начале мая. Вторая — в июне. А теперь они повторяются чуть ли не раз в неделю. Яркие бело-голубые вспышки, и мощности, по-видимому, необычайной. Судите сами…

Биолог появился в дверях с подносом.

— Судите сами, — повторил он, ловко расставляя посуду. — От кордона до эпицентра больше двухсот километров, а полыхает на полнеба… Прошу к столу… И сразу за вспышкой идет голубой туман.

— Да, мы слыхали об этом, — сказал Беркут.

Биолог снова отправился на кухню, но остановился в дверях.

— Вам известно, что последняя вспышка была вчера ночью? — спросил он.

— Да, спасибо, — сказал Беркут.

— Должен же кто-нибудь начать!.. — проворчал Иван Иванович. — Слушайте, где Полесов?

Биолог пожал плечами, скрылся в кухне и вернулся с шумящим чайником.

Давайте чай пить, — сказал он. — Подставляйте стаканы.

Иван Иванович допивал второй стакан, когда дверь распахнулась и вошел Полесов. Он был очень бледен и держался за правую щеку.

— Что с вами, Петр Владимирович? — спросил Беркут.

— Кто-то ужалил меня, — сказал Полесов.

— Вероятно, комар?

— Вероятно, — Полесов злобно оскалился. — Только у него пулемет вместо жала, у этого комара.

— Комар с той стороны, — сказал биолог. — Очень просто. Садитесь, пейте чай.

— А кто это орет в кюветах? Я думал, там кто-нибудь тонет.

— Лягушки, — сказал биолог. — Тоже с той стороны.

Иван Иванович со стуком поставил стакан на блюдце, вытер багровое лицо и спросил:

— Мутации?

— Мутации, — подтвердил биолог. — Здесь настоящий заповедник мутаций. Во время взрыва и после, когда уровень радиации был высок, животные в зоне пострадали ужасно. Понимаете? Сразу после взрыва зону огородили, и они не успели разбежаться. Первое поколение сейчас уже вымерло, все последующие изуродованы. Мы здесь восьмой год наблюдаем за ними, иногда ловим, иногда ставим автокинокамеры. К сожалению, нам запрещают уходить на ту сторону глубже чем на пять километров… Один наш сотрудник все же рискнул. Принес фотографии, образцы и прихворнул немного. Нам здорово влетело тогда.

Биолог закурил.

— Вы сами увидите, что там творится. Возникли совершенно новые формы, странные и удивительные. Мы все-таки набрали большой материал. Многие виды просто вымерли. Например, медведи вымерли начисто. Другие приспосабливают- ся, хотя и не знаю, можно ли употреблять этот термин. Вернее сказать, дали мутации, жизнеспособные в условиях повышенной активности. Но, знаете ли…

— А как они реагируют на все это? — спросил Иван Иванович. — На вспышки и так далее?

Скверно реагируют, — сумрачно ответил биолог. — Очень скверно. Боюсь, нашему заповеднику приходит конец. Раньше они очень редко подходили к ограде. Крупных животных мы почти и не видели. А вот прошлым месяцем сотни дьявольских уродов вдруг средь бела дня устремились прямо на шлагбаум. Зрелище не для слабонервных. Мы выловили несколько штук, остальных отпугнули ракетами. Не знаю уж, от чего они спасались: от вспышек, от голубого тумана или еще от чего-нибудь… Вероятно, от голубого тумана. Думаю, в конце концов они все вымрут. И комаров здесь за последние месяцы стало больше. И птиц, и лягушек. Вот тот филин, например… — Он ткнул окурок в пепельницу и закончил неожиданно: — Так что будьте осторожны там.

— Ничего, — сказал Полесов. — Все-таки у нас танк высшей защиты.

Биолог внимательно поглядел на его распухшую щеку и сказал:

— Знаете что? Давайте я вам укольчик небольшой сделаю. Чем черт не шутит…

Полесов поколебался секунду, взглянул на Беркута и встал.

— Пожалуй, — пробормотал он.

2

Утром Беркут проснулся оттого, что совсем близко кто-то заревел страшным ревом. Беркут отбросил простыни и подошел к окну. У соседнего коттеджа стоял начальник биостанции Круглис и незнакомый человек в белом халате. Круглис курил и морщился, а человек в халате говорил, размахивая руками.

Утро было солнечное. Между стволами сосен в розовой дымке темнела угловатая туша «Тестудо». Возле «Тестудо» возился Полесов. Вероятно, разведчики уже вернулись, подумал Беркут. Он аккуратно убрал постель в стенную нишу, принял душ и со вкусом позавтракал: выпил два стакана крепкого чая и съел два ломтя ветчины. Ветчина была отличная — обезжиренная, розовая, как утренний туман, и такая же нежная.

На крыльце Беркут столкнулся с Иваном Ивановичем.

— Доброе утро, — приветствовал его Иван Иванович.

— А я иду тебя будить. Разведчики вернулись.

— Что-нибудь интересное?

Иван Иванович раскрыл было рот, но позади коттеджа кто-то опять заревел глухо и протяжно. Беркут вздрогнул.

— Это дикий кабан, — сказал Иван Иванович. — Его поймали на той стороне.

— По-моему, это больше похоже на рев медведя.

— Что ты! — возразил Иван Иванович. — Медведи вымерли, как известно.

— Ладно, — сказал Беркут. — Пусть их. Что принесли разведчики?

— Опять неожиданность. В общем, пойдем к Полесову.

Они пошли по тропинке, и мокрый от росы бурьян хлестал их по ногам.

— Здесь такая крапива! — сказал Иван Иванович. — Сволочь, а не крапива!

Полесов стоял, прислонившись к броне, и рассеянно крутил в пальцах узкую ленту фотопленки. Правая щека у него была заметно полнее левой.

— Доброе утро, Петр Владимирович, — сказал Беркут.

— Доброе утро, товарищ Беркут, — ответил Полесов и осторожно потрогал щеку.

— Болит?

Полесов вздохнул и сказал:

— Киберы вернулись. Я просмотрел информацию, и она мне не нравится.

— Нет дороги?

— Не знаю… — Полесов опять потрогал щеку. — Здесь что-то очень странное. Вот… — Он протянул Беркуту пленку. Пленка была совершенно черная.

— Засвечена? — спросил Беркут.

— Засвечена. С начала до конца. Словно ее со вчерашнего вечера держали в реакторе. Не понимаю, как это могло получиться. Максимальный уровень радиации, который зафиксировали разведчики, — полтора десятка рентген в час. Сущие пустяки. Но самое главное — киберы почему-то не дошли до эпицентра.

— Не дошли?

— Они вернулись, не выполнив задания. Прошли всего сто двадцать километров и вернулись, словно получили команду «назад». Или испугались. Откровенно говоря, мне это не нравится.

Некоторое время все молчали и глядели за шлагбаум. Дорога там еще была, но бетон потрескался и густо пророс гигантским лопухом. Недалеко от шлагбаума из лопухов торчал большой красный цветок, над ним крутилась белокрылая бабочка. Дальше над дорогой нависала, зацепившись верхушкой за ветви соседних деревьев, сухая осина с голыми растопыренными сучьями.

— Значит, информации у нас практически нет, — проговорил Беркут задумчиво.

Полесов смотал пленку и сунул ее в карман комбинезона.

— Можно послать разведчиков еще раз, — сказал он.

— Мы и так потеряли много времени, — нетерпеливо сказал Иван Иванович и поглядел на Беркута:

— Давайте двигаться. На месте разберемся.

— Можно выслать разведчиков по пути. — Полесов тоже поглядел на Беркута.

— Ладно, — согласился Беркут. — Будем двигаться. Петр Владимирович, сходите, пожалуйста, к биологам и передайте, что мы уходим. И поблагодари- те от всех нас.

— Слушаюсь, товарищ Беркут.

Полесов отправился к коттеджам и через минуту вернулся с Круглисом.

— Мы уходим, — сообщил Беркут. — Большое спасибо за приют.

— Пожалуйста, — медленно сказал биолог. — Счастливого пути.

— Спасибо. Здесь у вас было замечательно. Просто как на курорте.

Дикий кабан снова заревел по-медвежьему из-за деревьев.

— Вы извините, — сказал Беркут, — но мы, право не можем вас взять с собой. Не можем, не имеем разрешения.

— Понимаю. — Биолог усмехнулся. — Жаль, конечно… Ничего, придет когда-нибудь и наш черед.

— Наверное, после нас пошлют вас.

— Да, вполне возможно. Счастливого пути. Желаю удачи.

— Спасибо, — повторил Беркут и пожал биологу руку.

— До свидания, спасибо, — сказал Полесов. — Я постараюсь поймать для вас какого-нибудь филина.

Они залезли в танк, люк захлопнулся. Биолог помахал рукой и отступил к обочине. Медленно поднялся автоматический шлагбаум. Тяжелая машина дрогнула, загудела и двинулась вперед, оставляя в бурьяне широкие колеи. Биолог провожал ее глазами. Вот она прошла под завалившейся осиной и задела ее. Дерево треснуло, ломаясь пополам, и с глухим стуком рухнуло поперек просеки, которая когда-то была автострадой.

3

«Тестудо» стоял, сильно накренившись, тихий и совершенно неподвижный. После шестнадцати часов гула и сумасшедшей тряски тишина и неподвижность казались иллюзией, готовой исчезнуть в любую минуту. По-прежнему у них были стиснуты зубы и напряжены мускулы, по-прежнему звенело в ушах. Но ни Полесов, ни Беркут, ни Иван Иванович не замечали этого. Они молча глядели на приборы. Приборы безбожно врали.

Два часа назад, в полночь, пеленгирующие станции дали Полесову его координаты. «Тестудо» находился в распадке в семидесяти километрах к юго-востоку от эпицентра. В ноль пятнадцать Лантанид впервые не послал очередного вызова. Связь прервалась. В ноль сорок семь репродуктор голосом Леминга гаркнул: «…немедленно!» В час десять пошел сильный дождь. В час восемнадцать погас экран инфракрасного проектора. Полесов пощелкал переключателями, выругался, включил фары и уперся лбом в замшевый нарамник перископа. В час пятьдесят пять он оторвался от перископа, чтобы попить, взглянул на приборы, зарычал и остановил машину. Приборы безбожно врали.

Снаружи была черная сентябрьская ночь, лил проливной дождь, но стрелка гигрометра нагло стояла на нуле, а термометр показывал минус восемь. Стрелки дозиметра весело бегали по шкале и свидетельствовали о том, что радиоактивность почвы под гусеницами «Тестудо» колеблется очень быстро и в весьма широких пределах. И вообще, если судить по показаниям манометров, танк находился на дне водоема на глубине двадцати метров.

— Приборы шалят, — бодро сказал Беркут. Никто не возразил.

— Какие-то внешние влияния…

— Хотел бы я знать какие, — сказал Полесов, кусая губу.

Беркут хорошо видел его лицо, смуглое, длинное, с красным пятном на правой щеке.

— Ах, как бы нам это помогло! — сказал Иван Иванович.

— Да, — сказал Полесов. — Это помогло бы, потому что позволило бы скорректировать приборы. И самое главное — скорректировать приборы на пульте управления. Для Ивана Ивановича их показания были, вероятно, филькиной грамотой, но Полесов видел, что они врут так же бессовестно, как и все остальные. Это было очень странно и опасно: приборы управления были отгорожены от всех и всяких внешних влияний тройным панцирем сверхмощной защиты «Тестудо». И люди были отгорожены от внешних влияний только тройным панцирем «Тестудо». На мгновение Полесов почувствовал скверную слабость под ложечкой.

— Что там снаружи? — спросил Иван Иванович.

— Ничего. Туман…

Иван Иванович встал, попросил Полесова подвинуться и прильнул к перископу. Он увидел изломанные, перекрученные стволы сосен, черные, словно обугленные ветви, густую поросль двухметровой травы. И туман. Серый неподвижный туман, повисший над мокрым миром в лучах прожекторов. В нескольких метрах от танка стояли киберразведчики. Они жались к танку и были похожи на дворняжек, почуявших волка. Они не хотели идти в туман. Точнее, не могли.


Иван Иванович сел.


— Голубой туман, — сипло сказал он.

— Ну и что? — спросил Полесов.

Иван Иванович не ответил. Беркут тоже поглядел в перископ. Затем он сел и расстегнул воротник куртки. Ему стало душно. Он выпрямился и глубоко вздохнул. Удушье исчезло.

— Что будем делать? — спросил Полесов.

— Слушайте, товарищи, — сказал вдруг Беркут, — вы ничего не чувствуете?

— Ничего… — ответил Иван Иванович, уставившись на приборы. Он запнулся. — Иголочки? — сказал он тонким голосом.

Только теперь Полесов ощутил неприятное покалывание в кончиках пальцев. Словно микроскопические иглы, тонкие, как пчелиные жала. И почему-то было трудно дышать. Пальцы немели.

— Похоже… на горную болезнь, — с трудом выговорил он.

Иван Иванович вскочил, оттолкнул Полесова и снова прижался залысым лбом к нарамнику перископа. Снаружи был только туман. Киберразведчики исчезли. Иван Иванович тяжело глотнул воздух и повалился на свое кресло. Его пухлые щеки блестели от пота.

— Ваш танк и ваши киберы!.. — сказал он. — Танк высшей защиты!..

— В таком танке, — медленно ответил Полесов, — я в прошлом году прошел через Горящее Плато на Меркурии.

— И ваши киберы! — продолжал Иван Иванович. — Трусят ваши киберы. В первый раз вижу киберов, которые трусят. И ваша высшая защита!

— Не надо, Иван Иванович, — сказал Беркут.

«Высшая защита не помогает, — думал Полесов. — То, что врут приборы, и трудно дышать, и колют иголочки, — это еще полбеды. Беда будет, если сдаст двигатель, нарушится настройка магнитных полей реактора, которые держат кольцо раскаленной плазмы. Стоит разладиться настройке, и `Тестудо' превратится в пар со всей своей высшей защитой. Самое лучшее — поскорее убраться отсюда».

— И нам придется возвращаться, — продолжал Иван Иванович. — И мы ничего не узнаем, потому что понадеялись на ваш танк и на ваших киберов. Надо было рискнуть и прорываться на турболете.

Иголочки кололи уже плечи и бедра.

— Хорошо, — сказал Подесов. — Пристегнитесь.

Иван Иванович замолчал. Физики пристегнулись к креслам широкими мягкими ремнями.

— Готовы? — спросил Полесов.

— Готовы…

Полесов выключил свет и положил ладони на рычаги управления. Глухо заворчал двигатель, танк качнулся. Что-то захрустело под гусеницами. Впереди был плотный, непроглядный туман. Быстрые иголки бегали теперь в спине. Омерзительное ощущение. И не хватает воздуха. «Тестудо», гудя и дрожа, становится на корму. Выше, выше… Толчок, лязгают челюсти. Впереди туман. Еще выше, к самому небу! Слепая машина выбирается по склону бесконечно высокой горы, а с той стороны — пропасть. А в реакторе с воем рвется из магнитных цепей лиловое пламя плазмы. Сейчас…

Полесов оторвался от перископа и мельком взглянул на приборы. Если показания приборов правильны, реактор «Тестудо» через секунду взорвется. Но приборы врут. Их сбивают внешние влияния, которые забираются под тройную шкуру высшей защиты.

Танк перевалил через вершину и начал спуск. Руки онемели, иголочки пляшут где-то рядом с сердцем. Скоро одна уколет — и конец. Скоро плазма лизнет стенки реактора — и конец. Рядом болтается в своих ремнях Беркут, безвольный, как кукла.

Очнувшись, Беркут увидел освещенный экран, словно окно из темной комнаты на лесную поляну. Тумана больше не было. Экран работал прекрасно, были видны мокрые кусты, и мокрая трава, и мокрые голые стволы. Неба не было видно. На поляну вышло огромное животное и остановилось, уставившись на «Тестудо». Беркут не сразу понял, что это лось. У животного было тело лося, но не было его горделивой осанки: ноги искривлены, голова гнулась к земле под чудовищной грудой роговых наростов. У лося вообще очень тяжелые рога, но у этого на голове росло целое дерево, и шея не выдерживала многопудовой тяжести.

— Что это? — нехорошим голосом спросил Иван Иванович.

Беркут понял, что. Иван Иванович тоже был в обмороке.

— Лось, — сказал он и позвал: — Петр Владимирович!

— Я, товарищ Беркут, — отозвался Полесов.

У него тоже был нехороший голос.

— Выбрались, кажется?

— Кажется… Неужели это лось?

— Это лось с той стороны, — сказал Иван Иванович голосом биолога. Он удивительно хорошо умел подражать голосам других людей.

— Как вы себя чувствуете, товарищи? — спросил Беркут.

— Прекрасно, — ответил Иван Иванович.

— У меня болит щека, — ответил Полесов. — Но приборы опять в порядке.

Лось понуро подошел почти вплотную и теперь стоял, шевеля ноздрями.

— У него нет глаз, — сказал вдруг Полесов ровным голосом.

У лося не было глаз. Вместо глаз белела скользкая плесень.

— Спугните его, Петр Владимирович, — прошептал Беркут. — Пожалуйста!

Полесов включил сирену. Лось постоял, шевеля ноздрями, повернулся и медленно, судорожно переставляя ноги, побрел прочь. Он шагал мучительно неуверенно, как будто вместо полного шага каждый раз делал только половину. Голова его была придавлена к земле, впалые бока влажно блестели.

— Как бог черепаху… — пробормотал Иван Иванович.

Они смотрели на лося, как он бредет, путаясь в высокой мокрой траве. Потом лось скрылся за деревьями. Беркут сказал:

— Петр Владимирович, вы просто молодец!

— Что такое? — спросил Полесов.

— Вы нас вытащили из такого мешка…

— Чепуха, — сказал Полесов спокойно.

— Нет, в самом деле, я просто не представляю, вам это удалось. Я, например, лежал без памяти, как девчонка.

Полесов промолчал. Он включил двигатель и выпустил разведчиков. Киберы выскочили, осмотрелись и поспешили вперед. Теперь они ничего не боялись. «Тестудо» с гулом покатился вслед за ними.

4

Поздним утром «Тестудо» разбросал последний завал и выкарабкался на край гигантской котловины. Тайга была позади — темно-зеленая, мокрая после ночного дождя, тихая и строгая под ослепительным солнцем. Там, где прошел танк, осталась широкая просека, по сторонам которой валялись обугленные, заляпанные белой плесенью стволы.

Внизу, в котловине, лежали развалины старинной лаборатории. Земля была голая и черная, от нее шел пар. Пар искажал перспективу, черные руины дрожали и расплывались в струях теплого воздуха.

— Боже мой! — дребезжащим голосом проговорил Иван Иванович. — Бож-же мой!

Он хорошо помнил это место, хотя прошло уже полвека. На обширной, залитой белым бетоном площади сверкало под солнцем великолепное чудовище — двухкилометровое кольцо мезонного генератора, окруженное стеклянными башнями регулирующих устройств. И в один день, в одну стомиллионную долю секунды всего этого не стало. Зарево видели на сотни километров, а удар отметили все сейсмостанции Сибири.

— Все-таки разрушения не так уж велики, — сказал Беркут, словно утешая. — Я думал, здесь ничего нет, только голая земля.

— Бож-же мой, — повторил Иван Иванович. Он потер пальцами небритый, скрипящий подбородок и сказал: — Вон там была релейная станция, я ее строил. Там — хозяйство Чебоксарова, светлая ему память… Ничего не осталось.

— Вот что, — сказал Полесов. — Я не знаю, где и что вы здесь собираетесь искать, но сейчас я пущу киберов. Вам все равно потребуется информация. Пусть киберы разведают, что и как.

— Ах да, информация… — Иван Иванович насмешливо выпятил нижнюю губу. — Как же…

— Хорошо, — согласился Беркут. — А мы тем временем позавтракаем.

Иван Иванович ерзал на месте и глядел на экран. Глазки его блестели. Полесов поиграл переключателями. На экране было видно, как разведчики соскочили на землю, побежали по склону котлована и скрылись в развалинах. Тогда Полесов вытащил консервы и хлеб в непроницаемой упаковке. Все трое принялись за еду, прихлебывая горячий кофе из термосов.

— Ты где был во время взрыва, Иван Иванович? — спросил Беркут.

— В Лантаниде.

— Тебе повезло.

— Ну, не одному мне, к счастью, — сказал Иван Иванович. — Людей здесь почти и не было. Ведь лаборатория была телемеханическая… Зато теперь все ядерные лаборатории перенесли на Луну и на спутники… Гляди-ка, водитель наш…

Беркут обернулся. Полесов спал, положив голову на пульт управления и зажав между коленями термос с кофе.

— Вымотался наш водитель, — сказал Иван Иванович.

Полесов проснулся, убрал тарелки, откинулся на спинку кресла и снова заснул. Через несколько минут Иван Иванович радостно заорал:

— Разведчики возвращаются!

Среди развалин показались блестящие живые точки. Полесов протер глаза, с хрустом потянулся. Затем он нагнулся над пультом и стал читать запись.

— Радиация не очень высокая: двадцать — двадцать пять рентген. Температура… Давление. Влажность… Все в обычных пределах… Так, белок. Бактерии…

— Молодцы бактерии, — сказал Иван Иванович. — Дальше!

— Дальше… Вот опять запретная зона. Площадь — около гектара. Киберы покрутились вокруг и отошли. И, конечно, опять засвечена пленка.

— Это что, опять голубой туман?

— Нет. То есть не знаю. Просто запретная зона.

— Дайте координаты, Петр Владимирович, — попросил Беркут и поглядел на Ивана Ивановича.

Иван Иванович поспешно достал и развернул на коленях схему. Полесов стал диктовать.

— Точно, — сказал Иван Иванович. — Она. К югу от башни фазировки. Там был маленький бетонный домик. Будочка. Совершенно точно.

Некоторое время Иван Иванович и Беркут молча смотрели друг на друга. Полесов видел, как дрожащие пальцы Ивана Ивановича мяли и разглаживали плотную бумагу схемы. Наконец Беркут спросил:

— Приступим?

Иван Иванович встал, стукнувшись макушкой о низкий потолок кабины, мотнул головой и полез в шкафчик, где лежали защитные костюмы.

— Погоди, куда ты? — остановил его Беркут. — Петр Владимирович, пожалуйста, подведите машину к этой… запретной зоне.

— К запретной зоне? — медленно переспросил Полесов.

Он поглядел на экран. Развалины лежали под высоким солнцем, молчаливые и черные, противоположный край котловины трясся в жарком мареве. Никаких признаков жизни, никаких признаков движения, только неуловимые токи горячего воздуха. Почему-то Полесов вдруг вспомнил скользкую белую плесень на глазах у лося.

— Надо же кому-то начинать, — сказал Беркут. — Начнем мы.

Через час «Тестудо» остановился в сотне метров к югу от башни фазировки — груды оплавленного камня с торчащими прутьями стальной арматуры. Экран работал прекрасно. На обугленной земле была видна каждая песчинка. Земля поднималась невысоким валом, окружавшим обнаженный свод какого-то подземного сооружения. Свод был серый, шершавый, и в центре его зияло круглое черное отверстие.

— Здесь? — спросил Беркут.

— Здесь, — сипло отозвался Иван Иванович.

Они торопливо натянули защитные костюмы. Перед тем как опустить спектролитовый наличник шлема, Беркут сказал Полесову:

— Сидите в машине и держите с нами радиосвязь. Если связи не будет, не паникуйте и не вздумайте лезть за нами.

Он сказал это очень жестким голосом, странно было слышать его. Беркут всегда казался Полесову немножко мямлей. Но на этот раз он сказал как надо.

— И еще… Если все-таки удастся связаться с Лемингом, расскажите ему, как идут дела. Скажите, что дела идут хорошо. До свидания.

Они вылезли из танка, впереди Беркут, за ним Иван Иванович с мотком троса через плечо. Полесов видел, как они перебрались через земляной вал, прошли по бетону и остановились над черным отверстием. Они были похожи на водолазов в желтых сморщенных спецкостюмах и головастых шлемах. Иван Иванович сбросил трос и заделал его конец в бетон. Беркут спросил:

— Как слышите меня, Петр Владимирович?

Полесов ответил, что слышит хорошо.

— Вы, Петр Владимирович, только не беспокойтесь! Все будет в порядке. Мы осмотрим внизу помещения и сразу вернемся.

— Пошли, пошли! — заторопил Иван Иванович.

Он полез первым, и Полесов слышал, как он кряхтит и бормочет вполголоса. Беркут стоял нагнувшись, уперев руки в колени.

— Есть! — послышался в наушниках голос Ивана Ивановича. — Я на полу. Спускайся, Беркут.

Беркут махнул рукой и тоже исчез в отверстии. Минут пять все было тихо. Потом голос Беркута спросил:

— Что это?

— Обыкновенный трансформатор, — ответил Иван Иванович. — Только очень старый.

— Такое впечатление, будто его жевали…

Физики замолчали. Полесову показалось, что кто-то тяжело дышит в микрофон. Он потрогал верньер. Кто-то с хрипом, словно астматик, равномерно втягивал и выпускал воздух.

— Как дела? — на всякий случай спросил Полесов.

Голос Беркута донесся глухо, как из-под подушки:

— Все хорошо, Петр Владимирович. Мы идем дальше.

В приемнике щелкнуло, и наступила тишина. Полесов достал из кармана тюбик со спорамином, проглотил таблетку и посмотрел на экран. По ту сторону земляного вала, недалеко от опушки тайги, валялись исковерканные обломки. Изломы металлопласта ярко искрились на солнце. Это была «Галатея» — автоматический турболет, высланный в эпицентр для разведки месяц назад. «Галатея» взорвалась над эпицентром по неизвестным причинам, и с тех пор Леминг запретил воздушные разведки. Полесов проговорил в микрофон:

— Товарищ Беркут, вы меня слышите? Иван Иванович!

Ему не ответили, и он подумал, что пора, пожалуй, вылезать. Но сначала он решил еще раз попробовать соединиться с Лантанидом. Он нажал клавишу настройки и был буквально отброшен от аппарата громоподобным рыком:

— «Тестудо»! «Тестудо»! Отвечай, «Тестудо»!

— «Тестудо» слушает, — сердито сказал Полесов.

— «Тестудо»? Я — Леминг. Куда вы запропастились? Почему не отвечали?

Полесов сказал, что не было связи.

— Где вы находитесь?

— В эпицентре.

Последовало короткое молчание, затем Леминг уже значительно спокойнее осведомился:

— Нашли?

— Что именно? — спросил Полесов.

— Как — что? Двигатель времени, конечно. Это ты, Беркут?

Полесов сказал, что он не Беркут и что Беркут и Иван Иванович спустились в какое-то подземелье.

— Значит, спустились все-таки, поросята? — сказал Леминг. — Так. Ну, с ними я еще поговорю. Слушайте, водитель. Немедленно отведите машину подальше от этого… подземелья и ждите. Понятно? Отвести и ждать!

— Понял, — сказал Полесов. — Отвести машину и ждать.

— Действуйте. Связи с Беркутом нет?

Полесов подумал и выключил передатчик.

— Двигатель времени, — сказал он вслух. — Ладно…

Он встал, надел спецкостюм и вылез из машины. Ноги по щиколотку ушли в черный прах. Он перебрался на бетонный купол и подошел к люку. Тонкий трос уходил в кромешную темноту. Полесов оглянулся. «Тестудо» стоял за земляной насыпью и следил за ним блестящими выпуклыми глазами прожекторов. Полесов присел на корточки и полез в люк, напрягая все мышцы.

Внизу было совершенно темно. Полесов включил нашлемную фару. Пятно света скользнуло по изрытым стенам, по остаткам развороченных приборов, по полу, покрытому слоем пыли, тонкой, как пудра. Затем Полесов увидел следы в пыли и быстро пошел, обходя нагромождения обломков, цепляясь ногами за оборванные провода. И он опять услышал, как кто-то хрипло и равномерно дышит в радиофоне.

Поворот. Длинный узкий коридор. Еще поворот. Полесов кубарем скатился по металлической лестнице. В кончиках пальцев появилось знакомое ощущение: сотни крошечных иголочек вонзаются под кожу. Полесов побежал. Еще одна лестница, еще один коридор. Ритмичный хрип в наушниках вырос в мощный свирепый рев: «О-о-о… А-а-а… О-о-о… А-а-а».

Пот заливал глаза, резало в груди. Иголочки кололи локти и колени. Еще один поворот. Полесов остановился. Яркий голубой свет на секунду ослепил его. Затем он разглядел на голубом фоне две черные тени. Беркут стоял, склонившись над Иваном Ивановичем, а Иван Иванович сидел, по-турецки скрестив ноги и упираясь ладонями в голубой пол.

Полесов подбежал к ним и схватил Ивана Ивановича под мышки. Иван Иванович был необычайно тяжел. Ноги его волочились, и он то и дело выскальзывал из рук Полесова. Но Полесов подтащил его к двери, взвалил на спину и оглянулся на Беркута. Беркут неторопливо шел следом, и руки его болтались по сторонам тела, как рукава пальто, надетого внакидку. Позади него Полесов увидел две прозрачные колонны. В колоннах билось, медленно пульсируя, голубое пламя, и рев в радиофоне пульсировал вместе с ним.

5

Иван Иванович, багровый и благожелательный от стаканчика коньяка, сказал:

— Да, это было здорово, доложу я вам!

— Еще? — спросил Полесов.

— Нет, хватит.

— А вам, товарищ Беркут?

Беркут улыбнулся:

— Спасибо, Петр Владимирович, не хочу. Свяжитесь с Лемингом, если вам не трудно.

Полесов завинтил флягу и подсел к передатчику. Беркут откинулся на спинку сиденья, продолжая улыбаться. Тело было легким, свежим, даже следа не осталось от томительного бессилия, свалившего его на обратном пути из подземных коридоров. Иван Иванович блаженно пыхтел и поглаживал себя по животу. Должно быть, он тоже был доволен.

— Есть связь, — сообщил Полесов.

— Леминг! — крикнул Беркут в микрофон.

— Леминг, я Беркут.

— Беркут? — рявкнуло в ответ. — Почему ты нарушил мои инструкции?

— Спокойно, Леминг. — Беркут попытался согнать с лица улыбку, но это ему не удалось. — Мы целы и невредимы. Леминг, мы не ошиблись. Слышишь, Леминг? Двигатель времени уцелел и работает вовсю. Двигатель времени работает, слышишь?

После паузы Леминг сказал:

— Слышу.

— Срочно доставь сюда энергоснимающее устройство, — продолжал Беркут. — Совершенно срочно. Миллионы киловатт уходят в воздух и заражают воздух, слышишь, Леминг?

— Слышу. Немедленно убирайтесь оттуда.

— Спокойно, Леминг! Убираться отсюда не надо. Пришли людей. Больше людей. Пришли Кузьмина, Еселеву, Акопяна. Обязательно пришли Акопяна. И поторопись, Леминг, надо упредить следующий взрыв. Только через голубой туман на вездеходах не пройти. Попроси у межпланетников еще несколько танков высшей защиты. Они тоже не очень спасают, но все-таки…

— Представь себе, я уже подумал об этом, — сказал Леминг чрезвычайно язвительно. (Иван Иванович сделал большие глаза и поднял указательный палец.) — Танки с оборудованием находятся в пути и будут у вас завтра утром. А люди будут у вас через четверть часа. Я выслал три турболета.

— Не стоило бы. — Беркут покосился на экран, где у опушки тайги блестели под солнцем обломки «Галатеи». — Здесь уже есть один турболет.

— Чепуха. Они пройдут над бывшей автострадой на бреющем полете. Ничего им не сделается.

— Леминг покашлял, затем нарочито небрежным голосом осведомился, есть ли у Беркута какие-нибудь соображения относительно этого… как его… голубого тумана.

Иван Иванович затрясся в беззвучном хохоте, широко разевая темно- розовую пасть с крепкими желтоватыми зубами. Беркут ответил:

— Есть соображения. Несомненно, это твоя возлюбленная неквантовая протоматерия. Вернее, продукт ее взаимодействия с воздухом или водяными парами.

— Я так и думал, — сказал Леминг. — Ладно. Ждите. Не рискуйте. До свидания!

Беркут отодвинулся от микрофона и тоже засмеялся. Только Полесов не смеялся. Он был бледен и осунулся от утомления. Он принял еще одну таблетку спорамина, поэтому спать ему не хотелось, но он чувствовал себя неважно. К тому же он впервые в жизни не понимал, что происходит вокруг него, и это его злило и мучило. Его злил самодовольный Иван Иванович и даже мягкий Беркут, хотя он сознавал, что это совсем никуда не годится. В конце концов он поборол гордость и резко спросил:

— Что такое «двигатель времени»?

Физики поглядели на него, затем друг на друга. Беркут покраснел и, запинаясь, сказал:

— Мы совсем забыли… Простите, Петр Владимирович… Сначала мы не были уверены, а потом эта удача… Это было так неожиданно… Ах, как нехорошо получилось!

— Двигатель времени, — сказал Иван Иванович с усмешечкой, — есть не что иное, как вечный двигатель. Перпетуум, так сказать, мобиле.

— Не надо, Иван. Сейчас я вам все объясню, Петр Владимирович. Только вы не обижайтесь на нас, пожалуйста. Вы знакомы с тау-механикой?

Полесов угрюмо покачал головой. Он все еще злился, хотя Беркут опять нравился ему.

— Тогда это сложнее. Но я все-таки постараюсь объяснить.

Он очень старался объяснить. Полесов тоже очень старался понять. Речь шла о свойствах времени, о времени как о физическом процессе. По словам Беркута, это была необычайно сложная проблема. Много лет назад, при исследовании проблемы источников энергии звезд, была впервые выдвинута своеобразная, еще экспериментально не подтвержденная теория времени как физического процесса, связанного с энергией. В основу этой теории легли постулаты, рассматривающие время как материальный процесс, несущий определенную энергию. Потом были найдены (сначала теоретически, а затем и экспериментально) количественные характеристики условий освобождения энергии, связанной с ходом времени. Так родилась механика «физического времени», иначе называемая тау- или Т-механикой.

Одним из замечательных следствий тау-механики явился вывод о принципиальной возможности использования хода времени для получения энергии. Был рассчитан ряд механических систем, позволяющих осуществить эту возможность на практике. К сожалению, производительность таких систем была ничтожна. Они дали только экспериментальное подтверждение основной теории, но не могли служить в качестве практических источников энергии. Это еще не были «двигатели времени». Задача была решена лишь после возникновения тау-электродинамики. И даже тау-электродинамическим системам требовались десятки лет, чтобы выход энергии в них стал положительным и сколько-нибудь существенным.

Семьдесят лет назад по решению Всемирного Ученого Совета были заложены и пущены в порядке эксперимента четыре такие системы, четыре псевдовечных двигателя, «двигатели времени». Один на Луне — в кратере Буллиальд, и три на Земле — на Амазонке, в Антарктиде и здесь, в тайге. Потом какой-то «умник в Ученом Совете» предложил отдать готовую строительную площадку в тайге под телемеханическую мезонную лабораторию. Предложение приняли, лабораторию построили, и сорок восемь лет назад она взлетела на воздух. Деятельность лаборатории, разумеется, не имела никакого отношения к «двигателю времени», но двигатель сочли разрушенным, потому что разрушения были действительно очень велики. Проникнуть на территорию, где размещалась опытная установка, оказалось невозможно, да и не было, казалось, надобности. Внимание исследователей сосредоточилось на остальных трех системах, и эксперимент в тайге был забыт. Но двигатель уцелел. Он работал, выжимал энергию «из времени», накапливал ее и вот четыре месяца назад выбросил первую порцию.

— Вот, в общем, и все. — Беркут нерешительно улыбнулся. — Теперь поняли?

— Спасибо, — сказал Полесов.

— А вы почитайте Леминга, — предложил Беркут. — Есть прекрасная монография Леминга «Тау-электродинамика». Полесов кашлянул.

— Прозрачные колонны в подземелье, — сказал Беркут, — это энергоотводы. Двигатель расположен этажом ниже. Энергия стекает в эти колонны, накапливается в них и время от времени выбрасывается. А в каком виде выбрасывается, в общем-то никто не знает.

— Леминг знает, — ввернул Иван Иванович.

Беркут посмотрел на него и сказал:

— Леминг вот считает, что энергия выделяется в виде протоматерии — неквантованной основы всех частиц и полей. Потом протоматерия самопроизвольно квантуется — во-первых, на частицы и античастицы, во-вторых, на электромагнитные поля. Так вот, та часть протоматерии, которая не успела проквантоваться, может вступать во взаимодействие с ядрами и электронами окружающей среды. Так, возможно, возникает этот голубой туман. Эта протоматерия должна проникать всюду, для нее нет преград, и она воздействует на приборы, на киберов, как вы их называете, и на наши организмы. Я, наверное, не очень ясно объясняю.

— Нет, отчего же, — сказал Полесов. Он вспомнил, как дергались стрелки приборов, контролирующих настройку магнитных полей. — Отчего же, — повторил он, — я кое-что понял. Спасибо. А как остальные двигатели?

— Остальные пока молчат, — сказал Беркут. — Да нам пока хватит дела и с этим.

Мы построим здесь город-лабораторию, — сказал Иван Иванович, жадно глядя на экран. — Мы заложим новые двигатели, более совершенные. Я еще доживу до того времени, когда мы забросим в Пространство первые корабли, которые будет нести само Время. — Он вдруг повернулся к Полесову и сказал: — А тау-механику нужно знать, юноша. Основам тау-механики уже учат в школе.

— Неправда, Иван Иванович, — сказал Беркут.

— Правда. Мне внук рассказывал. Но я не об этом. У меня есть к вам предложение, Полесов. Нам здесь понадобится водитель с крепкими нервами. Как вы на это смотрите? Полесов покачал головой.

— Нет, — сказал он. — Мне придется вернуться на Меркурий. Там тоже нужны водители с крепкими нервами.

Иван Иванович насупился.

— Была бы честь предложена, — проворчал он.

— Вот они, — сказал Беркут.

Из-за тайги одна за другой беззвучно взлетели серебристые птицы, низко прошли над черной землей и сели, сложив крылья. Открылись люки, из них стали выскакивать люди в желтых защитных костюмах и больших шлемах.

— Акопян прилетел, — сказал Беркут. — Пошли, товарищи.

Илья Варшавский Поездка в Пенфилд[4]

— Пожалуй, я лучше выпью еще коньяку, — сказал Лин Крэгг.

Подававшая чай служанка многозначительно взглянула на Мефа.

Тот пожал плечами.

— Зачем вы так много пьете, Лин? В вашем положении…

— В моем положении стаканом больше или меньше уже ничего не решает. Вчера меня смотрел Уитроу.

— Теперь мы справимся сами, Мари, — сказал Меф. — Оставьте нам кекс и коньяк.

Он подождал, пока служанка вышла из комнаты.

— Так что вам сказал Уитроу?

— Все, что говорит врач в подобных случаях пациенту. Вы не возражаете? — Крэгг протянул руку к бутылке.

— Мне, пожалуйста, совсем немного, — сказал Меф.

Несколько минут он молча вертел в пальцах стакан.

— Вы знаете, Лин, что труднее всего бывает находить слова утешения. Да и не всегда они нужны, особенно таким людям, как вы. И все же поймите меня правильно… Ведь в подобных случаях всегда остается надежда…

— Не нужно, Эзра, — перебил Крэгг. — Я не понимаю обычного стремления друзей прибавить к физическим страданиям еще и пытку надеждой.

— Хорошо, не будем больше об этом говорить.

— Вы знаете, Эзра, — сказал Крэгг, — что жизнь меня не баловала, но если бы я мог вернуть один-единственный момент прошлого…

— Вы имеете в виду ту историю?

Крэгг кивнул.

— Вы никогда мне о ней ничего не рассказывали, Лин. Все, что я знаю…

— Я сам старался ее забыть. К сожалению, мы не вольны распоряжаться своей памятью.

— Это, кажется, произошло в горах?

— Да, в Пенфилде. Ровно сорок лет назад. Завтра — сорокалетие моей свадьбы и моего вдовства. Он отпил большой глоток. — Собственно говоря, я был женат всего пять минут.

— И вы думаете, что если бы вам удалось вернуть эти пять минут?..

— Признаться, я постоянно об этом думаю. Меня не оставляет мысль, что тогда я… ну, словом, вел себя не наилучшим образом. Были возможности, которых я не использовал.

— Это всегда так кажется, — сказал Меф.

— Возможно. Но тут, пожалуй, особый случай. С того момента, как Ингрид потеряла равновесие, было совершенно очевидно, что она полетит в пропасть. Я достаточно хорошо владею лыжными поворотами на спусках и еще мог…

— Глупости! — возразил Меф. — Вся эта картина придумана вами потом. Таково свойство человеческой психики. Мы неизбежно…

— Нет, Эзра. Просто тогда на мгновение меня охватило какое-то оцепенение. Странное фаталистическое предчувствие неизбежности беды, и сейчас я готов продать душу дьяволу только за это единственное мгновение. Я так отчетливо представляю себе, что тогда нужно было делать!

Меф подошел к камину и стал спиной к огню.

— Мне очень жаль, Лин, — сказал он после долгой паузы. — По всем канонам я бы должен был теперь повести вас в лабораторию, усадить в машину времени и отправить путешествовать в прошлое. К сожалению, так бывает только в фантастических рассказах. Поток времени необратим, но если бы даже сам дьявол бросил вас в прошлое, то все события в вашей новой системе отсчета были бы строго детерминированы еще не существующим будущим. Петлю времени нельзя представить себе иначе, как петлю. Надеюсь, вы меня поняли?

— Понял, — невесело усмехнулся Крэгг. — Я недавно прочитал рассказ. Человек, попавший в далекое прошлое, раздавил там бабочку, и от этого в будущем изменилось все: политический строй, орфография и еще что-то. Это вы имели в виду?

— Примерно это, хотя фантасты всегда склонны к преувеличениям. Причинно-следственные связи могут быть различно локализированы в пространстве и во времени. Трудно представить себе последствия смерти Наполеона в младенческом возрасте, но, право, Лин, если бы ваша далекая прародительница избрала себе другого супруга, мир, в котором мы живем, изменился бы очень мало.

— Благодарю вас! — сказал Крэгг. — И это все, что мог мне сообщить философ и лучший физик Дономаги Эзра Меф?

Меф развел руками:

— Вы преувеличиваете возможности науки, Лин, особенно там, где это касается времени. Чем больше мы вдумываемся в его природу, тем сумбурнее и противоречивее наши представления о нем. Ведь даже теория относительности…

— Ладно, — сказал Крэгг, опорожняя стакан, — я вижу, что действительно лучше иметь дело с Сатаной, чем с вашим братом. Не буду больше вам надоедать.

— Пожалуй, я вас провожу, — сказал Меф.

— Не стоит, тут два шага. За двадцать лет я так изучил дорогу, что могу пройти с закрытыми глазами. Спокойной ночи!

— Спокойной ночи! — ответил Меф.

* * *

Крэгг долго не мог попасть ключом в замочную скважину. Его сильно покачивало. В доме непрерывно звонил телефон.

Открыв наконец дверь, он в темноте подошел к аппарату.

— Слушаю!

— Алло, Лин! Говорит Меф. Все в порядке?

— В порядке.

— Ложитесь спать. Уже двенадцать часов.

— Самое время продать душу дьяволу!

— Ладно, только не продешевите. — Меф положил трубку.

* * *

— К вашим услугам, доктор Крэгг.

Лин включил настольную лампу. В кресле у книжного шкафа сидел незнакомый человек в красном костюме, облегавшем сухощавую фигуру, и черном плаще, накинутом на плечи.

— К вашим услугам, доктор Крэгг, — повторил незнакомец.

— Простите, — растерянно сказал Крэгг, — но мне кажется…

— Что вы, уйдя от одного литературного штампа, попали в другой? Не так ли? — усмехнулся посетитель. — К сожалению, вне этих штампов проблема путешествий во времени неразрешима. Либо машина времени, либо… я. Итак, чем могу быть полезен?

Крэгг сел в кресло и потер лоб.

— Не беспокойтесь, я не призрак, — сказал гость, кладя ногу на ногу.

— Да, но…

— Ах это?! — он похлопал рукой по щегольскому лакированному копыту, торчавшему из-под штанины. — Пусть это вас не смущает. Мода давно прошедшего времени. Гораздо удобнее и элегантней, чем ботинки.

Крэгг невольно бросил взгляд на плащ, прикрывавший спину незнакомца.

— Вот оно что! — нахмурился тот и сбросил плащ. — Что ж, вполне понятный вопрос, если учесть все нелепости, которые выдумывали о нас попы на протяжении столетий. Я понимаю, дорогой доктор, всю грубость и неуместность постановки эксперимента подобного рода, но если бы я… то есть я хотел сказать, что если бы вы… ну, словом, если бы такой эксперимент был допустим с этической точки зрения, то вы бы собственными глазами убедились, что никаких признаков хвоста нет. Все это — наглая клевета!

— Кто вы такой? — спросил Крэгг.

Гость снова сел.

— Такой же человек, как и вы, — сказал он, накидывая плащ. — Вам что-нибудь приходилось слышать о цикличности развития всего сущего?

— Приходилось. Развитие по спирали.

— Пусть по спирали, — согласился гость, — это дела не меняет. Так вот, мы с вами находимся на различных витках этой спирали. Я — представитель цивилизации, которая предшествовала вашей. То, чего достигла наша наука: личное бессмертие, способность управлять временем, кое-какие трюки с трансформацией, — неизбежно вызывало в невежественных умах людей вашего цикла суеверные представления о нечистой силе. Поэтому немногие сохранившиеся до сего времени представители нашей эры предпочитают не афишировать своего существования.

— Ерунда! — сказал Крэгг. — Этого быть не может!

— Ну, а если бы на моем месте был пришелец из космоса, — спросил гость, — вы поверили бы в реальность его посещения?

— Не знаю, может быть, я поверил бы, но пришелец из космоса не пытался бы купить мою душу.

— Фу! — На лице незнакомца появилось выражение гадливости. — Неужели вы верите в эти сказки?! Могу ли я — представитель воинствующего атеизма, пугало всех церковников, заниматься подобной мистификацией?

— Зачем же тогда вы — здесь? — спросил Крэгг.

— Из чисто научного интереса. Я занимаюсь проблемой переноса во времени и не могу без согласия объекта…

— Это правда?! — Крэгг вскочил, чуть не опрокинув кресло. — Вы могли бы меня отправить на сорок лет назад?!

Незнакомец пожал плечами.

— А почему бы и нет? Правда, с некоторыми ограничениями. Детерминизм причинно-следственных связей…

— Я это уже сегодня слышал, — перебил Крэгг.

— Знаю, — усмехнулся гость. — Итак, вы готовы?

— Готов!

— Отлично! — Он снял со своей руки часы. — Ровно сорок лет?

Крэгг кивнул.

— Пожалуйста! — Он перевел стрелки и застегнул ремешок на руке Лина. — В тот момент, когда вы захотите начать трансформацию, нажмите эту кнопку.

Крэгг взглянул на циферблат, украшенный непонятными знаками.

— Что это такое?

— Не знаю, как вам лучше объяснить, — замялся незнакомец. — Человеку суеверному я бы сказал, что это — волшебные часы, физику был бы ближе термин — генератор поля отрицательной вероятности, хотя что это за поле, он бы так и не понял, но для вас, дорогой доктор Крэгг, ведь все равно. Важно, что механизм, который у вас сейчас на руке, просто средство перенестись в прошлое. Надеюсь, вы удовлетворены?

— Да, — не очень уверенно ответил Крэгг.

— Раньше, чем я вас покину, — сказал гость, — мне нужно предупредить вас о трех существенных обстоятельствах: во-первых, при всем моем глубоком уважении к памятникам литературы, я не могу не отметить ряд грубых неточностей, допущенных господином Гете. Приобретя с моей помощью молодость, Фауст никак не мог сохранить жизненный опыт старца, о чем, впрочем, свидетельствует его нелепое поведение во всей этой истории. В нашем эксперименте, помолодев на сорок лет, вы лишитесь всяких знаний, приобретенных за это время. Если вы все же хотите что-то удержать в памяти, думайте об этом в период трансформации. Во-вторых, вероятно, вы знаете, что физическое тело не может одновременно находиться в различных местах. Поэтому приступайте к трансформации в той точке пространства, в которой находились в это время сорок лет назад. Иначе я не отвечаю за последствия. Вы меня поняли?

Крэгг кивнул головой.

— И наконец, снова о причинно-следственных связях. В старой ситуации вы можете вести себя иначе, чем в первый раз. Однако, к чему это приведет, заранее предсказать нельзя. Здесь возможны… э-э-э… различные варианты, определяемые степенью пространственно-временной локальности все тех же связей. Впрочем, вы это уже знаете. Засим… — он отвесил низкий поклон. — Ах, Сатана! Я, кажется, здесь немного наследил своими копытами! Это, знаете ли, одно из неудобств…

— Пустяки! — сказал Крэгг.

— Прошу великодушно извинить. Сейчас я исчезну. Боюсь, что вам придется после этого проветрить. Сернистое топливо. К сожалению, современная химия ничего другого для трансформации пока предложить не может. Желаю успеха!

Крэгг подождал, пока рассеется желтоватое облако дыма, и подошел к телефону:

— Таксомоторный парк? Прошу прислать машину. Улица Грено, дом три. Что? Нет, за город. Мне срочно нужно в Пенфилд.

* * *

— Въезжаем в Пенфилд, — сказал шофер.

Крэгг открыл глаза.

Это был не тот Пенфилд. Ярко освещенные окна многоэтажных домов мелькали по обе стороны улицы.

— Вам в гостиницу?

— Да. Вы хорошо знаете город?

Шофер удивленно взглянул на него.

— Еще бы! Мне уже много лет приходится возить сюда лыжников. Из всех зимних курортов…

— А вы не помните, тут на горе жил священник. Маленький домик на самой вершине.

— Помер, — сказал шофер. — Лет пять как похоронили. Теперь тут другой священник, живет в городе, возле церкви. Мне и туда случалось возить… По всяким делам, — добавил он, помолчав.

— Я хотел бы проехать по городу, — сказал Крэгг.

— Что ж, это можно, — согласился шофер.

Крэгг смотрел в окно. Нет, это был решительно другой Пенфилд.

— А вот — фуникулер, — сказал шофер. — Теперь многие предпочитают подниматься наверх в фуникулере. Времена меняются, и даже лыжный спорт…

— Ладно, везите меня в гостиницу, — перебил Крэгг.

Мимо промелькнуло старинное здание ратуши. Стрелки часов на башне показывали два часа.

Крэгг узнал это место. Тут вот, направо, должна быть гостиница.

— Приехали, — сказал шофер, останавливая машину.

— Это не та гостиница.

— Другой здесь нет.

— Раньше была, — сказал Крэгг, вглядываясь в здание.

— Была деревянная, а потом на ее месте построили эту.

— Вы в этом уверены?

Шофер пожал плечами:

— Что я, дурачить вас буду?

— Хорошо, — сказал Крэгг, — можете ехать назад, я тут останусь.

Он вышел на тротуар.

— Приятно покататься! — сказал шофер, пряча деньги в карман. — Снег сейчас превосходный. Если вам нужны лыжи получше, советую…

— Хватит! — Крэгг со злобой захлопнул дверцу.

… В пустом вестибюле за конторкой дремала дежурная.

— Мне нужен номер во втором этаже с окнами на площадь, — сказал Крэгг.

— Вы надолго к нам?

— Не знаю. Может быть… — Крэгг запнулся. — Может быть, на несколько дней.

— Покататься на лыжах?

— Какое это имеет значение? — раздраженно спросил он.

Дежурная улыбнулась.

— Решительно никакого. Заполните, пожалуйста, карточку. — Она протянула ему белый листок, на котором Крэгг написал свою фамилию и адрес.

— Все?

— Все. Пойдемте, я покажу вам номер. Где ваши вещи?

— Пришлют завтра.

Они поднялись во второй этаж. Дежурная сняла с доски ключ и открыла дверь.

— Вот этот.

Крэгг подошел к окну. Здание ратуши виднелось чуть левее, чем ему следовало бы.

— Эта комната мне не подходит. А что рядом?

— Номер рядом свободен, но там еще не прибрано. Оттуда выехали только вечером.

— Это неважно.

— Да, но сейчас нет горничной.

— Я сказал, что это не имеет значения!

— Хорошо, — вздохнула дежурная, — если вы настаиваете, я сейчас постелю.

Кажется, это было то, что нужно, но кровать стояла у другой стены.

Крэгг подождал, пока дежурная расстелила простыни.

— Спасибо! Больше ничего не надо. Я ложусь спать.

— Спокойной ночи! Вас утром будить?

— Утром? — Казалось, он не понял вопроса. — Ах, утром! Как хотите, это уже не существенно.

Дежурная фыркнула и вышла из комнаты.

Крэгг отдернул штору, передвинул кровать к противоположной стене и, погасив свет, начал раздеваться.

Он долго лежал, глядя на узор обоев, пока блик луны не переместился к изголовью кровати. Тогда, зажмурив глаза, он нажал кнопку на часах…

* * *

«Если вы хотите удержать что-то в памяти, думайте об этом в период трансформации».

… Объезжая пень, она резко завернула влево и потеряла равновесие. Когда ей удалось стать второй лыжей на снег, она вскрикнула, обрыв был всего в нескольких метрах. Она поняла, что тормозить уже поздно, и упала на левый бок. Большой пласт снега под ней стал медленно оседать вниз…

Крэгг проснулся со странным ощущением тяжести в голове. Лучи утреннего солнца били в глаза, проникая сквозь закрытые веки. Он перевернулся на бок, пытаясь вспомнить, что произошло вчера.

Кажется, вчера они с Ингрид до двух часов ночи катались на лыжах при лунном свете. Потом, в холле, она сказала… Ах, черт! Крэгг вскочил и торопливо начал натягивать на себя еще не просохший со вчерашнего дня свитер. Проспать в такой день!

Сбегая по лестнице, он чуть не сбил с ног поднимавшуюся наверх хозяйку в накрахмаленном чепце и ослепительно белом переднике.

— Торопитесь, господин Крэгг! — На ее лице появилось добродушно-хитрое выражение. — Барышня вас уже давно ждет. Смотрите, как бы…

Крэгг в два прыжка осилил оставшиеся ступеньки.

— Ингрид!

— А мой совет: до обрученья не целуй его! — пропела Ингрид, оправляя прическу. — Садитесь лучше пить кофе. Признаться, я уже начала думать, что вы, раскаявшись в своем безрассудстве, умчались в город, покинув обманутую Маргариту.

… Когда ей удалось стать второй лыжей на снег, она вскрикнула…

— Не знаю, что со мной случилось, — сказал Крэгг, размешивая сахар. — Я обычно так рано встаю.

— Вы нездоровы?

— Н-н-нет.

— Сожаление об утерянной свободе?

— Что вы, Ингрид!

— Тогда смажьте мои лыжи. Мы поднимемся наверх в фуникулере, а спустимся…

— Нет!! — Крэгг опрокинул чашку на скатерть. — Не нужно спускаться на лыжах!

— Что с вами, Лин?! — спросила Ингрид, стряхивая кофе с платья. — Право, вы нездоровы. С каких пор?..

— Там… — Он закрыл глаза руками.

… Объезжая пень, она резко завернула влево и потеряла равновесие…

— Там… пни! Я… боюсь, Ингрид! Умоляю вас, пойдем назад по дороге! Мы можем спуститься в фуникулере.

Ингрид надула губы.

— Странно, вчера вы не боялись никаких пней, — сказала она, вставая. — Даже ночью не боялись. Вообще, вы сегодня странно себя ведете, Еще не поздно…

— Ингрид!

— Перестаньте, Лин! У меня нет никакого желания тащиться три километра пешком под руку со своим добродетельным и трусливым супругом или стать всеобщим посмешищем, спускаясь в фуникулере. Я иду переодеваться. В вашем распоряжении десять минут, чтобы подумать. Если вы все это делаете против своей воли, то еще есть возможность…

— Хорошо, — сказал Крэгг, — сейчас смажу ваши лыжи…

* * *

… — Согласен ли ты взять в жены эту женщину?

… обрыв был всего в нескольких метрах. Она поняла, что тормозить уже поздно, и упала на левый бок…

— Да.

— А ты согласна взять себе в мужья этого мужчину?

— Согласна.

— Распишитесь…

Церемония окончилась.

— Ну? — прикрепляя лыжи, Ингрид снизу взглянула на Крэгга. В ее глазах был вызов. — Вы готовы?

Крэгг кивнул.

— Поехали!

Ингрид взмахнула палками и вырвалась вперед…

Крэггу казалось, что все это он уже однажды видел во сне: и синевато-белый снег, и фонтаны пыли, вырывающиеся из-под ног Ингрид на поворотах, и красный шарф, полощущий на ветру, и яркое солнце, слепящее глаза.

Впереди одиноко маячила старая сосна. Ингрид мелькнула рядом с ней. Дальше в снегу должен был торчать пень.

… Объезжая пень, она резко завернула влево и потеряла равновесие…

Ингрид вошла в правый поворот. В правый! Крэгг облегченно вздохнул.

— Не так уж много пней, — крикнула она, резко заворачивая влево. — Все ваши страхи… — Взглянув на ехавшего сзади Крэгга, она потеряла равновесие. Правая лыжа взметнулась вверх.

Крэгг присел и, оттолкнувшись изо всех сил палками, помчался ей наперерез.

Они столкнулись в нескольких метрах от обрыва.

Уже падая в пропасть, он услышал пронзительный крик Ингрид. Дальше весь мир потонул в нестерпимо яркой вспышке света.

— Вот ваша газета, доктор Меф, — сказала служанка.

* * *

Эзра Меф допил кофе и надел очки.

Несколько минут он с брезгливым выражением лица просматривал сообщения о событиях в Индо-Китае. Затем, пробежав статью о новом методе лечения ревматизма, взглянул на последнюю страницу. Его внимание привлекла заметка, напечатанная петитом и обрамленная черной каймой.

В номере гостиницы курорта Пенфилд скончался известный ученый-филолог, профессор государственного университета Дономаги, доктор Лин Крэгг. Наша наука потеряла в его лице…

Меф сложил газету и прошел в спальню.

— Нет, Мари, — сказал он служанке, — этот пиджак повесьте в шкаф, я надену черный костюм.

— С утра? — спросила Мари.

— Да, у меня сегодня траур. Нужно еще выполнить кое-какие формальности.

— Кто-нибудь умер?

— Лин Крэгг.

— Бедняга! — Мари достала из шкафа костюм. — Он очень плохо выглядел последние дни. А вы его вчера даже не проводили!

— Это случилось в Пенфилде, — сказал Меф. — Кажется, он поехал кататься на лыжах.

— Господи! В его-то годы! Вероятно, на что-нибудь налетел!

— Вероятно, если исходить из представлений пространственно-временного континуума. Ах, Сатана!..

— Ну, что еще случилось, доктор Меф? — спросила служанка.

— Опять куда-то задевался рожок для обуви! Вы не представляете, какая мука — натягивать эти модные ботинки на мои старые копыта!

Владимир Григорьев А могла бы и быть…[5]

Вырезка из газеты 2134 года:

«За разработку аппарата, названного Машиной Времени, коллективу фабрики „Время“ присвоить государственную премию имени Постоянной Планка».

Ах, какой это был мальчик! Ему говорили: «Дважды два!» Он говорил: «Четыре!»

«Двенадцать на двенадцать», — настаивали недоверчивые. «Сто сорок четыре», — слышали они в ответ.

«Дай определение интеграла», — не унимались самые придирчивые. «Интеграл — это…» — и дальше шло определение.

И все это в четыре года. Малыш, карапуз, он удивлял своими способностями прославленных профессоров и магистров. Даже академик урвал несколько часов, чтобы посмотреть на малыша. Академик тоже задавал вопросы, ахал, разводил руками. Потом надолго задумался и внятно сказал: «Природа бесконечна и полна парадоксов», — после чего сосредоточенно посмотрел в стену и углубился в себя.

— Ах, профессор, — устало возразил Ваня (так звали нашего мальчика), пустое! Природа гармонична, парадоксы в нее вносим мы сами…

Это уж было слишком. Академик вскочил и, оглядываясь на мальчика, стал отступать к двери.

— Дважды два — четыре! Так и передайте всем! — весело закричал мальчик вместо прощания.

Таков был Ваня. Исключительный ребенок. И это тем более удивительно, что родители ему попались совершенно неудачные. Как будто не его родители. Может быть, каждый из них в отдельности и любил малыша, но вместе у них это никак не получалось. Отец считал, что гениальность мальчика — итог наследственных качеств его, отца. Мать доказывала обратное. Сын посмеивался над тем и другим, но легче от этого не становилось. Родители ссорились чаще и чаще и, когда это начиналось, Ваню отсылали в чулан. Доступ магистрам и профессорам был закрыт, и широкая общественность вскоре позабыла о Ване, Это случилось само собой.

Но мальчишка перехитрил всех. Он электрифицировал чулан и с увлечением играл в детский конструктор. Да, да, в обыкновенный конструктор, но, конечно, только до того момента, пока ему не попались первые радиолампы.

Он прямо задрожал, когда увидел эту штуковину впервые, он понял сразу, какие возможности таит эта игрушка. Конечно, игрушка. Ведь Ване шел всего пятый год, и он еще не знал, что все эти радиоприемники, телевизоры, мотоциклы, самосвалы и экскаваторы — вся эта техника всерьез. Он полагал, что взрослые просто-напросто играют во все это.

Отец Вани, механик мастерской по починке радиол и магнитофонов, таскал сыну испорченные лампы, а тот разрушал их одну за другой, отыскивая скрытые неисправности. Полупроводниковые детали складывались в особый коробок.

Однажды, когда отец заглянул в чуланчик, сын протянул ему небольшой ящичек.

— Вот, — сказал он, удовлетворенно потирая ладошки. — Учти, это только начало.

В руках отца сияла голубым экраном маленькая игрушка — телевизор.

— Да, — только и сказал отец, восхищенно покрутив головой. Потом подумал, пожевал губами и добавил: — Парень, видать, в меня.

Следующим утром он показал эту штучку сослуживцам, хитро подмигнул и сообщил:

— Моя работа!

Истинный смысл слов остался непонятным, а механика повысили в должности. Теперь начальники частенько отводили его в сторону и доверительно сообщали: «Кузьма Серафимович, вот тут у нас не все получается. Надо бы изобрести…» — «Давайте», — властно обрывал Кузьма и забирал чертежи. Он был простым человеком и не, любил разводить канитель.

Дома чертежи передавались Ванюшке.

— Общественная нагрузка, — ухмыляясь, пояснял отец.

Ваня молча рассматривал схему, потом брал красный карандаш.

— Вот здесь, здесь, здесь… — карандаш так и порхал по листам, изменить!

Мальчишка работал с охотой, а взамен требовал лишь исправных деталей и книг по новинкам техники.

Но однажды отец пришел в ателье и сам отозвал начальника в сторону.

— Все, — просто сказал он.

— Что все? — не понял начальник.

— Все, не могу больше изобретать! — отрезал Кузьма Серафимович и загадочно добавил: — По семейным обстоятельствам…

— А как же план?.. — запротестовал было начальник.

— Не раньше чем через четыре года!

Разговор был исчерпан.

Начальник, конечно, не знал, что не далее как вчера вечером Ваня отказался принимать заявки.

— Папа, — сказал он мягко, — теперь я не могу отрываться по пустякам. Я наткнулся на настоящую идею. Четыре года — и я сделаю такую игрушку, что все ахнут. Четыре года.

Отец знал железный характер сына и не стал возражать. Он только с видом сообщника заметил:

— Четыре? Может, и за три справимся?

— Нет, пока что я не управляю временем, — задумчиво ответил Ваня. Он быстро посмотрел на отца и вдруг спросил: — А как ты думаешь, что такое время?

— Время? — Лоб отца собрался гармошкой. — Ну это, когда…

— Ах, опять эти неточные формулировки! — досадливо перебил сын.

Кузьма Серафимович повернулся и осторожно вышел из чулана. То, что он услышал, закрывая дверь, было совсем непонятно.

— Минута живет шестьдесят секунд. Да, да, живет. — И дверь захлопнулась.

Из этого разговора специалисту сразу видно, что необычайный мальчик решил разгадать тайну времени. Человек же, не связанный с тонкостями стыка радиотехники и теоретической физики, конечно, не осознал бы так просто, что Ваня решил изобрести машину времени. Но тем не менее это так.

Да, Ваня решил соорудить именно ее, машину времени. И он добился своего.

В это трудно поверить, доказательств, что называется, никаких. Я единственный свидетель, слова которого могут послужить документом в раскрытии правды. Никого, я повторяю, никого не допускал Ваня к опасным экспериментам с машиной. Только меня, приятеля его детских игр и соседа.

— Люди еще узнают об этом, узнают, — твердил он, когда мы заканчивали очередной опыт и шли на улицу играть с детворой в их незатейливые, старинные игры. «Казаки-разбойники», «палочка-выручалочка» — они оживляли нас, делали, ну, что ли, более земными. Разумеется, по сравнению с игрой, придуманной Ваней, они казались диким примитивом и нелепицей.

Машина позволяла уноситься в восхитительные дали будущих эпох и погружаться в глубины прошлого. Особенно нравились нам рыцарские турниры. Грязь комьями летела из-под копыт лошадей, а всадники в красивых латах лупили друг друга мечами и ломали копья. Как правило, все оставались в живых. Мы устраивались где-нибудь рядом и листали прихваченного с собой Вальтера Скотта, сравнивая с реальностью.

Понятно, после такого «жмурки» во дворе выглядят как наскальные изображения дикаря рядом с киноэкраном. Кстати, бывало, что и наскальные изображения вырубались на наших глазах. Когда мы уходили в седую древность. Какие-то лохматые мужики так отделывали стенки пещер, что только искры сыпались.

И тем не менее мы возились вместе с детворой нашего родного двора. «Так надо, — говаривал, бывало, Ванюша. — Конспирация и еще раз конспирация. Мы не должны отличаться от всех». Он не хотел, чтобы не доведенная до совершенства машина попала в руки взрослых. «Машину поломают», — уверял он, а мне оставалось соглашаться.

Когда настал период погружения в прошлое и ухода в будущее, мы перенесли сеансы на ночь. Соседи по дому, попадавшие в сферу действия машины, уносились вместе с нами. А поутру рычаг времени приводился в нормальное положение, и соседи вставали как ни в чем не бывало, шли на работу. Каждый из них полагал, что в эту ночь ему снился удивительный, великолепный сон, со странностями, правда, но с кем не бывает… Только и всего, сон. Соседи были людьми осмотрительными, осторожными. И никому о странных снах на всякий случай не рассказывали. Тайна оставалась неприкосновенной.

Только один раз словно бес толкнул меня в бок. На трамвайной остановке я подкараулил одного из соседей, длинного флегматичного завскладом Клотикова, заговорщически подмигнул ему и сказал, зайдя сзади:

— А хорош был этот, со страусовым пером на шлеме, с крокодилом на щите?

Завскладом дернулся всем телом, уставился на меня, потом, не раздумывая, прыгнул в подошедший трамвай, и его унесло.

Ванька выслушал это приключение мрачно.

— Или кончаем эксперименты, или такое не повторится, — отчеканил он.

Я понимал своего друга. Ему доставалось нелегко. Машина барахлила. В последний раз из-за ее капризов едва выбрались из времен Навуходоносора. Тем более что дома у него обстановка накалялась. Родители ссорились чаще и чаще. Гораздо чаще, чем во времена наплыва магистров и профессоров. И хотя с того момента прошло достаточно времени, они так и не пришли к единому мнению. Таковы уже были они, Ванины родители. Ах, если бы не эта их преступная слабость!

Все произошло внезапно. Мы пришли к Ване и хотели сесть за работу. Не тут-то было. Родители ссорились. Успокоить их было невозможно. Я заметил, что трюмо уже разбито, а скатерть сдернута в сторону. И еще заметил, как дрожат руки у моего друга Вани. Он ненавидел эти минуты.

— А мы спросим у него самого, — вдруг громко сказал Кузьма Серафимович, увидев сына.

Я схватил шапку и помчался по ступеням вниз. О дальнейшем могу только догадываться.

Машина была настроена на малый радиус действия. Ваня подбежал к ней, рванул рычаг, чтобы перевести время хотя бы на два часа назад. Ему уже случалось успокаивать родителей таким способом. Но руки его дрожали сильней обычного. Он рванул, и время заскользило. Да, оно ушло за пределы Ваниного возраста. Машина исчезла, исчез и Ваня. А родители только помолодели лет эдак на двенадцать-тринадцать. И еще их при этом разнесло в разные стороны…

Утром следующего дня я пришел узнать, чем все кончилось. Беглый осмотр комнат сразу сказал мне все. Но я не пал духом. Ведь по железным законам вероятности все должно было повториться. Помолодевшие родители обязаны были в силу этих математических законов встретиться вновь, понравиться друг другу. А вновь родившийся Ваня, конечно, вновь должен был соорудить великолепный и очень нужный человечеству аппарат — машину времени.

Так и случилось. Они встретились. Я подкараулил их под теми же самыми часами, которые послужили местом первой встречи тринадцать лет назад. Я ликовал. Все шло как по маслу. Прекрасна ты, математическая зависимость, и ты, стальная логика событий! Ване быть! Машине быть!

Но что это? Парень, удивительно похожий на Ваниного отца, и девушка ну, копия матери Вани — стоят и молчат. Они смотрят друг на друга недоверчиво, с опаской. И вдруг поворачиваются, идут в разные стороны. Мой лоб покрывается испариной. Видимо, память того и другого теперь содержала то будущее, которое поджидало их.

Так не родился мальчик, так погибла машина времени!

Дмитрий Биленкин Запрет[6]

По мере того как Стигс осторожно развивал свою мысль, лицо декана хмурилось все более и более.

— Левоспиральные фотоны! — перебил он наконец Стигса. Да, да, я понял: вы собираетесь искать левоспиральные фотоны. Почему бы вам заодно не поискать принцип вечного двигателя? Или координаты райских врат? Вы что, книги Гордона не читали?

— Я читал Гордона, — стараясь сохранить спокойствие, проговорил Стигс. — Опыты были поставлены восемнадцать лет назад, когда не был известен «эффект Борисова». Теоретически есть надежда…

— Теоретически! — декан уже не скрывал раздражения. — А деньги на эксперимент я должен давать практически. Два миллиона!

— Миллион. Два миллиона стоили опыты Гордона. «Эффект Борисова» позволяет…

— Это я слышал. Вы как будто забываете, кто такой Гордон. Или вы полагаете, что «эффект Борисова» ему неизвестен? Гордон велик не только тем, что создал единую теорию поля. Известно ли вам, что он ни разу не ошибался в своих выводах и предсказаниях? Известно ли вам, наконец, что опыты Гордона по левоспиральным фотонам повторяли, пробуя все мыслимые варианты, Фьюа, Шеррингтон, Бродецкий — лучшие экспериментаторы мира! И ни-че-го! Левоспиральные потоки света — это миф, теплород, философский камень, мираж…

Декану было под шестьдесят, резкие морщины, как ни странно, молодили его, а не старили, костюм на нем был преотличный, но все это не имело ни малейшего значения. Кем бы ни был человек, сидящий в этом кресле, как бы он ни одевался, главным было то, что он распоряжался ассигнованиями, управлял многосотенным коллективом, был администратором и в этом качестве не мог поощрять авантюры, стоящие денег. И даже просто сомнительное не могло рассчитывать на его благосклонность. Но Стигс не терял надежды. Он предпочел бы не иметь с деканом дела, но и великому Гордону приходилось в свое время уламывать таких же вот людей. Интересно, стал бы Гордон великим, если бы ему это не удалось?

— По-моему, все ясно, Стигс, — жестко заключил декан и пододвинул к себе папку с бумагами, давая понять, что аудиенция закончена.

— Но вы не посмотрели отзыв Ван-Мерля! — воскликнул Стигс.

— Ван-Мерля? Да у меня завтра же будет десять отзывов виднейших профессоров, и в каждом будет сказано то же, что я вам сказал! Идите, Стигс, занимайтесь делом.

Стигс встал и почувствовал, что у него дрожат руки.

— Еще одно только слово…

Декан поднял голову.

— Пожалуйста, только без громких фраз о величии проблемы, необходимости риска и тому подобного оперения.

— Нет, я не об этом. Что, если… что, если сам Гордон скажет: «Опыты ставить надо»?

— Са-ам?

Декан удивленно откинулся на спинку кресла. Постучал кончиками ногтей друг о друга. Изучающе посмотрел на Стигса.

— Думаете переубедить Гордона? М-да… Примет ли он еще вас…

— Примет, — Стигсу показалось, что он ступил на тонкий лед.

— Ну, если Гордон… Тогда посмотрим.

«…Какое счастье, что Гордон еще не умер! — подумал Стигс, подходя к загородному коттеджу великого физика. — Если бы он умер, спорить пришлось бы не с ним, а с его авторитетом. А авторитет не берет своих слов назад».

Стигс подбадривал самого себя. Вчера после разговора с деканом он десять раз поднимал трубку и десять раз клал ее обратно, прежде чем набрал номер Гордона. Вопреки всем ожиданиям, тот согласился сразу. Сразу! Вот что значит настоящий ученый. Болен, стар, замкнут — и сразу же отзывается на мольбу о помощи! Именно так скорей всего прозвучало его объяснение по телефону, которое Гордон выслушал молча и на которое минуту спустя — Стигс чуть не умер — коротко ответил: «Жду вас завтра в девять».

Завтра! В девять! Ждет! Он, живая легенда, ждет его, Стигса, рядового из рядовых! Ночь Стигс провел тревожно, обдумывая каждое слово, каждую интонацию, Переходя от отчаяния к уверенности, что все будет хорошо.

И вот теперь, у самых ворот, протянув руку к кнопке звонка, он с ужасом ощутил, что его голова пуста. Он забыл все, что хотел сказать, он не может связать двух слов, он не может двинуться с места!

Уф! Стигс опустил руку. Спокойно, спокойно… Ведь кто такой Гордон? Гений, равный Эйнштейну, но не папа же римский, не бог — ученый, человек… У него болят почки, он любит сажать розы, он безукоризненно честен и, говорят, добр.

Стигс даже не заметил, что жмет кнопку изо всех сил. Он не помнил, как распахнулись ворота, как кто-то провел его в комнаты, что-то на ходу ему втолковывая, как он снял плащ, как переступил порог…

— Здравствуйте. Садитесь.

Гордон полулежал на диване, и все равно Стигсу показалось, что тот возвышается над ним. Возвышается его голова, величественная, как купол собора, возвышаются его плечи, а грива седых волос — та и вовсе плывет облаком в недоступной вышине. И взгляд как будто издали, от мерцающих льдов великих мыслей, взгляд, видящий сокровенные тайны природы и туманные просторы вечности. Он сам уже принадлежал вечности, бронзе истории, этот светлый, отрешенный взгляд.

Гордон шевельнулся и поправил плед, которым были прикрыты колени.

— Рассказывайте.

Стигс заговорил, не слыша собственного голоса.

Минуты через три Гордон прервал его слабым движением руки.

— Понятно. Это не ваша ли статья была два года назад в «Анналах физики»?

— Моя… — У Стигса пересохло в горле.

— Вы красиво решили проблему флюктирования гравитонов. Почему вы не продолжили работы в этой области?

— Потому что… Потому что я увидел оттуда мостик к левоспиральным фотонам…

— И это вас увлекло? Вы ни о чем другом не можете думать?

— Да… То есть… Не сами фотоны, а то, что за этим стоит…

— Что же за этим стоит?

Стигс ошеломленно посмотрел на Гордона. Проверяет? Смеется? Играет как кошка с мышью?

— Движение против хода времени, — выдавил он.

— А еще?

Стигс окончательно растерялся. Еще? Что «еще»? Какое «еще» он, великий, видит там, в своей вечности? Какие тайны открыты его уму, какие сокровенные свойства природы он прозревает за этим словом? Какие?!

Гордон едва слышно вздохнул.

— Хорошо. Как по-вашему, в чем цель науки?

Нет, Гордон не смеялся. Он менее всего был склонен смеяться — Стигс это понял. Взгляд Гордона был обращен к нему, он требовал и вопрошал — мягко, настойчиво, сурово.

— Цель науки в познании… в отыскании истины.

— Какой истины?

— Какой… что? Всеобщей истины! Природа…

— Оставим природу в покое. Расскажите лучше о себе. Все, с самого начала.

Гордон прикрыл глаза.

Стигс, ничего не понимая, повиновался. Но что он мог рассказать о себе? Как он пришел в науку, чем была для него наука? Об этом не расскажешь. Отец — пьяница, бесконечные ссоры в семье, вот тогда Стигс и нашел спасение в книгах. В книгах о науке прежде всего. Они уводили его в чистый мир познания, где окрыленная волнением душа скользила над светлыми полями истины, где каждый шаг возносил человека к величественным скрижалям мироздания, начертанным среди звезд. Там, равные божеству, мальчика брали за руку, вели к сияющей мудрости Ньютон и Лобачевский, Дарвин и Эйнштейн, Снегов и… Тордон. Мальчика, который затыкал уши, чтобы не слышать визгливых криков матери, пьяной ругани отца, мальчика, который чувствовал себя грязным с головы до ног. Как он учился! С каким трепетом он приступил к своему первому самостоятельному исследованию! «Спинарный момент у вырожденных гравитонов». Он думал об этих гравитонах нежно, как о любимой девушке. Он мечтал узнать о них все, чего бы это ему ни стоило. Были дни, когда он шел по улицам, не видя их, а когда прохожие случайно задевали его, то грубое прикосновение внешнего мира уже не раздражало — оно не могло затронуть его реальности. Где-то в ином пространстве существовали будни, существовал футбол, кино, низменные разговоры, деньги, грубость, зависть — все то беспросветное, что окружало его в детстве… Теперь он, пусть еще неумело, парил над всем этим так высоко, как когда-то мечтал парить. Но разве слова могут выразить его чувства?

И непонятно было, слушает ли его Гордон, думает о чем-то своем или дремлет.

Стигс умолк. Гордон открыл глаза.

— Должен разочаровать вас, друг мой. Левоспиральные фотоны — это иллюзия…

«Он говорит как декан!» — побледнел Стигс.

— … Не все теоретически возможное осуществляется в природе. Манящий огонек, болотный дух — вот что такое левоспиральный фотон. К сожалению, такие огоньки всегда горят по обочинам науки. Я сам погнался за ним и потерял пять лет каких лет! И Фьюа, Шеррингтон, Бродецкий тоже. Не хватит ли жертв? Вы молоды, судя по вашим статьям, талантливы, не теряйте времени зря. Вот мой совет.

— Но «эффект Борисова»… Вы стучались в парадный вход, а там голая стена… Может быть, с черного входа…

— Ни с черного, ни с парадного нельзя проникнуть в то, чего нет. Едва Борисов открыл свой эффект, я тотчас пересмотрел все выводы. Ошибки нет. Ваш путь нереален.

— Но почему? Почему? Где я ошибся? В чем? Покажите!

Это было почти кощунством — требовать объяснения у Гордона, дряхлого восьмидесятилетнего Гордона. Требовать после того, как он твердо дал понять, что его слова — истина. Но нет, сейчас в этой комнате, где возникла единая теория поля, это не было святотатством. Оба они — и Стигс и Гордон — подчинялись одному закону, который был выше их, и этот закон обязывал Гордона представить доказательства. Он не мог его нарушить, иначе бы наука превратилась в религию, а он — в первосвященника.

— Что ж…

Стопка бумаги лежала на столике перед Гордоном. Он взял чистый лист, бережно разгладил, узловатые, плохо гнущиеся пальцы зажали ручку, и из-под пера суровыми шеренгами двинулись математические символы.

Это был приговор. Запрет очерчивался неумолимо, частокол знаков был крепче надолб, выше железобетонных стен. Гордон спокойно перегораживал мечте путь, и просвет делался все уже, уже… Холодея, Стигс следил за неотвратимой поступью строк, за уверенным бегом пеpa, за жестокой логикой доказательств. Вот сейчас перо клюнет бумагу в последний раз…

Перо чуть запнулось, дрогнуло, помедлило…

— Дальше и так, надеюсь, ясно, — устало проговорил Гордон, отстраняя бумагу.

Он зябко потер руки и спрятал их под плед.

Стигсу показалось, что он сошел с ума! Приговор был написан, на нем стояла подпись и печать, но в доказательствах была брешь! Крошечная, почти неразличимая… С молниеносностью, его самого поразившей, Стигс разом охватил всю цепь доводов, мысль Гордона стала его мыслью, он додумал ее и…

Не может быть! В это невозможно поверить! Брешь не закрывалась. Ее нельзя было закрыть.

Стигс поднял глаза и едва не закричал. Перед ним был другой Гордон. Сгорбленный, немощный, с запавшим ртом, коричневыми пятнами старости на дряблых щеках. Он уже не возвышался, тусклые волосы не парили облаком — Стигс увидел его таким, каким он был на самом деле, а не таким, каким его рисовало воображение. И Стигс чуть не разрыдался.

— Догадались все-таки… — прошелестел голос Гордона, и голова старика опустилась еще ниже. — У вас хватило смелости не поверить, и вот… Да, ваш путь тоже реален. Реален, потому что левоспиральные фотоны существуют. Я это обнаружил восемнадцать лет назад…

Стигс был безмолвен. В нем рушился мир. Падали звезды, обваливалось небо, умирали боги. Умирал он сам.

Рука Гордона узкой сморщенной ящерицей выскользнула из-под пледа и коснулась его плеча.

— Соберитесь с духом… Я спросил вас — помните? — что стоит за свойствами левоспирального фотона. Вы не ответили. Вы не думали над этим. Отвечу я. В чем цель науки?

— В чем? — эхом ответил Стигс.

— В счастье человечества. Если наука не будет делать людей счастливей, то зачем она? Знания — это оружие, и если ученому безразлично, куда оно повернуто, то чем он отличается от солдата-наемника? Вы и над этим не думали, Стигс. Вы хотите найти левоспиральные фотоны — частицы, которые движутся к нам из будущего. Вы их откроете, как в свое время открыл я. А дальше? Дальше практика. Люди научатся видеть будущее. И управлять им, поскольку естественный ход событий, если знать, каков он, корректируем. Счастливей ли станет человечество? Оглянитесь вокруг, Стигс. Банкир пойдет на все ради сохранения своих капиталов, диктатор — ради сохранения своей диктатуры, карьерист — ради сохранения кресла. Тьма людей заинтересована в сохранении сегодняшнего порядка. Будущее им враждебно, ибо они догадываются, чем оно им грозит… Они и сейчас пытаются его предотвратить — вслепую. Этим людям вы дарите власть над будущим. Они уничтожат его, Стигс.

Помолчите, вы еще не все поняли… Утверждают, что Роджер Бэкон, открыв порох, засекретил свое открытие от всех, ибо предвидел, чем оно обернется. Благородный, но бесполезный жест. Полвека назад физики добровольно ввели самоцензуру, чтобы информация о их работах по расщеплению ядра не попала к нацистам. Поступив так, они тут же отдали свои знания Америке. Кончилось это Хиросимой. Но даже если бы они заперли свои лаборатории, то нашлись бы другие, которые все равно сделали бы бомбу. Не обязательно из чувства патриотизма, вполне достаточно чистой любознательности. Обдумав уроки прошлого, я решил поступить иначе, когда открыл левоспиральный фотон. Я объявил его несуществующим. Я сказал мировой науке, что искать его бессмысленно. Доказательством были результаты экспериментов — фальсифицированные результаты. И мой авторитет. Я положил его, как колоду поперек тропинки. О, я не обольщался! Я знал, что когда-нибудь где-нибудь появится такой юнец, как вы, которого не устрашит мой запрет. Но мне важно было выиграть время. К счастью, опыты по обнаружению левоспирального фотона требуют денег. И немалых… Оттянуть открытие во что бы то ни стало! Ведь еще полвека… нет, меньше! — ив мире разительно все переменится. Тогда люди станут заглядывать в будущее лишь затем, чтобы предвидеть стихийные бедствия, лечить болезни до их возникновения. В это я верю. Я нарушил законы науки. Но не добра! И не вам меня судить.

— Я не сужу… — с трудом, точно ему не хватало воздуха, выговорил Стигс. — Но как же Фьюа, Шеррингтон, Бродецкий?! вдруг закричал он.

Гордон вскинул голову.

— Покойный Фьюа, покойный Шеррингтон, покойный Бродецкий были моими друзьями, — торжественно проговорил он.

И внезапно Стигс снова почувствовал себя маленьким — маленьким перед этим стариком, чей взгляд был полон гордого достоинства, чье лицо сейчас было точно таким, каким юный Стигс видел его на страницах учебников.

Михаил Емцев, Еремей Парнов Доатомное состояние[7]

1. Рассказ чабана Хамракула

Четыре года я каждую весну увожу отары на высокогорные пастбища. Дело наше, сказать по правде, нехитрое. Волков последний раз видели еще в те времена, когда мой дед только мечтал первый раз побрить бороду. Впрочем, хозяйство у меня большое, но управлять им несложно. Одного человека там вполне достаточно. Свободного времени у меня хоть отбавляй. На проверку инфракрасной изгороди уходит минут тридцать. Столько же нужно на программирование электронных слуг. Ну, еще минут пятнадцать — двадцать требуется на указания РНП — киберу, который ищет новые пастбища.

Вот, пожалуй, и все… Хотя, впрочем, я еще занимаюсь заготовкой кормов, составляю пищевые и лекарственные характеристики альпийской флоры и раз в неделю контролирую работу метеоанализатора-передатчика. Но это все пустяки. Больше всего времени требует подготовка к экзаменационной сессии. Я учусь в Институте палеоклиматов. Вы, может быть, удивляетесь: зачем я все это говорю? Но без этого вам будут непонятны многие места моего дальнейшего рассказа. Так вот. Времени у меня вполне достаточно, даже если принять во внимание ежедневные стереотелелекции факультета музыки. Поэтому я могу себе позволить такую роскошь, как астрономия. Утром мне не нужно рано вставать, и я часто до самого рассвета любуюсь небом. Телескоп у меня, правда, самый обычный, любительский «Теллур».

В интересующий вас день, точнее ночь, я как раз не спал. Меня заинтересовали странные вспышки, которые я увидел в районе созвездия Лиры.

Только я хотел связаться с ближайшей обсерваторией, как обнаружил, что вспышки — это результат действия какого-то луча, идущего с земли.

В этот момент загудел зуммер и всюду зажглись и забегали красные огоньки. Это загорелись «глаза» моих киберов. Тут мне стало не до созвездия Лиры, и я побежал к овцам. Я бежал очень быстро и все-таки опоздал. Что-то, видимо, напугало овец, и они шарахнулись от неведомой опасности в сторону обрыва.

Вообще ни одно животное еще не переступило барьера инфракрасных лучей, образованных пи-электронами скандия. Но в этот момент лучевая защита неожиданно испортилась. Как показали потом приборы, причиной этому явились странные флуктуации позитронно-нейтринных полей. Но как бы там ни было, а мои напуганные овцы шарахнулись к пропасти… Почти все они попадали с обрыва. Я был этим очень взволнован и огорчен, так что даже думать забыл про странное астрономическое явление. Но того, что случилось потом нельзя было не заметить. Я сразу увидел вспыхнувшее на юго-востоке зарево. Приблизительно в том месте, где расположена Лаборатория перспективных исследований, к небу поднималась тонкая светящаяся игла. Трудно сказать, какого она была цвета. Скорее всего, это был изменчивый цвет александрита — от сиренево-фиолетового до зеленого. Эта игла точно пальмовый побег стала вдруг обрастать ребристыми листьями вспышек. Причем все это продолжалось не больше минуты и закончилось невыразимым по силе и красоте золотым сиянием. В этом сиянии мне на миг почудились прекрасные ландшафты чужих миров. Мне даже показалось, что я ощущаю свежий и терпкий запах далеких морей и лесов.

Когда все исчезло, я понял, что это был запах озона.

То же показали и приборы. Вокруг меня была холодная и чистая весенняя ночь. Все было по-прежнему, даже в созвездии Лиры я уже не видел вспышек.

Не было только бедных овец… Обо всем случившемся я немедленно сообщил по каналам ПСИ-связи.

Вот, пожалуй, и все…

2. Сообщение С. М. Смирнова, сделанное для местной печати

Рассказ молодого чабана — это, по сути дела, единственное свидетельство очевидца катастрофы, которая произошла три дня назад в Лаборатории перспективных исследований. Я, как член комиссии по расследованию катастрофы, особенно остро понимаю, насколько скудны имеющиеся в нашем распоряжении данные.

Приборы Хамракула показали, что аварийные огни киберов загорелись ровно в 2 часа 32 минуты. Когда мы сняли ленты время-расход со счетчиков-раздатчиков энергии (таких счетчиков два: один расположен непосредственно на атомной электростанции, другой — в трансформаторной будке лаборатории), то увидели, что именно в это время произошел резкий скачок в потреблении. Через 16 секунд он достиг максимума, а еще через 10 минут быстро пошел на убыль. Интересно и загадочно, что в 2 часа 32 минуты 57 секунд приборы, вероятно, испортились. Иначе, чем можно объяснить тот факт, что в это время лаборатория, вместо того чтобы потреблять энергию, начала ее… вырабатывать? Ведь именно такое заключение можно сделать даже при беглом взгляде на ленты счетчиков-раздатчиков.

И еще одно странное обстоятельство. Лаборатория совершенно не пострадала. Лишь в центре зала Ц обнаружен круг радиусом в два метра, в котором все оборудование распалось… на атомы. Другого слова здесь не подберешь, потому что зал довольно основательно заставлен столами и приборами. Да и откуда взяться в его центре правильному кругу… пустого места? Непосредственно к пустому кругу примыкает лабораторный стол, точнее — две трети стола, так как одна треть отсечена точно по дуге окружности. Специалисты утверждают, что ни одним из известных способов нельзя было оставить по дереву такой безупречный срез. К центру зала ведет и большое количество проводов, но все они обрезаны точно на границе пустого круга. Впрочем, «обрезаны» — это не то слово: глядя на провода никак не скажешь, что они имели продолжение. Но тогда для чего нужны эти никуда не подключенные концы?

В зале обнаружен диктофон. Но иридиевая проволока не хранила никаких следов звукозаписи, хотя прибор не выключен. Неужели работа в лаборатории и неожиданная катастрофа не сопровождались хотя бы звуком? Все это очень странно. Если верить регистрационной записи, то в ту ночь во всем здании находился только один человек. Это была профессор Ирина Лосева. Самые тщательные розыски не обнаружили даже следа Лосевой после той ночи. Домой она не возвращалась и знать о себе не давала. Так же бесследно исчез и гостящий у нее доктор Дьердь Лошанци. Мать Лосевой говорит, что он ушел из дома ровно в десять часов вечера, пообещав, что возвратится часа через три вместе с Ириной. Есть все основания предполагать, что в эту ночь они были в лаборатории, в зале Ц. Не хочется думать, что их постигла та же судьба, что и предметы, которые находились в центре зала.

Как показали сотрудники, там, где теперь только пустота, раньше находился огромный кольцевой магнит, два гравитационных генератора и какой-то новый прибор. Этого прибора никто не видел. Он появился в лаборатории недавно, и Лосева всегда держала его под накидкой из черного бархата. Никаких следов разрушений, повторяю, обнаружить не удалось. Невольно начинаешь сомневаться, была ли вообще здесь катастрофа. Во всяком случае, если бы не таинственное исчезновение Лосевой и Лошанци, можно было бы говорить лишь о «странной шутке с пустым кругом», как выразился один из сотрудников лаборатории. Я не люблю загадок и поэтому больше всех настаивал на самом тщательном обследовании всего помещения. Это обследование закончили только сейчас. Оно всех весьма разочаровало.

На северо-восточной стене здания обнаружили зону с небольшой радиоактивностью. Точные замеры показали, что зона представляет собой круг радиусом около двух метров. Весьма странное, но необъяснимое совпадение. Интересно также, что радиоактивность распространяется на всю толщу стены. Точно сквозь нее просочился радиоактивный газ. Еще удалось установить, что на потолке зала Ц есть едва заметное отверстие, которое проходит через все здание и заканчивается на крыше. Края отверстия не оплавлены огнем и вообще не хранят никаких следов того, чем и как оно было сделано. Никто из работников не берется утверждать, существовало это отверстие до катастрофы или нет.

Больше никакими данными мы пока, к сожалению, не располагаем.

3. Письмо студента Хамракула С. М. Смирнову

Уважаемый Сергей Митрофанович.

Беседа с вами — помните, это было назавтра после таинственной гибели моих овец — произвела на меня неизгладимое впечатление. Ваши слова, что всякое странное явление, даже на первый взгляд пустячное, может иметь большое значение, я запомнил на всю жизнь. Поэтому я и решился побеспокоить вас этим письмом.

Случай, о котором я хочу вам рассказать, может быть, совсем не интересный, но все же, мне кажется, он имеет какое-то отношение к событиям той ночи. Заключается он в следующем.

За несколько часов до памятных вам событий я готовился к экзаменам по общему землеведению. У меня есть магнитофон, где на иридиевой проволоке записан весь курс лекций. Как сейчас помню, я прослушивал тогда лекцию о происхождении айсбергов и об их использовании в народном хозяйстве для орошения пустынь. Очень интересная лекция. Но дело не в этом. То есть не только в этом. Уже в городе, куда я поехал сдавать экзамены, я вдруг почувствовал, что забыл то место, где говорится о таянии айсбергов в условиях пустынь. Естественно, что мне захотелось еще раз прослушать эту лекцию. Но в том и заключается мой странный случай; магнитофон молчал. Вы не думайте, что он был испорчен. Я все тщательно проверил. Просто все, что было записано на проволоке, каким-то образом стерлось.

Может быть, я сам нечаянно включил не ту кнопку и стер запись? Эта мысль пришла мне сразу же. Вероятно, я на том бы и успокоился, если бы не мой сосед по комнате в нашем общежитии Олег Муркалов. Он геофизик и учится уже на четвертом курсе.

Олег как раз чинил информационный блок моего разведчика новых пастбищ. Оказывается, те странные позитронно-нейтринные флуктуации, испортившие лучевую защиту на пастбище, повредили и мой кибер. Это установил Олег, который внимательно выслушал мой рассказ. А чинить кибер он принялся потому, что РНП это его курсовой проект. Сначала Олег не знал, за что взяться, так как не мог установить следы поломки. Может быть, он и до сих пор бы возился, если б случайно не поменял полюса аккумулятора постоянного тока. Просто он очень устал и перепутал электроды, заменив минус на плюс. Вот эта-то «ошибка» и починила блок. Олег клялся, что это просто странное совпадение, которое совершенно необъяснимо, но я держался на этот счет другого мнения.

После того как я сдал экзамен — кстати, профессор поставил мне самый высокий балл, — я пошел к заведующему кафедрой космических лучей. Вас, конечно, заинтересует, почему именно к нему. На это я могу ответить, что Вацлав Люцианович единственный физик во всем нашем палеоклиматическом. Кому, как не ему, разобраться в загадках электронных приборов? Он тоже сначала сказал, что не видит связи между размагниченной проволокой и испорченным блоком. Я уже собрался было уходить, как вдруг он заговорил:

«А знаете что? Давайте протащим вашу проволоку не через электронные головки, а через позитронные».

Я ему на это говорю, что никогда о таких не слышал. А он только смеется. Взяли мы тогда мощный источник гамма-лучей и начали бомбардировать ими свинцовую мишень. Специальный кольцевой электромагнит отводил выбитые позитроны в вакуумную камеру, откуда они собирались в конденсатор. Так мы получили источник «антитока». И что вы думаете? Онемевшая проволока заговорила, и я снова услышал уже ненужную мне лекцию про айсберги. Вацлав Люцианович сказал, что он даст сообщение об этом эффекте в «Вестник Академии наук» и что мы с Олегом можем гордиться первой самостоятельной научной работой. Может быть, все это вам и не интересно, но я счел своим долгом написать об этом. Вчера я получил письмо от директора нашего хозяйства. Он пишет, что соседи нам помогли, и я после сдачи экзаменов опять поведу на пастбища отары овец. Так что, как видите, мы с вами скоро опять встретимся.

Ваш Хамракул, техник-чабан коммунистического хозяйства «Руно», студент второго курса Института палеоклиматологии, действительный член Общества экологии фитоцинозов.

4. Вновь С. М. Смирнов

Не нужно говорить, как я обрадовался письму Хамракула. Объединенными стараниями сотрудников лаборатории диктофон заговорил уже через два часа. На всякий случай, все, что мы услышали, было еще раз записано. Теперь мы располагаем двумя катушками проволоки, хранящими эту ценную информацию.

Сначала слышно было лишь шипение и потрескивание. Некоторые даже начали сомневаться в «способе Хамракула». Но вот раздалось легкое покашливание и послышалось чье-то усталое дыхание.

— Спасибо, милый. Поставь это сюда. — Это был голос Ирины Лосевой.

Что-то загремело, будто опускали на пол какую-то тяжелую металлическую штуковину.

— Ну, и что теперь будет?

Мужской, с легким акцентом голос скорей всего принадлежал доктору Лошанци. Лосева не ответила.

— Так в чем же суть, Ирочка? — вновь спросил Лошанци.

— В философии. Все вертится только вокруг философии, а физика играет здесь лишь второстепенную роль.

— Никогда не думал, что в философии может скрываться нечто невероятное, а ведь ты обещала меня удивить.

— И удивлю! Ответь мне сначала на один вопрос. Заранее предупреждаю, что над ним ты никогда не задумывался. Я тебя знаю. — Лосева засмеялась.

После некоторой паузы Лошанци сказал:

— Ну, где твой вопрос?

— До чего же ты нетерпеливый! Я просто ищу для него наилучшую формулировку. Дай мне немного подумать.

Минут пять ничего не было слышно. Потом Лосева спросила:

— Ты никогда не задумывался о том, что было до атомов?

— То есть как это — до атомов? — с недоумением произнес Лошанци.

— Ну, в доатомном состоянии материи… Почему мы считаем, что атомы были всегда? Ведь материя вечна. Она развивается и никогда не повторяет самое себя. Все процессы во Вселенной необратимы. Так вот, что было до того, как образовались атомы, и что будет потом?..

— Какие у тебя есть основания для подобных вопросов?

— А разве для вопросов обязательны какие-то особые основания? Ты не уклоняйся от ответа. Вот смотри. Астрофизические данные тесно сплетаются с чисто геологическими. Красное смещение говорит о том, что галактики разбегаются и наш участок Вселенной претерпевает расширение, геологические наблюдения свидетельствуют о расширении, даже о растрескивании Земли, что можно объяснить уменьшением гравитационной постоянной. Так?

— Ну, и что из этого?

— Значит, когда-то гравитация была максимальной. Отсюда вопрос: какое состояние материи отвечало этому максимуму? И второе: какое состояние материи будет отвечать минимуму гравитации, когда он наступит? Наконец, что сопровождает эти минимумы и максимумы: взрывы вещества или выворачивание пространства-времени наизнанку?.. Что же ты молчишь?

— Честно говоря, Ирина, я просто не знаю, что тебе ответить. Я действительно никогда не задумывался над этим. Ты права. Теперь мне ясна цель этого эксперимента. Но не кажется ли тебе, что он может быть опасным?

— Ты боишься?

— Нет. Просто я хочу разумно все взвесить и рассчитать. Нужно предусмотреть возможные последствия.

— Сколько тебе понадобится для этого времени?

— Точно не знаю. Может быть, довольно много, если вообще подобный эксперимент можно оценить теоретически.

— Тогда я проведу его одна и сегодня. А ты можешь идти домой. Мама нас заждалась. Скажи ей, что я задержусь.

— Это твое твердое решение?

— Да!

— Погоди немного, я сниму пиджак и подгоню высоту пульта у кресла под свой рост.

Тут раздался какой-то звук. Вероятно… они поцеловались Несколько минут стояла полная тишина. Потом послышалось все нарастающее гудение.

— Что это, милый? — Голос Лосевой был еле слышен.

— Не знаю. Вокруг нас появился какой-то круг. Ты видишь? Все заполнил странный багровый свет. Он тяжелый и клубящийся, точно эманации радона.

— Дьердь! Я вижу вверху сияющую точку!

— Странно! Что бы это могло быть? Я почти ничего не слышу и как-то… трудно дышать.

— Ты совсем не туда смотришь. Вот, вот это! Что оно? О, какой прекрасный мир… и океан… А это золотое сияние! Смотри, расплавленное золото окружает нас. Наша кабина точно лодка в золотом море! Как это прекрасно!

— Это смерть, Ирен.

— Что ты сказал?.. Что же нам делать? Почему ты медлишь? Что же нам делать?

— Спокойствие, девочка. Реостат — до отказа! Дай самый максимум гравитации, и пространство свернется вокруг нас. Мы окажемся точно в пузыре. Ясно?

— И что будет с нами в этом пузыре?

— Не знаю, но другого выхода нет. Если сбросить напряжение, то вот это взорвется… Быстрее, Ирен, быстрее. И эту кноп…

Сколько мы ни прокручивали проволоку, больше нам ничего не удалось услышать.

* * *

Шли годы. Люди нет-нет да и возвращались к загадке этого исчезновения. Когда в ходе многочисленных дискуссий все аргументы бывали исчерпаны, некоторые пускали в дело такие, казалось, давно уже обветшавшие термины, как «четвертое измерение» или «дематериализация»; встретив энергичный отпор, они начинали что-то смущенно лепетать о «пределах познания».

Но, как бы там ни было, этот случай, подобно загадке тунгусского метеорита, дал журналам добрую пищу для всякого рода споров и предположений.

Ему суждено было тысячекратно возрождаться на журнальных страницах под неизменным заголовком «Неразгаданная тайна». Отыскав в архиве Института перспективных исследований записки Хамракула, где говорится о замеченных им в ту ночь вспышках в созвездии Лиры, один писатель-фантаст дал жизнь весьма ходкой гипотезе. Он решил, что Лосева изобрела новый тип звездолета, который превращает все находящееся в нем в сгусток нейтрино и со скоростью света уносится к цели. Такой звездолет, как призрак, проходит сквозь метеорную пыль, толщу планет и раскаленное вещество звезд. Ничто не страшно этому космическому неощутимке, который унес в бездны космоса Лошанци и Лосеву. Ученые не снизошли до того, чтобы опровергнуть писательскую гипотезу. Но дети до определенного возраста верили ей.

5. Рассказ Ирины Лосевой

Сначала мне показалось, что наш опыт не удался. Но, когда я, рванув реостат до отказа, посмотрела в иллюминатор, пылающего в фиолетовых струях золота уже не было. Что-то невидимое, но вместе с тем и непрозрачное отделило нас от клубящейся плазмы.

Это было всего лишь мгновение, но я никогда не забуду внезапного ощущения резкой боли где-то под сердцем и странной тяжести в голове. Кажется, я успела крепко сжать руку Дьердя, прежде чем потеряла сознание. А может быть, я и не теряла сознания. Во всяком случае, когда я вновь взглянула в иллюминатор, там было темно и тускло — мне показалось, что прошло не больше секунды.

— Что-то все-таки получилось, — сказал Дьердь неторопливо вытирая платком лоб, — но реакция, вероятно, погасла. Неустойчивость. Придется еще много повозиться.

Я молча кивнула головой. Я не знала, что оборвало реакцию — неустойчивость или наша трусость, когда мы замкнули вокруг стенда гравитационное поле. Точно читая мои мысли, Дьердь погладил мою руку и тихо сказал:

— Не сомневайся, Ирен. Все шло правильно. Мы обязаны были прервать реакцию. Для таких экспериментов еще не настало время. Мы очень мало знаем о пространстве-времени, о гравитации, о строении вещества. Трудно даже представить себе, какую катастрофу мог бы вызвать наш эксперимент.

Я чувствовала, что Дьердь прав. Но мне было стыдно за ту секунду страха, который сковал меня в тот миг, когда началась реакция. Поэтому мне хотелось спорить, доказывать, убеждать. Кого я хотела переубедить: себя пли его? Право, не знаю.

— Мог взорваться институт, погибнуть Земля, a может быть, солнечная система или даже Вселенная? — Мне казалось, что в моем голосе звучит туго натянутая струна сарказма.

Но мои мудрый и ласковый друг сделал вид, что не понимает моего состояния. Он только сказал:

— Лишь теперь я сознаю, насколько безрассуден быт этот эксперимент. Если бы реакция стала черпать энергию в себе самой, то еще неизвестно, какой роковой толчок она бы могла дать скрытым от нас силам и процессам, таящимся в самом сердце вещества.

И я опять ощутила страх. Вернее, это сложное чувство было чем-то большим, нежели страх. Я вспомнила детство. Я очень долго не решалась глядеть в лужи. В них отражалось бездонное небо. И я просто боялась провалиться в пропасть, разверзавшуюся у моих ног. Боялась и вместе с тем не могла не смотреть. Потом то же чувство я испытала в астрофизической лаборатории. Снимки далеких галактик и гипергалактик, едва угадываемые следы их взаимодействий и черная страшная бездна пространства — времени. И вот теперь я ощутили это знакомое чувство. Я представила себе на миг, как вокруг мерного «подожженного» нами атома разгорается пожар уничтожения. Куда швырнет этот пожар Вселенную, как далеко он сможет распространиться? Ответа на эти вопросы ждать было неоткуда.

— Однако! Мы находимся в кабине уже тринадцать минут. — Дьердь придвинул ко мне светящийся циферблат своих часов. — Пора нам прятать следы преступления и бежать пить чай с малиновым вареньем… А то нам здорово влетит.

Когда, крепко сжав плечо Дьердя, я выпрыгнула из люка на пол, я даже не подозревала, что произошла катастрофа, хотя мне сразу же показалось странным, что в лаборатории было темно.

— Ты не помнишь, потушили ли мы свет перед тем, как начать эксперимент? — обратилась я к Дьердю.

— Как будто нет… Но, может быть, просто сгорели предохранители? От перегрузки.

Я сразу же успокоилась. Наверно, так и случилось: перегорели предохранители. Я прекрасно знала свою лабораторию и, свободно ориентируясь в темноте, прошла к панели, чтобы включить аварийное освещение.

Рука передала мне новый сигнал тревоги. Я почувствовала, что мои пальцы нащупали что-то шероховатое, хотя здесь должен был быть гладкий и холодный мрамор щита. Переплетение проводов, что-то мягкое, похожее на паутину, широкая неровная трещина… Точно книгу для слепых, читала я историю распределительного щита, который неузнаваемо переменился за какие-нибудь четверть часа.

Моя тревога передалась Дьердю:

— Ничего не понимаю! Куда девались приборы, где стол, где стенд для чтения микрофильмов?

Вскоре мы убедились, что стоим в пустом зале. Как-то незаметно для себя я даже перестала волноваться. Слишком уж много было загадок. Есть у человека какой-то особый предохранитель. Когда на тебя обрушивается слишком много впечатлений, этот предохранитель перегорает. Иначе не выдержит мозг.

Я подошла к тому месту, где должно было находиться окно. Протянула руки и нащупала шторы. Шелк распался у меня в руках. Отряхнув с пальцев истлевшую ткань, я попыталась расчистить густой слой паутины и пыли, покрывавший стекло. Это было не так просто. Я долго терла сначала ладонью, а потом рукавом, пока не показались первые проблески сумеречного света.

Неужели все эти странные перемены вызваны моей мелькнувшей точно молния реакцией?

Дьердь в это время стоял у двери. Он безуспешно пытался ее открыть. Я направилась к нему, но по пути споткнулась о какой-то предмет. Это была массивная железная балка, обильно покрытая шелушащейся ржавчиной. Я попыталась поднять ее, ко мне удалось лишь на секунду оторвать балку от пола. Я позвала Дьердя на помощь.

— Что это? — удивленно спросил он, с трудом приподнимая этот неведомо как очутившийся в моем лаборатории предмет.

Что я могла ему ответить? Я сама ничего не понимала. Дьердь поставил балку одним концом на пол и провел по ней рукой. На пол посыпалась ржавчина.

— Ты знаешь, — сказал он, — это рельсовый профиль. Вернее, все, что осталось от монорельсового пути, по которому передвигался в твоей лаборатории экспериментальный стенд. Да, дела… Но так или иначе, а эта штуковина нам пригодится.

Дьердь воспользовался рельсом как тараном. Он попытался выбить дверь. После серий гулких ударов, после все увеличивающихся по времени передышек между этими сериями дверь подалась. Мы навалились на нее, и она, скрипя, уступила.

Когда мы выбрались наружу, был уже вечер. Не знаю, как передать те ощущения, которые навевают такие летние вечера. Где-то в слоистой синеве пылают догорающие краски заката, точно скважины остывающего металла в литейной земле. Такие вечера грустны и меланхоличны, но одновременно многообещающи и тревожны. Они заставляют сладко ныть сердце, они зовут куда-то, манят призраком невозможного, но обмануть не могут. Я-то знаю, что ничего необычайного в такой вечер не произойдет. Я много видела в жизни таких вечеров. И все же этот вечер заворожил меня. Мы стояли с Дьердем, взявшись за руки, и смотрели на закат. Травы сникли, стали синеватыми и грустными. Пахло белым табаком и немножко полынью. В туго натянутом, звенящем воздухе витал прилипчатый тополиный пух.

Вдруг Дьердь встрепенулся. Он подошел ко мне и молча постучал пальцем по часовому стеклу. Было без малого три часа. Я недоумевающе смотрела на него.

— Ты разве ничего не понимаешь? — Впервые я видела, как он побледнел. — Сейчас три часа ночи. Ведь около одиннадцати мы только приехали в лабораторию!

В груди у меня что-то упало. Я смотрела на небо, на закат и ясно понимала, что произошло нечто непоправимое. Какая же ночь, когда еще так светло: часов девять, не больше.

— Тополя ведь уже облетали… — Я не узнавала голос Дьердя, он казался чужим и страшным. — Еще месяца полтора назад я всюду видел тополиный пух. Он летал в домах и туннелях подземной дороги, грязными клочьями ваты скапливался возле уличных водостоков… А теперь, вот смотри, опять…

— Что, время пошло назад? — спросила я шепотом.

— Не знаю. Может быть. — Теперь в его голосе звенел металл.

С этой минуты непонятное полностью захватите нас в свои объятия. Для нас наступила цепь непрерывных поисков и самых неожиданных открытий. Мысленно мы уже были готовы ко всему. Кому, как не нам, физикам, было знать, что такое вещество. Мы попытались изменить его формы и неизбежно затронули те еще так мало изученные связи, которые тянутся от вещества к полю, к пространству и к времени. И все-таки мы еще ничего не понимали.

Первое, что бросилось нам в глаза, — это сад. Прекрасный благоухающий сад, который буйно шумел вокруг здания лаборатории. Я не сразу сообразила, что вижу этот сад, впервые в жизни. «Раньше», а может быть, и «позже», кто знает, здесь было поле, поросшее полынью и лебедой.

Посыпанная блестящим янтарным песком дорожка точно звала куда-то. Мы медленно пошли мимо буйных кустов олеандра, то и дело останавливаясь, чтобы полюбоваться мраморным бассейном, в котором рос индийский лотос и весело резвились фиолетово-оранжевые рыбы; или прекрасной клумбой с причудливыми, неземными растениями; листья на них отсвечивали синим металлом. Все было как в сказке. Я чувствовала слабый и настойчивый сладковатый и чуть ядовитый запах кремовых влажных магнолий. В густой тени листьев загорелись какие-то фосфорические шары. Тихо жужжали запоздалые пчелы, и ветер звенел ребристой жестью пальмовых вееров.

Мы ни о чем не говорили. Мы просто шли, взявшись за руки, испуганные и очарованные, точно дети, попавшие в сказку.

Неожиданно дорожка привела нас к великолепной арке, сделанной из дымчатого горного хрусталя. Арка, вероятно, представляла собой нечто вроде входа в сказочный парк, из которого мы только что вышли, хотя забора нигде не было.

Мы прошли под аркой. Я уже было собралась спуститься по горящим в закатном огне родонитовым ступеням ведущей куда-то вниз лестницы, как Дьердь осторожно остановил меня. Молча он указал на золотые огоньки, перебегавшие где-то в самой толще горного хрусталя. Мы вернулись и подошли к арке. Как только наши ноги коснулись черного зеркала ее основания, огоньки, точно повинуясь чьему-то приказу, выстроились в золотые созвездия слов:

«Этот сад посвящен отдыху и размышлению. Решено не возводить в нем зданий и не прокладывать энерготрасс. Здесь в августе 20 года ушли в нуль-пространство Ирина Лосева и Дьердь Лошанци. Это был первый шаг человечества к власти над временем».

6. Рассказ доктора Лошанци

Еще там, в саду, возле запущенного здания лаборатории, я начал смутно понимать происшедшее. Доатомное состояние… Что будет после атомов… Все это были не праздные вопросы мятущегося ума. Неужели мы не можем преодолеть ограниченность нашего мышления, неужели паше воображение не сможет осмыслить эти категории?.. Мне казалось, что сможет, по мысли мои бессильно расплывались, хотя где-то в груди полыхал беспокойный и жгучий огонек догадки. Мне нужно было страшным усилием воли не дать мыслям расползтись. Это было похоже на строительство песчаной башни. Каждая новая черта, каждый увиденный признак — это песчинка. Но, когда песчинок собирается много, башня обрушивается. Итак, со временем что-то неладно. Почему? Я бы не был физиком, если бы сразу же не подготовил (хотя бы в первом приближении) ответ на этот вопрос.

Прежде всего, если время для нас с Ириной текло не так, как дня остальных, — а это очевидно, — значит, мы просто вышли из общей, земной, системы. Но мы никуда не улетали с Земли, мы отнюдь не были космонавтами-релятивистами, для которых бешеная скорость звездолетов замедляла по сравнению с земными часами время. В этих противоречивых логических построениях что-то крылось. Это было единство и борьба противоположностей, которые хранили мучительно искомую нами тайну. Но какую? Я сделал усилие и заставил себя продолжать этот трудный поединок с Неизвестным. У меня был еще один опорный пункт — это цепная реакция. Мы экспериментировали с гравитацией, а следовательно, и с кривизной пространства. Ведь еще со времени Эйнштейн известно, что гравитация есть не что иное, как степень прогнутости пространства. Кроме того, мы экспериментировали и со временем также, потому что течение времени зависит от гравитации. Чем сильнее искривлено пространство, тем медленнее течет время.

Стоп, стоп! Здесь что-то есть. Нужно остановиться и попытаться подвести итоги…

Значит, так. У нас что-то произошло с течением времени. Вопрос лишь в том, быстрее или медленнее текло для нас время, чем для всех, кто оставался в период нашего эксперимента за пределами стенда, то есть для всех остальных людей.

Не нужно специальных знаний, чтобы дать на этот вопрос однозначный ответ. Время текло для нас медленнее. Во-первых, но нашим часам эксперимент длился меньше секунды, но, когда он закончился, мы обнаружили такие изменения, которые накапливаются за десятилетия, если не за столетия. Впрочем, об этом лучше пока не думать. Слишком страшно предположить, что столетия прошли вокруг нас одной лишь вспышкой поля доатомного состояния.

Поэтому лучше продолжить мою логическою атаку. Итак, во-вторых… Что же это за «во-вторых», которое докажет, что время на стенде почти остановилось? Оказывается, это «во-вторых» может спокойно обойтись без того, что я назвал «во-первых». Оно способно сразу же убедить любого физика. Суть в том, что, спасая себя от начавшейся цепной реакции вырождения атомов, мы замкнули вокруг себя пространство… То есть довели до максимума гравитацию, а значит… остановили время.

Да, мы остановили время!

Опять подведем итоги. Мы получили доатомное состояние материи в условиях чрезвычайно замедленного хода времени. Но что это значит? Как это осмыслить, как объять это воображением и уложить в привычные слова? У меня сразу же возникло представление, гипотеза. Я не могу сказать, что она истинна, но отказаться от нее пока нельзя. Она хоть что-то объясняет.

Я представил себе доатомное состояние в условиях замедленного хода времени как нечто набитое еще не рожденными, виртуальными элементарными частицами. Вроде знаменитого «моря Дирака». Это «море» своего рода рубеж, по одну сторону которого лежит привычный нам мир с его пространством — временем, а по другую — антимир, с зеркальным пространством и обратным ходом времени. В нашем мире галактики разлетаются, в антимире — сбегаются. А граница — это доатомное состояние, это пуль времени, это нуль пространства. Люди, которые жили после наших с Ириной современников, я возможно, даже именно наши коллеги не могли этого не нанимать. Отсюда золотая надпись «ушли в нуль- пространство». Наша жизнь не была напрасной, по нашим следам пошли другие, смелые и влюбленные, дерзнувшие восстать против власти времени, бросившие вызов смерти!

Мы спускались с Ириной по родонитовым ступеням туда, где в синем сумраке дрожал бесчисленными огнями незнакомый и прекрасный город. Точно космонавты, вернувшиеся с далеких планет, перешагнувшие бездну времени, шли мы на встречу с нашими потомками. Мы никуда не улетали с Земли, и вместе с тем никто из людей никогда не был от нее дальше, чем мы в то звездное мгновение, которое вспыхнуло для нас огнем сожженных десятилетии. Мы медленно шли к незнакомым и очень близким людям. И я думаю, что они ждали нас. Надпись внутри хрустальной арки: «Решено не возводить в нем зданий и не прокладывать энерготрасс» — не случайна… Они хотели, чтобы ничто не смогло помешать нам возвратиться из нуль-пространства домой.

— А почему ты думаешь, что они ждали нашего возвращения? — спросила меня Ирина.

Я сразу же ответил ей:

— Просто они подсчитали период полураспада вещества в наших аккумуляторах. Поэтому они знали, когда иссякнет энергия, питающая замкнутое гравитационное поле. Электроэнергия требовалась нам лишь как первоначальный импульс, в дальнейшем же поле существовало только за счет омега-частиц. Впрочем, кому я это объясняю?

Я засмеялся. Ирина молча смотрела мне прямо в глаза.

— А я просто знаю, что они ждали нас… Не могли не ждать. И еще я знаю, что сейчас ты единственный мой человек во всей Вселенной. — Голос ее чуть дрогнул, глаза стали большими, влажными и глубокими.

Я осторожно обнял рукой ее плечи, и мы тихо пошли туда, где в водянистой синеве дрожали и переливались огни города.

Владимир Фирсов Только один час[8]

Он стоял на высоком берегу, крутой откос которого сбегал к самой воде. Дальше, за серебряной дугой реки, поднимались гигантские здания, а выше, на густеющей синеве неба, светилось ослепительной белизны облако, край которого был тронут багряным отсветом заката. Самое странное заключалось в том, что за всем этим прекрасным миром, который лежал сейчас перец ним, не было ничего. Он возник ниоткуда, как бы выхваченный из неизвестности внезапной вспышкой света.

Человек медленно огляделся. Что-то до боли знакомое почудилось ему в плавном изгибе берега. Он попытался вспомнить, но память, до этого верно служившая ему, отказывалась повиноваться. На мгновение это обеспокоило его. Однако нереальность всего происходящего была настолько сильна, что он тотчас же забыл о своем беспокойстве, поглощенный зрелищем необычного мира.

Взволнованный, он поднес ладони к лицу и с удивлением увидел на своих руках плотные перчатки из неизвестного ему материала. Тогда он осмотрел себя всего. Странная одежда — легкий костюм какого-то удивительного покроя, удобная обувь, отдаленно напоминавшая ботинки…

Над вершинами деревьев рассыпался серебристый смех. Человек поднял голову. Изящными стрекозами над ним мелькнули две легкие фигурки на прозрачных крыльях. Взявшись за руки, они парили в вышине. Потом стремительно скользнули вниз, к воде. Счастливый смех еще, звучал несколько секунд, потом стих.

Он снова посмотрел вдаль и понял: точки в синеве, похожие на стаи птиц, были людьми — такими же, как и эти двое.

Большой красновато-желтый лист с зубчатыми краями бесшумно отделился от ветки и мягко лег на траву. Он поднял его и вдруг ощутил, что знакомый колер вызывает в нем безотчетную тревогу. Золотые осины, алеющие клены, пылающие рябины напомнили ему, что наступила осень. От этого в душе шевельнулся страх, и причина его лежала где-то там, за черным провалом памяти. Сейчас не могло быть осени!

Он стоял, и слушал, а солнце исчезало за горизонтом. В наступающих сумерках глаза различили далекий рубиновый огонек, вознесенный к пылающему облаку заостренной иглой древней башни.

Справа, где излучина реки уже подернулась сиреневым туманом, из-под воды один за другим появлялись разноцветные шары. Поднимаясь высоко над крышами, они лопались с мелодичным звоном. Шаров становилось все больше, их звуки слились в тревожную мелодию.

От небольшой группы людей, стоявших шагах в двадцати, отделился высокий седой мужчина. — Услышав шаги за спиной, человек на обрыве обернулся.

— Здравствуйте, Ганс, — сказал подошедший и протянул ему руку.

Ганс неуверенно улыбнулся, прислушиваясь к красивому голосу незнакомца. Беспокойство росло.

— Кто вы? — спросил он и замолчал, пытаясь погасить растущую внутри тревогу.

Разноцветные шары слились в одно пылающее солнце, и теперь в небе горели сразу два светила — одно закатное, багряное, другое — все время меняющее свой цвет. От этого по листьям, по траве, по лицам пробегали синие, зеленые, фиолетовые, золотые отблески, и одинокое облако с алым краем тоже становилось синим, зеленым, фиолетовым, золотым. По-прежнему горел вдали рубиновый огонек, но теперь Ганс различил, что он имеет форму звездочки, а рядом горит другая, третья, четвертая… Он понял, где находится, и с удивлением взглянул в лицо стоящего рядом с ним человека, взглянул в глаза, грустные, ласковые и тревожные. Увидел в них себя, разноцветное поющее солнце, стоэтажные невесомые здания, рубиновые звезды Кремля.

П а м я т ь в е р н у л а с ь к н е м у.

Это было до того чудовищно, что он едва не потерял сознания. Мутный поток ненависти, страха и боли захлестнул его с головой, ослепил, сдавил горло. В ужасе отшатнулся он от человека, в лицо которого только что смотрел.

— Что с вами, Ганс? — быстро спросил тот, пытаясь удержать его.

— Нет! — Сказал Ганс, Отступая. Лицо его исказилось. — Нет! Нет! Не-е-ет!..

* * *

Стена была самой обыкновенной — гладкая стена, выложенная ослепительно белым кафелем. Комната была тоже самой обыкновенной — насколько может казаться обычной комната, на которую смотришь, прижавшись щекой к шершавым плитам пола. Удивительно, как в этом ярко освещенном чистеньком помещении может рождаться столько невыносимой боли.

В нескольких сантиметрах от его лица по белой плитке медленно оползала капля крови. Одним глазом он следил за ее неторопливым движением. Второй глаз, затекший от удара прикладом, почти ничего не видел. Теперь, когда сознание снова вернулось к нему, он знал, что ничего не сказал и не скажет. Он понимал, чего ему это будет стоить, и, пользуясь минутной передышкой, лежал тихо, экономя силы.

Но долго отдыхать ему не дали.

— Встать! — срывающимся голосом закричал обер-лейтенант Кранц, и внезапная боль от удара по почкам сотрясла тело человека.

Мюллер неодобрительно посмотрел на обер-лейтенанта. Допрос — это прежде всего работа. Если каждый раз так взвинчивать себя, через неделю попадешь в сумасшедший дом.

Человек, лежавший сейчас на полу, был схвачен с оружием в руках. За ним гнались долго и все-таки упустили бы его, если бы он сам, уже ускользнув от преследователей, не решил дать бой гестаповцам. В отчаянной схватке он убил троих и одного тяжело ранил, после чего хотел подорвать себя вместе со схватившими его солдатами гранатой, которая, однако, не взорвалась. Можно было догадаться, что он пожертвовал собой, прикрывая отход кого-то другого, чью жизнь он считал более ценной, чем свою собственную; но кто был этот второй, куда и с каким заданием шел, оставалось неизвестным.

Мюллер был уверен: пленный скоро заговорит. Допрос уже вступил в ту стадию, на которой не выдерживают даже самые упорные. Жаль, что обер-лейтенант вдруг сорвался и в припадке ярости начал бесцельно избивать пленного.

Мюллер был художником своего дела, и грубая работа всегда претила ему. Он глубоко изучил самые тонкие нюансы сложного искусства ведения допроса. Он умел провести человека через все круги ада, когда боль достигает, кажется, уже немыслимых вершин, и тем не менее в следующее мгновение становится еще сильнее. Он разыгрывал сложные симфонии допроса, никогда не повторяясь, всегда, находя новые сочетания болевых гамм, наиболее подходящих для данного индивидуума. Многолетний опыт позволял ему точно дозировать воздействие боли, соразмеряя ее с силами допрашиваемого. Убить человека не сложно. Гораздо труднее заставить его жить именно тогда, когда он мечтает о смерти, как о неземном счастье.

… Вмешательство Кранца испортило все дело. Два-три лишних удара, и допрос можно будет считать законченным.

Мюллер не знал, что обер-лейтенант проклинает миг, когда он самонадеянно высказал генералу Гофману свое предположение о втором разведчике. «Значит, вы упустили его, — задумчиво сказал генерал, глядя куда-то сквозь Кранца. Заставьте говорить пленного или отправляйтесь на Восточный фронт…»

— Встать! — снова закричал обер-лейтенант, пиная ногами распростертого перед ним человека.

Тот со стоном поднялся, держась за стену. Руки скользнули по белому кафелю, оставляя багровые полосы. Ногти с пальцев были сорваны в самом начале допроса.

Человек не думал о предстоящей пытке. Он пытался подсчитать, сколько часов прошло с момента его пленения. О том, что связной все-таки ушел, он знал с самого начала допроса. Возможно, ему уже удалось дойти до цели и сверхсекретный план нового немецкого наступления сейчас лежит перед советскими генералами. Но, может быть, его что-нибудь задержало в пути? Значит, остается молчать, стиснуть зубы и молчать; это сейчас будет самым трудным, почти невозможным.

«Если бы они знали, кто сейчас перед ними», — подумал он.

Много лет назад он был депутатом рейхстага и, следовательно, неприкосновенным лицом. Мысль эта показалась ему такой нелепой, что он криво улыбнулся разбитыми губами. И обер-лейтенант Фридрих Кранц, тщетно ожидавший увидеть на лице пленного страх и услышать мольбы о пощаде, совершенно осатанел. Он знал, что Гофман не забывает своих обещаний, и эта мысль привела его в дикий ужас. Кранц уже видел себя под гусеницами советского танка раздавленным, втоптанным в грязь на одной из бесчисленных зимних дорог, по которым откатывались к границам Германии разбитые части вермахта. А ему бешено хотелось жить, и ради сохранения своей драгоценной жизни он готов был вешать, пытать, расстреливать… Если бы это помогло, он, наверное, бросился бы на колени перед упрямым коммунистом, который, вдруг качнувшись, стал медленно оседать на пол камеры…

Кранц. подошел к зарешеченному окну и медленно достал пачку сигарет. Три спички сломались одна за другой, и только на четвертый раз, с трудом уняв дрожь в пальцах, он прикурил.

Ему было душно. Он просунул руку сквозь прутья решетки и распахнул раму. В комнату ворвалось белое облако пара, перемешанного со снегом. И одновременно Кранц услышал далекий гул. Это била советская артиллерия. За спиной обер-лейтенанта вызванный Мюллером врач возился над телом разведчика. Постукивали какие-то инструменты. Наконец врач поднялся и стал протирать руки ваткой. По комнате разнесся запах спирта.

— Не дотянет и до ночи, — буркнул он.

Кранц не пошевелился, только внутренне похолодел. У него словно что-то оборвалось внутри, и он вдруг понял, что Гофману не придется выполнять свою угрозу.

— Запри его в подвал, — не оборачиваясь, приказал он Мюллеру, когда врач вышел. — Утром повесить на площади с плакатом «Дезертир». Вчера из второй роты дезертировал солдат. Он еще не пойман.

Обер-лейтенант Фридрих Кранц даже в последний час своей жизни оставался дисциплинированным служакой, пекущимся о выполнении воинского долга.

* * *

— ?оттуда, из подвала, мы и взяли вас, — сказал профессор Свет. — Для техники двадцать пятого века это не представляло особой трудность.

Изумрудное солнце, плывшее рад городом, начало стремительно менять свою окраску. Как будто брызги аквамарина упали на его поверхность и расцвели огненными васильками. Легкий перезвон серебряных колокольчиков прокатился в вечернем воздухе, затем огненные колонны пронизали небосвод и слились в колыхающуюся завесу.

— Что это такое? — машинально спросил Ганс, думая о чем-то другом….

— Сегодня Праздник Неба. В этот день школьники впервые улетают на Марс, ответил профессор.

Минута прошла в молчании. Профессор незаметно посмотрел на часы, и в глазах его мелькнуло беспокойство…

— И все-таки я не понимаю… — нерешительно произнес Ганс.

— Не задумывайтесь над этим, — быстро сказал Свет. — Дело не в технических деталях, хотя они и очень интересны. Я не инженер, а историк, специалист по древней истории коммунистического общества. Я изучаю двадцатый век, поэтому мне поручено встретить вас — первого человека, совершившего путешествие в будущее.

— Но почему я? — спросил Ганс; — Что вы знаете обо мне?

— Поверьте, выбор был сделан не случайно. Я напомню некоторые эпизоды из вашей биографии, чтобы убедить вас в этом.

Вы родились в 1901 году в семье потомственного немецкого рабочего. Отец ваш был одним из функционеров социал-демократической партии Германии и умер в тюрьме от туберкулеза. Это случилось как раз в те дни, когда в России произошла революция.

Узнав о смерти отца, вы поклялись продолжать его дело. С тех пор вся ваша жизнь была посвящена делу пролетариата. Боевое крещение вы приняли шестого декабря 1918 года, когда в группе спартаковцев принимали участие в подавлении контрреволюционного мятежа в Берлине. Тридцатого декабря состоялся Учредительный ' съезд Компартии Германии. Вы участвовали в его работе и познакомились там с Карлом Либкнехтом. Вскоре в Баварии была создана Советская республика, и вы бились за ее независимость вплоть до последнего дня. Первого мая 1919 года вы были ранены, схвачены и на три года брошены в тюрьму. В 1923 году вы помогали Тельману организовать восстание в Гамбурге — восстание, преданное соглашателями. В 1932 году Коммунистическая партия Германии послала вас депутатом в рейхстаг. Но в феврале следующего года вас арестовали. Последовали долгие допросы, избиения… Палачей интересовало, где скрывался Тельман, но они не узнали от вас ничего. Был приговор — десять лет каторжных работ. Однако через четыре года вам удалось бежать во Францию. Оттуда вы уехали в Испанию и сражались в Интернациональной бригаде. После падения республики вы приехали в СССР, а осенью 1941 защищали Москву. Вас разыскал старый товарищ по партии и предложил работу в немецком тылу. Блестяще выполнив несколько трудных и ответственных заданий, вы каждый раз благополучно уходили от гестапо, Абвера и СД. Но в январе 1945 года вы были схвачены и после долгих пыток повешены.

Ганс удивленно посмотрел на собеседника, не решаясь задать основного вопроса.

— Пойдемте, Ганс, — сказал профессор. — Я покажу вам Москву. По дороге я буду рассказывать…

Он обнял Ганса за плечи, и они пошли к извилистой лестнице, обегавшей в неясный сиреневый полумрак. Люди, стоявшие в отдалении, двинулись за ними.

— Кто они? — спросил Ганс.

— Это те, кто доставил вас сюда. Интрохронолетчики и… — Свет на секунду замялся, подыскивая слово, — и медики.

— Почему они не подходят? — удивился Ганс, замедляя шаги.

Но профессор мягко остановил его.

— Так надо. Поверьте мне, Ганс. Нам не надо останавливаться. У нас нет времени…

Они медленно опускались вниз, и ближайшие две-три ступеньки впереди загорались ровным мягким светом. Ганс оглянулся. Ступеньки, которые они уже прошли, медленно гасли.

Там, где кончалась лестница, Ганс увидел слабо светящийся в полутьме диск. Они ступили на него, диск вздрогнул и медленно поплыл над берегом, над водой к рубиновым звездам Кремля, откуда доносились приглушенные всплески музыки и смеха. Немного позади над волнами скользили другие диски, на которых стояли или сидели люди. Профессор угадал мысль Ганса, и тотчас же возле них появились два удобных кресла…

Ганс с жадным любопытством смотрел на проплывающие мимо здания города, на людей, которые толпились на берегах и махали им руками, на суматоху огней в неугасающем ночном небе. Какая-то девушка кинула с моста букет цветов, осыпав ими Ганса. 0н поднял цветы и обернулся, ища девушку глазами, но мост уже был позади и уплывал все дальше и дальше, а впереди разгорались рубиновые звезды.

Профессор взглянул на часы и поднялся с кресла.

— Вы должны извинить всех нас, Ганс, — сказал он. — Я знаю, в вашу эпоху это делалось не так. Но у нас нет времени. Возьмите. Он ждал вас пятьсот лет.

Он протянул Гансу руку. На ладони лежал небольшой предмет. Отблески оранжевого солнца осветили эмаль знамени, вьющегося над знакомым родным профилем, окруженным венком из колосьев.

Ганс почувствовал, как гулко стучит его сердце.

— Служу Советскому Союзу! — хриплым шепотом произнес он уставную формулу, прозвучавшую для его собеседника гордым я таинственным заклинанием невообразимо далеких героических времен.

В ту минуту два человека, принадлежавшие к столь разным эпохам, внезапно осознали, что пять веков отнюдь не разделили их, что оба они — братья по духу, братья по классу.

В этот миг Ганс еще не знал, что никакая самая совершенная техника не может разорвать могучую цепь причин и следствий, не может оборвать его связей с веком, из которого он был ненадолго выхвачен. Но профессор Свет знал это. И он, человек двадцать пятого века, выросший в мире, не знающем насилия и страха, вдруг начал понимать, насколько трудна задача, за которую он так неосторожно взялся. По силам ли она ему?

Послать на смерть человека!

Сознание подсказывало Свету, что он ни в чем не виноват, что жестокое решение обусловлено всем ходом истории планеты и непреложными законами, природы, перед которыми бессилен самый могучий разум… Но эта мысль ничуть не успокоила его.

В отчаянии он чуть не схватился руками за голову, не зная, что делать дальше. За спиной раздались беспокойные гудки радиофона — товарищи соседних дисков были готовы прийти к нему на помощь. Но он не ответил на ^ их вызовы.

Ганс заметил состояние профессора.

— Что случилось? — встревоженно спросил он.

Профессор тяжело опустился в кресло.

— Что я наделал! — проговорил он. — Что я наделал!..

Весь строго продуманный план разговора, проанализированный лучшими психологами планеты, вылетел у него из головы.

— Дело в том, — в отчаянии выкрикнул профессор, поднимая к Гансу искаженное болью лицо, — дело в том, что через час вы должны вернуться обратно! К себе, в двадцатый век!

В первый момент Ганс не понял его и улыбнулся.

— Поверьте, это будет самым большим счастьем для меня. Я видел будущее, за которое боролся всю жизнь. Вы даже не представляете себе, какую силу вы мне дали!

— Не то, не то… — простонал Свет. — Ну как вам это объяснить? Поймите, это правильно… Мы не можем вмешиваться в прошлое!

Только теперь страшный смысл сказанного стал доходить до сознания. Ганс облизал пересохшие губы.

— Значит, через час… — хриплым шепотом произнес он.

— Да! Через час вы должны оказаться в том же подвале…

* * *

Диски бесшумно скользили над крышами и куполами зданий. Высоко в небе, вздыхая, медленно гасло огромное пульсирующее солнце. С каждым вздохом оно меняло свой цвет. Иногда внизу проплывали небольшие озера, выглядевшие сверху кусками зеркал, брошенных среди разноцветных кристаллов. Скорость дисков возросла, но встречного ветра Ганс совершенно не ощутил.

— Объясните, — произнес он в тот момент, когда молчание стало невыносимым для обоих.

— Как по-вашему, Ганс, сколько мне лет? — спросил профессор.

— Лет сорок пять. Хотя, может быть, и больше. У вас седые волосы.

— Мне сто восемьдесят лет, Ганс. И я проживу еще долго. Двести лет средняя продолжительность жизни на планете. Это стало возможным после того, как навсегда прекратились войны и одни перестали угнетать других. За такую жизнь боролись и умирали миллионы на протяжении всей истории планеты. Наверное, каждый из них не раз задумывался: а какая она будет. Эта жизнь? И будет ли она? И я знаю, что многие не верили в окончательное торжество коммунизма.

Сегодня мы имеем все, чти только можно пожелать… Среди сорока миллиардов людей, населяющих солнечную систему, нет ни одного несчастного, обиженного, обездоленного Мы уничтожили болезни, втрое увеличили продолжительность жизни и научились летать к другим звездам. Сегодняшний школьник знает больше, чем величайшие мыслители вашего времени. И всем этим мы обязаны героической борьбе своих предков. Мы никогда не забывали об этом, хотя время стерло остроту ощущения. Шли века, и величайший подвиг в истории человечества стал чем-то вроде привычной аксиомы, в истинности которой не сомневаешься, но и не задумываешься над ее глубоким смыслом.

Примерно пятьдесят лет назад был открыт способ видеть сквозь время, и полузабытое прошлое вдруг предстало перед глазами людей на экранах интрохроновизоров. Должен признаться, многие содрогнулись, увидев картины варварства, насилия, взаимного истребления, которыми были заполнены века нашей истории. Раздавались даже голоса, призывавшие запретить интрохроновидение и навсегда прекратить дальнейшие изыскания в этой области. Но подавляющее большинство правильно оценило увиденное. И тогда перед человечеством впервые за всю историю встал вопрос об ответственности не только перед своими потомками, но и перед предками. Несколько десятилетий продолжались упорные поиски, закончившиеся блестящей победой — созданием аппарата для путешествия сквозь время. Сегодня, после полувековых усилий, мы, наконец, получили возможность хотя бы частично возвратить своим предкам наш долг. А долг этот огромен, потому что мы должники каждого, жившего до нас на этой планете.

Может быть, Ганс, вас удивят мои слова. Нам обоим прекрасно известно, что историю делали разные люди. И не все из них были героями. Я знаю, что вы никогда не сомневались в победе своего дела. Но те, кто пал духом, кто умер без веры в сердце, считая себя преданным, обманутым?.. Разве мы можем забыть сожженных в крематориях, отравленных циклоном, умерших от лучевой болезни или КИпсихоза? Я знаю, многие из этих слов вам незнакомы. Не удивляйтесь — мир узнал о них уже после вашей смерти. Скажите, неужели каждый из миллионов безвестных героев не заслуживает того, чтобы хоть ненадолго, пускай даже на час, увидеть будущее, ради которого он отдал свою жизнь, и узнать, что умер не напрасно? Разве не будет это наивысшей мерой благодарности, какой могут воздать потомки тем, кому они обязаны не только своим счастьем, но и самим существованием? Вот поэтому мы, люди двадцать пятого века, решились в конце концов на подобный эксперимент.

Поймите меня, Ганс, нас отделяют друг от друга более чем пятьсот лет. Там, в двадцатом веке, вы уже давно умерли, похоронены, и даже праха вашего се теперь не найти. Вы живете только тут, в нашем времени, и время это для вас истекает. Только на один час мы вырвали вас из прошлого. Но сделать что-либо еще мы бессильны. То, что было, не изменится уже никогда. М ы н е в л а с т н ы и з м е н и т ь в а ш е б у д у щ е е!

— Да, мы тоже знаем это, — задумчиво произнес Ганс. Его лицо, поднятое к небу, застыло — «Никто не даст нам избавленья — ни бог, ни царь и ни герой…»

— «Добьемся мы освобожденья своею собственной рукой», — медленно продолжил профессор, чувствуя, как растет в нем гордость за своего мужественного предка.

Какие-то мгновения Ганс смотрел на быстро мелькающие под ними огни.

— Но ведь каждый, кто побывает здесь, вернется назад иным человеком, полувопросительно сказал Ганс.

— Поэтому у нас есть только одна возможность — открыть ему будущее лишь перед самой смертью, когда он не в силах уже ничего изменить.

— Но почему меня нельзя оставить здесь? Кому в прошлом нужен безымянный мертвец?

Профессор покачал головой.

— Через сорок минут там, в двадцатом веке, в подвал войдет гестаповец Мюллер, чтобы напялить на вас немецкий мундир и повесить вместо непойманного дезертира. Не найдя тела, он поднимет тревогу. Будут схвачены работающие в тюрьме русские и среди них агент подпольщиков, готовящих налет на гестапо. Налет сорвется, а всех арестованных расстреляют перед приходом советских войск. Это будет первым следствием вашего невозвращения. Но цепочка потянется дальше. Один из пленников после войны должен стать физиком-ядерщиком и сделать крупнейшее открытие. Но оно сделано не будет — вернее, его раньше сделают в Америке, которая в результате получит мощное оружие. Обладание этим оружием толкнет ее правителей на развязывание мировой термоядерной войны…

Я привел, как пример, судьбу только одного человека, которого спасет ваше возвращение. Если проследить за любым другим, результат будет не менее поразителен. Но дело не только в этом. Лишив будущее даже горсточки вашего пепла, мы изменим его, и последствия могут оказаться самыми катастрофическими.

— Мне кажется, — сказал вдруг Ганс, и профессор удивился, услышав в его голосе иронические ноты, — вы не столько успокаиваете меня, сколько самого себя… Я понял, профессор: чему быть, того не миновать. Вам не надо оправдываться…

Свет почувствовал, как густая краска стыда заливает его лицо. Как он мог подумать такое об этих железных, несгибаемых людях!..

— Вы… вы молодец, Ганс! — воскликнул он. — Честное слово, я чувствую себя мальчишкой рядом с вами! Теперь я вижу, что мы недооценивали своих предков…

Ганс перебил его:

— Но скажите, почему мне отпущен только один час? Судя по времени, я пролежал в подвале довольно долго.

— Вы забыли Мюллера и Кранца. Четыре часа из пяти понадобилось нашим медикам, чтобы ликвидировать следы допроса.

Ганс поглядел на свои руки в перчатках.

— Да, ногти мы отрастить не успели, — сказал Свет, перехватив его взгляд. — Кстати, могу сообщить, что Кранц застрелился в ту же ночь. Мюллер был повешен через полгода.

Резко скользнув вниз, диск мягко опустился среди зданий.

— У нас есть еще четверть часа, — сказал Свет. — Пройдемте немного по улицам. Я расскажу вам о вашем сыне. Вы расстались с ним, когда ему было три года…

* * *

— Ну, вот и все, — грустно сказал Свет. — Час истекает, настала пора расставаться. Прощайте, мой дорогой друг!

— Прощайте все, — сказал Ганс окружившим его людям. — Вы подарили мне только один час своего прекрасного мира, и я бесконечно благодарен вам за это. Я верю, если бы вы могли, вы подарили б мне годы. Значит, иначе нельзя. Но и этот час сделал меня счастливым. Я знаю теперь, что не напрасно жил. Благодарю вас!

Гана шагнул к люку интрохронолета и обернулся. Перед ним напряженные, суровые, стояли люди будущего, внезапно понявшие, какой огромной ценой завоевано их существование. За ним, в невообразимо далеких далях прошлого, гремели залпы советской артиллерии, сокрушавшей еще один рубеж на пути к фашистскому логову.

И это прошлое звало его!

Он поднял сжатый кулак в пролетарском приветствии, и все стоявшие у люка повторили его жест. Фигуры людей в черном овале люка затуманились, но он не дрогнул. Он сам уже не мог сказать точно, был ли на самом деле этот удивительный час или это только последняя вспышка гибнущего мозга. Но одно он знал твердо, и эта мысль поддерживала его, пока тлела в нем последняя искра сознания.

Будущее будет прекрасно!

Александр Шалимов Окно в бесконечность[9]

— Как вам удалось снять этот фильм, профессор? Многие кадры создают иллюзию подлинной натуры… Хотя бы та кошмарная сцена, когда ночное чудовище пожирает маленького дикаря…

Профессор Сатаяна наклонил голову и вежливо улыбнулся:

— Ваш вопрос прозвучал лестным комплиментом, мсье Валлон. Однако я должен внести маленькую ясность. Все это именно, как вы изволили сказать, натура. Никаких… э… э… трюков. Все именно так и было.

— Но это невозможно.

— Извините. Постараюсь убедить вас, что возможно. И не скрою, я надеюсь на вашу помощь.

— Что именно вы имеете в виду? Рекламу фильма?

Сатаяна сделал пренебрежительный жест маленькой пухлой рукой:

— Увы, я пока не думаю предавать его гласности…

— Напрасно. Фильм может иметь ошеломляющий успех. Он принес бы славу и деньги.

— Благодарю. Но речь пойдет о другом. Совершенно о другом. Мне надо внести некоторые конструктивные изменения в аппаратуру. Я имею в виду аппаратуру для видеомагнитной записи. Нужны большие скорости…

— Это не проблема.

— Увы, для меня проблема. Нужны очень большие скорости записи.

— Например?

— Сотни тысяч кадров в секунду.

— Сотни тысяч?

— А еще лучше миллионы, даже сотни миллионов.

— О-о, это фантастика, профессор.

— Многие инженеры считают такие скорости фантастикой. Пока считают… Но при одной из ваших телевизионных студий, мсье Валлон, есть отличное конструкторское бюро, и я думал, что, например, инженер Жак Эстергом…

— Вы его знаете?

— Слышал… о его работах.

Франсуа Валлон — один из крупнейших кинотелевизионных магнатов Запада — испытующе глянул на собеседника. На круглом коричневато-желтом лице профессора Сатаяны не дрогнул ни один мускул. Та же застывшая вежливая улыбка, лишь в глубине глаз, за толстыми стеклами очков, настороженное ожидание.

«Без сомнения, для него очень важен мой ответ, — размышлял Валлон. — Странно, биохимик и известный психиатр интересуется техникой кино и телевидения. А этот его фильм — жуткая фантасмагория кошмаров, рядом с которой любой современный боевик ужасов — наивная детская сказка. Я сорок лет связан с телевидением и кино, но я даже и не подозревал, что на пленке можно запечатлеть такое… Невероятная реальность… Как он снимал этот фильм?…»

— Жак Эстергом — талантливый конструктор, — сказал наконец кинопромышленник. — Я очень ценю его. Он немало сделал для усовершенствования аппаратуры, особенно в области объемного изображения… Но ваши требования, профессор… Такой орешек не по зубам даже Жаку.

— Объемность изображения — это как раз то, что мне необходимо, — быстро прервал Сатаяна. — Объемность изображения и скорость… Очень большая скорость… Извините, что перебил вас.

Франсуа Валлон пожал массивными плечами.

— Я же сказал… И кроме того, господин профессор, буду откровенен: если я и сочту возможным позволить Жаку Эстергому заняться решением интересующего вас вопроса — частичным решением, разумеется, ибо речь может идти только о некотором увеличении уже достигнутых скоростей видеозаписи, — я должен буду знать цели этой работы: вашу цель, профессор, и… мою цель. Другими словами, что это может принести фирме Франсуа Валлона?

— Я ждал этого вопроса, — кивнул Сатаяна, продолжая вежливо улыбаться. — Ответом на него является фильм, который вы только что видели. Очень высокие скорости съемки дадут вам возможность, при моей некоторой помощи, конечно, без большого труда и затрат создавать фильмы, подобные увиденному. И уверяю вас, их стилистическое и сюжетное разнообразие будет несравненно более богатым, чем в случае, если бы на вас работал миллион талантливых сценаристов. Вам вообще не понадобятся больше сценаристы, режиссеры, операторы, даже актеры, не понадобятся статисты, декорации, дорогостоящие выезды для натурных съемок. Вы будете снимать ваши фильмы в небольшой уютной лаборатории со штатом всего в несколько человек. Потом — опытный монтажер, озвучивание — и можно печатать копии. Впрочем, я полагаю, что и проблему озвучивания удалось бы в дальнейшем значительно усовершенствовать, то есть удешевить, выражаясь коммерческим языком.

«Кажется, я напрасно потерял время, — подумал Франсуа Валлон. — Сейчас он попросит у меня денег на усовершенствование его собственной аппаратуры, и я прикажу секретарю проводить его… Сколько раз давал себе слово не связываться с маньяками… А фильм занятный… Может, он захочет продать его?… За этот фильм ему можно было бы заплатить…»

Валлон поднял глаза к потолку, прикидывая, сколько можно заплатить за фильм профессора Сатаяны.

— Разумеется, — продолжал после короткого молчания профессор, — наше соглашение мы должны будем сохранять в тайне. В строжайшей тайне… И Жак Эстергом…

— Насколько я понимаю, — с легким раздражением прервал Валлон, — мы еще ни о чем не договорились. Кроме того, вы не полностью ответили на мой вопрос. Вы забыли сказать о себе. Какова ваша цель?

Зубы Сатаяны блеснули в ослепляющей улыбке:

— Мы, ученые, очень скромны, уважаемый мсье Валлон. Я надеюсь, что моя маленькая цель не представит для вас интереса.

— Гм… А ваши условия?

— Никаких условий, мсье Валлон. Только просьба, чтобы Жак Эстергом занялся усовершенствованием интересующей меня аппаратуры.

— Ну, а прочие условия?

— Никаких…

— Значит, если я вас правильно понял, вы собираетесь сделать подарок фирме Валлон и K°?

— Вы слишком любезны, мсье Валлон, оценивая таким образом мое скромное предложение. То, что вы изволили назвать подарком, — «отходы производства», не более.

— Отходы производства?

— Да… Отснятый материал из которого в ваших студиях убудут монтировать фильмы, я стану передавать вам после соответствующего… изучения. Другими словами, ценные для вас кадры вы будете получать после того, как для меня они окажутся ненужными. А в необходимых случаях я буду оставлять себе копии.

— Не понимаю…

— Вы хотите сказать, что вам остается неясным источник материалов, мсье Валлон… Фильм, который здесь только что продемонстрирован, — это видеозапись биотоков мозга… одного человека. Очень больного человека. Он давно находится под наблюдением в моей клинике. Несколько лет назад он помешался… Обычная семейная трагедия. С тех пор он находится у меня. Случай весьма интересный. Речь идет о раздвоении, а точнее, о «растроении» личности. Мы пробовали помочь ему, используя токи высокой частоты, и неожиданно получили четкие видеосигналы его собственных биотоков. Их удалось записать, и вы их видели.

— Но… это отнюдь не похоже на бред сумасшедшего. Это страшно, но тут есть своя логика, смысл…

— Это часть записи лишь одной стороны его «я», мсье Валлон. Одной из трех. Личность каждого из его «я» в общепринятом понимании вполне нормальна. Мы воспринимаем как безумие нарушения взаимосвязей внутри их комплекса, определяющего личность данного человека, либо, при раздвоении личности, беспорядочное смешение взаимосвязей, относящихся к разным комплексам. Впрочем, все это слишком сложно для краткого объяснения…

Отдельные видеосигналы мозга удавалось получать и раньше, не только у больных, но и у здоровых людей. Это были короткие вспышки, своего рода случайные кадры какой-то непрерывной, но не расшифровывающейся ленты. По-видимому, дело в огромной частоте модуляций. Для нормального мозга она особенно велика. При заболеваниях частота затормаживается, и видеосигналы фиксировать легче. При этом четкость их увеличивается, особенно для тех связей, которые имели непосредственное отношение к заболеванию.

— Другими словами, профессор, вы предлагаете мне в качестве материала для кино- и телевизионных фильмов бредовые видения ваших пациентов.

— Не совсем… И лишь в качестве первого шага, мсье Валлон. На первую пробу… Если Жаку Эстергому удастся усовершенствовать аппаратуру — а я надеюсь, что он это сделает, — мы сможем получать непрерывные записи видеосигналов мозга любого, да практически каждого человека. И тогда вы откроете миллионам ваших кинозрителей подлинный внутренний мир человека — истинный, неповторимый, страшный.

— А каждый ли захочет раскрыть свой внутренний мир? Я имею в виду нормальных, свободных людей.

— Право, у вас нет оснований для беспокойства, дорогой мсье Валлон. Предложение при всех обстоятельствах будет превышать спрос. Люди, мечтающие заработать любой ценой: проститутки, преступники, всякого рода подонки общества… Не забывайте, внутренний мир каждого из них неповторим никогда ни одним видом земного искусства не был раскрыт до конца. А вы, мсье Валлон, вашими фильмами раскроете его. Вы покажете людям подлинного человека без грима тайн, без какой-либо внутренней цензуры…

— Вы полагаете, мне разрешат демонстрировать та фильмы?

— Все будет зависеть от искусства ваших монтажеров. Разумеется, придется более жестоко ограничивать возраст зрителей. Но это уже мелочи.

— А вопросы этики, морали? Не забывайте, я — католик…

— Но это не мешает вам, однако, быть кинопромышленником, мсье Валлон. Разве девять десятых продукции ваших студий не противоречат тому, что вы называете моралью и этикой? По существу ничего не изменится. Только вместо более или менее удачных подделок вы станете торговать подлинниками. И разнообразие подлинников будет бесконечным. Никто не посмеет обвинить вас в повторении, штампах…

Профессор Сатаяна замолчал. Франсуа Валлон, покусывая жесткие седые усы, испытующе поглядывал на собеседника. На лице Сатаяны застыла вежливая улыбка.

«Кажется, он слишком известный ученый, чтобы его можно было заподозрить в мошенничестве, — думал Валлон, — Однако с другой стороны…»

— Насколько я вас понял, профессор, — сказал он вслух, — это ваше открытие может иметь значение не только для… телевидения и кино, не так ли?

— Разумеется, — закивал Сатаяна. — Оно представляет большой интерес для всех отраслей науки и практики, занимающихся человеком как таковым, включая полицию, церковь, органы разведки, армию… Представьте себе, насколько упростился бы допрос преступников, шпионов, военнопленных. Я уже не говорю о контроле за лояльностью граждан. Ведь видеосигналы мозга совершенно «объективны», если в данном случае можно применить этот термин.

— Но разве человек не в состоянии как-то управлять ими?

— Нет, потому что они в основном связаны с подсознанием. При записи видеосигналов человека попросту усыпляют. Я пробовал записывать видеосигналы и в состоянии бодрствования, но запись получается двойной и информацию, закодированную в глубине нервных клеток, глушит информация, отдачей которой человек может сознательно управлять. У людей с сильной волей информацию, закодированную в подсознании, извлечь вообще не удается, если не применять специальных средств.

— Скажите, профессор, а вы не пробовали обращаться в военное ведомство?

Впервые за все время разговора Сатаяна отвел глаза:

— Видите ли, мсье Валлон, всю свою жизнь я предпочитал иметь дела с военными. И я не хочу, чтобы мое открытие, если, конечно, его можно назвать открытием, слишком быстро но бы использоваться в тех целях, в каких его захотят использовать военные. Это одна из причин, по которой я вынужден настаивать на самой строгой секретности. И… Кроме того, насколько мне известно, в военном ведомстве сейчас нет такого инженера, как ваш Жак Эстергом.

— Возможно. — По лицу Франсуа Валлона промелькнуло что-то похожее на улыбку. — Жак Эстергом действительно очень талантлив. Золотая голова… Вероятно, кое-что он смог бы сделать для вас… Однако, господин Сатаяна, я не дам вам сейчас окончательного ответа… Нет… Ваше предложение интересно, пожалуй, оно даже заманчиво, но я должен подумать, взвесить. Я посоветуюсь с экспертами…

— Но, мсье Валлон, — быстро прервал Сатаяна.

— Нет-нет, я понимаю. Наш с вами разговор будет сохранен в тайне. Я дам окончательный ответ… через неделю. Но и в случае положительного решения прошу иметь в виду, что инженер Жак Эстергом сможет заняться вашей аппаратурой лишь через полтора-два месяца. Сейчас у него важная и срочная работа.

— Очень жаль, но у меня нет иного выхода.

— Итак, через неделю. Еще одно: мне нужен ваш фильм — этот сегодняшний или любой другой в том же роде. Разумеется, без права копирования. Назовите любую сумму залога.

Сатаяна пренебрежительно махнул рукой.

— Ничего не надо. Достаточно вашего слова. Фильм можете оставить себе.

Валлон поднялся из-за стола. Высокий, широкоплечий, он был на две головы выше Сатаяны. Провожая профессора до дверей кабинета, он наклонил крупную седую голову к самому уху Сатаяны и тихо сказал:

— Извините меня, но я прежде всего коммерсант. Не скрою, мне было бы легче решать, если бы я точно знал… круг, так сказать, ваших интересов в этом деле — помимо усовершенствования записывающей аппаратуры, которое, может быть, сделает Эстергом.

Сатаяна поднял голову и, глядя в упор в глаза киномагната, ответил без улыбки:

— Даже рискуя обидеть вас, уважаемый мсье Валлон, я не смогу сказать вам ничего, кроме того, что уже сказал. Меня интересует некоторая часть информации, скрытая в самых глубоких тайниках подсознания. Эту информацию пока никому извлечь не удавалось, но по всем признакам она существует, должна существовать… Прощайте.

К величайшему удивлению Франсуа Валлона, Эстергом вначале ответил категорическим отказом на предложение сотрудничать с профессором Сатаяной.

— Тебя не интересует сама проблема, — поднял седые брови Валлон, — или боишься, что не решишь ее?

По худому, смуглому лицу Жака Эстергома пробежала судорога.

— Мне не нравится Сатаяна, — отрезал он и отвернулся.

— Я наводил справки, — возможно спокойнее сказал Франсуа Валлон. — Его считают крупным ученым, хотя круг его интересов некоторым кажется странным.

— И мне не нравится то, над чем он работает, — добавил Эстергом, не глядя на шефа.

— Ты имеешь в виду фильм?

— Фильм — чепуха! — Эстергом резко сдернул очки в массивной роговой оправе и, подслеповато щурясь, принялся протирать стекла. Его тонкие нервные пальцы чуть заметно дрожали. — Разве дело в фильме, — тихо добавил он, снова надевая очки.

— Тогда в чем же?

Эстергом молча пожал плечами.

Франсуа Валлон чувствовал, что спокойствие готово покинуть его.

— Фирма заинтересована только в фильмах, — сказал он, чеканя слова. — Все остальное нас не касается, Жак.

Эстергом вдруг отрывисто рассмеялся. У него был очень неприятный, резкий, какой-то хрустящий смех, и Франсуа Валлон снова подумал, до чего ему антипатичен этот худой, желчный длиннорукий человек с тонким лицом аскета, обрамленным узкой черной бородкой. «Если бы он не был так поразительно талантлив…» — с горечью подумал Валлон.

— Вы понимаете, какое оружие мы дадим этому Сатаяне, усовершенствовав его аппаратуру? — Пронзительный взгляд Эстергома теперь буравил сквозь толстые стекла очков лицо шефа. — Для него практически не будет тайн. Личность каждого, повторяю, каждого он сможет проанатомировать до самых сокровеннейших глубин. Внутренний мир человека перестанет быть внутренним миром. Над каждым нависнет угроза, что его в любой миг могут вывернуть наизнанку, обнажив такое, в чем не всякий найдет силы признаться даже себе самому.

— Тебя это смущает?

— Бьюсь об заклад, вы не найдете человека, которого это не смущало бы. Представьте на миг себя в такой ситуации.

— Но при чем здесь я?

— А разве вы окажетесь в лучшем положении, чем все остальные? Достаточно будет втайне установить портативную записывающую аппаратуру в вашей спальне… Или представьте, что вы заболеваете, вас везут в госпиталь и там один из ассистентов Сатаяны незаметно записывает вашу энцефалограмму с помощью усовершенствованной мною аппаратуры.

— Сатаяну интересует совершенно другое, — пробовал защищаться Валлон. — Он говорил мне…

— Неужели вы думаете, что он сказал бы вам правду?

— В конце концов, если мы откажемся, он найдет кого-то другого.

— Сомневаюсь, — процедил Эстергом, насмешливо скривив тонкие губы. — Задача неимоверно сложна даже для меня. Думаю, что в ближайшие годы никто, кроме меня, ему не поможет.

— Однако ты очень скромен… — Валлон не мог отказать себе в удовольствии съехидничать.

— Я реалист, не более, — презрительно усмехнулся Эстергом.

— Значит ты отказываешься? — Голос Валлона прозвучал почти вкрадчиво.

— Я хотел бы, видит небо, я хотел бы отказаться… — Эстергом почти прокричал это, хрустнул сплетенными пальцами, прижал их к груди и опустил голову. — Я хотел бы, — повторил он шепотом, не поднимая глаз. — И я предупредил… Но, в конце концов, что такое я… Вы, конечно, правы, шеф. Не я, так другой… Не сегодня, так через год, через пять лет, через столетие. Все равно это окно рано или поздно распахнется. Разве так важно, кто именно распахнет его… Я поступлю в соответствии с вашим желанием, шеф, — неожиданно успокоившись, добавил он.

— Я так и думал, — кивнул Франсуа Валлон, все еще удивленный той болью, которая прозвучала в словах его инженера. — Завтра я попрошу вас встретиться с профессором Сатаяной и договориться о деталях, — продолжал Валлон после короткого молчания. — Вы будете держать меня в курсе всех дел. А в случае необходимости мы всегда сможем прекратить нашу помощь. К тому же, если пригрозить ему разоблачением… Думаю, что преимущества в наших руках, Жак.

— Возможно, шеф, — холодно ответил Эстергом, откланиваясь.

Прошло несколько месяцев. Работа по усовершенствованию аппаратуры для клиники профессора Сатаяны продвигалась крайне медленно. Во всяком случае, так считал сам профессор. Мягко, но решительно он отвергал одну за другой модели, которые предлагал Эстергом. В конце одной из встреч, когда Сатаяна объявил, что очередная модель его не удовлетворяет, инженер вспылил.

— Мне надоела игра «в темную», профессор, — объявил он. — Речь шла об увеличении скорости видеомагнитной съемки. Не так ли?

Сатаяна улыбнулся и кивнул.

— Превосходно, — продолжал Эстергом. — Аппаратура, сконструированная за последние месяцы в моей лаборатории, дает возможность увеличить эти скорости в сорок-пятьдесят раз.

— Этого недостаточно, — улыбаясь, заметил Сатаяна.

— В таком случае я должен присутствовать при ваших… экспериментах, — решительно заявил Эстергом. — Может быть, тогда я пойму, чего от меня хотят.

— Еще больших скоростей. И только.

— Каких же именно?

— Этого я не знаю.

— Я должен присутствовать при экспериментах, — твердо сказал Эстергом. — Иначе я отказываюсь продолжать работы и сегодня же поставлю об этом в известность шефа.

— Постарайтесь увеличить скорость съемки еще… раз в десять.

— Вы шутите, профессор.

— Ну хоть в пять!

— Я должен знать, что у вас получается при достигнутых скоростях.

— Почти ничего из того, что меня интересует.

— Я должен видеть сам. Только тогда я, может быть, что-то придумаю…

Сатаяна перестал улыбаться.

— Вы знаете, с каким материалом я сейчас работаю? — спросил он, испытующе поглядывая на своего собеседника.

— Да, — ответил Эстергом. — Сейчас вы работаете с безумцами, а хотели бы работать с нормальными, то есть с более или менее нормальными.

— Вот именно. — На лице Сатаяны снова появилась улыбка.

— Но с нормальными людьми вы уже пробовали экспериментировать, не так ли?… При помощи той аппаратуры, которую я вам поставлял в последние месяцы.

— Нет…

— Да, профессор. И вот на одном из таких экспериментов я должен присутствовать. Это в ваших же интересах.

— Это невозможно.

— В таком случае я прекращаю работу.

— Вы не сделаете этого.

— Сделаю, и, уверяю вас, не найдется силы, которая заставила бы меня поступить иначе…

Сатаяна внимательно посмотрел на инженера.

— Хорошо, — вдруг сказал он просто. — Пусть будет по-вашему. Постараюсь объяснить вам, в чем дело, на… живом материале. Разумеется, это будет один из… пациентов моей клиники. Что же касается экспериментов на более или менее нормальных людях… Надеюсь, вы поймете, дорогой мсье Эстергом, почему я не хотел бы увеличивать число лиц, имеющих отношение к такого рода исследованиям.

— Ничего нет легче стереть потом магнитную запись.

— Конечно, конечно… Итак, если вы свободны завтра вечером… Например, в десять?

— Свободен.

— Превосходно. Буду ждать вас в клинике.

Когда Эстергом появился в психиатрической клинике профессора Сатаяны, в лаборатории патологической нейрологии все было готово для эксперимента…

Молчаливый ассистент в белой шапочке, белом халате и белых туфлях на мягкой подошве встретил Эстергома в пустом ярко освещенном холле. Предложив инженеру переодеться в небольшой кабине, он жестом пригласил его следовать за собой. Они долго шли по пустым тихим коридорам. Справа и слева тянулись ряды одинаковых белых дверей. Все двери были закрыты. В конце одного из коридоров оказалась широкая лестница. По ней спустились на несколько этажей вниз и попали в еще более длинный коридор. И снова — вереницы закрытых дверей и полнейшая тишина. Ассистент шел молча. На белом чуть пружинящем пластике не было слышно даже шороха шагов. В конце коридора — новая лестница и опять коридор, похожий на предыдущий, потом еще и еще…

«Кажется, большая часть клиники сооружена под землей, — подумал Эстергом. — Холл расположен на уровне первого этажа, а мы спустились этажей на десять вниз. Тут не помешал бы лифт…»

— К сожалению, мы лишены возможности воспользоваться лифтами, — сказал вдруг провожатый, словно угадав мысли Эстергома. — Моторы создают помехи…

— Их можно было вынести за пределы здания, — возразил инженер.

— Так и сделано. Но сейчас лифты выключены.

— Значит, там, за этими дверьми?… — Эстергом вопросительно глянул на провожатого.

— Там… лаборатории и… они…

— Пациенты профессора?

— Да…

— Это похоже на… тюрьму…

— В определенной степени — пожалуй… Многие из них опасны.

— Но почему такая тишина?

— Тишина… — Ассистент едва заметно усмехнулся. — Если бы вы знали, что творится за многими из этих дверей. Тут очень хорошая звукоизоляция.

— А случается, что некоторые… выходят отсюда? — Эстергом почувствовал в голосе неприятную хрипоту и вынужден был откашляться.

— Конечно, — сухо ответил провожатый. — Каждый из них обязательно выйдет отсюда… Но вот мы и пришли…

Он указал на одну из дверей, которая тотчас же бесшумно раздвинулась. Эстергом увидел круглый ярко освещенный зал. Посреди на высоком, похожем на операционный, столе неподвижно лежала человеческая фигура, закрытая до подбородка белой простыней. Бритая голова. Очень бледное изможденное лицо. Глаза закрыты. Синеватые губы плотно сжаты. Вокруг стен зала тянулись пульты с контрольной аппаратурой, рядами кнопок, шкал, экранов, световых табло. Над головой человека, лежавшего на столе, свисало с потолка большое блестящее полушарие. Оно напоминало фасеточный глаз гигантского насекомого. В стороне на мягком шарнирном постаменте стоял белый ящик, похожий на съемочную телевизионную камеру без объектива. Возле находился большой экран. От блестящего полушария к ящику тянулись тонкие нити проводов. Это и была аппаратура для ускоренной видеомагнитной записи: последняя модель, законченная совсем недавно Эстергомом и забракованная вчера профессором Сатаяной. Сам профессор в белой шапочке и белом халате сидел напротив экрана и приветливо улыбался Эстергому. Кроме профессора в лаборатории находилось еще двое ассистентов, одетых подобно провожатому Эстергома во все белое.

— Вы точны, — сказал профессор, поднимаясь навстречу Эстергому. — Познакомьтесь, это мои помощники, они будут ассистировать при эксперименте.

Инженер молча поклонился.

— Прежде чем начать, должен еще раз предупредить вас: это рабочий эксперимент… Все, чему вы можете стать свидетелем… э-э… не подлежит разглашению. Вы не должны рассказывать об этом никому. Даже… извините меня, вашему уважаемому шефу. — С губ Сатаяны не исчезала улыбка, но глаза буравили Эстергома испытующе и настороженно.

— Меня интересует только качество и устойчивость видеосигналов, — возразил инженер. — Все остальное меня не касается.

— Я имею в виду именно видеосигналы, — кивнул Сатаяна. — Их устойчивость и… содержание. Этот человек, — Сатаяна указал на стол в центре зала, — был ученым. Довольно известным… Он занимал высокие посты в академической иерархии… К сожалению, на данной стадии эксперимента мы еще не овладели отбором информации. Ваша аппаратура принимает и расшифровывает только отдельные, наиболее сильные импульсы мозга. Они в определенной степени случайны, ибо, повторяю, этот человек болен… Неизлечимо болен, с точки зрения возможностей современной медицины, мсье Эстергом. Я не знаю, что именно удастся сегодня извлечь из клеток его мозга. Может быть, какие-то кадры покажутся вам… странными…

— Как его имя? — быстро спросил инженер. Ему показалось, что вопрос заставил переглянуться ассистентов Сатаяны.

— Уверяю вас, теперь это не имеет значения, — мягко сказал Сатаяна. — Его имя — больной. Один из многих больных моей клиники. Я, кажется, упоминал о… «растроении» личности. Он считает себя одним из жрецов фараона Эхнатона, а иногда — дикарем, обыкновенным дикарем… Примерно эпоха раннего палеолита… Значительно реже сознание возвращается к нему настолько, что он осознает, кем был в действительности и где находится сейчас… Тогда он производит впечатление вполне нормального человека.

— А теперь?

— Теперь он усыплен. Эксперименты я провожу над спящими.

— Но кем он был… перед усыплением?

— Это тоже не имеет значения… Клетки его мозга содержат информацию, так или иначе сопряженную со всеми тремя состояниями. Можно получить видеосигналы любой из его «ипостасей» и даже какие-то иные, с ними непосредственно не связанные… Человеческий мозг — бесконечность, в которой мы еще почти не умеем ориентироваться…

— Однако уже протянули к ней руку.

— Благодаря вашей аппаратуре, мсье Эстергом… С ее помощью я надеюсь проникнуть в лабиринты этой бесконечности. Хотя бы сделать первые шаги…

— Кажется, вы их делали и без помощи моей аппаратуры.

— О, то было блуждание в темноте. Лишь теперь забрезжил свет. Слабый свет в непроглядной тьме… бесчисленных поколений, предшествующих нашему с вами… Да-да: бесконечный лабиринт пространства и времени закодирован в сгустке живой материи, который мы называем человеческим мозгом. Когда удастся проникнуть в тайники этого кода, о… можно будет узнать многое, почти все…

Эстергом удивленно взглянул на профессора. Улыбка исчезла с лица Сатаяны. Взгляд его был устремлен куда-то поверх головы инженера: пронзительный взгляд неподвижных расширенных зрачков… Эстергом внутренне содрогнулся. Мелькнула мысль, что он имеет дело с безумцем. Губы Сатаяны продолжали шевелиться. Он шептал что-то, но слов уже нельзя было разобрать. Вдруг он тряхнул головой, словно прогоняя какое-то видение, и смущенно улыбнулся:

— Извините, я, кажется, размышлял вслух. Со мной это бывает… Если не возражаете, мы приступим. Прошу всех приготовиться… Внимание… начали…

Последующие несколько часов показались Эстергому кошмарным сном, в котором реальные ощущения, слова и образы сплелись с фантастическими видениями какого-то иного — неведомого и жуткого — мира в запутанный, липкий клубок…

Когда фасеточное полушарие опустили к самой голове человека, лежавшего на столе, и подсоединили пучки электродов к его лбу, затылку и вискам, на большом матовом экране, соединенном с записывающим устройством, вспыхнул свет. Сначала по экрану медленно поплыли бесформенные разноцветные пятна и полосы. Потом движение их ускорилось. Они приобрели объемность, начали свиваться в цветные спирали. Спирали вращались все быстрее. Глаз уже не успевал схватывать изменения окрасок и форм. Ассистенты склонились над неподвижной фигурой, чей мозг был сейчас объектом этого странного эксперимента. Сатаяна, сжав тонкие губы и не отрывая напряженного взгляда от экрана, вращал рукоятки настройки прибора. По экрану продолжала беззвучно разливаться вакханалия форм и красок.

Прошло несколько минут. Движение объемных цветных пятен и спиралей все ускорялось, краски, сливаясь, теряли яркость, блекли, пригасали. Теперь на экране стремительно метались языки перламутрового пламени. Иногда среди них возникали какие-то контуры, но тотчас же сменялись иными и исчезали, прежде чем глаз мог распознать их. Сатаяна неуловимым движением пальцев продолжал регулировать настройку. На мгновение ему удалось удержать на экране какой-то образ — Эстергому показалось, что это было женское лицо, — но изображение тотчас исчезло, поглощенное перламутровым пламенем. Сатаяна бросил быстрый взгляд на инженера, словно говоря: «Вот видите. Ускользает… Нужна иная скорость…».

Его лоб и лицо покрылись мелкими каплями пота.

Снова мелькнул какой-то образ и исчез, прежде чем Эстергом успел понять, что это было. Потом еще и еще… Пламя на экране поглощало их раньше, чем они появлялись… Это было похоже на ускользающее воспоминание. Словно тот, на столе, мучительно пытался припомнить что-то и не мог. Эстергом посмотрел в сторону стола. Человек лежал неподвижно… Бледное лицо было спокойно. Глаза закрыты. Обнаженные руки вытянуты поверх простыни. Если бы не пляска перламутрового пламени на экране, отражавшая работу мозга, можно было бы подумать, что этот человек мертв…

Взгляд Эстергома не ускользнул от внимания профессора. Сатаяна нахмурился, что-то сказал ассистентам. Эстергом не понял слов, а возможно, Сатаяна воспользовался языком, не знакомым инженеру. Один из ассистентов переступил на шаг и заслонил собой лицо спящего.

Прошло еще некоторое время. Картина на экране не менялась.

Перламутровое пламя слепило. Эстергом почувствовал легкое головокружение и отвернулся от экрана.

— Сегодня не получается, — тотчас услышал он голос Сатаяны. — Придется… — Конец фразы Эстергом снова не понял.

Один из ассистентов молча взял шприц и вонзил иглу в руку спящего повыше локтя. Человек на столе не шевельнулся, но экран вдруг ярко полыхнул и погас.

— Вот так, — сказал Сатаяна. — Может быть, удастся ухватить хоть что-нибудь…

Он снова принялся манипулировать с рукоятками настройки. Экран медленно осветился. Теперь с экрана глядело юное женское лицо, искаженное гримасой дикого ужаса. Что видели эти залитые слезами, вылезающие из орбит глаза?

Эстергом отшатнулся… Голова на экране затряслась, и рот женщины раскрылся в безмолвном крике невыразимой боли. Если в воспаленном мозгу, из которого Сатаяна вырвал сейчас этот образ, звучал и крик женщины, этого уже было достаточно, чтобы сойти с ума. Поле зрения сместилось, и Эстергом понял, почему так кричала женщина. Ее пытали огнем… На мгновение Эстергому показалось, что он чувствует запах обгорающей человеческой кожи. Он задрожал и отвернулся.

— Что-то новое, — послышался спокойный голос Сатаяны. — Этого мы еще не фиксировали. К сожалению, опять фрагмент…

Эстергом поднял глаза. На экране билось перламутровое пламя. И тотчас в нем возникла целая вереница картин и образов, стремительно сменяющих друг друга. Пальмы на краю песчаной пустыни, залитой слепящим солнечным светом… Ярко-синее небо над песчаными холмами, и цепочка следов, убегающая вдаль. Лабиринты какого-то подземелья, красноватые языки факелов внизу. Прекрасное женское лицо, кажется, то же самое, что в первом кадре, но сейчас глаза сияют счастьем, губы раскрываются для поцелуя… Мрак, потом снова эта женщина в белых полупрозрачных одеждах; она спускается по мраморной лестнице к голубой, сверкающей на солнце воде… Кто-то ждет ее внизу. Снова мрак, быстрая смена лиц, ужасающих своим уродством. Чудовищные пытки… Извивающиеся в муках тела. Осужденных гонят на казнь. Толпы беснуются на площадях. Вдали — костры… Множество костров. Холодная луна освещает развалины. Темнеют пустые глазницы черепов… Волны бегут куда-то, и рядом с ними по серебряной лунной дороге бегут черные тени. Неподвижное тело, обернутое пеленами, опускают в золотой гроб… Желтый дым стелется низко над остовами мертвых домов, гниющие трупы на улицах… Гриб атомного взрыва, ослепляющая вспышка и снова трупы, ползущие куда-то уроды, тонущие в нечистотах трущобы… Какое-то лицо, удивительно знакомое Эстергому. Сатаяна? Да, конечно, Сатаяна, улыбаясь, глядит с экрана… Второй Сатаяна, напряженный и сосредоточенный, сидит рядом… Снова пляска пламени. Аудитория… Студенты склонились над записями. Чертежи на доске… Безликий лектор шевелит губами… Эстергому вдруг начинает казаться, что он присутствовал на этой лекции. Не он ли там в третьем ряду?… Картина резко меняется… Стол у распахнутого настежь окна. За окном мокрые ветви, капли дождя на пожелтевших листьях. На столе листы бумаги. Чья-то рука быстро покрывает их символикой математических формул. Формулы… Формулы… Они тоже удивительно знакомы… Эстергом пытается уловить их смысл… Снова это женское лицо… Эстергом вдруг осознает, почему оно так поразило его. Он когда-то видел эту женщину… Но когда и где?… Пламя, мрак, опять пламя и вдруг призрачный скелет, медленно плывущий в черном небе над белыми мраморными надгробиями…

Что-то похожее на стон проникает в сознание ошеломленного инженера. Он поднимает голову, оглядывается… Сведенное судорогой тело испытуемого выгнулось дугой над столом. Один из ассистентов придерживает его за ноги, другой за голову. Тубы спящего закушены до крови, лицо искажено мукой.

— Остановитесь, — неожиданно для себя кричит Эстергом, — прекратите сейчас же… Прекратите…

Крик прозвучал визгливо, резко и оборвался.

Послышался негромкий щелчок. Экран погас. Сатаяна внимательно всматривается в помертвевшее лицо инженера.

— Что с вами, друг мой?

Эстергом вытащил платок, принялся вытирать влажный лоб.

— Со мной ничего, но мне показалось, что он, — Эстергом указал на стол в центре зала, — что… это слишком мучительно. Посмотрите, что с ним?

— С ним? Ничего. Он спит…

— Но он… Я сам видел…

— Успокойтесь… Он ничего не чувствует. Все это, — профессор кивнул на экран, — скрыто глубоко в тайниках его мозга, и он сам не подозревает почти ни о чем. В клетках вашего мозга, может быть, хранятся записи пострашнее. Но вы тоже ничего не знаете о них… И это хорошо. Если бы было иначе, люди сошли бы с ума… от избытка информации, которая им в общем-то ни к чему… Человеку достаточно опыта своего поколения.

Эстергом встал, принялся ходить по лаборатории. Скосил глаза в сторону стола. Человек лежал неподвижно. Бледное, без кровинки лицо было спокойно.

— На вас подействовала запись, — мягко сказал Сатаяна. — Вы настаивали, и я вынужден был согласиться… Пока это великая неопределенность. Повторяю, я не знал, что нам удастся извлечь из него…

— Значит, моя аппаратура все-таки обеспечивает вам запись. — Голос Эстергома был хриплым от волнения.

— Hen, — улыбнулся Сатаяна. — Вы же видели. Это разрозненные фрагменты, кусочки мозаики… гигантской мозаики… А мне необходима непрерывная лента…

— Лента чего?…

— Назовем это скрытой информацией… Она хранится в каждом из нас за пределами сознания. Она — отражение опыта бесчисленных минувших поколений…

— Значит, то, что ни видели сейчас?…

— Да… В этих кадрах — опыт его предков. Каких-то очень дальних поколений. Все они давно-давно истлели, но в мозгу потомка хранится код пережитого ими… Реальный призрак минувшего… Нить, связывающая прошлое с будущим. Философы твердят, что нельзя установить историческую правду, что прошлое не поддается объективной проверке. Я хочу предложить новую методологию исторического анализа. Исходные данные в нас самих. Надо только расшифровать их…

Эстергом желчно рассмеялся:

— Ваш метод, если он не фикция, едва ли лучше других. Вы базируете его на анализе субъективных восприятий… Вы утонете в хаосе…

— Я буду оперировать суммой того, что вы называете «субъективными восприятиями». Сумма дает возможность взаимно прокорректировать и сопоставить субъективные оценки. И, кроме тою, информация, которую я извлеку, отражает некогда существовавшие объективные связи. Проинтегрировав ее, можно приблизиться к исторической истине более достоверно, чем это делают авторы «Всемирной истории».

— Но на экране был хаос. Как его использовать в ваших целях?

— Не забывайте, мы получили информацию из мозга… э… э… пораженного болезнью. В нем нарушены причинные связи и границы, отделяющие сознательное от подсознательного. Основа многих психических заболеваний в том и состоит, что информация, укрытая в подсознании, проявляется. Человек начинает отождествлять осознаваемое и подсознательное. В средние века о таких говорили: «Одержим дьяволом». Что ж, очень точное определение… «Дьявол» — информация, скрытая в подсознании. Прорыв ничтожной части ее в сознание превращает человека в безумца. Я говорил вам, в чем его болезнь? — Сатаяна коснулся обнаженной руки того, кто лежал на столе. — Небольшая часть полученной нами сегодня информации относилась к его недавнему прошлому. Помните руку, чертившую формулы? Кое-что можно сопоставить с его «второй ипостасью» — египетского жреца. Я отношу это к призыву из подсознания… Кто-то из его предков жил в эпоху Эхнатона… Кстати, и наших с вами предков можно отыскать в любой из минувших эпох — при Людовике Четырнадцатом, Аттиле, Катоне, Хефрене и так далее до великого оледенения включительно, а при желании и еще раньше. Так вот, можно думать, что его предок в эпоху Эхнатона — египетского фараона-реформатора — был жрецом…

— А та женщина?

— Извините, не знаю… Сегодняшняя запись любопытна… Появились какие-то новые фрагменты. Эпоха иная. Вероятно, раннее средневековье…

— Значит ли это, что его болезнь прогрессирует?

— Н-не думаю… Скорее случайная расшифровка того, что хранит подсознание.

— А если спросить его?

— Это невозможно. Вы забываете, с кем имеем дело.

— Если я вас правильно понял, профессор, при помощи аппаратуры, которую вы получили от меня, можно трансформировать в зрительные образы и какую-то часть информации, хранящейся в мозгу здорового человека…

— Только сопряженную с его личным опытом, относящуюся к сознанию. Причем не у каждого… У людей с сильной волей это пока не удается.

— Почему?

Сатаяна внимательно глянул на инженера поверх очков., Казалось, он колебался, объяснять пи дальше.

— Если вы рассчитываете на мою помощь, говорите все до конца, — настаивал Эстергом.

— Это сложный вопрос… Дело в индивидуальных качествах испытуемого, в мощности регистрирующей установки и, конечно, в разрешающей способности видеозаписи. Убежден, что при значительном увеличении скорости…

— Но мы на ее пределе…

— Значит, требуется принципиально иное конструктивное решение записывающего устройства.

Эстергом покачал головой:

— Я всего лишь инженер, а не волшебник. Мы с вами провели у экрана около двух часов. Сколько практически мгновенных импульсов мозга этого человека вы пытались сегодня расшифровать?

— Не более десяти…

— А точнее?

— Большая часть совершенно не расшифровывалась.

— От скольких были получены видеосигналы?

— Я не следил точно…

— Тогда я вам подскажу: от двух или трех.

Сатаяна вопросительно глянул на одного из ассистентов.

Тот наклонил голову в знак согласия:

— Проанализировано девять импульсов, профессор. Видеосигналы записаны от трех.

— Ну, вот, видите, — торжествующе крикнул Эстергом. — Три практически мгновенных импульса дали почти двухчасовой спектр видеозаписи. Три десятимиллионные доли секунды моя аппаратура «растянула» вам на два часа… Это ли не подтверждение относительности времени?

— Никто не спорит, ваша аппаратура превосходна, — тихо сказал Сатаяна, перестав улыбаться, — но поймите и вы — она не решает задачи. Тот фильм, который я демонстрировал вашему уважаемому патрону, — удачная расшифровка одного импульса, записанного старой аппаратурой. Там мгновение, как вы говорите, удалось растянуть на двадцать минут. Счастливый случай, не более. Один на миллион, а может быть, на миллиард. А я не хочу и не могу рассчитывать на счастливые случайности. Мне нужна расшифровка любого уловленного импульса или, по крайней мере, большинства их. И не только у моих пациентов, но и у… каждого человека.

— Вам удавалась расшифровка импульсов… как вы его называете… подсознания у психически нормальных людей?

— У людей, не являющихся… моими пациентами? Нет…

— А не означает ли это, что у нормальных людей «скрытая информация» — информация в подсознании вообще отсутствует?

— Нет.

— Почему?

— Вы, конечно, догадались, что за пламя билось на экране на протяжении большей части эксперимента? Пламя, из которого как бы рождались отдельные кадры видеозаписи?

— Вероятно, эффект интерференции — многократного суммирования каких-то изображений…

— Вы правы, и что из этого следует?

— Может быть, это нерасшифрованная часть видеозаписи?

— Браво! И для ее расшифровки нужны большие скорости. Не так ли? А видеозапись импульсов подсознания у людей, не относящихся к числу моих пациентов, дает только «пламя». «Пламя» с еще более высокой интерференционной окраской. Теперь вам ясно?

Эстергом кивнул и задумался. Профессор Сатаяна терпеливо ждал.

— На магнитную пленку записан весь сегодняшний эксперимент; не так ли? — спросил наконец Эстергом.

— Расшифрованные кадры автоматически скопированы на вторую пленку. Хотите просмотреть ее?

— Меня интересует полная запись в оригинале. Все, что мы видели на экране.

Сатаяна развел руками:

— Она стирается, вы ведь знаете…

— Стирается, когда готовят аппаратуру для следующего опыта.

— Какое это может иметь значение! Все, что удалось расшифровать, уже перенесено на копию.

— Кое-какое значение имеет. Мне нужна полная запись сегодняшнего эксперимента.

— Но…

— Никаких «но», господин профессор, если хотите экспериментировать дальше.

— Мсье Эстергом!

— Вам нужна более полная расшифровка записанных сегодня импульсов?

— Но это, насколько я представляю, невозможно. Повторить эксперимент не удастся…

— Разве я говорил о повторении? Нужна только полная запись в оригинале.

— У нас нет запасной пленки, и вы это превосходно знаете. У этого аппарата особая пленка. Вы дали только одну кассету. Завтра намечена еще серия опытов.

— Завтра утром вы получите другую кассету…

— Мсье Эстергом, я не хотел бы, чтобы записи такого рода выходили за пределы института…

— Но у вас остается копия расшифровки, а все остальное вы и так сотрете завтра или даже сегодня ночью.

— Зачем вам полная запись?

— Чтобы исследовать более детально структуру полей, которые моя аппаратура не расшифровала.

— Вы хотите сказать…

— Пока ничего не хочу сказать.

— Разве существует какая-нибудь возможность расшифровки той части записи, которая воспринимается как «пламя»?

— Не знаю… Пока ничего не знаю… Но чтобы продолжать поиски… решения, мне нужна пленка с полной записью эксперимента.

— Хорошо, — со вздохом сказал Сатаяна, — вы получите ее, но…

— Но?

— Если вам удастся… Если вам придет в голову самому заняться расшифровкой этой записи… я должен, я обязан предостеречь вас: это опасно… очень…

— Господин профессор, я не ребенок… И превосходно разбираюсь в возможностях телевидения и кино.

— Тем не менее то немногое, что вы видели сегодня…

Эстергом презрительно усмехнулся:

— Подействовало на меня, хотите сказать?

Сатаяна печально покачал головой:

— Люди привыкли к конкретным вещам, друг мой, конкретным и конечным. Как этот стол, комната, эта аппаратура, в конце концов. А сейчас мы с вами на краю бездны. Бездны бесконечности… Вдумайтесь хорошенько… Весьма возможно, что с самой записью вам ничего не удастся сделать… Я уже пробовал всякими путями… Поэтому и убежден, что необходимо еще более увеличить скорость самой записи. Но если бы расшифровка удалась…

— Если бы она удалась, — как эхо повторил Эстергом.

— Распахнулось бы окно в бесконечность — бесконечность эпох, поколений, человеческих судеб, страстей, стремлений, характеров, человеческих жизней от рождения до могилы во всей неприкрытой трагической сущности каждого индивида… Бесконечность космоса ничто перед этой прерывистой бесконечной цепью разума. Где ее истоки, где тот океан, в который она ране или поздно вольется? Каждый из нас выскакивает на мгновение, как чертик из коробочки, из неведомого бесконечного потока и почти тотчас навсегда исчезает в нем. Это мы называем жизнью… Мы почти не задумываемся о том, что было «до», и в сущности нас мало тревожит, что будет «после». Но поток течет где-то за пределами нашего «я»… Вынырнув из него, мы несем в себе информационный код минувшего, а может быть, и грядущего. Фрагменты его страшны, чудовищны, бессмысленны. Вы имели возможность убедиться. А целое? Оно гораздо страшнее. При встрече с ним разум индивида может не выдержать…

— Тем не менее вы ищете подступы именно к «целому»? — прервал Эстергом. — К маленькому «целому», составляющему сущность живого индивида, и к «Целому» с большой буквы — к тому, что, как вы полагаете, хранится в «подсознании» живущего поколения.

— Нет-нет, — живо возразил Сатаяна, — меня интересует лишь второе… Я хочу проникнуть только в него, хотя… не уверен, что хватит сил. Что мой собственный мозг справится… Поэтому предостерегаю и вас… А первое я целиком уступаю вашему патрону. Оно годится лишь на сценарии. В дальнейшем оно, возможно, приобретет какую-то объективную ценность, отразившись в подсознании потомков; станет критериями нашей эпохи, если человеческий род будет продолжаться… А сейчас… Впрочем, мы отклонились от темы… Я хотел вам только сказать…

— Он просыпается, профессор, — послышался голос одного из ассистентов.

— Увезите его в палату, — приказал Сатаяна.

— Постойте, — поднял голову Эстергом, — я все-таки хотел бы поговорить с ним.

— Он ничего не помнит. И кроме того…

— Знаю… Но мне хотелось бы задать ему несколько вопросов. Для дальнейших поисков решения…

— Вы трудный компаньон, Эстергом. Извините.

— Вы знали об этом, профессор.

— Знал, — сказал без улыбки Сатаяна. — Задайте ваши вопросы. Но не много. Это был… особый наркоз. Больной еще слаб.

Человек на столе открыл глаза. Взгляд его обежал лабораторию и задержался на Эстергоме.

— Здравствуйте, — сказал Эстергом. — Как вы себя чувствуете?

— Кто этот человек, профессор? — дрожащим голосом спросил больной. — Я просил вас не приглашать посторонних на ваши сеансы. Он, конечно, из газеты?

— Это… мой коллега, — мягко улыбаясь объяснил Сатаяна. — Я пригласил его для консультации.

— Зачем? Я всецело полагаюсь на ваши методы лечения. Зачем вы его пригласили? — Голос больного окреп, стал резким и крикливым.

— Он — крупный специалист в своей области, и я полагал…

— Уж не думаете ли вы, что я оплачу эту консультацию, — закричал больной, — как бы не так!

— Но я и не возьму с вас платы, — сказал Эстергом.

— А мне не нужны ваши подачки, — продолжал кричать больной, — Вы знаете, с кем имеете дело?

— Он все знает, — возможно мягче сказал Сатаяна. — Мы хотим э… э… скорее поставить вас на ноги. Вас ждет работа, важная работа, не так ли?

— Да-да, конечно, — вдруг согласился больной. — Конечно, вы правы, профессор. Благодарю вас. Как вы находите мое состояние сейчас?

— Вам лучше, разве вы сами этого не чувствуете?

— Да-да, конечно. А как по-вашему? — Теперь глаза больного были устремлены на Эстергома. Инженер содрогнулся: такую прочел в них тоску и мольбу.

— Я… согласен с профессором Сатаяной, — хрипло пробормотал Эстергом. — Позвольте, однако, задать вам несколько вопросов.

— Конечно, конечно…

— Я предлагал профессору применить одно средство, но, прежде чем решать окончательно, хотел бы узнать… Скажите: когда вы думаете о работе, о вашей незавершенной работе, вам не изменяет память?

— Нет… Пока нет… Но я не могу долго думать о ней… Начинается боль… Безумная головная боль…

— И вы не забываете формул, которыми пользовались при расчетах?…

— Разумеется, нет, они всегда у меня в голове.

— Превосходно, припомните одну из них. Любую…

— Мне придется написать. На чем?

Сатаяна сделал знак ассистентам. Один поднес к груди больного папку с приколотым листом бумаги, другой вложил в правую руку карандаш.

— Что же написать? — спросил больной, внимательно глядя на Эстергома.

— Что хотите. Любую последовательность формул, какой-нибудь вывод… Я не специалист в вашей области, но, если понадобится, мы с профессором проверим потом по справочнику…

— Едва ли вы сможете проверить меня по справочнику, — прошептал больной, приподняв голову и быстро покрывая лист бумаги строками математических символов.

Эстергом внимательно следил за движениями его руки.

— Можете взять это, — сказал больной, откидывая голову на подушку. — Здесь довольно сложный вывод одной формулы, касающейся… Впрочем, неважно, чего она касается… Я сознательно не довел вывод до конца… Но любой физик вам подтвердит, что тут все верно… Хотя далеко не каждый догадается, какие отсюда следуют выводы…

Карандаш выпал из его ослабевших пальцев и покатился по полу.

— Благодарю, — сказал Эстергом, беря листок с формулами. — Чтобы проверить вашу память, поступим так: завтра, не заглядывая в эти записи, вы попробуете повторить вывод… Потом мы с профессором сравним результаты. Сумеете повторить всю эту запись на память?

— Не задумываясь, в любой момент, даже если разбудите меня среди ночи…

— Превосходно. Теперь следующий вопрос: вы любите читать? Разумеется, я не имею в виду чтение научных публикаций…

Больной усмехнулся:

— Уже много лет у меня не оставалось времени для такой чепухи. Здесь, в клинике профессора, я мог бы позволить себе, но профессор утверждает, что моей бедной голове необходим полный отдых…

— Разумеется, — кивнул Эстергом. — А теперь скажите: когда вы последний раз были в Египте?

Сатаяна предостерегающе поднял руку, но Эстергом сделал вид, что не заметил этого жеста.

Лицо больного выразило удивление.

— В Египте? — повторил он. — Почему именно в Египте, а, например, не в Мексике?… Впрочем, это не имеет значения. Я никогда не был ни в Мексике, ни в Египте…

— Но вам, конечно, хотелось бы побывать там?

— Не думал об этом… Может быть, в молодости. Последние годы я был слишком занят. А впрочем… Египет… Это интересно… Иногда мне снится что-то такое… К сожалению, не могу сейчас припомнить…

— Постарайтесь…

— Достаточно, коллега, — резко прервал Сатаяна. — Наш пациент утомлен. На сегодня довольно. Отвезите его.

Яростный взгляд профессора сверлил в упор лицо Эстергома. Когда двери лаборатории задвинулись за тележкой, увозившей больного, Сатаяна дал волю своему гневу.

— Вы сошли с ум, — закричал он, прижимая руки к груди. — Как вы могли?… Извините меня, но за каким дьяволом вы суетесь не в свое дело?

— Но вы же разрешили…

— Я считал вас умнее… Или вы… э… э… вздумали проверять меня?

— Я проверял только самого себя, — тихо сказал Эстергом. — А он… Разве вы рассчитываете вылечить его, профессор?…

— В данном случае это не имеет значения. Своими вопросами вы могли ускорить развязку. И я еще не уверен, что не ускорили… Он не знает диагноза, не подозревает о расстройстве своего сознания, о том, что как личность он перестал существовать…

— Но…

— Молчите… Я должен сохранить его… Он мне необходим для… продолжения. Имейте в виду, больше никаких встреч с этим человеком… Формулы, которые вы заставили написать его…

— Повторять их не придется. Достаточно того, что он написал сегодня.

— Объясните по крайней мере: зачем вам все это понадобилось?

— Вы, пожалуй, не поверите, если скажу, что затем, чтобы помочь вам.

— Не поверю…

— Напрасно. Я хотел понять, кто из нас троих более безумен…

«Действительно, кто из нас троих более безумен?» — думал Эстергом, возвращаясь к себе по пустынным бульварам еще не проснувшегося огромного города. Стук шагов по бетону разносился в предрассветной тишине. Какие-то одинокие фигуры маячили на далеких ярко освещенных перекрестках. За деревьями с шелестом проносились невидимые машины.

— Все-таки ко же?… Этот несчастный человек, ставший объектом безумных экспериментов маньяка? Или Сатаяна, одержимый манией всезнания, который пытается лишить людей последнего, что у них осталось, — права на свой собственный внутренний мир?… Или он — инженер Эстергом — конструктор электронного оборудования, при помощи которого Сатаяна надеется осуществить вивисекцию человеческого сознания? Все они безумны… И безумен мир, в котором возможно такое. Сатаяна это уже понял. Он не говорит о безумцах… Он делит людей на своих пациентов и тех, которые его пациентами еще не стали. Но могут стать в любой момент…

Ложь — все эти разговоры о поисках объективной исторической истины: ее просто не существует. Может быть, ложь и то, что образы, схваченные видеомагнитной пленкой, живут где-то в тайниках мозга. Разве не могут они быть порождением болезни, наркоза?… Сатаяна упоминал об «особом наркозе»… И, в конце концов, чьи мысли были схвачены и расшифрованы сегодня: только ли того, кто лежал на столе, или и тех, кто присутствовал при эксперименте? Ведь он — Эстергом — лучше других ориентируется в возможностях своей аппаратуры… Перед человеческой мыслью любые экраны бессильны. Пока бессильны. Значит…

Формулы на экране — это, конечно, тот… Его мысли… Очнувшись, он очень точно повторил их на листе бумаги. Но какое совпадение: эти формулы служат для расчета скоростей видеомагнитной записи. Похоже, что он до того, как попал в клинику Сатаяны, занимался той же проблемой, которой вынужден сейчас заниматься Зстергом. Он не довел вывод до конца… Эстергом тоже не довел… Не сумел… Получалась неопределенность… Но кажется, этому человеку удалось пойти дальше?… И он сказал что-то о выводах, которые не каждый сумеет сделать. Кто же он, безумец или гений? И кем он был, почему Сатаяна скрывает его имя?

А образ этой женщины? В чьем мозгу он отпечатан? Почему она показалась Эстергому странно знакомой? Почему, почему?… Тысячи «почему» породил этот проклятый эксперимент!..

И формулы… почему именно они оказались расшифрованными… Только они из бесконечности иных?…

Эстергом остановился, вытащил из кармана листок с формулами, перечитал. Задумался. Еще раз перечитал… Где-то в глубине сознания рождалась мысль… Она еще на успела облечься в математические символы, но Эстергом уже понял: пришло решение.

— Да, конечно, существует еще одна возможность. — Теперь он разговаривал вслух сам с собой. — Скорость записи увеличивать не обязательно. Можно пойти иным путем, совершенно иным. Этот человек подсказал мне… Чертовски просто… Как раз то, чего добивается Сатаяна. Вот оно, это решение…

Эстергом присел на край бетонной дорожки. Несколько строк, и вывод закончен. Окончательную формулу он заключил в жирную рамку. Эти несколько символов — ключ, которого ждет Сатаяна. Ключ к внутреннему миру человека. Ключ, которым можно распахнуть окно в бесконечность всезнания. Или бесконечность непроницаемого мрака? Или это одно и то же?… Впрочем, теперь не трудно убедиться. Хотя бы с помощью видеомагнитной ленты, взятой у Сатаяны. Ленты с записью ночного эксперимента. Формулу на всякий случай надо уничтожить… Теперь он ее уже не забудет. И скорее в лабораторию! Надо успеть все сделать до прихода сотрудников…

На какое-то мгновение он заколебался. Неужели тут кет ошибки? И он действительно на пороге?… На пороге неведомого. Чем бы это ни обернулось в дальнейшем для человечества и его самого, он должен убедиться, должен переступить порог. А Сатаяна? В конце концов, можно будет и не разрывать ему всего…

Эстергом разорвал на мелкие клочки листок с фота пулами, подбросил обрывки вверх и побежал в глубь темного лабиринта улиц. Порыв утреннего ветра подхватит клочки бумаги, понес их над пробуждающимся городом все выше и выше в светлеющее небо.

В полдень профессора Сатаяну вызвали к телефону. Звонил Валлон… Сатаяна выслушал не прерывая, только чуть заметно покачивал головой. Лицо его оставалось непроницаемым. Наконец Валлон умолк. Молчал и Сатаяна.

— Алло, — донеслось в трубку, — поняли вы, что произошло?

— Понял, — сказал Сатаяна. ~ И очень сожалею. Прошу принять мое глубокое соболезнование. Мсье Эстергом был талантливым инженером…

— Вы полагаете, что это уже… конец? — помолчав спросил Валлон.

— Судя по тому, что вы рассказали, — да… Разумеется, я приму его в свою клинику, ко ничего не могу обещать… Ничего… Вас интересует возможная причина?… Трудно сказать… Кажется, он слишком много работал… Может быть, это… В конце концов, никто из нас не гарантирован от подобного… Никто, господин Валлон. Нет, нет… Надеюсь, наше с вами джентльменское соглашение остается в силе. Люди уходят, но проблемы остаются… Кстати, я слышал, что у Жака Эстергома был способный помощник… Да-да… Может быть, он?…

Геннадий Гор Великий актер Джонс[10]

1

Сестра моя Анна, задержав меня в передней, сказала с таинственным видом:

— Филипп, тебе только что звонили.

— Кто?

— Эдгар По.

— Каком-нибудь болван, которому нечего делать? На узком брезгливом лице Анны появилось страдающее выражение. Оно появлялось всегда, когда я бывал раздражен и несдержан.

— Нет, — сказала Анна тихо. — Голос был мечтательный и необычайно красивый. Вероятно, это и был Эдгар По.

— Уж скорее Хемингуэй или Фолкнер. Эдгар По умер больше ста лет тому назад.

— Но разве у него не мог оказаться однофамилец?

— Да, какой-нибудь аферист или любитель автографов. Уж эти мне красивые и мечтательные голоса!

Я снял пальто, повесил его и, не глядя на обиженную Анну, прошел в кабинет, сел за стол и стал просматривать журнал «Новости физических наук».

В дверь постучалась Анна.

— Тебя к телефону, Филипп.

— Кто?

— Опять он.

— Кто он? Почему ты молчишь?

— Эдгар По, — сказала Анна прерывающимся от волнения голосом.

— Этот болван?

Я вышел в коридор, где стоял телефон, снял трубку и крикнул раздраженно:

— Слушаю!

Необычайно красивый и задумчивый голос произнес:

— Здравствуйте, Дадлин. Вы узнаете мен?

— Нет, не узнаю.

— С вами говорит Эдгар По.

— Какой По?

— Автор «Падения дома Эшер».

— Бросьте дурачиться. Вы знаете, с кем вы говорите?

— Знаю. С профессором Дадлиным, создателем физической гипотезы Зигзагообразного Хроноса.

— Откуда вы говорите? — спросил я, подозревая, что меня разыгрывает кто-нибудь из студентов, не сдавших мне зачет.

— Я не могу назвать координаты, — услышал я. — Они еще не вычислены.

В голосе отвечающего прозвучала трагическая нотка, от которой мне стало не по себе. На минуту мой невидимый собеседник исчез, словно бы в волнах времени, и затем снова появился.

— Я нахожусь в движении, в очень быстром движении, — донеслось до меня, я мчусь к вам, Дадлин. Где вы? Ради бога, где вы? Назовите ваш адрес.

— Город Эйнштейн. Улица Диккенса, 240.

— Город Эйнштейн? В какой стране он находится? Я не вижу его на географической карте.

— Болван! — выругался я. — Эйнштейн самый знаменитый город. Невежда! Кто вы?

— Эдгар По.

— Я не верю в воскрешение мертвых.

— Дадлин, почему вы разговариваете со мной таким тоном?

— Извините. Я начинаю догадываться. На днях я читал, что одна из самых крупных студий ставит биографический фильм «Эдгар По».

— А что такое фильм, Дадлин? Впервые слышу это странное слово.

— Я понимаю, — сказал я, — вы хотите войти в свою роль. Но при чем тут я? Я не биограф Эдгара По, я только физик.

Желая отделаться от странного собеседника, я выкрикнул известную каждому спасительную формулу, я проговорил быстро:

— Жму руку.

А затем повесил трубку.

2

Мою гипотезу признали все, даже самые консервативные ученые, но, в сущности, ее никто не понял до конца.

Десятки энтузиастов работали в своих лабораториях, одни из них, ища экспериментальных подтверждений моих дерзких идей, другие столь же неоспоримой возможности посрамить меня и доказать мою полную несостоятельность.

Среди тех и других выделялся некий Самуил Гопс, техник, считавший себя крупным специалистом, не то мой друг и сторонник, не то мой тайный враг и недоброжелатель. Я не доверял ни ему, ни его слишком суетливому энтузиазму. Этот «экспериментатор» — из уважения к подлинным специалистам беру в кавычки это слово — позволил себе слишком свободное и фамильярное отношение к историческим фактам и все якобы ради истины, самой сложной и причудливой из всех истин. Он «вызвал» какого-то писателя, жившего в первой половине XIX века, и, пока опыт не был доведен до конца, держал имя этого писателя в тайне. Мне пришла в голову нелепая и наивная мысль, достойная скорей жителя верхнего палеолита, чем современного ученого: не по «вызову» ли этого самого техника-изобретателя Гопса Эдгар По, преодолев время, осчастливил меня разговором? Уж не удалось ли Самуилу Гопсу создать телефон, способный соединить два разных столетия, как две разные квартиры?

Здравый смысл, появившийся на свет, вероятно, с первым ученым, нашептывал мне: «Тебе, наверное, звонил артист, исполняющий роль великого романтика и фантаста».

Впрочем, никто так не любил говорить о здравом смысле, как Самуил Гопс. Здравый смысл — это и был тот бог, которому Гопс, по его словам, служил и молился. Вздорный, нелепый человечек, посвятивший себя одной из самых точных и строгих наук.

С Гопсом я а этот раз встретился в вестибюле института. У Гопса было круглое лунообразное лицо и чрезмерно короткие, не пропорциональные телу руки.

— Добрый день, Дадлин, — приветствовал он меня, — пытаясь дотянуться своей короткой рукой, — К вам обращался с просьбой о встрече один знаменитый писатель, живший в первой половине XIX века?

— Эдгар По?

Гопс встревоженно оглянулся, затем укоризненно покачал головой.

— Ну зачем так громко? Это имя лучше не называть вслух. И потом, согласно вашей гипотезе…

— О гипотезе поговорим в другое время. Да, он обращался.

— И вы, надеюсь, не отказали ему в его просьбе?

— Почти отказал.

— Напрасно! Я вызвал этого писателя, чтобы дать экспериментальное подтверждение вашей гипотезе. Учтите старинные нравы и обидчивый характер писателя. Надеюсь, не в ваших интересах помешать необычному опыту?

— Откуда я мог знать, что это он? У меня были все основания предположить, что это артист, исполнитель роли в биографическом фильме.

— Вы не так уже далеки от истины, — сказал Гопс, делая загадочный жест своей короткой, как у младенца, рукой.

— Что вы хотите сказать? — спросил я.

— Я хочу сказать, что он и то и другое. Писатель и артист, исполнитель роли, слились в парадоксальном единстве…

— Нельзя ли без загадок, Гопс? — сказал я.

— Пока не закончен опыт, нельзя.

Взглянув на ручные часики, а затем, словно не доверяя им, на большие стенные часы в вестибюле, Гопс вдруг заторопился и исчез за дверями лифта.

3

Я только что поужинал вместе с сестрой своей Анной и вышел в коридор выкурить сигарету. Анна не выносила табачного дыма. И я, как школьник, всегда курил, прячась от нее.

Зазвонил телефон.

— Слушаю, — сказал я, сняв трубку.

— Извините, — услышал я знакомый голос, — вас снова потревожил Эдгар По.

— Какой По? — спросил я, едва сдерживая себя от ярости. — Настоящий Эдгар По или тот, которого исполняет артист Джонс!

— А кого из них вы хотели бы видеть? — эти слова долетели до меня, словно с трудом преодолевая время и пространство.

— Вы хотите заставить меня поверить в переселение душ? Вы аферист, шарлатан или сумасшедший!

— Спокойнее, спокойнее, Дадлин, — услышал я, — Не нужно волноваться. С вами говорит человек, преодолевший время. Я уже близко от вас, Филипп. Ждите. Завтра в этот час я буду у ваших дверей.

Весь следующий день я провел в ожидании назначенного мне часа. Где бы я ни был, я беспрестанно думал о нем, об Эдгаре Аллане По, назначившем мне свидание вопреки законам времени и пространства.

Разумеется, это был злой и настойчивый шутник, решивший позабавиться надо мной, а заодно и над моей гипотезой Зигзагообразного Хроноса. Моей гипотезе не везло именно потому, что ее слишком быстро признали. Почти все, не исключая специалистов, слишком упрощенно и вульгарно поняли ее сущность. Экспериментаторы шли по ложному пути, ища подтверждения истины, самой капризной и парадоксальной из всех истин. Пожалуй, никто из них так меня не раздражал своей туповатой прямолинейностью, как Самуил Гопс со своими короткими и упрямыми руками.

Он опять остановил меня возле лифта, когда я собирался подняться в свою лабораторию.

— Эдгар звонил вам? — спросил он, приблизив ко мне свое лунообразное лицо и переходя не конфиденциальный шепот. Изо рта его дурно пахло. И я чуточку отпрянул.

— Какой Эдгар?

— Эдгар По.

— Помилуйте, откуда, когда и как он мог мне звонить, или время пошло в обратную сторону?

— И это говорит Дадлин, создатель гипотезы Зигзагообразного Хроноса, гипотезы, которая с моей помощью скоро станет теорией. Вам же известно, для чего я вызвал его? Пусть другие экспериментаторы возятся с элементарными частицами, я рискнул на неизмеримо более сложное, и все во имя вашей идеи!

— Но поняли ли вы мою идею? Все, что вы говорите, похоже на бред.

И тут Самуил Гопс (он не отличался ни остроумием, ни хорошими манерами) протянул мне свои короткие руки, а затем сказал:

— Бредить могу я, а не мои руки. Они отличаются завидной трезвостью и настойчивостью, как я не раз уже доказал.

Это лучшее, что он мог сказать. Действительно, его руки всегда производили на меня сильное впечатление.

Я вошел в лифт, нажал на кнопку и стал медленно отдаляться от своего слишком напористого собеседника.

День мне показался медлительным и длинным. Хотя все мое существо сопротивлялось и возражало, я все же поминутно смотрел на ручные часы, боясь опоздать на невозможное свидание.

Никогда я так не спешил домой, как в этот день. Анны, к счастью, не оказалось дома. Она ушла к подруге, по-видимому, на весь вечер, и я был один.

Сидя в кабинете, я прислушался. Дверной звонок прозвучал с опозданием всего лишь на две минуты. Я открыл дверь. У порога стоял низенький человек с вульгарным самодовольным лицом провинциального актера. Он стоял молча и смотрел на меня крохотными поросячьими глазками.

— Вы ко мне? — спросил я.

— Да.

— Кто вы?

— Эдгар, — ответил он тихо.

Я смерил его взглядом и спросил, не скрывая насмешки;

— Уж не Эдгар ли Аллан По?

— Эдгар Джонс, — ответил он. — Исполнитель роли По в биографическом фильме.

— Это вы звонили мне по телефону?

— Я.

Я пожал плечами и провел актера в свой кабинет. Не мог же я захлопнуть дверь перед самым его носом, хотя и испытывал сильное искушение. Не нравились мне его крохотные глазки, и весь он с ног до головы и особенно его нос, сизый нос пьяницы и дешевого балагура.

Я еще раз посмотрел на него и сказал:

— Ничуть не похожи вы на Эдгара По. Как могли поручить вам исполнять эту роль?

Гость сел в кресло по ту сторону письменного стола возле камина и закурил сигару.

— Находите, что не похож? — спросил он сипло. — А вот режиссер Ингрем другого мнения. Он мной доволен. Вполне! Когда посмотрите фильм, вы меня не узнаете.

— Грим, — сказал я.

— Нет, — возразил он без всякого смущения. — Не только работа искусного гримера. Талант тоже.

— Скажите, а что привело вас ко мне?

— Меня направил к вам изобретатель Гопс. Он же, возможно, и убедил режиссера Ингрема поручить мне исполнение главной роли. Ах, замучили меня Ингрем и ваш Гопс, особенно Гопс.

— А при чем тут Гопс? Какое ему дело?

— Это и для меня загадка. Надеюсь, вы поможете мне ее разгадать. Мне говорили, что Гопс выполняет ваше поручение.

— Это не совсем точно. Он ищет экспериментальных подтверждений моей гипотезы. Но он находится на ложном пути.

— Не думаю, — сказал Джонс.

— Как вы можете судить о тонкостях современной физики, вы, провинциальный актер.

— Когда закончат работу над монтажом фильма, меня будет знать весь мир.

— Вы не преувеличиваете?

— Нисколько.

Облачко табачного дыма закрыло его лицо. И в тот же миг все погрузились во тьму. Голос из тьмы, невидимый голос, спросил меня:

— Что случилось? Почему темно?

— Не знаю. По-видимому, перегорела электрическая лампочка. Сейчас проверю.

Только через минуту я спохватился и сообразил, что это был другой голос, не голос актера Джонса, а голос того, кто говорил со мной по телефону.

От волнения руки мои плохо повиновались. И когда я включил наконец запасную лампочку, я растерялся. В кресле вместо Джонса сидел совсем другой человек. Это был действительно Эдгар По. Превращение было не только психическое, но и физическое. Большие задумчивые глаза смотрели на меня. Лицо удлинилось. Фигура стала гибкой и стройной.

— Это вы, Джонс? — спросил я.

— Нет, — услышал я мечтательный и красивый голос. — На этот раз уже не Джонс, а Эдгар Аллан По.

— По? Эдгар Аллан По? Этого не может быть. Он усмехнулся и не стал убеждать. Он сидел напротив меня. Часы на моей руке подтверждали, что время не стояло на месте и секунды текли, превращаясь в минуты, обновляя всегда куда-то спешащее бытие. Он сидел с таким видом, словно у него не было никаких дел и забот ни в настоящем, ни в прошлом, ни в будущем, и он был освобожден от всех обязанностей, свойственных человеку.

Прошел час, а он все сидел. О чем он говорил со мной? Почти ни о чем. Сделал два или три каких-то незначительных замечания, относящихся к трезвой обыденности электрического света.

— Я предпочитаю колеблющийся свет свечей, — сказал он. — В вашем мире невозможен ни Рембрандт, ни Бетховен. Слишком все отчетливо… И я тоже здесь невозможен, здесь, в вашем мире, где нет теней.

— А в вашем? — спросил я.

Он оставил мой вопрос без ответа. После паузы, длившейся слишком долго, он прочел отрывок из своего стихотворения «Улялюм»:

Разговор наш был грустный и серый,
Вялых мыслей шуршал хоровод,
Тусклых мыслей шуршал хоровод…

— Разве мы говорили? — спросил я. — О чем?

— Почти нет, — ответил он. — Все же между нами столетие, Дадлин.

— Но вы здесь, — сказал я. — Я могу дотронуться до вас рукой.

— Не нужно, — отстранил он мою руку.

— Надеюсь, вы все же не призрак?

— Я слишком толст и вульгарен для призрака. Не правда ли? — Сказав это, он достал носовой платок из кармана и провел им по лицу, словно стирая грим.

И в то же мгновение он снова превратился в Джойса, превратился при электрическом свете у меня на глазах, не погружаясь в сумрак. На вульгарном лице играла самодовольная улыбка.

— По-видимому, все-таки грим, — сказал я.

— А может, талант? — спросил он.

— Талант, талант. Все твердят это слово, и, в сущности, никто толком не знает, что это такое.

— Таланту нужны тени, сумрак, как Рембрандту. Ну, как я сыграл?

Я промолчал. Если это только не было шарлатанским трюком или обманом чувств, передо мной сидел гений.

Я проводил Джонса до дверей, с изумленным недоверием разглядывая его стереотипную вульгарную фигуру.

4

Самуил Гопс протянул мне свою короткую толстую руку и, доверительно приблизив лицо, спросил:

— Ну, как Джонс?

— Выдающийся актер, — сказал я.

— А по-моему, посредственность.

— Но он буквально на моих глазах превратился в По. Ни на сцене, ни на экране мне не доводилось видеть таких превращений.

— Вульгарен. И глуп, — сказал Гопс.

— Да, пока он был Джонсом, но когда он превратился в По…

— Превратился? Не он превратился, а я его превратил. Согласно вашей гипотезе…

— О гипотезе в другой раз. Сейчас меня занимает этот феномен. Кто этот Джонс?

— Точка, где пересеклись зигзагообразные линии. Согласно вашим подсчетам…

— Довольно, Гопс. Вы очень произвольно и неряшливо толкуете мою гипотезу. Кто Джонс, спрашиваю, кто он, сумевший…

— При чем его умение? Он точка, в которой пересеклись — Неужели вы не догадались, что в вашем кресле сидел настоящий По. Согласно вашим вычислениям…

— Довольно, Гопс, хватит меня дурачить. Я хочу посмотреть фильм, поставленный Ингремом. Ваши попытки подтвердить мои идеи… я, разумеется, их ценю. Но вы на ложном пути. Позвоните Ингрему.

Гопс набрал номер и крикнул в трубку:

— Ингрем? Это Гопс говорит. Нам с Дадлином хочется взглянуть на ваш материал. Завтра? Нет, безусловно, сегодня. Через полчаса будем у вас на студии.

Ровно через полчаса мы были там. Ингрем почему-то не пожелал возиться с нами. Сославшись на занятость, он ушел в монтажную, поручив одному из своих ассистентов объяснять то, что едва ли можно было объяснить на языке здравых реальных фактов и обыденной логики.

Самуил Гопс сел со мной рядом в кресло с таким видом, словно он был главным постановщиком фильма.

— Главное — настойчивость и упорство, — сказал он, загадочно усмехаясь. Это безусловно. С их помощью я преодолел закон природы и вытащил его со дна прошлого.

— Вы имеете в виду этого провинциального актера с поросячьими глазками?

— Нет, того, другого, кто жил сто с лишним лет тому назад.

— Опять принялись за свое? Чушь! Бред!

— Но, согласно вашим подсчетам, координаты…

— Перестаньте! Вы ровно ничего не поняли. Моя идея не имеет ничего общего с вашей жалкой метафизикой.

Я взглянул на Гопса, Недоверчивая усмешка кривила его лунообразное лицо.

— Метафизикой? — сказал он. — Сейчас вы разубедитесь. — И показал на экран своей короткой, как сарделька, рукой.

5

— Ну, что вы скажете теперь? — спросил меня Гопс, когда с экрана исчез последний кадр фильма и в зале снова горел трезвый будничный свет.

— Что я могу сказать. Джонс гений. Я никогда не видел подобной игры. Это было полное превращение в другого, некогда существовавшего человека. Настоящий, подлинный Эдгар По, бесподобным мастерством актера возвращенный нам из прошлого.

Гопс рассмеялся несколько наигранным смехом.

— Вам кажется это смешным? — спросил я.

— Еще бы, — ответил он. — Создатель гипотезы Зигзагообразного Хроноса твердит мне об актерской игре, когда речь идет о физическом явлении, предусмотренном его собственной гипотезой. Это был не Джонс, игравший знаменитого писателя, а сам Эдгар По. Пересечение зигзагообразных сил в точке «Д» в данном случае — актер Джонс…

— Довольно пошлостей! — перебил я его. — Мне смешно, когда вы начинаете комментировать мою статью, ничего в ней не поняв. А вот и сам Эдгар Джонс!

Актер сидел в углу рядом с ассистентом. Увидев меня, он кивнул. Лицо его мне показалось смущенным.

— Джонс, — крикнул я, — вы совершили чудо.

— Чудо совершил не я, — сказал актер, — а Самуил Гопс. Согласно вашей гипотезе…

— В таком случае, чудо совершил я, — сказал я, — и я могу рассчитывать на половину вашего гонорара?

По-видимому, Джонс был лишен чувства юмора и не понял моей шутки. Лицо его стало озабоченным, как перед кассой, где получают деньги.

В зал вошел режиссер Ингрем, Он легко нес свое большое и красивое тело. Подойдя ко мне, он сказал:

— Боюсь, что наш фильм не понравится зрителю, Дадлин.

— Почему?

— Он слишком реален и будничен. Нам удалось восстановить время почти с документальной точностью, но мы не сумели избежать той монотонности, которой не выносит зритель. Жизнь знаменитого писателя — такая, какой она была. Без прикрас.

— Но вы сами довольны?

— Как вам сказать? Не совсем. И кроме того, я замучен. Он показал взглядом на Гопса, разговаривавшего в эту минуту с артистом, и сказал тихо:

— Больше всего меня измучил этот слишком напористый человек.

— Гопс? А какое отношение он имел к постановке фильма?

— Всюду совал свой нос. И всегда от вашего имени. Ведь в основу фильма положена ваша теория Зигзагообразного Хроноса.

— Как это понять?

— Не вам у меня, а мне у вас нужно просить объяснения. Гопс уклонялся от них, ссылаясь на чрезвычайную сложность вашей теории, имеющей отношение к обратному ходу времени. Короче говоря, он намекал на то странное обстоятельство, что роль Эдгара По исполнял не только Джонс, но и сам По, приходивший ему на помощь…

— Какая чепуха! По умер в первой половине XIX века…

— Я тоже убежден в этом, но Гопс… Впрочем, не стоит его упрекать. Только благодаря его напористости нам удалось добиться от Джонса такого сильного и талантливого исполнения. Мои ассистенты считают, что Гопс применил какие-то химические стимуляторы, действующие на воображение актера. Перед каждой съемкой Гопс не отходил ни на шаг от Джонса. Возможно, действие стимуляторов…

— Сомнительно, — прервал я его.

— А чем объяснить превращение? Только ли талантом? Как понять хотя бы такой факт: крошечные глазки Джонса превращались в большие умные глаза Эдгара По, менялась фигура. Впрочем, вы сами могли в этом убедиться, смотря фильм.

Он замолчал. К нам приближался Гопс, держа за руку Джонса.

— Помирите нас, — говорил Гопс. — Джонс обижается на меня, что я не хочу признать эксперимент законченным. Смешно! Джонс хочет остаться Джонсом, он не хочет окончательно превратиться в По.

6

Моей сестре Анне не везло. Ей чертовски не везло. Все молодые люди, которые за ней ухаживали, покидали ее спустя месяц или два после начала знакомства. Я не мог этого понять, Анна казалась мне хорошенькой и неглупой девушкой, сердечной, скромной, возможно даже самоотверженной.

Шли годы. К Анне незаметно подкрадывалось увядание, предвестник скорой и преждевременной старости. И никто из родных и знакомых уже не думал, что она выйдет замуж.

Я был очень удивлен, когда однажды утром Анна сказала мне смущенно:

— Филипп, сегодня вечером придет мой жених. Я хотела бы тебя с ним познакомить.

— Жених? — пробормотал я. — Ты бы хоть предупредила меня раньше и записала на бумажке его имя. Ты же знаешь, что у меня плохая память на имена.

— Его имени ты не забудешь. Оно очень известно.

— Известно? Ну, тогда назови.

— Эдгар По.

— Ты с ума сошла. Он умер сто с лишним лет назад.

— Возможно, это его однофамилец. Но ты с ним знаком. Он тебе много раз звонил. И когда тебя не было дома, он разговаривал со мной. Однажды он назначил мне свидание.

— И ты не отказала ему?

— У него такой красивый мечтательный голос, Филипп. У меня не нашлось сил отказать. И я пошла к нему на свидание. Чувство не обмануло меня. Он оказался тем человеком, которого я ждала всю жизнь.

— Обожди, Анна. Я сейчас все объясню. Никакого По нет. Есть великий актер Джонс, великолепно сыгравший эту роль в новом, еще не вышедшем в прокат фильме. Не думаю, чтобы Джонс стал продолжать игру, начатую в фильме.

— Нет, Филипп! Ты ошибаешься. Он не актер. Впрочем, ты сегодня в этом убедишься.

В голосе Анны зазвучала необычная нотка, пробудившая во мне дремавшие чувства. Анна была не только единственной моей близкой родственницей, но и воспитанницей. Отец и мать умерли рано. В какой-то мере мне пришлось заменять ей родителей. Когда она была девочкой, я был очень внимателен к ней. Я покупал ей одежду, подогревал завтраки, помогал решать трудные задачи, водил в детский театр, в зоологический сад. Позже это чувство заботливой и душевной ответственности притупилось. Вместо нуждавшейся в постоянной заботе девочки возникла девушка, причем девушка с характером. Теперь уже не я, а она заботилась обо мне, стараясь освободить меня от всего, что могло помешать научно-исследовательской работе. С тех пор я все меньше задумывался о судьбе Анны — что же, старая дева, каких много… Но ведь и я тоже был старый холостяк, больше всего на свете ценил привычный уклад жизни и не желал его менять.

Слова Анны о том, что у нее появился жених, чрезвычайно встревожили меня… Не признаваясь даже самому себе в закоренелом эгоизме, я не хотел менять свои привычки даже ради счастья сестры.

Вечером Анна тихо постучала в дверь моего кабинета.

— Он уже пришел, — сказала она. — Но очень смущается. Будь с ним внимателен, Филипп. Я тебя очень прошу.

Я ожидал увидеть актера Джонса и не мог понять, чем мог пленить мою сестру этот некрасивый, вульгарного вида человек с крохотными глазками. Но вместо Джонса я увидел Эдгара По. Да, это был он. Он сидел в кресле, погруженный в глубокую задумчивость, как на портрете в первом томе своего собрания сочинений.

Увидев меня, он встал и протянул мне изящную руку.

— Между нами время, — сказал он тихо и значительно, — время и пространство тоже. Но я здесь с вами, Дадлин, и с вашей милой сестрой. Всем этим я обязан искусству изобретателя Гопса.

— А не таланту актера Джонса?

— Ради бога, не говорите мне об этом актере! То обстоятельство, что зигзагообразные силы пересеклись в точке «Д», оказавшейся Джонсом, согласно вашей теории, мне кажется чудом, хотя и обоснованным математической логикой. Но этот актер! От него разит самодовольством и жадностью. Знаете, сколько он потребовал с киностудии за исполнение роли?

Внезапно По замолчал. Он молчал в течение часа, казалось, приближая эту паузу к чему-то непостижимому, как он сам. Перед моим уходом он внял просьбе моей бедной сестры и прочел стихотворение «Улялюм»:

Я сказал: — Горячей, чем Диана,
Она движется там, вдалеке,
Сквозь пространства тоски, вдалеке…
— Что за надпись, сестра дорогая,
Здесь, на склепе? — спросил я, угрюм,
Та в ответ: — Улялюм… Улялюм…
Вот могила твоей Улялюм!

Он читал, и мне казалось, что пространство движется вместе с комнатой моей сестры, заволакиваясь туманом трагических и музыкальных слов.

Я вышел из комнаты с таким чувством, словно видел сон наяву. Придя в кабинет, я долго ходил из угла в угол, ища логического объяснения всему тому, что случилось со мной в комнате сестры. Я сердился на сестру и на самого себя за то, что дал кому-то непозволительно играть с реальностью и здравым смыслом и позволил совершить насилие над своей убежденностью в невозможности и алогичности всего, что произошло.

Через полчаса все объяснилось. Услышав голоса в коридоре, я открыл дверь и снова увидел гостя своей сестры, надевавшего пальто и шляпу. Он стал ниже, толще, вульгарнее. На лице его вместо больших задумчивых глаз Эдгара По были крохотные глазки.

Я подошел к нему и сказал тихо, чтобы не услышала сестра:

— Актер Джонс!

— Да, — ответил он.

— Что вы делаете? Образумьтесь!

— Не мешайте мне играть! — сказал он. Затем исчез за дверью.

7

Статья Самуила Гопса с сенсационным заголовком «Эдгар По, возвращенный из прошлого» произвела в моей лаборатории целую бурю. Елизавета Меб, научная сотрудница, отличавшаяся резким и нетерпимым характером, подавая мне журнал со статьей Гопса, сказала:

— Посмотрите, во что этот шарлатан превратил вашу теорию!

Я бросил взгляд на слишком яркую и безвкусную обложку журнала. На обложке был изображен лихо скачущий ковбой. Это был журнал приключений, ремесленной фантастики и псевдонаучной информации.

Статью Гопса иллюстрировали два снимка: актер Джонс в жизни и актер Джонс в фильме в роли знаменитого писателя.

— Что вы на это скажете? — спросила Елизавета Меб, и ее тонкие бледные губы сложились в недоброжелательную усмешку.

— Пока ничего. Вот прочту статью…

— Боюсь, как бы во время чтения с вами не случился удар.

— Не беспокойтесь. Я не слишком впечатлителен, чтобы позволить статье Гопса взять верх над чувством юмора.

И я углубился в чтение статьи. Надо сказать, что она была написана искусно, рукой человека, явно умеющего разговаривать с читателем. Вероятно, кто-то из штатных сотрудников журнала помог Гопсу изложить его мысли так, чтобы нелепость и ложность их не очень бросились в глаза.

Досадно было другое. Гопс писал не только о своем сомнительном эксперименте, но и о моей гипотезе, смысл которой вряд ли был понятен не только читателям журнала, но и ему самому.

В XX веке было немало попыток вульгарно понять и изложить теорию относительности. Моя гипотеза Зигзагообразного Хроноса была еще более беззащитной. Она не имела никакого отношения к законам микромира, в ней шла речь о явлениях дискретных, об элементарных частицах, о том, что для некоторых из них, обнаруженных совсем недавно и подчиняющихся вращательным формам движения, односторонность времени теряет свою силу.

Для возбуждения острого читательского интереса Гопс начал с конца. Он дал нечто вроде рецензии на только что вышедший фильм из жизни Эдгара По. Он высмеивал эстетические восторги и рассуждения кинообозревателей вечерних газет по поводу игры Джонса и его чудесного перевоплощения в знаменитого писателя.

Игра, спрашивал он. Перевоплощение? Ну а почему не сказать правду, даже если она противоречит опыту и здравому смыслу? Зачем скрывать истину, хотя она и парадоксальна? На экране появился настоящий По. Да, он автор необыкновенных рассказов. Его удалось выхватить из его времени, перенести а наше благодаря сложному эксперименту, опирающемуся на теоретические разработки известного физика Филиппа Дадлина. Чтобы не затруднять внимания неподготовленного читателя математическим аппаратом, автор статьи должен опустить доказательства нового дискретного понимания времени, его зигзагообразной природы. Эксперимент, произведенный в лаборатории Гопса, внес нечто принципиально новое в понимание сущности актерской игры. Актер не играет с действительностью, а скорей действительность играет с ним. На время он становится другой личностью. Статья была длинная, и я не намерен пересказывать ее содержание.

8

Я отложил журнал и облегченно вздохнул. Чтение статьи Гопса было похоже на сеанс гипноза.

— Ну, что теперь скажете, милый Дадлин? — спросила Елизавета Меб.

— Он прав только в одном, — ответил я, — в каждом современном человеке живет актер. Меня удивляет, что вульгарный и недалекий Гопс мог так тонко изложить эту не лишенную остроты и наблюдательности мысль.

— Вы обратили внимание на второстепенное, — сказала Елизавета Меб. Разве вас не возмутила попытка мещански опошлить и исказить смысл вашей физической идеи? Он пишет, что он убедил актера Джонса в том, что Джонс уже больше не Джонс, а Эдгар Аллан По, вызванный из прошлого.

— А может, он и в самом деле убедил его, Елизавета?

— Но какое право имел он это делать? С точки зрения этики это преступно.

— Не будем говорить об этике, Елизавета. Это далеко нас заведет. Я не вижу ничего преступного в том, что Гопс помог Джонсу войти в свою роль и талантливо ее сыграть. Если рассуждать так, как рассуждаете вы, то нужно признать каждого режиссера уголовным преступником.

— Не спорю, — сказала Елизавета. — Режиссеры далеко не преступники. Во всяком случае, не все. Но обратили ли вы внимание на другое?

— Что вы имеете в виду?

— Меня возмущает логическая непоследовательность Гопса. В начале статьи он намекает, что Эдгар По был возвращен из прошлого для экспериментального подтверждения вашей гипотезы, а в конце он становится скромным и объясняет психологическое превращение Джонса его слепой верой в вашу теорию.

— Что ж, это мне даже лестно.

— Ну, вот, — сказала возмущенным тоном Елизавета Меб. — Вы уже готовы амнистировать Гопса. А заодно и этого мошенника Джонса.

— Вы убеждены, что Джоне мошенник? Какие у вас основания?

Елизавета оставила мой вопрос без ответа и изобразила на своем лице презрение, презрение и насмешку.

Мне стало не по себе. Вопрос о том, что собой представлял Джонс, имел для меня отнюдь не только академическое значение. Джонс продолжал посещать мою квартиру и, перевоплощаясь в Эдгара По, ухаживал за моей несчастной сестрой. Я как мог противодействовал этому, но он всякий раз говорил мне.

— Не мешайте мне играть.

И каждый раз на его подвижной физиономии появлялось выражение, которое бывает на лице человека, которому мешают выполнять его долг.

Анна тоже была недовольна моим вмешательством в ее личную жизнь.

— Ты эгоист, Филипп, — упрекала она меня. — Ах, какой ты бессердечный эгоист! Раньше я в тебе этого не замечала.

Не столько ее слова, сколько сама интонация ее голоса, проникающего до самых глубин моего существа, действовала на меня. Каждый раз я отступал перед силой этой интонации и допускал то, что нельзя было допускать. Актер продолжал появляться в нашей квартире. Сколько я ни размышлял, я не мог понять истинной его цели. Чем его, мировую знаменитость, могла прельстить моя бедная сестра?

9

В этот вечер я узнал нечто важное. Придя домой, я застал сестру. Судя по запаху еще не рассеявшегося табачного дыма, ее гость только что ушел.

— Мне ты не позволяешь курить в твоей комнате, — сказал я — Актеру все дозволено.

— Он не актер Джонс.

— А кто?

— Эдгар По.

— Довольно повторять нелепости. Дико! А главное, смешно! Ведь ты не меланезийка с Трибриандовых островов, а цивилизованная женщина, сестра ученого.

— И все-таки он не актер, а Эдгар По.

— Тем хуже, — сказал я, — ведь это же двусмысленно и страшно. Значит, за тобой ухаживает призрак, нечто, стоящее по ту сторону реальности?

— Нет, он не призрак. Он живой, страдающий, глубоко чувствующий и все понимающий человек.

— Не верю! Актеришка, у которого есть какие-то свои нечистые цели. Зачем он ходит сюда?

— Бедный мальчик, — сказала она. — Рели бы он слышал эти ужасные слова. Замолчи!

— Этому мальчику больше сорока пет. Он на своем веку…

— Замолчи? Я прошу тебя. Если бы ты знал, как ему тяжело, как он тоскует по своему времени, из которого его так безжалостно вырвал физический опыт, поставленный Гопсом.

— Чепуха. Гопс слишком вульгарно и искаженно толкует мою гипотезу. Пойми, твой Джонс не элементарная частица. А моя теория времени и пространства имеет отношение только к микромиру и Вселенной.

— Бедный мальчик! Он говорил мне о твоей теории и об опыте, поставленном Гопсом, об опыте, который удался. И он просил меня, чтобы я уговорила тебя помочь ему вернуться туда.

— Куда?

— В девятнадцатый век, в котором он жил и писал свои рассказы.

— Он писал подчас очень жестокие рассказы, хотя и очень талантливые…

— И все равно с ним нельзя поступать так жестоко, как поступил Гопс, желая подтвердить твою концепцию.

— Хорошо, Анна. Допустим, я на минуту поверю в эту нелепость. Но объясни, почему он похож на актера Джонса?

— Это тебе кажется. Ты себя убедил. А между тем… Она не договорила и вся затряслась от плача.

— Бедный мальчик. Ему душно в нашем мире. И я дала слово ему помочь.

Я всегда с трудом выносил женские слезы. А сейчас плакала моя сестра. Плечи ее дрожали.

— Где же логика? — спросил я. — Ты же любишь его, насколько я понимаю.

— Да, люблю. Это первый человек, которого я полюбила по-настоящему. И поэтому я прошу тебя помочь ему вернуться в свое время, в свой век, к людям, которые его окружали, пока жестокий и грубый опыт твоего Гопса безжалостно не вырвал его из его среды.

— Но, может, ты хочешь с ним уйти туда?

— Нет. Это не нужно и невозможно. Я останусь здесь с тобой и буду вспоминать о нем… Верни его в его мир, Филипп. Верни, я тебя прошу. Я не оставлю тебя в покое, пока ты не вернешь его в его век. Верни его, верни!

— Это невозможно, Анна, пойми, время — однонаправленный необратимый процесс. Будущее еще будет, но прошлого уже нет, и оно никогда не вернется.

— Но он много раз мне объяснял твою теорию времени. Согласно твоим вычислениям, время вовсе не однонаправленно, оно обратимо.

— Да, Анна, но только в микромире, где другие законы. Если бы твой Джонс был элементарной частицей…

— Он не Джонс, а Эдгар По. И ты должен его вернуть. Ты это сделаешь, Филипп, ради меня.

— О, если бы я мог это сделать!

Тихо, молча, на цыпочках, как вор, я вышел из комнаты Анны и закрылся в своем кабинете.

10

Мальчишки выкрикивали пронзительными голосами;

— Последние новости! Бесследно исчез знаменитый киноартист Эдгар Джонс. Предполагают самоубийство!

Я подрулил машину к тротуару, подозвал юного продавца, купил вечернюю газету и стал читать. Но заметка была лишь чуть обстоятельнее выкрика продавца. В ней сообщалось, что еще за много дней до исчезновения артист Джонс уверял всех своих знакомых, что он не Джонс, а Эдгар По — жертва физического эксперимента и был вызван из прошлого для подтверждения одной новой и «сумасшедшей» гипотезы… Стало известно также, что во время съемок биографического фильма «Эдгар По» Джонс, исполнявший главную роль, принимал химические стимуляторы, сильно действующие на эмоциональную сферу.

Я уже хотел спрятать газету, как мой взгляд упал на строки, ошеломившие меня.

«На днях в Балтиморе, — прочел я, — историк литературы Крэншоу нашел неизвестный и никогда не публиковавшийся рассказ Эдгара Аллана По. В рассказе идет речь о путешествии во времени из девятнадцатого века в конец двадцатого. Читайте нашу газету. В одном из ближайших номеров будет опубликована эта сенсационная находка».

Игорь Росоховатский Встреча во времени[11]

1

Зубчатая линия горизонта была залита кровью. Солнце умирало, испуская последние длинные лучи и прощаясь с землей.

А он стоял у ног гигантских статуй и оглядывался вокруг. Он смутно чувствовал: тут что-то изменилось. Но что именно? Определить невозможно.

Тревожное беспокойство не оставляло его…

Он был археологом. Его худощавая, слегка напряженная фигура казалась моложе, чем лицо, коричневое, обветренное, с усталыми, обычно слишком спокойными глазами. Но когда они, вглядываясь в знакомый предмет, оживлялись, вспыхивали, казалось, что этот человек сделан из того же огненного материала, что и солнце, под которым он ходит по земле.

Теперь его звали Михаилом Григорьевичем Бутягиным, а когда он был здесь впервые, она называла его «Миша», ставя ударение на последнем слоге.

Это было пять лет назад, когда он собирал материал для диссертации, а Света занималась на последнем курсе. Она сказала: «Это нужно для дипломной работы», и он добился, чтобы ее включили в состав экспедиции. Вообще она вертела им, как хотела…

Михаил Григорьевич всматривается в гигантские фигуры, пытаясь вспомнить, около какой из них, на каком месте она сказала: «Миша, трудно любить такого, как ты…» И спросила, задорно тряхнув волосами: «А может быть, мне только кажется, что люблю?» Губы Михаила Григорьевича дрогнули в улыбке, потом застыли двумя напряженными линиями.

«Что здесь изменилось? Что могло измениться?» — спрашивал он себя, оглядывая барханы. И снова вспомнил с мельчайшими подробностями все, что тогда произошло.

…Направляясь в третье путешествие к останкам древнего города, четыре участника археологической экспедиции отбились от каравана и заблудились в пустыне. И тогда-то среди барханов они случайно обнаружили эти статуи. Фигура мужчины была немного выше, чем фигура женщины. Запомнилось его лицо, грубо вырезанное, — почти без носа, без ушей, с широким провалом рта. Тем более необычными, даже неестественными на этом лице казались четко очерченные глаза. В них можно было рассмотреть ромбические зрачки, синеватые прожилки на радужной оболочке, негнущиеся гребешки ресниц.

Фигуры статуй поражали своей асимметрией. Туловище и руки были очень длинными, ноги короткими, тонкими.

Сколько участники экспедиции ни спорили между собой, не удалось определить, к какой культуре и эпохе отнести эти статуи.

Ни за что Михаил Григорьевич не забудет минуты, когда впервые увидел глаза скульптур. У него перехватило дыхание. Он остолбенел, не в силах отвести от них взгляда. А потом, раскинув руки, подчиняясь чьей-то чужой, непонятной силе, пошел к ним, как лунатик. Только ударившись грудью о ноги статуи, он остановился и тут же почувствовал, как что-то обожгло ему бедро. Он сунул руку в карман и охнул.

Латунный портсигар был разогрет, как будто его держали на огне.

Михаил пришел в себя, оглянулся. Профессор-историк стоял абсолютно неподвижно, с выпученными глазами, тесно прижав руки к бокам. Он был больше похож на статую, чем эти фигуры.

Даже скептик Федоров признался, что ему здесь «как-то не по себе».

Когда Светлана увидела фигуры, она слабо вскрикнула и тесно прижалась к Михаилу, инстинктивно ища защиты. И ее слабость породила его силу.

Он почувствовал себя защитником — сильным, стойким, — и преодолел страх перед глазами статуи.

Очевидно, правду говорили, что в археологе Алеше Федорове живет физик. Он тайком совершил археологическое кощунство — отбил маленький кусочек от ноги женской статуи, чтобы исследовать его в лаборатории и определить, из какого вещества сделаны скульптуры. Вещество было необычным — в нем проходили какие-то завитки, и оно покрывалось бледно-голубоватыми каплями.

Через несколько дней заблудившихся участников экспедиции обнаружили с самолета. Они улетели в Ленинабад, мечтая вскоре опять вернуться в пустыню к статуям.

Но началась Отечественная война. Светлана ушла вместе с Михаилом на фронт. Профессор-историк погиб в осажденном фашистами Ленинграде.

Погиб и Алеша Федоров при взрыве в лаборатории. Взрыв произошел как раз в то время, когда Алеша исследовал вещество статуи. Один из лаборантов утверждал, что всему виной тот кусочек вещества, что он действует как очень сильный катализатор — ускоряет одни реакции и замедляет другие. Из-за этого и вспыхнула находившаяся в лаборатории легковоспламеняющаяся жидкость…

Окончилась война. Михаил Григорьевич и Светлана вернулись к прежней жизни, к старым, неоконченным делам. И конечно, в первую очередь — к тайне статуй. Оказалось, что в 1943 году в пустыню, к месту нахождения статуй, вышла небольшая экспедиция. Но разыскать статуи не удалось. Возможно, их засыпали движущиеся пески.

Михаил Григорьевич начал организовывать новую экспедицию. На этот раз Светлана не могла сопровождать его — два месяца назад она родила сына.

Михаил Григорьевич сам вылетел в Ленинабад, а оттуда направился дальше, к пустыне, И вот здесь, договариваясь с проводниками, он услышал интересную легенду, которая заставила его задуматься.

Давным-давно, много веков назад, через пустыню двигались кочевники народа газруф. Они бежали от вражеских племен. Кочевники погибали от жары и жажды, и животы их присохли к спинам.

И тогда старейшина племени принес в жертву своим проклятым идолам юную и самую красивую девушку. Он молился: «Не отворачивайтесь от нас, боги! Помогите нам, боги ветра, палящих лучей, песка, воздуха!» Может быть, еще долго выкрикивал бы он свои молитвы идолам.

Но вдруг кочевники увидели, как от солнца оторвался кусок и начал падать на землю. Он увеличивался на глазах, превращаясь в кривую огненную саблю.

Кочевники упали ниц, закрывая уши, чтобы не слышать ужасного рева и свиста. Но тут чудовищный ураган налетел на них. Через несколько мгновений из всего племени в живых осталось лишь трое.

Еще десять и четыре дня шли они по пустыне и увидели вдали сверкающие горы. Они были совершенно гладкими, в виде двух гигантских колец, связанных между собой. Испугались неверные и в страхе убежали. Еще много дней блуждали они по пустыне, и лишь одному из них было суждено выйти к людям, чтобы рассказать им обо всем… И тогда муллы наложили строгий запрет: все караваны должны обходить «священное» место, где лежат страшные кольца.

И если какие-нибудь путники, заблудившись, приближались к кольцам на расстояние пяти полетов стрелы из лука, они погибали от неизвестной болезни…

«Что бы это могло быть?» — думал Михаил Григорьевич. Ему удалось в рукописях одного древнего историка найти подтверждение легенды.

Историк упоминал о звезде, упавшей на землю, об урагане и гибели кочевого племени.

И тогда у археолога появилась смутная догадка: возможно, в пустыне когда-то приземлился космический корабль. Возможно, разумные существа с него в знак своего пребывания на Земле и оставили эти статуи.

Такая гипотеза объясняла странный вид статуй, загадочное вещество, из которого они сделаны, и многое другое. Но были в ней и уязвимые места.

И самым непонятным было то, что никто никогда не рассказывал о таинственных существах, пришедших из пустыни. А ведь космонавты-пришельцы, наверное, поинтересовались бы жителями вновь открытой планеты и постарались бы вступить с ними в общение.

Михаилу Григорьевичу не терпелось поскорей проверить свою гипотезу. И вот, наконец, с одного самолета экспедиции, пролетающего над пустыней, заметили эти статуи. Тотчас же в путь вышла экспедиция во главе с Михаилом Григорьевичем.

…Он стоит перед статуями — возмужавший и огрубевший на войне, строгий, научившийся сдерживать свои чувства и порывы, — и думает:

«Сколько я пережил за это время! Фронт, огонь, смерть, поиски, волнения, диссертация, которую я до сих пор так и не успел написать, рождение сына, встречи о разными людьми… Одни становились из чужих родными, другие уходили из жизни. Там, на фронте, кадровикам засчитывался год войны за три года армейской службы. Мы узнали настоящую цену многим вещам, мы яснее поняли, что такое счастье, жизнь, верность, глоток воды».

Он вспомнил останки древнего города, обнаруженные в этой же пустыне. В развалинах дома он нашел тогда гипсовую женскую голову. Теперь она выставлена в Эрмитаже, и каждый, кто посмотрит на нее, восхищается прекрасным лицом.

«Это все, что осталось от жизни и труда неизвестного скульптора, — думает Михаил Григорьевич. — Но разве этого мало, если спустя столетия люди с волнением смотрят на то, что он создал?» Он представил, что останется от него самого: исследования, очерки, находки. В них запечатлен кусочек истории, иногда кровавой и жестокой, иногда величественной и светлой, но всегда указывающей путь в будущее. И еще останется сын, и сын его сына, и правнуки…

Край солнца еще виднелся над горизонтом. Казалось, что там плавится песок и течет огненной массой. Подул ветер, и песок зашелестел. Только статуи стояли неподвижно, еще более безжизненные, чем пустыня.

Михаил Григорьевич опять подумал, что так же неподвижны они были все эти годы, и ветер оглаживал их со всех сторон, сердясь на искусственную преграду. Время текло мимо них, как песок, унося человеческие радости и страдания…

И все же… Михаилу Григорьевичу казалось, что здесь произошли какие-то изменения. Он не мог увидеть их и поэтому злился и тревожился. Вынул из кармана бумажник, раскрыл его… Достал фотокарточку…

Вот он, вот Света, напротив — статуи… Но что же это такое? Не может быть! Не может…

Михаил Григорьевич переводил взгляд с фотокарточки на статуи и опять на фотокарточку. Аппарат не мог ошибиться. Может быть, ошибаются сейчас его глаза? Он подошел ближе, отступил. Нет, и глаза не ошибаются.

На фотокарточке женская статуя стоит прямо, опустив руки, а сейчас она изменила положение: слегка согнуты ноги в коленях, рука протянута к ноге — к тому месту, где отбит кусок. А мужчина, стоящий вполоборота к ней, сделал шаг вперед, как бы защищая женщину. Правая рука вытянута и сжимает какой-то предмет.

«Что все это означает?»

Михаил Григорьевич ничего больше не чувствовал, не мог думать ни о чем, кроме статуй. Его глаза сверкали, сквозь коричневый загар лица проступил слабый румянец. Теперь он казался намного моложе своих лет. Он вспомнил слова Светланы: «Никак не могу отделаться от впечатления, что они живые…» Ритм его мыслей нарушился, в памяти вспыхивали отрывки сведений: слон живет десятки лет, а некоторые виды насекомых — несколько часов. Но если подсчитать движения, которые сделает за свою жизнь какой-то слон и какое-то насекомое, то может оказаться, что их количество приблизительно равно.

Обмен веществ, жизнь… У различных видов они различны, причем это различие колеблется в очень широких пределах. Так, все развитие крупки заканчивается в пять-шесть недель, а секвойя развивается несколько тысяч лет.

Все ясней и ясней, ближе и ближе вырисовывалась главная мысль. Даже у земных существ отрезки времени, за которые протекают основные процессы жизни, настолько различны, что один отрезок относится к другому, как день к десятилетию или столетию.

Деление клеток некоторых бактерий происходит каждые час-два, а клеток многих высших организмов — раз в несколько дней.

У каждого вида свое время, свое пространство, свои отрезки жизни… Быстрому муравью моллюск показался бы окаменевшей глыбой… А если вспомнить еще и явления анабиоза… Статуи стояли перед ним совершенно неподвижно. Но он уже догадывался, что их неподвижность кажущаяся. И еще он догадывался, что все это вовсе не статуи, а… Ну конечно, это живые существа, космонавты с другой планеты — те самые, которых не видели люди потому, что они не успели дойти до них. Эти существа не только из другого мира и другого вещества, но и из другого времени. Наши столетия для них — мгновения. Очевидно, и процессы неживой природы там протекают в ином, более медленном ритме.

Пять лет понадобилось этой женщине для того, чтобы почувствовать боль в ноге и начать реагировать на нее. Пять лет понадобилось мужчине, чтобы сделать один шаг.

Пять лет… Он, Михаил Григорьевич, за это время прожил большую жизнь, нашел и потерял товарищей, узнал самого себя, испытал в огне свою любовь и ненависть. Он изведал тысячу мук, боль, отчаяние, радость, горе, счастье.

А нервные импульсы этих существ медленно ползли по их нервам, сигнализируя женщине о боли, мужчине — об опасности.

Он шел через фронты, израненный, измученный, неукротимый, — к победе. И его жена шла рядом, деля все трудности и радости.

А женщина, которую считали статуей, все эти годы опускала руку к больному месту, мужчина заносил ногу, чтобы сделать очередной шаг навстречу опасности.

Это казалось невероятным, но Михаил Григорьевич слишком хорошо знал, что в природе может случиться все. Многообразие ее неисчерпаемо.

«Пройдут еще десятки лет, — думал он. — Умру я, умрет мой сын, а для них ничего не изменится, и ни обо мне, ни о моем сыне они даже не узнают. Наше время омывает их ступни и несется дальше, бессильное перед ними… И все наши страдания, наши радости и муки для них не имеют никакого значения. Они оценят лишь дела целых поколений».

И тут же он спросил себя: «Оценят ли? Все может быть иначе. За боль, нанесенную женщине без злого умысла несколько лет назад, мужчина поднял оружие. А когда же он отомстит? Сколько лет пройдет еще до того? Сотни, тысячи?.. Люди далекого будущего поплатятся за ошибки своих давних предков? И что это за оружие? Каково его действие? И как не допустить, чтобы оно начало действовать?»

Михаил Григорьевич остановил поток своих вопросов.

Справиться с этими пришельцами людям Земли нетрудно. Можно выбить оружие из руки мужчины. Можно связать стальными тросами эти существа. В конце концов побеждает тот, чье время течет быстрее.

Но как общаться с пришельцами? Как узнать об их родине и рассказать им о Земле? Ведь вопрос, заданный им сегодня, дойдет до их сознания через десятки лет, и пройдут еще сотни лет, прежде чем они ответят на него.

Но придется задавать много вопросов, прежде чем установится хотя бы малейшее взаимопонимание между землянами и пришельцами. Пройдут тысячи лет… И для потомков вопросы прадедов потеряют всякое значение, и они зададут свои вопросы… И опять пройдут тысячи лет…

Для пришельцев это будут мгновения, для землян — эпохи.

Михаилу Григорьевичу теперь было страшно подумать об отрезке своей жизни. Какой он крохотный, неразличимый, словно капля в океане! Какая незаметная его жизнь, а ведь ему самому она кажется целой эпохой! И что он такое? Для чего жил? Что от него останется?

Михаил Григорьевич поднял голову. Останутся его дела — восстановленные для людей страницы истории… Его время не текло напрасно. И вот одно из доказательств. Он разгадал тайну статуй!

Поток мыслей захлестнул археолога. Теперь Михаил Григорьевич понимал: он волнуется напрасно. Земляне найдут способ общаться с пришельцами.

То, что невозможно сегодня, станет возможным завтра. И потомки сумеют ускорить процессы, протекающие в теле пришельцев.

А его жизнь, как жизнь всякого человека, не укладывается ни в какой отрезок времени. Вернее говоря, этот отрезок зависит от самого человека. Один делает свою жизнь ничтожной и незаметной, другой — великой и многогранной.

Понятие «мгновение» очень относительно. И секунда человеческой жизни — это не то, что натикают часы, а то, что человек успеет сделать за нее. Она может быть ничем и может оказаться эпохой.

Разве не стоит столетий мгновение из жизни Ньютона, когда он сформулировал свой знаменитый закон тяготения? Разве секунды жизни Леонардо да Винчи или Ломоносова — это только то, что отсчитали часы?

За секунду Земля проходит определенный путь, ветер пролетает определенное расстояние, муравей пробежит какую-то тропу. Человек может вообще не заметить секунды, а может нажатием кнопки в одну секунду запустить ракету в космос, может зевнуть от скуки, а может открыть новый закон природы.

Время — хозяин многих вещей в природе, но человек — сам хозяин своего времени.

Михаил Григорьевич задумался о том, какую жизнь прожили эти пришельцы. Что успели сделать за нее? Больше, чем он, или меньше?

Пламенеющий горизонт пустыни медленно угасал. Огненная стена уже давно опустилась за барханы, и лишь золотисто-красная грива еще указывала место, где солнце скрылось, подчиняясь непреложному времени.

Длинные тени легли от пришельцев и смешались с тенью Михаила Григорьевича…

2

Прошло несколько лет. Самый большой зал на Земле, специально построенный для этого события, был переполнен. Гул из него доносился в вестибюль.

Михаил Григорьевич сунул свой жетон в отверстие автошвейцара, двоюродного брата тех автоматов, что стоят в метро, и вошел в зал. Ему пришлось задрать голову, чтобы увидеть полупрозрачный потолок, не задернутый сейчас шторами. Блеклое небо голубело совсем близко, и оно не было неподвижным, как обычно, а словно струилось и текло куда-то. Михаил Григорьевич понял, что такой вид придают ему плывущие облака, которых отсюда не различить.

Он смотрел на людей в партере и на балконах, но его внимание было приковано к сцене. Половину ее занимали кино- и телекамеры, кресла с вмонтированными в них аппаратами, автоматы-переводчики. На сцене уже суетились операторы и наладчики. Усаживались в свои кресла ученые, каждого из которых почти весь мир знал в лицо. Михаил Григорьевич кое-как преодолел робость перед такими авторитетами и воспользовался правом, которое давал ему именной жетон, он примостился в одном из последних кресел на сцене, сев на самый его краешек, как будто оставлял место для кого-то более важного и значительного, чем сам.

Посмотрел вправо на соседнее кресло — там восседал физик, лауреат многих и многих премий; бросил взгляд влево — увидел математика, действительного члена и нашей и зарубежных академий, встретился с ним взглядом и покраснел, как студент, перебравшийся с галерки на чужое место. Больше он не крутил головой, а смотрел только на сцену, ожидая, когда же они появятся. Археолог напряг слух, стараясь еще издали услышать шаги, но это было излишним. Даже многослойные войлочные дорожки не заглушали шагов. Они зазвучали, как отдаленный гром, и все люди — сколько их было в зале — встали, вытягивая шеи. Это могло бы показаться смешным постороннему наблюдателю, но таких не было. Пожалуй, вся планета замерла сейчас у телеэкранов, привстав на цыпочки и затаив дыхание.

А когда они наконец появились, единый вздох вырвался у миллиардов людей. Михаил Григорьевич наклонился вперед, всматриваясь в гигантские фигуры. Они были не такими величественными, как в пустыне, освещаемые лучами заката. Но зато сейчас они двигались. «Катализатор времени», созданный в лабораториях Объединенного научного центра Земли, ускорил обменные процессы в телах пришельцев и перевел их во время, соизмеримое с часами человеческой жизни.

Гиганты остановились, разглядывая зал и людей.

Президент Академии наук сделал шаг вперед, к микрофону, и поспешно проговорил заранее приготовленные торжественные слова:

— Здравствуйте, разумные! Люди Земли рады вам!

Автоматы-переводчики тут же разделили его слова на форманты и перевели их в системы радиоимпульсов, понятные гигантам. Но их лица оставались невозмутимыми, как будто они ничего не поняли.

Президент взглянул на старшего наладчика, но тот только пожал плечами, как бы говоря: переводчики ни причем, они работают нормально.

— Мы все… Все люди Земли приветствуют вас, — снова начал президент.

Лица пришельцев не изменили выражения, но, когда президент растерянно спросил: «Вы слышите?» — раздался ответ:

— Слышим.

Михаил Григорьевич с восхищением подумал о тех, кто расшифровал язык пришельцев. С их помощью были созданы автоматы-переводчики — терпеливые учителя гигантов, объяснившие им земные понятия. Разговаривать с людьми пришельцы долго не соглашались. По этому поводу высказывались различные предположения, но все они так и остались догадками.

Михаил Григорьевич подумал о Светлане и сыне. Они, конечно, сидят у телевизора и волнуются. Подумать только, пришельцы заговорили!

Светлана, наверное, теребит край скатерти, а Сема никак не усидит на месте, нетерпеливо спрашивает: «Они подружатся с нами? Вот будет здорово! А почему папу не показывают?» Михаил Григорьевич непроизвольно изменил позу, выпрямился, словно и впрямь его могли увидеть родные.

Гиганты повторили:

— Слышим и понимаем. Учеба не прошла напрасно.

Определить, кто именно из пришельцев говорит, было невозможно. Они не раскрывали ртов, а посылали радиоимпульсы, трансформируемые автоматами в слова. После паузы раздалось:

— Чего вы от нас хотите?

Президент был обескуражен этим вопросом еще больше, чем молчанием. Он пробормотал, забыв, что следует произносить слова отчетливо:

— Мы хотим… говорить с вами…

— Зачем?

— Чтобы общаться.

— Почему вы изменили время нашей жизни?

Михаил Григорьевич заметил, что по невозмутимому лицу гиганта мелькнула какая-то тень. У археолога появилось смутное предчувствие.

Он не мог бы определить, откуда оно взялось, но было оно недобрым.

Президент вконец растерялся. Видно, и его поразил скрытый подтекст вопроса. Улыбка, постепенно линявшая, теперь совсем исчезла с его лица. Но на вопрос надо было отвечать. Президент ответил не наилучшим образом.

Он просто повторил свои слова:

— Чтобы общаться.

Михаил Григорьевич услышал слева от себя сдавленный вздох.

Математик зашептал своему соседу:

— Мы считали, что главное — найти способ разговаривать с ними. А того, что они не захотят говорить с нами, мы даже не допускали. Еще бы, человеческое высокомерие…

Он умолк, потому что снова прозвучали слова пришельцев:

— Зачем нам общаться? Кто от этого выиграет?

Теперь Михаил Григорьевич почти не сомневался, кто из них ведет разговор. Лицо гиганта только казалось невозмутимым. На нем мелькали тени — и это не была игра света. Как видно, именно так происходила смена выражений, и археолог готов был поклясться, что он даже различает одно из них, мелькающее чаще других. Он поежился и откинулся на спинку кресла.

Между тем президент справился с растерянностью. Он снова улыбался, извинительно и смущенно, как в тех случаях, когда ему приходилось мирить ученых мужей или объяснять им, что новых ассигнований они не получат. Он тщательно готовил эту свою улыбку, которая должна была означать, что президенту неудобно объяснять простые вещи собеседникам, знающим, конечно же, больше его только на этот раз почему-то упорно не желающим согласиться с тем, что очевидно. И тон его стал соответствующим улыбке, так как президент забыл, что автоматы не передают оттенков голоса.

— Мы должны общаться, чтобы найти то, что может быть полезным и вам и нам. Выигрыш будет общим.

— Разве есть то, что полезно и вам и нам?

— Мы живем в разных временных измерениях, в разных мирах и представляем разные цивилизации. Да, у нас много разного. Но у нас есть и то общее, что объединяет любых разумных. И вы и мы познаем мир. Расскажите о том, что вы знаете о нем, и мы расскажем о том, что успели узнать.

Истина, заключенная в его словах, была настолько очевидной, что с ней трудно было спорить. И все же Михаил Григорьевич заметил, что та самая тень на лице гиганта, которая так беспокоила и пугала его, появляется все чаще и чаще, как будто пришелец не слышит слов человека, а думает о чем-то своем. Предчувствие непоправимой и близкой беды надвигалось на археолога.

Гигант подтвердил его подозрения. Он сказал:

— Зачем мне ваши знания, люди? Их значительную часть уже передали нам в процессе обучения ваши улучшенные копии — автоматы. Мы могли убедиться, что ваши знания о мире по сравнению с нашими ничтожны, польза от них сомнительна. Да и могло ли быть иначе? От вас скрывает истину не пространство, а время. Вы живете лишь миг и по этому мигу осмеливаетесь судить о мире, который в следующее мгновение становится другим. Вы даже не можете наблюдать, как рождаются и умирают планеты — эти однодневные мотыльки в круговороте огня, Что может знать о дне и ночи тот, кто живет секунды по вашему счету? Что может знать цивилизация, которая живет минуты по нашему времени? Чтобы хоть что-то понять в окружающем мире, нужно знать, как рождаются галактики и взрываются звезды, распуская огненные бутоны, как несутся сквозь мрак и холод звездные системы, и наблюдать, чем они становятся на каждом этапе своего пути.

Убийственная логика была в словах гиганта, и многие люди в зале втянули головы в плечи, зал показался им нереальным и призрачным, как тусклое небо, голубеющее сквозь пластмассу. А Михаил Григорьевич отчего-то вспомнил тот день, когда он проник в тайну статуй, фотокарточку — застывший слепок мгновения. Оно было действительно очень малым, ничтожно малым, но благодаря ему Михаил Григорьевич догадался о тех, кто живет в другом времени. А его жизнь, его любовь, путь через войну? Для гиганта все это не имеет значения, но ведь именно это помогло ему, Михаилу Григорьевичу, раскрыть тайну пришельцев.

Может быть, в логике гиганта есть червоточина, и дело вовсе не в логике, а в желании, в чувстве, которое прячется за ней и направляет ее?

Но почему оно возникло? Михаилу Григорьевичу стало душно, жарко, он обливался потом, стараясь понять загадку, от которой сейчас так много зависело…

А гигант взглянул на часы, висящие в центре зала, и продолжал:

— Ваша цивилизация похожа на куколку насекомого. Что стоят ваши знания, если все они исходят из ощущения, что куколка есть, что она существует, что она — существо? Но ведь здесь-то и скрыта основная ошибка. Когда куколка думает, что она есть, ее уже нет, когда она ощущает себя существом, ее уже не существует. Она — заготовка, предназначенная для чего-то, переходная форма, которая кем-то станет, миф о ком-то, кто существовал давно. Никогда куколке не узнать, ни откуда она взялась, ни кем станет, потому что тогда она будет уже не собой, а кем-то другим, кого еще нет, пока она живет и мыслит, и кого не может быть до тех пор, пока она им не станет. Вы должны понять, что общение с вами ничего нам не дает, для нас оно бесполезно.

Пришелец снова взглянул на часы, как показалось Михаилу Григорьевичу, нетерпеливо. Археолог понял, что надо торопиться, что на счету каждая минута для решения загадки, от которой, может быть, зависит жизнь очень многих или даже всех людей. Необходимо вспомнить, что происходило тогда в пустыне, каждую деталь. Но, возможно что-то случилось после, в лабораториях Объединенного научного центра, и об этом он ничего не знает, не может знать…

Он хотел подать президенту знак, что должен немедленно поговорить с ним, но тот обратился к пришельцам:

— Мы поняли ваши слова. В них есть истина, но, как всегда, только часть истины, и ее другая часть противоречит этой. Разве первопричины движения скрыты в галактике, а не в мельчайших кирпичиках, из которых она состоит? Чтобы понять, почему горит звезда, надо знать о фотонах и кварках, об их взаимодействии, так же как, чтобы узнать, почему светится вот эта лампочка, необходимо исследовать движение электронов. А этот мир по времени ближе к нам. Вы, долгоживущие, не замечаете, как уходят минуты, как из них слагаются часы, как за эти часы море намывает песчинки, которым предстоит стать скалой. И вам трудно понять, что природа этой скалы иная, чем у других скал…

«Слова ничего сейчас не значат», — думал Михаил Григорьевич.

Он вспомнил, как на фронте к ним в блиндаж привели худущего пленного с ввалившимися глазами. Командир разведки и политрук долго допрашивали его: сколько фашистов в селе, где у них штаб, есть ли противотанковые орудия, а он в ответ мычал что-то невразумительное. Так продолжалось до тех пор, пока Светлана — она была тогда медсестрой — не протянула ему сухарь. Пленный с жадностью схватил сухарь и стал грызть его не зубами (зубы у него выпали), а кровоточащими деснами. Ему принесли пшеничную кашу. И, поев, он заговорил. Дело было не в том, что он не понимал вопросов или не хотел на них отвечать. Он НЕ МОГ говорить от голода. И вот сейчас тоже надо было найти «сухарь» или что-то другое. А времени для поисков осталось совсем мало, если Михаил Григорьевич правильно оценил значение того, КАК гигант смотрел на часы.

Археолог не мог дождаться, когда же президент закончит говорить и можно будет рассказать ему о своем подозрении.

Но дальнейшие слова президента показали, что он и сам ищет «сухарь», необходимый для контакта.

— Можно высказать здесь немало противоречивых истин, — сказал президент, — но суть не в этом. — Он бросил взгляд на телеэкраны — на лица людей, обращенные к нему, живущие в одном с ним времени. А лицо гиганта было таким, будто он заранее знал, что собеседник не скажет ничего значащего. Он просто ожидал, какие новые доводы найдет человек.

— Суть в том, — продолжал президент, — что и время человеческой жизни, которое по сравнению с вашим мгновение, и ваше, которое кажется нам эпохой, — маленькие капли в море времени. И если они ничтожны, то одинаково ничтожны оба…

Этого гигант не ожидал. Это были не только слова примирения, не просто истина, а истина примирения. Главное было не в словах и не в мысли, которую они выражали, а в добром чувстве, с которым были сказаны.

Но президент видел, что ответить таким же чувством пришелец почему-то не может или не хочет. Президент уже начал отчаиваться и, чтобы не наступило зловещее молчание, произнес:

— Именно поэтому мы должны доверять друг другу.

Лицо гиганта — это заметили все в зале и те, что сидели у телевизоров, — стало угрюмым. Люди услышали откровенно насмешливые слова:

— Если это так, быстроживущие, то почему же вы забрали и присвоили или уничтожили мое оружие?

Вместо ответа президент нажал на кнопку, что-то скомандовал в микрофон. Открылась боковая дверь, и в зал въехал автокар. На его площадке стоял открытый ящик, а в нем лежал тот предмет, который когда-то в пустыне гигант держал в руке. Автокар подъехал к гиганту и остановился.

Михаил Григорьевич даже привстал из кресла от волнения.

«Этого нельзя допускать, — подумал он, но тут же спросил себя: — А может быть, это и явится „сухарем“?»

— Как видишь, мы не присваивали и не уничтожали того, что принадлежит тебе, — спокойно сказал президент. — Возьми его.

Гигант недоверчиво взял и осмотрел оружие, будто проверяя, осталось ли оно таким, каким было раньше. Лицо пришельца изменилось. Та тень, которую Михаил Григорьевич определил как выражение злобы, исчезла и больше не появлялась.

Гигант снова посмотрел на часы, и археолог понял, что опасность не исчезла.

— Все равно ничего изменить нельзя, — сказал пришелец. — Посеянное семя должно дать плод. А оно посеяно — и уже принадлежит истории. Теперь его не вернуть. Одному из нас вы причинили боль, пусть и по незнанию нанесли рану, и расплата неминуема, даже если я хочу что-то изменить…

Михаил Григорьевич сразу вспомнил о куске, который отбил у «статуи» покойный Алеша Федоров. И хоть не все в зале поняли, о чем идет речь, но все ощутили опасность которая парила над ними. И оттого, что они не знали, ни как она называется, ни как выглядит, ледяная, сковывающая тишина наполнила зал до самого потолка, как вода наполняет аквариум с запертыми в нем рыбами.

И тогда из кресла на сцене встал человечек, казавшийся совсем маленьким в этом огромном зале, немолодой, с седыми висками, с ничем не примечательными чертами лица. Он был рядовым археологом, не имел высоких научных званий, хоть и находился на сцене среди академиков и лауреатов. Но он подошел к президенту, и тот протянул ему микрофон. Михаил Григорьевич сказал:

— Возможно, ты прав, долгоживущий. Но разве все люди виноваты в том, что случилось? Человека, который нанес рану, уже давно нет в живых. За ошибку он заплатил жизнью. Я был тогда рядом с ним и не остановил его. Что ж, возьми и мою жизнь, если история так распорядилась, и пусть старая рана больше не стоит между нами.

Он понял, что наконец попал в самую точку, повторил то, что тогда Светлана сделала с пленным. Гигант с отвращением глянул на оружие, на часы, его лицо исказилось. Казалось, что на этот раз бесстрастный автомат-переводчик заговорил по-другому, донес чужую муку, сожаление о том, чего не поправить:

— Время! Если бы я имел его в запасе! Но истекают последние секунды… Время — вот чего всем разумным всегда не хватает, какой бы длинной ни была их жизнь! Ничего не изменишь, ничего…

— Погоди, — сказал президент, снова выступая вперед. — Объясни.

— Я ничего не успею даже объяснить вам, быстроживущие, как вас всех уже не будет. Этот предмет — универсальное оружие разведчиков. В нем находится заряд, достаточный для того, чтобы разрушить целую звездную систему. У аппарата есть искусственный мозг, решающий выбор волны, приемник и передатчик. Нужно лишь перевести вот эту стрелку, и аппарат начинает поиск противника, а найдя, анализирует колебания его клеток. Аппарат начинает излучать волны энергии, убивающие любые существа, ритм колебаний которых совпадает с заданным. Как только я узнал о ране, нанесенной моей любимой, то перевел стрелку. Если бы не ваш катализатор времени, оружие начало бы действовать почти через год по вашему счету. За это время его все равно нельзя забросить на безопасное расстояние, но можно было бы попытаться придумать что-нибудь. Теперь же остались секунды, а вскрыть аппарат нельзя — это повлечет взрыв…

Он посмотрел на часы. Туда же смотрели и люди, сидящие в зале и находящиеся дома у экранов. Один пожалел, что не успеет проститься с родными, другой не поверил пришельцу, третьего охватило отчаяние, четвертый разозлился, пятый пожалел, что жил не так, как нужно было, шестой подумал: «Жаль, не успею доиграть партию с соседом», седьмой испугался…

Михаилу Григорьевичу хотелось закричать: «Неужели ничего нельзя сделать? Мы боялись атомной войны, роковых ошибок в отношениях между странами, но никто бы не подумал, что роковой для всего человечества окажется ошибка покойного Алеши Федорова!» Он посмотрел на президента и с удивлением увидел, что тот сохраняет спокойствие и собирается ответить пришельцу.

— Надежда осталась, — сказал президент. — Мы не знали, что за предмет в твоей руке, но догадались, почему ты взял его в руку. Мы поняли, что он может оказаться оружием, приготовленным к бою. Значит, на него нельзя было действовать катализатором. Именно поэтому оружие было вынуто из твоей руки. Мы знаем: если разум заговорит раньше, чем оружие, — оно не выстрелит. У нас есть время, немного времени, но можно попытаться…

Снова наступила тишина, но она была не такой, как раньше.

Михаил Григорьевич подумал, что тишина, как море, имеет сотни оттенков, меняется, оставаясь сама собой. И в этой тишине отчетливо прозвучали слова пришельца:

— Спасибо вам, люди. Чтобы спасти жизнь, иногда необходимо вернуть секунду. Но никто не может этого сделать, ибо нельзя нарушить главный закон природы. А вы, живущие мгновение, подарили нам время, и, может быть, наша жизнь не станет преступлением… Разве это не самый дорогой подарок, который может сделать один разумный другому?

Снова, как тогда в пустыне, они стояли друг против друга — высшие существа — такие разные и все же сходные в основном. Ведь это они, существа, обладающие разумом, могли независимо от времени сделать свои жизни ничтожными или бесконечными…

Виктор Колупаев Волевое усилие[12]

— Нанни, — сказал руководитель Совета, — сейчас придут директор Института и еще… из комитета по внутригалактическим проблемам. Вызови двух специалистов по середине двадцатого века.

Нанни, начальник отдела в Институте Времени, не стал спрашивать, что случилось. Очевидно, случилось что-то страшное, если они все — сюда. Он перебрал в уме своих сотрудников. Что ж, пожалуй, Сантис. Ну, Александр Тихонович Самойлов. И его друг Эрд.

— Желательно, чтобы ты, Нанни, понимал их без слов и чтобы они так же понимали друг друга. Здесь важен общий образ мышления.

Нанни кивнул. В комнату вошли еще трое. Кроме своего директора, Нанни никого не знал. Он хотел было встать из-за стола, но руководитель Совета остановил его:

— Решим, тогда будем знакомиться. Дело в следующем. Время — 1970 год. Вот город. Название организации. Нужно выполнить их план. Точнее — план одного отдела.

— Вы знаете, что это такое — вторжение в чужое время? Что это может за собой повлечь? Ведь у нас все в стадии эксперимента.

— Знаем. Туда нужно послать человека, разбирающегося в радиоэлектронике двадцатого века. А здесь оставить человека, знакомого с нашей аппаратурой.

В дверях появились Сантис и Эрд.

— Начнем сейчас же, — сказал руководитель Совета. — Поэтому я и пришел сюда сам. В дальней звездной системе потерпел аварию корабль «Вызов», вылетевший с Земли сто лет назад…

Засунув руки в карманы осеннего пальто, Самойлов шел на работу. Каким образом его оформили на должность старшего инженера, ему самому так и осталось неизвестным. Поднялся на третий этаж инженерного корпуса.

— Ха! Новенький явился! — Таков был первый возглас в ответ на его негромкое приветствие.

— Где работал? Что кончал? Что новенького? — Вопросы градом сыпались на слегка растерявшегося Самойлова.

— Здравствуй, Александр Тихонович! — галантно раскланялся начальник отдела. — Верещагин… Верещагин Юрий Юрьевич.

Самойлов промычал в ответ что-то нечленораздельное.

Начальник лаборатории, в которой предстояло работать Александру, запросто похлопал его по сутуловатой спине, причем для этого ему пришлось слегка приподняться на цыпочки.

Остальные, гурьбой обступив новичка, вразнобой называли свои имена и фамилии. Александр смущенно кивал головой.

Постепенно все отошли от Самойлова, но шум не умолкал. Техник Свидерский ни с того, ни с сего начал рассказывать грустную историю из собственной удивительно невезучей двадцатилетней жизни. Его излияния перебили довольно бесцеремонно. Ведущий инженер Вырубакин заявил, что «Пахтакор» все-таки войдет в десятку сильнейших. Ему возразили — горячо и со знанием дела. Нашлись и союзники. Через минуту спорил весь отдел.

Самойлов не знал, что он должен делать, и не имел ни малейшего представления о турнирном положении «Пахтакора». Он отошел к окну и посмотрел вниз. У проходной несколько человек с воплями и улюлюканьем гонялись за опоздавшим. Тот никак не давался им в руки и все время закрывал лицо шляпой.

Оторвавшись от увлекательного зрелища, Александр увидел, что весь отдел коллективно решает легендарный этюд Куббеля. Соблазн был слишком велик, и новичок тоже погрузился в многоходовые лабиринты шахматной мысли.

Потом, когда подтянутый и опрятный Стрижев блестяще решил этот этюд, разговор перекинулся на местные темы: погоду, природу, охоту, рыбалку.

Коллективная беседа шла легко и непринужденно, часто прерываясь бурными вспышками смеха.

Паяльники бурно чадили расплавленной канифолью. Синие, красные, зеленые глазки вольтметров, осциллографов и генераторов весело подмигивали друг другу. Клубы табачного дыма застилали потолок. Начальник отдела Верещагин уныло ходил в дальнем углу помещения. Ему очень хотелось принять участие в задушевном разговоре своих подчиненных. Да и интересных историй он знал немало. Но… не позволяло служебное положение. Наконец Верещагин не выдержал… и пошел поговорить в конструкторский отдел.

Время до обеда прошло быстро и незаметно.

После обеда успевшие остыть паяльники и приборы были включены вновь. Самойлов навел порядок на выделенном ему столе и осмотрелся. Часть инженеров листала технические журналы, часть возилась с настройкой макетов, но без заметного энтузиазма. Самойлов не мог понять, почему в отделе такое затишье.

— Опытных образцов нет, — пояснил Верещагин. И по выражению его лица стало ясно, что очередной срыв работ начался уже давно и закончится неизвестно когда. — Сидим. Баклуши бьем! А потом ночевать здесь будем. Планировали, планировали — и все зря.

Самойлов сел за свой стол и стал просматривать бумаги. «В чем заключается моя функция? — с тоской подумал он. — Ничего толком не объяснили. „Нужно только твое присутствие“. А если я сейчас кулаком трахну? Что тогда будет?»

— Парни, — раздался голос, — у меня что-то с головой. Ничего не соображаю. Усилитель возбуждается. Посмотрите кто-нибудь, — вскакивая со стула и взлохмачивая густую черную шевелюру, просительно проговорил инженер Гутарин.

Это заурядное событие сразу всколыхнуло отдел. Посыпались вопросы и советы. Самойлов тоже подошел поближе и через чье-то плечо попытался посмотреть на экран осциллографа.

На столе лежала плата с кое-как припаянными конденсаторами, сопротивлениями и транзисторами. Рядом валялась схема. Самойлов мельком взглянул на нее. Схема была довольно проста. Прикинув в уме, он подумал, что такой усилитель, пожалуй, не должен возбуждаться.

— Сорвалось! Возбуждение сорвалось! — радостно закричал Гутарин. — И ничего не делал. Само сорвалось.

— Ну, а чего же ты панику наводишь, — все стали нехотя расходиться.

«А-а, — подумал Самойлов. — Возможно, дело в том, что обратная связь была слишком глубокая».

— Опять возбуждается, — поникшим голосом сообщил Гутарин. — Кто здесь колдует? Сознавайтесь!

— Это я, — прошептал Самойлов. — Сейчас я скажу: «Усилитель возбуждается». Ну что? Возбуждается? А теперь колебания сорвутся. Правильно? — Лицо Самойлова слегка осунулось. Он был напуган своими сверхъестественными способностями.

Техники, инженеры и начальники, нервно переговариваясь, окружили стол Самойлова. Верещагин осторожно задал вопрос:

— А еще что-нибудь умеешь делать?

— Не знаю. Не пробовал никогда.

— А что ты чувствуешь при этом?

— Ничего особенного. Небольшое волевое усилие. Я мысленно представляю себе, что усилитель работает нормально.

— А ты можешь сейф поднять? — робко спросила Любочка.

— Нет, не могу, — немного помедлив, ответил Александр. — Я не могу себе этого представить.

— Подумаешь, — заиграл мускулами старший инженер Палицин. Подойдя к сейфу, он шутя приподнял его, покрутил в воздухе и снова поставил на место.

— Что ты делаешь! — заорал Сергушин. — Там же спирт!

— А говорил, что спирт кончился, — сердито засопел Гутарин.

Разинув рты, все ошеломленно Смотрели то на Самойлова, то на Виктора Палицина.

— А второй раз не поднимешь, — спокойно сказал Александр.

— Я таких два подниму, — с достоинством ответил Виктор, но сейф приподнять не смог. Лицо его покраснело от натуги и покрылось каплями пота.

— Брось. Все равно не поднимешь. Это я сделал волевое усилие.

— Но ты же не можешь мысленно приподнять сейф, — удивилась Любочка. Как же так?

— Не могу, — согласился Самойлов. — Но зато я очень образно представляю, как я не могу поднять его.

— Это что-то сверхъестественное. Мистика. Должно же быть какое-то объяснение? — сказал Сергушин.

Самойлов недоуменно пожал плечами.

— Сделай еще что-нибудь! — просили его.

— У меня триггер не запускается, — радостно заявил инженер Кулебякин. Может быть, попробуем? А?

Самойлов осмотрел монтаж, некоторое время молча изучал принципиальную схему. Отметил про себя, что не мешало бы изменить параметры дифференцирующей цепочки и номиналы запоминающих емкостей, и произнес вслух:

— Готово.

Кулебякин щелкнул тумблером. Триггер работал нормально.

— Вот это здорово!

— И теперь он всегда, этот триггер, будет работать нормально? осторожно спросил Кулебякин.

— Ничего я не знаю! Честное слово, ничего не знаю!

До конца рабочего дня весь отдел гурьбой ходил от стола к столу за Самойловым и с восторгом отмечал, как начинают генерировать генераторы, запускаются триггеры, устойчиво работают усилители. У всех было возбужденное состояние. Перед самым уходом с работы начальник отвел Александра в сторону и три раза повторил, чтобы тот берег себя и не переходил улицу в неположенном месте.

Самойлов обещал вести себя осторожно.

Перед самым общежитием его остановила толпа ребятишек и потребовала, чтобы он показал фокусы. «Откуда они могли узнать?» — удивился Александр, но отказать не смог. Он слабо разбирался в этом древнем искусстве и сначала показал фокусы, вызывавшие у несовершеннолетних зрителей лишь слабую презрительную улыбку. Но потом фантазия его разыгралась, и ребятишки хохотали от души. Наиболее экспансивные сорванцы бегали вокруг него и кричали:

— Цирк приехал! Цирк приехал!

Из окон стоявшего напротив общежития дома выглядывали удивленные жильцы. Запустив напоследок разноцветного воздушного змея и тем самым усыпив бдительность ребятишек, Самойлов поспешно ретировался.

В комнате общежития он встретил Кулебякина и Гутарина, собиравшихся в столовую, и решил составить им компанию. Но тут в дверь настойчиво постучали. Александр открыл. На лестничной клетке стояла делегация жильцов соседнего дома.

— Кхы, кхы, — откашлялся председатель домового комитета. — Мы, собственно, по делу. Вы, Александр Тихонович, не могли бы нам столбики поставить?

— Какие столбики? — удивился Александр.

— Да белье во дворе негде вешать.

— И столики со скамейками, — вставил председатель спортивной комиссии домового комитета. — Блиц в домино проводим, а играть негде.

— Гм… Пошли… — ответил Самойлов и про себя чертыхнулся: «Уже все узнали. Здорово здесь поставлена служба информации».

Вкапывание столбов проходило при огромном стечении народа. Самойлов взмок. То ямы получались мелкими, то столбы слишком толстыми. Наибольшее количество советов давали возбужденные происходящим женщины. Мужчины вначале подходили, опасливо оглядываясь: как бы и их не заставили копать ямы. Потом, осмелев, начали помогать женщинам.

Самойлов уже окрашивал усилием воли последний столб, когда сквозь заслон уставших зрителей прорвался Гутарин, схватил Александра за рукав и потащил в столовую.

— У тебя для чего такие способности? Столбы им вкапывать?

— А веревки кто будет натягивать? — неслось им вслед.

— От работы увиливает! Ишь ты, феномен!

— На черта ты связался с ними? Для этого, что ли, у тебя волевое усилие? Сейчас интереснее придумаем.

— Подожди, — остановил его Самойлов. — Как ты сказал?

Гутарин удивленно остановился.

— Для чего у меня волевое усилие? — закричал Самойлов.

И только сейчас он понял все.

— Наконец-то, — устало выдохнул Нанни. — Я уже начинал отчаиваться. Его седые волосы слиплись и серыми сосульками упали на лоб. Глаза глубоко запали. На лице явственно проступали сотни морщинок. Ему нужно было поспать, только никак не удавалось. Мысли его текли ровно и спокойно, но будто стороной.

«Те двое с „Вызова“ послали одно-единственное сообщение. Его принял автомат — прокалыватель пространства. За один рабочий цикл автомат обходит около полутора тысяч звезд, неся аварийную патрульную службу и записывая электромагнитные сигналы, если в них есть информация. На планете около одной из этих полутора тысяч звезд сейчас дожидаются спасения или смерти два пилота. Автомат не записал шифра ни звезды, ни планеты. Значит, на них не были еще установлены радиобуи. Автомат принес только сообщение… Но откуда? Если бы вместо него был человек! Автоматы не программируются на исчезающе малые по вероятности процессы и события. Кто мог знать?»

— Нанни, почему Сантису ничего не сказали? Ни цели, ни методов? спросил Эрд, почувствовав, что старик не спит.

— Все должно быть очень естественным. Ненаигранным. А он плохой артист. Ему нужно было войти туда без всякого всплеска. А потом он создаст целый водоворот… бурю. Но это уже ни для кого не покажется странным. Странное явление удивило — и все. Его последствия кажутся логичными.

«Сейчас десяток перехватчиков шарит по окрестностям тысяч планет. Но это поиск вслепую. На всякий случай. А вдруг повезет. Никто не верит в благоприятный исход этих поисков, потому что второго сообщения с „Вызова“ не будет. Нет энергии, чтобы запустить громадину аварийного передатчика. А портативный передатчик на „Вызове“ не установили, потому что какое-то маленькое СКБ не успело их сделать. Не выполнило план. И все же поиск ведется. Может быть, для очистки совести? Чьей? Тех, кто жил сто лет назад? Их уже нет. Своей? Но мы ни в чем не виноваты. Просто это один шанс из тысячи. И Сантис должен повысить эту вероятность ровно в тысячу раз».

Напряженная тишина взорвалась шквалом вопросов, когда утром Самойлов переступил порог отдела. Он не слышал отдельных фраз, не понимал, что ему говорят. Начальника отдела вытеснили на периферию, и он никак не мог пробиться к Александру.

Толпа напирала и требовала. Неуверенно улыбаясь, Самойлов подошел к стене и волевым усилием вбил в нее гвоздь по самую шляпку. Шум на мгновенье стих, а потом еще более усилился. Пришлось вбить второй гвоздь. А через десять минут на стене красовался контур цветка, какие обычно рисуют в детских садах, выбитый гвоздями. Потрясенные зрители несколько успокоились. Теперь Верещагин довольно легко смог пробиться в центр толпы.

— Самойлов, ты не устал? — озабоченно спросил он.

— Чуть-чуть, совсем немного, — ответил Александр.

— Дело есть. Поговорить надо. — Очевидно, начальник отдела тоже немало передумал за ночь. — План работ сорван ко всем чертям.

— А что нужно сделать?

— Двадцать пять образцов нужно настроить в этом месяце. Вот ты и помоги их выдать из макетной мастерской.

— А по плану? — сдавленным голосом спросил Самойлов.

— По плану пятьдесят, — всхлипнул Верещагин и, вытирая уголки глаз платочком, добавил: — Хоть бы двадцать пять. А?

— Нет, — твердо сказал Самойлов.

— То есть как нет?

— Пятьдесят.

— Двадцать пять.

— Пятьдесят — и точка. Это мое последнее слово, — заключил Самойлов.

— Ну хорошо, — устало согласился Верещагин. — Так уж. Из дружеских чувств. Согласен на все пятьдесят.

Руководство отдела электроники искало начальника макетной мастерской Пендрина Иммануила Гаврииловича. Искало на токарном, слесарном, фрезерном и прочих участках, в отделах, секторах, группах и в приемной. Пендрин был неуловим. Самойлов уже слышал о странном начальнике макетной мастерской и теперь окончательно убедился: рассказы о том, что Иммануил Гавриилович может становиться невидимым, имеют под собой реальную почву. Запыхавшись от бесплодных поисков, руководство отдела электроники и Самойлов вернулись на слесарный участок. Веселые слесари делали скребки для копки картофеля и тем самым выполняли план по валу. Немногочисленные детали будущих портативных радиопередатчиков сиротливо лежали в ячейках металлического стеллажа.

— Придется самим, — с досадой сказал начальник отдела, обращаясь к Самойлову. — Ну, начинай, Саня. Сейчас на помощь ведущий конструктор придет.

— С богом! — поддакнули начальники двух лабораторий. — Начинай!

— Я сейчас, — ответил Самойлов и полез разбираться в чертежи.

Через несколько минут пришел конструктор Сомов. Он схватил чертежи и забормотал: «Ерунда все это. Здесь не так, а здесь вот так».

Механический карандаш летал над чертежами. Самойлов старательно следил за действиями ведущего конструктора, стараясь вникнуть в их смысл.

Через два часа на верстаке уже стояли два опытных образца, изготовленных усилием воли. Они, конечно, были не люкс, горбатые, с ободранной краской и к тому же имели мало общего с чертежами. Самойлов с удивлением смотрел на печальные результаты своего труда. Начальники тоже приуныли. Слесари делали ехидные замечания. И только ведущий конструктор, ласково поглаживая бока приборов, умиленно охал:

— Ах! Это чудо природы! Как это тебе удалось все втиснуть в такие габариты? И нигде не заедает. По какому классу точности делал? Сделаем новые чертежи по этим образцам.

— Вы находите, что образцы на уровне? — спросил Верещагин, удивленно вытаращив глаза.

— Чудо! Чудо! Только поверхности отрихтовать надо. И вот здесь немного переделать.

Из душного пыльного воздуха неожиданно материализовался начальник макетной мастерской Пендрин Иммануил Гавриилович. Кивнув присутствующим головой и громогласно заявив: «Я же говорил! Макетная никогда не подведет!» — он снова растворился в воздухе, не оставив никакого материального следа.

Самойлов и Сомов корректировали чертежи. Остальные присутствующие, окружив работников отдела плотным кольцом, загораживали свет, без передышки курили и давали чрезвычайно стоящие советы. К обеду два образца в металле были отработаны до предела.

— На уровне мировых стандартов! — заявил ведущий конструктор Сомов и пошел к проходной.

— Здорово это у тебя получилось! Ничего не скажешь. Только уж очень медленно, — грустно сказал Верещагин.

— Понятно, это же в первый раз.

— Завтра надо сделать половину образцов. Отдадим в монтаж и начнем настраивать. Впрочем, монтаж тоже сделаешь ты.

Сразу же после обеда в макетную мастерскую началось паломничество сотрудников других отделов. Все хотели увидеть Самойлова. А увидев, все, как один, просили забить гвоздь в стену с помощью волевого усилия. Самойлову никого не хотелось обижать, и он исколотил гвоздями целую стену.

Через двадцать минут паломничество прекратилось. Кончилось время, отведенное для нелегального послеобеденного перерыва.

Отдел электроники получил экстренный приказ — подготовиться к настройке опытных образцов.

Производительность труда после обеда была гораздо выше. Изредка появлялся начальник макетной мастерской, чтобы тут же растаять в воздухе. Работники макетной побросали свою работу и, выбрав удобные позиции, с некоторым удивлением и умеренным негодованием взирали на работу Самойлова. Причина негодования заключалась в том, что их якобы никто не учил таким совершенным и производительным приемам труда.

А Самойлов творил. Взглянув на чертеж детали, он мысленно представлял себе, как она должна выглядеть, учитывал соосность отверстий, параллельность плоскостей, чистоту обработки и класс точности. Там, где знаний явно не хватало, он действовал по интуиции.

Отчетливо представив себе деталь, Самойлов делал волевое усилие, небольшое или значительное в зависимости от сложности детали, и деталь появлялась на столе. Александр не сидел на месте и не делал глубокомысленный вид. Он бегал около верстака, заглядывал в чертежи, что-то лепил и строгал из воздуха, на секунду задумывался, бормотал, разочарованно качал головой и весело смеялся. Словом, вел себя крайне удивительно и непонятно. К вечеру еще пять собранных образцов красовались на верстаке.

Руководство отдела электроники осторожно перетаскивало опытные образцы в помещение отдела. Самойлов пытался им помочь, но его вежливо оттерли. Эту наиболее ответственную часть работы начальники не могли доверить никому.

К концу второй смены Самойлов закончил монтаж. Семь образцов были готовы к настройке.

На улице заметно похолодало. Александр поднял воротник пальто и засунул руки в карманы. Голова понемногу светлела. «Интересно узнать, — думал он, — кто виноват в том, что план трещит по швам? Верещагин ведь говорил, что спланировано все было хорошо. Потом заело в одном месте — конструкторам не выдали вовремя схемы из лаборатории; во втором — в лаборатории не смогли вовремя составить схемы, потому что макетная задержала макеты. Макетная опоздала потому, что конструкторы долго корректировали чертежи. Конструкторы… и все сначала. А тут еще снабжение. Транзисторы, кнопки, скрепки. Все наворачивается друг на Друга. Ком растет… А для чего система сетевого планирования? Для чего научная организация труда?»

Почти все окна в общежитии и в доме напротив были темными. Никто не кричал: «Цирк приехал! Цирк приехал!» Никто не просил показать фокус и вкопать столбы. Тишина.

В комнате все спали, кроме Гутарина. На столике горела ночная лампа. Гутарин спросил:

— Есть хочешь?

— Немного, — ответил Александр, и тут в его животе что-то неожиданно заурчало.

— Ну если немного, то пошли.

— Куда это еще?

— К Аграфене Ивановне, хозяйке общежития. У меня и бутылочка есть. Жалко ей тебя почему-то… Приглашала… Пошли, что ли?

Комната Аграфены Ивановны находилась здесь же, в конце коридора.

— Заходите, голубчики, заходите. Вот сюда, на кухню. В комнате-то у меня старик. Намахается метлой за день. Придет и спит, — захлопотала старушка. — У меня все горячее. Садитесь.

«Странно, — подумал Александр. — С чего это она? Может быть, ей что-нибудь надо сделать?»

— А жалко мне тебя просто, — сказала Аграфена Ивановна, словно отгадав его мысли. — Жалко. Надсадишься ты. Хоть ты и жилистый, а все не семижильный. Слышала все. Видела, как ты вчера столбы вкапывал. И на работе. С первого дня и уже работаешь до утра. Много есть любителей сесть на шею и ножки свесить. Всех повезешь?

— Так надо, Аграфена Ивановна, — сказал Самойлов. — Надо.

— Тогда делай. Делай, — сказала она со старушечьей иронией. — Дети есть?

— Нет.

Хозяйка общежития оказалась расторопной старухой. Она живо расставила тарелки, нарезала хлеб, поставила подогреть чайник, мимоходом толкнула в угол таз с известью, закрыла форточку, поправила платок и еще сделала десяток необходимых приготовлений, успевая при этом говорить.

«Эх! — подумал Самойлов. — Что бы ей сделать приятное. Может быть, стены побелить? Это же очень просто».

Уплетая жареную утку, помидоры и запивая все это сухим вином, Самойлов мысленно белил стены и даже умудрялся разговаривать с Аграфеной Ивановной и Гутариным. Гутарин в основном выражал свои мысли кивками головы.

Аграфена Ивановна вышла из кухни и ахнула. Стены комнаты были разрисованы отличными натюрмортами из дичи, овощей и вина. Ни один натюрморт не повторял другой. Каждый был шедевром в стиле Рембрандта. Увидев, что он наделал, Самойлов хотел все убрать, но Аграфена Ивановна остановила его. Красиво. А закрасить никогда не поздно.

Когда тарелки были пусты, старушка без лишних слов вытолкала обоих за дверь, приговаривая:

— Ноги вымойте или под душ сходите. Спать легче будет.

Александр уснул мгновенно.

Утром прибавилось хлопот с настройкой. Руководство отдела электроники спешило. Не сегодня-завтра необычным спуртом на финише отчетного квартала заинтересуется начальник СКБ. Не сегодня-завтра необычайный феномен заинтересует ученых.

Впрочем, Верещагин в первую очередь не щадил себя. Отвечать за что-то всегда труднее, чем делать.

В отделе все бросили курить. Временно. Никого не интересовало турнирное положение «Пахтакора». Временно. Все, все, все было забыто. Все, кроме настройки.

Штурм! Битва! Эпопея!!!

«Это вам не щи лаптем хлебать!» — думал подтянутый и опрятный Стрижев. А ведущий инженер Вырубакин вообще ничего не думал. Он работал. Техник Свидерский поминутно трогал кончиком языка, не перегрелся ли паяльник. Инженер Гутарин самостоятельно устранял возбуждение усилителей. Пылали щеки и паяльники. Мигали внезапные озарения и сигнальные фонари приборов. Глухо гудели силовые трансформаторы и надсадно сопели носоглотки.

Спали по очереди на двух свободных столах. Ели урывками. Штурм! Штурм! Штурм!!! Сквозь густую завесу усталости и нервотрепки работники отдела замечали друг у друга в глазах искры отчетливо выраженной радости. Штурм это действие! Штурм — это движение! Штурм — это рукопашная с планом по валу и номенклатуре. Штурм — всегда победа! Иначе не стоит и штурмовать. Все календарные графики и тематические планы сдаются перед всесокрушающей силой штурма… в конце года. Но не в конце третьего квартала. Это уж неестественно.

Представьте, что часть армии начала штурм укреплений противника, когда основные силы еще не готовы к бою. Не подошли обозы с осадной артиллерией, не хватает пороха и снарядов, не сделаны остроумные подкопы под министерство, не отосланы все необходимые письма в главк с рассказами о нерадивых субподрядчиках, контрагентах и прочих объективных причинах…

Противник разобьет горстку смельчаков и перейдет в наступление по всему фронту.

Штурмовать надо вовремя. Никому ведь не приходит в голову начинать штурм плана в самом начале года.

Нанни и Эрд, по очереди сменяя друг друга, выполняли мысленные распоряжения Сантиса, транспортируя в прошлое все, что он требовал. Это была адски трудная работа. И их никто не мог заменить, потому что найти еще хотя бы одного человека, мыслящего в унисон с Нанни и Эрдом, было очень трудно. Во всяком случае, на это ушло бы очень много времени.

Когда Сантис там, в специальном конструкторском бюро, свалился с ног и заснул на полчаса, Эрд спросил:

— Нанни, почему у них так получалось?

Нанни искренне рассмеялся.

— Ты думаешь, на этот вопрос можно дать короткий и исчерпывающий ответ? Наверняка у них проводились различные собрания, заседания, совещания. Они тоже пытались выяснить: почему? Я не верю, чтобы кто-то сознательно мог срывать им план. Это получалось само собой.

Нельзя ведь составить план действий так, чтобы предусмотреть все на все сто процентов. Это был бы уже не план. Поэтому и резервируются всякие обходные пути, время, люди, деньги, материалы. Но резерв должен быть минимальным. Если он будет чрезмерно раздут, то это будет тоже не план. И сейчас планировать трудно. А они в то время почти не пользовались математическими машинами. Во всяком случае, в таких мелких организациях. Очень трудно учесть, например, болезни ведущих специалистов, умственные способности, взаимоотношения каждого со всеми и всех с каждым, погоду, наконец. И вдруг оказывается, что руководитель не пользуется никаким авторитетом, не может помочь в нужный момент подчиненным, у начальника лаборатории нет организаторского таланта, ведущий инженер — специалист в совершенно другой области, хотя и очень умный человек. Вступают в силу симпатии и антипатии. Кто-то оказывается не на своем месте. Главный инженер по вечерам пишет музыку и приходит на работу невыспавшимся и усталым. Да и вообще она его не очень-то интересует. А без музыки ему не жизнь. Происходили тысячи и миллионы маленьких трагедий, потому что человек занимался не тем, чем хотел. Хотя об этом в большинстве случаев не подозревали даже близкие, а то и он сам.

Взамен есть, конечно, схемы, приближения, находки, озарения, удачи. В общей массе, как в объеме газа, все идет близко к среднему нормальному уровню. Но бывают и всегда будут отклонения. Вверх и вниз. Нам сейчас попало то, что отклонилось вниз. Будь это системой, было бы ужасно. Нас с вами не было бы, дорогие товарищи.

По отделам, лабораториям и конторе ползли упорные слухи: отдел электроники намерен выполнить план трех кварталов в срок. Это было предательство. Нож в спину.

Начальник СКБ срочно вызвал к себе в кабинет Верещагина.

Руки начальника с быстротой пианиста мелькали над многочисленными бумагами, папками и приказами. Бледное, с резкими чертами и высоким лбом лицо упрямо склонилось над столом, будто бросая вызов стихийным силам. Лохматые широкие брови сурово сошлись на переносице.

— Ну!.. Что скажешь? — произнес начальник СКБ.

Верещагин смущенно пожал плечами.

— Спать зверски хочется.

— Спать! Хм… Рассказывай, что у тебя в отделе творится?

— Работаем… Спать хочется… Всем спать хочется.

— Ну вот что, — в голосе Волкова проскользнули высокие, металлические нотки, как бы склепывающие речь. — Шутки шутить будем позже. Десять дней назад ты говорил, что дай бог выполнить полугодовой план. Так?!

— Говорил, — еле ворочая языком, ответил Верещагин и, прикрывшись ладонью, зевнул.

— Ходят слухи, что отдел пытается выполнить план трех кварталов. Правильные слухи?

— Правильные.

— Ишь куда замахнулся. Что же получается?

— Спать хочу. — Верещагин снова широко зевнул и стал медленно клониться грудью на стол. Начальник СКБ медленно закипал. Верещагин очнулся и чуть слышно проговорил: — Выполним… Только все спать хотят. Особенно утром… Потом проходит… Кофе черный пьем.

— А кто дал приказ выполнять план? — взорвался бас начальника СКБ. Кто? Кто, я вас спрашиваю?!

Сон мгновенно слетел с Верещагина.

— Согласно оперативно-календарному графику и тематическому плану, Петр Владимирович.

— Согласно плану, — язвительно передразнил Волков. — Умные вы ребята, но ни черта не понимаете! С меринами легче работать.

Начальник СКБ схватился руками за голову и тупо уставился затравленным орлиным взглядом в стол.

— Письмо в министерство готово, а они решили ни с того ни с сего план выполнить, — разговаривал он сам с собой и вдруг, встрепенувшись, вперился взглядом в Верещагина.

— Ты же знаешь, что у нас нет площадей, станков не хватает, кадров мало, комплектующие задерживаются. Нам сейчас легче объяснить перед министерством невыполнение плана, чем выполнение. Что я буду говорить в главке? Условия одинаковые, а один отдел из четырех, несмотря на это, выполняет план. Ты хоть понимаешь, что натворил?! Без ножа зарезал. Начальник СКБ снова замолчал, уставившись в стол. Верещагин мужественно боролся со сном, с трудом переваривая речь своего шефа. — Да, кстати… что, этот Самойлов действительно?..

«Вот оно, — подумал Верещагин. — Началось. Теперь прощай, Самойлов. Отберут. Все равно отберут». — И, понурив голову, сказал:

— Действительно, Петр Владимирович.

— С него все началось? — строго спросил Волков.

— С него, — Верещагин чуть не плакал.

— Срочно… ко мне в кабинет… Самойлова… из отдела электроники, отдал приказание начальник СКБ миниатюрной секретарше.

Минут через десять привели Самойлова. Он был чрезвычайно бледен и худ. Давно нечесаные волосы торчали в разные стороны. Костюм был помят и залит каплями канифоли.

В кабинет постепенно набивались большие и маленькие начальники. Главный инженер — человек среднего роста с непроницаемо твердым лицом, с резкими, всегда точными движениями. Начальник патентного бюро, начальник технического отдела, инспектор по кадрам, начальник отдела снабжения, начальники отделов, лабораторий и ответственные руководители тем.

Самойлов снова забивал гвозди. Просьбы сыпались со всех сторон. Забей в стену, в потолок, в пол, в подоконник, в дверь, в косяк. Самойлов забивал. Забивал параллельные, перпендикулярные и зигзагообразные. Забивал по одному и целыми пачками. Забивал виртуозно, красиво, талантливо. Чувствовалось, что это не ремесленник. Это был артист. Великолепный артист! В кабинете начальника СКБ стоял сдержанный гул восторга и удивления. Все стояли. Лишь один Верещагин, уткнувшись щекой в стол, сладко спал. Спал мирно, уютно, не вздрагивая и не всхлипывая. Ему снилось что-то приятное.

— Молодец, Самойлов, — ласково приговаривал начальник отдела снабжения. — Молодец! Хоть и дурак, а молодец! В цирк иди. Греметь будешь! Или ко мне на комплектацию… или по черным металлам. На сто тридцать… А?.. Молодец!

— А как насчет патентоспособности? — спрашивал главный инженер. Патентная чистота явления проверена? Запатентовать надо обязательно.

— Ох и хитрец ты… Знал, а молчал, — неслось в адрес Самойлова.

— Ну! Поговорили — и хватит! — раздался зычный голос начальника СКБ. Рассаживайтесь.

Это было самое короткое заседание расширенного техсовета за всю историю СКБ. Оно длилось всего четыре часа. Повестка дня была сформулирована в несколько общих и туманных выражениях: «О возможности предоставления старшему инженеру отдела электроники тов. Самойлову А.Т. права выполнить план работ СКБ за три квартала текущего года в сжатые сроки».

Начальник СКБ, взявший слово первым, очень сожалел, что сложилась вот такая неприятная ситуация. Уже написано письмо в министерство об уменьшении объема работ. Все шло хорошо, спокойно. И вдруг… на тебе! Один отдел выполнил план. Почти выполнил. Все полетело к черту! Хочешь не хочешь, надо выполнять план или всему СКБ, или… сами понимаете…

— Но, — закончил свою речь Волков, — меня все-таки радует одно обстоятельство. Я, как начальник, ошибаться не могу. Иначе наше СКБ второй категории с кадрами из лучших инженеров города никогда не выберется из бездны отстающих организаций. Я всегда интуитивно придерживался волевых методов руководства. Я пр-р-реклоняюсь перед величием и могуществом человека! И вот то, к чему я всегда стремился в своей деятельности, нашло блестящее подтверждение в отделе электроники. Выполнение плана с помощью волевого усилия! Я всегда «за».

Председатель месткома весьма кстати напомнил об уплате членских взносов. Редактор потребовал фотовспышку для стенной газеты… Самойлов и Верещагин спали. Момент был подходящий, и не воспользоваться им было бы просто глупо.

К концу третьего часа, когда положительное решение по повестке дня было принято подавляющим большинством голосов при одном воздержавшемся (им оказался похрапывающий Верещагин), на Самойлова вылили стакан воды и предложили приступить к работе. Лица у всех присутствующих были добрые, ласковые и чуть-чуть настороженные. Мокрый Самойлов не отказывался, но чистосердечно признался, что не знает, как и с чего начать. Как и с чего начать, не знал и никто из присутствующих.

Гениальное мероприятие готово было умереть в зародыше. Расширенный техсовет заволновался. И тут чья-то светлая голова предложила вызвать изобретателя Кобылина, известного всем автора ста десяти заявок на изобретения и одного авторского свидетельства.

Кобылин сразу взял быка за рога.

— Сколько дней тебе потребуется, Самойлов, чтобы выполнить план СКБ за три квартала?

Самойлов тяжело вздохнул и ответил, что не менее месяца. Надо ведь вникнуть во все чертежи. Представить себе все детали, узлы, схемы, химические реакции. А это для него дело новое. Особенно химические реакции.

Изобретатель Кобылин минут пять пристально смотрел на Самойлова и изрек:

— Так дело не пойдет!

Все согласно закивали головами: «Не-ет. Так дело не пойдет».

Кобылин погрузился в сложнейшие размышления. В кабинете начальника СКБ стало заметно теплее. Это умственная энергия изобретателя превращалась в тепловую энергию, грозя, если так пойдет и дальше, тепловой смертью всей вселенной. Энтропия есть энтропия! И когда сидеть от жары стало уже почти невозможно, Кобылин обвел присутствующих ясным взглядом, и все поняли, что проблема решена.

Идея, как и все гениальные идеи, была гениально проста.

— Надо мыслить широко, — начал изобретатель Кобылин. — А Самойлов мыслит узко, кустарно, однобоко. Чтобы сделать какой-нибудь завалящий прибор, он сначала вникает. Вни-ка-ет! На это уходит время. На сборку прибора волевым усилием тоже нужно время! А на монтаж! А на настройку! Это же уйма времени! Не технологично, не производительно. Пусть представит себе не то, как сделать прибор самому, а то, что нужно было бы сделать, чтобы прибор был изготовлен вовремя, по плану. Не было комплектующих? Значит, товарищ Волков своевременно не объявил выговор Балуеву, начальнику отдела комплектации. Волевым усилием, мысленно объяви ему выговор. Не хватало людей? Отдел кадров… Схема не настраивается? Разработчик…

— Правильно он сказал, — кивая в сторону изобретателя, проговорил Самойлов. — Можно попробовать.

— Хи-хи-хи! Балуев выговор получит, — заливался начальник патентного бюро. — Хи-хи-хи!

— Я-то что. Вот Иммануил Гавриилович наверняка получит, — парировал начальник отдела снабжения, показывая на внезапно материализовавшегося из пустоты начальника макетной мастерской.

— Макетная не подведет! — заверил Пендрин, не слышавший предыдущего разговора, и снова ушел в подпространство.

— А что, действительно выговор может быть? — испуганно спросил начальник конструкторского бюро.

— Вину чувствуешь, хи-хи-хи, — заливался начальник патентного бюро. — Вину!

— Может быть, кто против? Воздержался? — спросил Волков. — Или боится кто-нибудь? Виноват?

Присутствующие молчали. Верещагин посвистывал носом и протяжно храпел.

— Тогда с богом! — угрюмо закончил начальник СКБ заседание техсовета.

АлекСАНдр ТИхонович Самойлов — Сантис — закрыл на ключ массивную деревянную дверь испытательной лаборатории. Открыл люк звуконепроницаемой герметичной камеры, сбросил туда толстую кипу тематических планов, оперативно-календарных графиков, квартальных отчетов, докладных, заявок, приказов, спрыгнул сам и завинтил люк изнутри на все гайки. Для концентрирования волевого усилия была необходима идеальная тишина. В камере было тепло и сухо. Сантис разложил на столе принесенные с собой документы, закурил, с минуту посидел, ни о чем не думая, затушил папиросу и начал сосредоточивать свою мысль на первой по списку теме. До конца третьего квартала оставалось восемь часов…

Кабинет начальника СКБ был полон. Незначительные разговоры, нервные смешки, шарканье ног, попытки рассказать смешной анекдот. Томительное ожидание. Работы в СКБ были приостановлены. В их продолжении уже не было смысла.

Лишь отдел электроники продолжал действовать. Собственно, остались только два ненастроенных образца. Около Гутарина и Палицина собрались все, кто не спал. Настройка должна была вот-вот закончиться. Ведущий инженер Вырубакин с достоинством заявил, что «Пахтакор» войдет в десятку сильнейших. Ему никто не возразил, и Вырубакин немедленно обиделся. Техник Свидерский рассказывал печальную историю из своей жизни, и все вокруг хохотали до слез. Любочка отпечатала последний протокол и запорхала между столов. Оживление усиливалось.

— Готово! — заорал Палицин. — Можно пломбу ставить.

— У меня тоже! Все, парни! — радостно заявил Гутарин и с хрустом потянулся. — Ну, вы когда меня жените-то?

— Скоро, Гена, скоро, — успокоил его всегда подтянутый и опрятный Стрижев.

— А не выпить ли нам по поводу окончания работ по стаканчику? протирая заспанные глаза, сказал Сергушин.

— По стаканчику? — внезапно проснулся второй начальник лаборатории. — А не мало ли? А?

— Хватит! Закругляйтесь!

— А Верещагина с Самойловым все нет и нет, — жалобно сказала Любочка и капризно надула губы.

— Стружку, наверное, снимают с них, — ответил тяжеловес Палицин.

— Ну да! Стружку! Премию делят! Точно вам говорю, — немедленно возразил техник Свидерский.

— А может быть, опять где-нибудь?

— Сейчас — в магазин, а потом в общежитие, — скомандовал Сергушин. Самойлов с Верещагиным наверняка туда придут.

Через минуту свет в отделе погас.

В кабинете начальника СКБ царила зловещая тишина. Прошло уже часа три, как Самойлов заперся в лаборатории испытаний. Что происходило в камере, никто не знал. И это было плохо. С одной стороны хорошо, если план будет выполнен. Премия! А с другой — вдруг выговор или еще что. Так что, пожалуй, было больше плохо, чем хорошо.

Внезапно в кабинет влетела испуганная чертежница Пронюшкина.

— Сдобников пропал! — завопила она.

— Как пропал? — испуганно спросило сразу несколько человек.

— Пропал… Они с Захаровым вышли на минутку, а когда возвращались, Сдобников пропал… Исчез — и все!

— Не может быть такого!

— Может, может! Пропал Сдобников!

— Что он, сквозь землю про… — начал было ответственный исполнитель по теме номер один и вдруг исчез. Исчез без шума, без треска, без теплого прощального слова.

В кабинете начальника СКБ забеспокоились. Испуганные голоса спрашивали друг друга: «Где он? Где он?» Атмосфера накалялась и становилась угрожающей. Случай был из ряда вон выходящий. До сих пор мгновенно мог исчезать только Иммануил Гавриилович Пендрин.

Главный инженер вдруг вскочил с места, бегом спустился по лестнице, вылетел через проходную, выхватил у ошалевшего от неожиданности дворника метлу, сразу же успокоился и с упоением начал подметать тротуар. Размеренно, с толком, не поднимая лишней пыли. Чувствовался солидный опыт. Дворник сказал: «Э-хе-хе. Всегда бы так. Позаседали бы да помели», — и пошел в проходную посмотреть, не сварилась ли картошка. Он очень любил картошку. Особенно если она была с маслом, помидорами и перцовкой.

Начальник СКБ до боли в суставах сжимал столешницу своего рабочего стола. Только что, прямо на его глазах, исчез еще один ответственный исполнитель. Это было ужасно. Начальник отдела снабжения плакал навзрыд. Ему не было страшно. Он плакал из любви к искусству. Как выяснилось позднее, в это время он уже был руководителем драматического кружка и учил кружковцев искусству сценического перевоплощения.

— Это он! — раздался истошный вопль. — Это Самойлов! Надо остановить его!

Все вскочили. Длинный стол для заседаний перевернулся. Верещагин чуть не упал со стула и проснулся. Удивленно посмотрел вокруг. На правой его щеке рдел огромный красный с разводами пролежень.

— Остановить! — кричали вокруг. — Он нас всех к чертовой бабушке пошлет.

Человек тридцать-сорок толпой кинулись к дверям, выдавливая друг друга в коридор, и галопом спустились вниз, к дверям лаборатории испытаний.

— Ломай! На приступ! — раздался боевой клич.

Неумолимый рок ежесекундно вырывал из рядов атакующих опытных, закаленных в сражениях бойцов. Они, как и предыдущие, исчезали бесследно. Кто-то принес лом, и дверь пала. Взять с ходу камеру было труднее. Атакующие загрустили. Их осталось совсем мало: инспектор по кадрам, бухгалтер, начальник патентного бюро, Верещагин и еще несколько человек. Некоторое время все не дыша смотрели друг на друга. Никто не исчезал.

— Неужели все? — робко спросил кто-то.

— Кончилось. Не успели.

— Он давно там сидит? — спросил Верещагин, сообразив, в чем дело.

— Часа четыре.

— Он же задохнулся. Курил, наверное, все время, — метался Верещагин, корчась от боли и хватаясь рукой за правую щеку. — Спасать надо. Резать автогеном!

Несколько человек бросились искать автогенщика. Кто-то звонил в «Скорую помощь».

— В тюрьму его надо за такие штучки, — сказал начальник патентного бюро.

— Сами же ведь просили.

— Кто мог знать? А вдруг и план остался невыполненным? Тогда что? Кто будет отвечать?

— А… Кому теперь отвечать…

Из пустоты, как всегда внезапно, материализовалась голова начальника макетной мастерской Пендрина и лихо подмигнула:

— Ну, как тут у вас? Кончилась заварушка?

— Пендрин! Голубчик! Живой! А ты не знаешь, где наши? — лопотал начальник патентного бюро.

— Не знаю, но догадываюсь.

— Где же?

— Да живы они, живы. Видел, как через подпространство неслись. Волков в главк, а остальные кто куда.

— Сам-то ты как?

— Знал я, что что-нибудь здесь будет, вот и отсиживался в подпространстве. Ну, привет! Я еще немного посижу, на всякий случай, — и Иммануил Гавриилович исчез…

Не успели еще остыть рваные края оплавленной дыры на том месте, где раньше был люк, как Верещагин спрыгнул в камеру.

Самойлов лежал возле канцелярского стола, нелепо раскинув руки, в расстегнутой мокрой рубашке и уже не дышал. Во всяком случае, Верещагин не услышал его дыхания, как ни старался. Стол был завален подписанными и утвержденными квартальными отчетами, папками готовых технических отчетов, протоколами испытаний. На полу стояли макетные и опытные образцы по всем темам.

План третьего квартала был выполнен. Поверх всех бумаг лежал приказ министерства о выплате работникам ЦКБ квартальной премии…

Врачи определили у Самойлова невероятное истощение нервной системы. Очнулся он лишь через неделю. В палате было светло и тихо. Откуда-то издалека доносилась медленная незнакомая музыка. Самойлов вздохнул и глубоко заснул.

Здоровье его быстро шло на поправку. Посетителей к нему еще не пускали, а в записках запрещалось писать о производственных делах.

Наконец настал день, когда к Самойлову впустили посетителей. Первой вошла Аграфена Ивановна, хозяйка общежития. За ней Верещагин, два начальника лабораторий, ведущий инженер Вырубакин, техник Свидерский, Стрижев, Палицин, Гутарин и Любочка. Палата сразу наполнилась гулом и оживлением.

— Сашенька ты наш. Заморили тебя окаянные, — запричитала старуха.

— А я тоже лежал неделю в больнице, — с восторгом сообщил Верещагин. Понимаешь, пролежень на щеке никак не заживал. Даже уколы делали.

— А у нас Гутарин-то ведь женится!

— А я… хм… первое место по штанге… хм… занял по городу…

Сантису было хорошо. Он с восторгом переводил взгляд с одного лица на другое и молчал.

— А ты гвоздь можешь вбить в стенку? Тут к тебе делегация ученых целую неделю прорывается, — сказала Любочка.

— Нет, не могу. Пробовал, ничего не получается, — ответил Сантис и весело добавил: — Секрет утерян! Ребята, а почему меня всегда просили забить гвоздь? Ведь я мог сделать что-нибудь и поинтереснее.

— Уж очень наглядно получалось, — ответил техник Свидерский, и все с ним согласились.

— И хорошо, что утерян, — подхватила Аграфена Ивановна. — Научишься молоточком. — Ей все время хотелось всплакнуть, но она не решалась.

— Ну, а как в СКБ дела? — спросил Сантис.

— Все нормально, — ответил Верещагин. — Волкова перевели в министерство сельского хозяйства. Он же по образованию-то был, оказывается, ветеринар. А главный инженер дворником работает. Не простым, конечно, а бригадиром. У нас на территории сейчас такая чистота!.. Ну и еще некоторых кое-куда порастаскали. Всего, кажется, человек около сорока. Всем место нашлось по душе. У нас много новых. А Пендрин отсиделся. Так и числится начальником макетной мастерской. Боится только все время чего-то.

Начальники двух лабораторий после каждой фразы Верещагина согласно кивали головами и в один голос говорили: «Правильно… Тоже верно… Правильно…»

— А тебя, понимаешь, в ведущие инженеры не переводят. Просил я, да, говорят, испытательный срок у тебя еще не кончился.

Время свидания подошло к концу. Прощание было не менее шумным, чем встреча.

Самойлов всем кивал головой, поднять руку он был еще не в силах.

Через несколько часов после возвращения Сантиса с «Вызова» послали второе сообщение. Потом третье. Автомат — прокалыватель пространства принял их. Спасательная экспедиция тронулась в путь.

Александр Мирер Обсидиановый нож[13]

— Завидую вашему здоровью, — произнес сосед, не поднимая головы.

Мы сидели вдвоем на грязной садовой скамье. Бульвар, залитый талой водой, был пустынен. Сосед каблуком долбил в леденистом снеге ямку, толстое лицо со сломанным носом чуть покачивалось. Рука в перчатке упиралась в планки сиденья.

— Ах, здоровье — это прекрасно, — сказал сосед, не разжимая губ.

Я на всякий случай оглянулся еще раз — не стоит ли кто за скамьей. Никого… Прошлогодние листья чернеют на сером снегу, вдоль боковой аллеи журчит ручей.

— Вы мне говорите? — пробормотал я.

Сосед качнул шляпой сверху вниз, продолжая ковырять снег каблуком. В ямке уже проступила вода.

Еще несколько минут он смотрел на свои башмаки с ребристыми подошвами, а я разглядывал его, ожидая продолжения.

Черт побери, это был престранный человек! Лицо отставного боксера — сломанный нос, расплющенное ухо и одержимые глаза, сумасшедшие, неподвижные. Такие глаза должны принадлежать ученому или потерявшему надежду влюбленному. Я никогда не видел человека, менее похожего на того или другого — по всему облику, кроме глаз… А его слова? «Завидую вашему здоровью, это прекрасно…» А его поза, поза! Он сидел, упираясь ручищами в скамью, бицепс левой руки растягивал пальто. Он как будто готов был встать и мчаться куда-то, но каблук мерно долбил снег, и уже талая вода ручейком уходила под скамью — в ручей на дорожке за нашими спинами.

— Вы нездоровы? — Я не выдержал молчания.

— Я недостаточно здоров, — он мельком посмотрел на меня, как обжег. И без всякого интервала спросил: — Болели чем-нибудь в детстве?

Я чуть было не фыркнул — такой тяжеловес заводит разговор о болезнях. Отвечая ему: «корь, свинка, коклюш», я думал, что он похож на Юрку Абрамова, мальчишку с нашего двора, который в детском саду уже не плакал, а в школе атаманил, и мы смотрели ему в рот. Юрке сломали нос в восьмом классе. Учителям он говорил, что занимается в боксерской секции, а мы знали — подрался на улице. Вообще-то все люди со сломанным носом будто на одно лицо.

— Сердце здоровое? — продолжал сосед почти безразличным тоном, но так, что я не мог отшутиться или сказать: «А вам какое дело?» Пришлось ответить полушуткой:

— Как насос.

— Спортсмен?

— Первый разряд по боксу, второй по рапире, футбол, плаванье.

— Какие дистанции? Спринтер? Конечно, спринтер… — Он посмотрел на мои ноги.

В фас он был совсем недурен — в меру широкие скулы, лоб как шлем, только глаза меня пугали. Они буквально светились изнутри, выпуклые такие глазищи, и лоб карнизом.

— Курите?

— Иногда, а что?

Я вдруг рассердился и заскучал. Курите, не курите… Каждый тренер с этого начинает. Атаман… Мне захотелось уйти, холодновато становилось под вечер. Я и не рассчитывал, что Наталья сейчас появится, она сказала, что придет, если удастся удрать с лекции, но вообще-то, наверно, не придет.

Я сказал: «Простите. Мне пора», — и встал.

Сосед кивнул шляпой. Из-под каблука летели брызги через всю дорожку.

— До свидания, — сказал я очень вежливо.

Длинноногая девчонка с прыгалками оглянулась на нас, пробегая по дорожке.

— Жаль, — сказал сосед. — Я хотел предложить вам кое-что любопытное.

Его нос и уши ясней, чем любая вывеска, говорили — что он может предложить. Я ответил:

— Спасибо. Я сейчас не тренируюсь. Диплом.

Он сморщился.

Я уже шагнул через лужу на дорожку, когда он сказал неживым голосом:

— Я имею вам предложить путешествие во времени…

Я с испугом оглянулся. Он сидел, не меняя позы.

— Путешествие во времени. В прошлое…

«В прошлое, значит, — думал я. — Вот оно — недостаточное здоровье…»

— Я не сумасшедший, — донеслось из-под шляпы. — Сумасшедший предложил бы путешествие в будущее.

Я сел на скамью, на прежнее место. Эта сумасшедшая логика меня сразила. Он явно был псих, теперь я видел это по его одежде — чересчур аккуратной, холодно-аккуратной. Все добротное, ношенное в меру, но вышедшее из моды. Наверно, жена следит за его одеждой, чтобы у него был приличный вид, только нового не покупает — донашивает он, бедняга, свой гардероб лучших времен. Такие пальто носили в пятидесятых годах и ботинки тоже. И шляпы, я помню, хоть был маленький, — шляпа как сковорода с ромовой бабой посредине.

Он скользнул по мне своими глазищами и как бы усмехнулся, но глаза оставались прежними.

— Я действительно редко бываю на улице. Вы об этом подумали? Недостаток времени, больное сердце… Послушайте, — он тяжело повернулся на скамейке, — мне действительно нужен совершенно здоровый человек для путешествия в двадцатое тысячелетие до нашей эры.

Сказал и уперся в меня своим необыкновенным взглядом. Исподлобья. Как гипнотизировал. Но это было уже ненужно. Я решил — пойду. Спортивная закалка подействовала — я испугался и хотел перебороть страх. И потом, все было очень странно.

За всем этим маячило приключение, его напряженная тревога звучала в шорохе шин за деревьями, в запахе солнца и тающего снега, в размеренном крике вороны у старого гнезда. Зачем-то я спросил еще:

— Вы как, машину времени… построили?

Он ответил нехотя:

— Так, что-то в этом роде, но не совсем.

… Выходя с бульвара, он погладил по голубой шапочке девчонку — она стояла, засунув в рот резиновый шнур от прыгалок. По-моему, она слышала наш бредовый разговор. Во всяком случае, она пошла за нами, мелко перебирая ножками, как цыпленок-подросток, и отстала только на третьем перекрестке, у кондитерской. Здесь стояли телефоны-автоматы, и я спросил, надолго ли планируется это… путешествие, а то я позвоню, предупрежу дома, что задержусь.

Он сказал:

— Не беспокойтесь. Первый опыт на полчаса-час. Смотря в каких координатах вести отсчет.

Он шел по краю тротуара, засунув руки в карманы, с тем же отсутствующим видом, что на бульваре. Я заметил, что почти все прохожие уступают нам дорогу.

Около подъезда серого каменного дома он остановился и начал шарить в карманах, и как раз в эту секунду из подъезда выбежала девушка. Пальто нараспашку, кудрявая головка пренебрежительно поднята, на хорошеньком личике вдохновение обиды. Она что-то шептала про себя и вдруг остановилась, уставившись на тупоносые ботинки моего спутника. Он поднял плечи. На лице девушки уже не было обиды, но появилось такое явственное изумление, что я ухмыльнулся. Она вдруг махнула рукой, сорвалась с места и побежала дальше. Обтекавшая нас уличная толпа сейчас же скрыла ее, и мой странный спутник шагнул к подъезду.

Стоя плечом к плечу в тесном лифте, мы поднялись на шестой этаж. Когда стоишь совсем рядом с человеком, неудобно разговаривать. Приходится смотреть на всякие правила пользования или на стенку и помалкивать с чувством неловкости. В этом лифте около диспетчерского динамика было аккуратно нацарапано на стенке: «БАЛЫК». Прописными буквами. Почему — балык? Мне стало смешно, и вдруг я вспомнил. Он сказал: «Я был бы сумасшедшим, если бы предложил вам путешествие в будущее».

Я стоял с улыбкой, застывшей на физиономии, и чувствовал себя сумасшедшим. Почему я поверил, зачем пошел? Ведь я изучал теорию относительности, а там сказано, что путешествие в будущее — реально, а в прошлое — невозможно… Все наоборот… Вернуться в прошлое нельзя, потому что будущее не может влиять на прошлое. «Вот вам и балык, — я просто кипел от злости. — Когда ему откроют дверь, попрощаюсь и уйду. Все. Явный псих, конечно, явный».

— Дело в том, — сказал он, открывая дверь лифта, — что путешествие в будущее возможно на субсветовых скоростях. В космосе. Боюсь, что человечество никогда не достигнет субсветовых скоростей.

Лифт с ворчанием ушел вниз. Я покорно шагнул за ним в квартиру и позволил снять с себя пальто.

— Вытирайте ноги, — пробормотал он в сторону. — Мойте руки перед едой, — он засмеялся. Лицо у него стало, как блин — нос совсем приплюснулся. — Прошу…

Перед нами, как дворецкий, пошел черный кот, дрожа хвостом, изогнутым кочергой.

— Васька, ах ты, кот, — хозяин подхватил его на руки. Кот замурлыкал. — Прошу, прошу…

Теперь, в тесном пиджаке и узких брюках, он был совершенно похож на спортсмена. Грудная клетка просто чудовищная, как бочонок, — гориллья грудь. Ботинки он как-то незаметно сменил на тапочки, и всем обликом выпирал из обстановки. Огромный письменный стол, кресла, книжные шкафы. Такой же кабинет я видел у нашего Данилина, профессора-сопроматчика, когда приходил к нему сдавать «хвост».

Мы сели в профессорские кресла, и хозяин снова замолчал. Кот сидел у него на коленях. Кот мурлыкал все громче и вдруг взревел хриплым басом: «Ми-а-а-у-у-у-у…» — рванулся с колен, умчался за дверь.

— Это Егор орет, Ваську пугает. Вот полюбуйтесь.

Между тумбами письменного стола была натянута проволочная сетка, и за ней, как в клетке, стоял котище, выгнув черную спину, и светил желтыми глазами.

— Егорушка, — сказал хозяин, — ты мой бедный…

— Уа-а-у-у, — ответил кот и зашипел.

— Это Васин близнец, — объяснил хозяин как ни в чем не бывало. Как будто в каждом доме гуляет на свободе по коту, а его близнеца Егора держат под столом в клетке. — Впрочем, познакомимся. Ромуальд Петрович Гришин.

— Очень приятно, — пробормотал я, — Бербенев, Дима.

— Дима, Дима… Я кого-то знал… Дима. Впрочем, это неважно. Хотите кофе?

— Нет. Спасибо, не хочется.

— Тем лучше, — сказал Гришин.

Если он хотел меня запугать, то добился своего. Я сидел, как мышь перед котом, и смотрел в его глаза. Оторвать от них взгляд было совершенно невозможно, и смотреть было невозможно — тоскливая жуть подкатывала к сердцу. Глаза светились напряжением мысли. Мучительно-напряженным спокойствием всезнания. Вот так. По-другому этого не объяснишь.

— … Тем лучше. Последний вопрос, а затем я в вашем распоряжении. Вы студент-дипломник. Ваш институт?

— Инженерно-физический.

— Прекрасно. Общение облегчается. Теперь спрашивайте.

— Не знаю, о чем и спросить…

— Понимаю. Вы недоумеваете и ждете объяснений. Получайте объяснения. Классическая физика говорит, что будущее не может влиять на прошлое. Вполне логично, как кажется, но формулировка недостаточно общая. В наиболее общем виде так: информация может перемещаться только по вектору времени, но не против направления вектора. Например. Если мы подставим взамен объекта, существующего в прошлом, некий объект из настоящего, но в точности такой же, то передачи информации не будет. Такая подмена соответствует нулевой информации — материальные предметы в точности соответствуют друг другу. Иначе… Иначе получается вот что… Наш материальный предмет — черный кот Егор. Двадцать тысяч лет назад не было котов черной масти. Были полосатые коты, короткохвостые охотники. Дикие или полудикие. Поэтому появление в прошлом вот… Егора или Васьки невозможно, это была бы информация из будущего. Если бы у нас имелся дикий кот — другое дело. Вы поняли?

Я ответил:

— Не понял.

Это было вовсе нечестно, только я не мог ответить по-другому. Он прежде всего подразумевал, что есть некий шанс проникнуть в прошлое так же запросто, как спуститься по лестнице с седьмого этажа на первый, и поэтому вся его дальнейшая логика теряла смысл. Проникнуть в прошлое… Ведь прошлое прошло, на то оно и прошлое, деревья выросли и упали, люди и травы сгнили… Прошлое!

— Гранит, — сказал Ромуальд Петрович. — Кусок гранита лежит перед вами на столе. Этот кусок — неизменившееся прошлое. Он целиком из прошлого. Деревья умирают, но гранит остается…

С этим ничего нельзя было поделать. Он в десятый раз предупреждал мои возражения. Мне оставалось только пожать плечами.

— … Но мы отвлеклись. Итак, Егор не может появиться в. прошлом. Это не значит, что его нельзя отправить в прошлое. Неясно? Гм… Посмотрите на Егора получше. Вот лампа.

Я взял настольную лампу и нагнулся. Я ожидал увидеть черта с рогами, все что угодно, только не то, что я увидел.

На свету Егор оказался полосатым и короткохвостым. Крошечные кисточки торчали на ушах.

Я охнул. Егор зашипел и вцепился когтями в сетку. Я чуть не уронил лампу.

— Что это за зверь?

— Черный кот Егор, — отчетливо произнес хозяин. — Пятнадцатого февраля сего года он был перемещен в сто девяностый век до нашей эры. Через час он был возвращен в таком виде… вот. Бедный котище! В его системе отсчета прошло всего лишь двенадцать-семнадцать минут.

— До свидания, — в третий раз за последний час я прощался. — Я не люблю розыгрышей.

Хозяин грузно встал. Казалось, он не слышал моих последних слов. Слова отлетали от него, как теннисные мячи от бетонной стенки.

— Очень жаль. Впрочем… Не смею задерживать… Очень, очень жаль. А кот… Оттуда информация проходит беспрепятственно. Я не подумал, что генотип кошки изменился. Отличий не очень много — доли процента, в рамках мутаций. — Он бочком продвигался к двери, опустив голову.

Он, по-моему, окончательно примирился с моим уходом. Он даже хотел, чтобы я ушел поскорей, но черт дернул меня оглянуться на прощание.

На столе, рядом с куском гранита, лежал большой обсидиановый нож, каких много в музеях. Нож выглядел совершенно новым. Блестящий, со свежими сколами. К рукоятке прилип кусочек рыжей глины.

В два шага я подошел к столу и остановился, не рискуя взять нож. Действительно, он был совершенно новый, а не отмытый — глина губчатая, нерасплывшаяся. Полупрозрачное лезвие казалось острым, острее скальпеля. Первым долгом я подумал — подделка. Хитрая, искусная подделка. И все-таки взял нож. Лезвие блестело тончайшими полукруглыми сколами, где покрупнее, где помельче, у кончика — почти невидимыми серпиками. Я посмотрел с лезвия — совершенная, идеально симметричная линия. Нет, теперешними руками этого не сработать. Не второпях такие вещи делаются…

Как бы отозвавшись на эту мысль, Ромуальд Петрович не то застонал, не то закряхтел. Мне показалось — нетерпеливо. Я повернулся. Он стоял посреди комнаты, с закрытыми глазами, опустив руки, и дышал, как боксер после нокдауна.

— Одну минуту, сейчас… — Не открывая глаз, он сел в кресло у стола.

Егор когтями рвал сетку, пытаясь добраться До его тапочек, непогашенная лампа светила среди бела дня, а я в полной растерянности смотрел, как Ромуальд Петрович негнущимися пальцами открыл бутылочку и выкатил из нее пилюлю. Глотнул — и снова стал дышать. Выдох, выдох, вдох — хриплые, тяжкие. Наконец он открыл глаза и проговорил с трудом:

— Сердце балует. Простите, Вы заинтересовались ножом? Это мой трофей. Оттуда. Три дня тому назад я был пять минут в прошлом. По этому будильнику.

— Ромуальд Петрович! — Я завопил так отчаянно, что проклятый кот зашипел и забился в угол. — Не разыгрывайте меня! Скажите, что вы шутите!

Он чуть качнул головой:

— Ах, Дима… Вы считаете меня сумасшедшим и взываете к моей искренности. Нелогично…

Я навсегда запомнил — пусть это банально или сентиментально, — только я запомнил на всю жизнь, как он сидел, опустив свои боксерские руки на стол рядом с ножом, и смотрел на маленькую картину, висящую чуть правей, над углом стола. Июльское небо с одиноким белым облачком, а под ним густо-малиновое клеверное поле и девчонка в белом платочке…

Он смотрел и смотрел на эту картину, а я уже не мог уйти и, наконец, потихоньку сел в свободное кресло, боком — так, чтобы не видеть кота, навестившего прошлое, и нож, принесенный из прошлого.

Гришин повернулся ко мне, улыбнулся и вдруг подмигнул.

— Ждете объяснений все-таки?

— Жду.

— Попытаемся еще раз? Давайте. Дам прямую аналогию. Часто говорят: «Дети — наше будущее». Вы еще молоды, но для человека моего возраста дети — надежда на бессмертие: Потомки… Дети и дети наших детей… Теперь представьте себе, что в прошлом мы существуем как свои предки… Это одно и то же, по сути, то есть в будущем потомки, в прошлом — предки. Превращение в потомков — естественный процесс. Воспроизводство и смерть. Необратимо. А для обратного перехода нужны специальные приспособления, и процесс этот обратим. — Он засмеялся. — Честное слово, я сам еле верю. Опасная это находка! Помните, в Томе Сойере — песик нашел в церкви кусачего жука и улегся на него брюхом? Жук взял и вцепился в песика. Впрочем… Главное — обратный переход жизнь — смерть — жизнь. Понимаете?

Я пожал плечами — осторожничал.

— Скажем, так… каменный нож перемещается сквозь время без переходов жизнь — смерть — жизнь. Он сам — и предок и потомок. С живыми несколько сложней, но и это удалось осилить. Ценой потерь и убытков, но все же…

— Это Егор — потери и убытки?

— Вот, вот! — Он очень обрадовался. — Вот, вот! Наконец мы сдвинулись с мертвой точки! Оказывается, двадцать тысяч лет назад предок наших кошек был еще диким. Может быть, полудиким, но еще зверем. Полосатым, хищным и все прочее. М-да… Первый опыт. Я не умел еще, знаете, все так сложно. Первые шаги… Я вернул его на экспресс скорости и забыл, что информация из прошлого проходит беспрепятственно. Знаете что интересно? Он коекак помнит меня, а Ваську помнит хорошо. Он злится из-за вас, Егорушка, бедняга, бедный кот! Вернулся полосатым, бедняга…

Кот мурлыкнул и, как бы спохватившись, провыл: «У-уу!»

— Видите? Раздвоение личности. Теперь-то я научился возвращать как нужно…

Я ждал, что он добавит: «как видите», и ошибся. Наверно, он решил не ссылаться на свой опыт, пока я не поверю окончательно.

Я посмотрел на его затылок в коротком ежике, могучие руки, гориллью грудь и подумал… Дурацкую мысль я подумал, голова моя шла кругом от всех этих вещей.

— Ромуальд Петрович, я хочу спросить. Двадцать тысяч лет тому назад человек был тоже другой, как же получается. Если вы там были…

— Почему я не синантроп? — Он рассмеялся не оборачиваясь. Не много было веселья в этом смехе. — Дело в том, что вид гомо сапиенс существует семьдесят тысяч лет. А вид сапиенс — это вид сапиенс, Дима. Мозг не изменился, практически ничего не изменилось. Другой вопрос — как сумел дикий обезьяно-человек приобрести такой мозг, вот загадка… Впрочем, это к делу не относится; Человек не изменился. Возьмите, Дима, на второй полке снизу красный том Вилли «Парадокс мозга», страница двести семь, просмотрите. Или любую книгу этого ряда.

— Нет, нет, я верю. Значит гомо сапиенс?

— Рассудите сами. Человека отделяют от того времени всего четыреста-пятьсот поколений. Он не успел измениться — в эволюционном смысле.

— Извините, — сказал я, — а как все индивидуальные качества — внешность, привычки, ну, образование? По этому закону — влияния прошлого на будущее?..

Он вдруг запел потихоньку: «Не пробуждай воспо-ми-наа-аний минувших дней, мину-увших дней», — и полез в стол.

— Молодец, молодец, — он удовлетворенно кивал головой, копаясь в ящике. — Придется показать, придется… Вот, нашел! «Не возродить бы-лых жела-а-ний…» — запел он снова. У меня в руках была фотография. Бравый сержант в фуражке с кокардой глядел перед собой, выкатив могучую грудь, украшенную орденами Славы. Сломанный нос победительно торчал над густыми усами.

— Очень интересно, — я положил фотографию на стол. — Вы участник Отечественной войны?

Пение оборвалось.

— О господи! Как вы смотрите? Это что такое? — Теперь он говорил со мной по-новому, без осторожности, как со своим.

— Вот, вот это? — Он ткнул пальцем. — Это «Знак военного ордена», «георгий». Мой дед был кавалером полного банта георгиевского креста.

— Ваш дед? Маскарад… Это же вы!

— Конечно, я… — Он насмешливо фыркнул. — Смотрите. Как следует смотрите.

Я принял картонку из его руки. Картонка, конечно! Как я не заметил сразу? Плотный картон цвета какао, виньетка и надпись: «Фотография Н. Л. Соколовъ. Смоленскъ».

— Смотрите на обороте…

Я прочел: «Урядникъ Никифоръ Гришинъ, 19 22/III 06 г.». Потрясающее сходство!

Он снова фыркнул. пробормотал что-то и вынул из кармана бордовую книжечку. Пропуск.

— Раскройте!

«Гришин Ромуальд Петрович»… Печать. Все правильно. Но фотография была не та — довольно щуплый интеллигентного вида человек в очках, молодой, чем-то похожий на моего хозяина, но явно не он — только лоб и глаза похожи. Другой подбородок, скулы… И уши не расплющены, они торчали себе в разные стороны, и нос не сломан…

— Не пойму я вас, — сказал я со всей доступной мне решительностью. — Зачем-то вы меня морочите… Вы-то кто? Вы не Гришин, на документе совсем другой человек. Кто вы?

— Гришин. Ромуальд Петрович. Врач-психиатр, с вашего разрешения.

— Не верю.

— Как хотите. Кто ж я, по-вашему?

— Я хочу это выяснить. Почему вы себя выдаете за другого?

— Ах, Дима, Дима! Фотография деда заверена казенной печатью. Какой-то там казачий полк. Он — Гришин, как по-вашему? Сходства вы не отрицаете?

— Не верю, — сказал я. — Подделка.

— Пагубная привычка, — сказал он тихонько, — верить документу больше, чем человеку. Губительная привычка. Как следствие — ничему вы не верите, даже документу…

Я пропустил это мимо ушей и задал главный вопрос:

— Зачем вы это все затеяли? Отвечайте! Только бросьте притворяться психом!

Я приготовился сбить его с ног, если он попытается вскочить и броситься на меня. Он был тяжелей меня, зато я моложе лет на двадцать и в отличной форме. Я твердо решил: не дать ему даже обернуться.

И опять он отбил мою мысль. Так вратарь отбивает мяч — еще с угла штрафной площадки. Он сказал:

— Дима, я не собираюсь нападать на вас. Оружия не имею. Вот мои руки, на столе.

— Почему вы читаете чужие мысли? Кто…

— Мне позволил? Все правильно. Боже правый, вы мне позволяете, кто же еще? Стереотипно вы думаете, и у вас все написано на лице. От физика я ждал большего… м-м… большей сообразительности. По логике детективного романа я должен теперь попытаться вас убрать — так, кажется?

— Ну, так…

— Вас плохо учат в вашем институте, — сказал он свирепо, — логике не учат! Таким, как на пропуске, я был до опыта, — он поднял пропуск за уголок. — Таким, понимаете.

Я вздрогнул — пропуск упал на стол и закрылся со слабым хлопком, а Ромуальд Петрович вдруг пробормотал что-то неразборчивое и жалобное и оглянулся. Глаза смотрели, как из маски.

Вот когда я пришел в настоящий ужас. Так. было со мной на маскараде в детском саду. Ощеренные волчьи маски прикрывают милые привычные лица, и надо напрячься и сжать кулачки, чтобы увидеть эти лица, а кругом волки, лисы, зайцы косоглазые…

Живая маска шевелилась вокруг беспомощных глаз… Я вскрикнул:

— Нет!

Он опять смотрел на картину. Девушка среди клеверов под широким небом. Он ответил:

— Пугаться не надо. Мой опыт, мой риск. Как видите, предлагая вам. опыт, я ничего не скрываю.

— Нет, я не пойду…

— Страшно?

Я молчал.

— Понимаю вас. Конечно, страшно. Теперь безопасность гарантирована. Я нашел метод возврата — после случая с Егором. Уже Васька возвращался дискретными подвижками во времени… Шагами, понимаете? По всей лестнице предков. Получилось хорошо. Кот как кот. Вы видели. Затем я изготовил большой браслет и пошел сам, но кончилось это нехорошо… В нашем роду сердечные болезни — наследственные…

Он все смотрел на картинку. Может быть, его дед любил эту девушку… или отец? Может, это была совсем чужая девушка? Не знаю…

— Видите ли, Дима. При движении время размыто, как шпалы, если смотреть из вагона на ходу. Какие-то микросекунды я был одновременно во втором поколении, и в первом, и в нулевом, своем. Надо было случиться, чтобы именно внутри этих микросекунд у меня начался сильный приступ, с судорогами, и я упал с кресла и оборвался браслет. Процесс остановился. К счастью, это коснулось лишь внешности… — Он коснулся ладонью своего изувеченного уха. — Я никогда не занимался боксом. Никогда. Дед Никифор был цирковым борцом и боксером.

Я спросил идиотски:

— Как же на работе? Вас узнали?

Он положил ладонь на грудь:

— Какая теперь работа!.. По моим подсчетам, мне осталось… немного. Это дело успеть бы кончить, и все.

Он встал, массивный, как бегемот, и поднял полы пиджака.

— Смотрите, Дима… У меня нет времени, чтобы купить новую одежду.

Рубашка, та самая, что на пропуске, была на спине неаккуратно разрезана и разошлась, открывая голубую майку.

Стоя передо мной с задранным пиджаком, он прохрипел:

— Сердце не выдержит опыта. Нагрузка на сердце изрядная. А вы здоровый человек, Дима.

Я не мог теперь поверить, что он врет, что он не Ромуальд Гришин, а кто-то другой, который украл его одежду и его пропуск. Нет, здесь все было не просто, и его тяжелое дыхание было настоящим, не сыграешь такого. Глядя, как он усаживается на свое место, я ощущал тоскливый страх, как после непоправимого несчастья. Зачем я назначил Наташе свидание, она ведь занята, зачем назначил свидание не в кафе, а на бульваре, зачем стал с ним разговаривать, зачем, зачем… Мне было стыдно — так мелко выглядела моя беда рядом с его бедой. Я ведь могу сейчас повернуться и пойти, куда хочу.

И все-таки трусость сдвинула меня на прежнюю дорожку мысли, и я пробормотал с последней надеждой:

— Они умерли. Все они умерли. И похоронены, — прибавил я зачем-то. Так было надежней. — Умерли и похоронены.

— А звезды, — спросил человек за столом. — А звезды — они тоже умерли? А невидимые звезды, сжимающиеся пятнадцать минут по своему времени и миллионы лет по-нашему, — они тоже похоронены? Моцарт — умер? Эйнштейн — похоронен? Толстой? Кто же тогда жив? Генерал Франко?

Он ударил по столу двумя кулаками и спросил, перекрывая своим басом звериный вой, рвущийся из-за сетки:

— Чему вы верите, вы, физик? Каким часам? Коллапсирующая звезда существует пятнадцать минут, и она будет светить, когда Солнце не поднимется над земной пустыней. Через миллионы лет! Чему вы верите?

— Я не знаю! — прокричал я в ответ. — Я не ученый! Что вы от меня хотите?

— Чтобы вы поверили.

— Чему?

— Прошлое рядом с настоящим. Во все времена.

— Но его нельзя вернуть!

— Тихо, Егор! — крикнул Гришин.

Кот притих. Гришин выбрался из-за стола и утвердился, как монумент, посреди комнаты.

— Вернуть прошлое нельзя. Можно узнать о прошлом, что я и предлагаю. Это вполне безопасно. С вами аварий не случится, вы здоровы. Решайтесь, наконец, или уходите. Я тоже пойду — искать другого.

— А-а… — У меня вдруг вырвалось какое-то лихое восклицание вроде «А-а-а!» или «У-у-ух!». Такое бывает, когда несешься с горы на тяжелых лыжах, накрепко примотанных к ногам ремнями.

— А-а! Даем слалом во времени! Даем, Ромуальд Петрович!

— Даем! — Гришин хлопнул меня по плечу. Это было здорово сделано — я плюхнулся в кресло, а он стоял надо мной и улыбался во все лицо.

… Перед «спуском во Время» я попил кофе. Ромуальд Петрович принес кофейник и маленькие чашечки, но я попросил стакан, намешал сахару и стал нить, а Гришин объяснял в это время, какие блокировки меня страхуют.

— Два браслета-индуктора, Дима. Основной и дублер. Сигнал возврата подается от двух часов, переделанных из шахматных, — вот они, тикают. Завожу и ставлю полчаса. Хватит? Там время сжимается…

— Давайте побольше, — сказал я.

Как мне стало хорошо! Я преодолел страх, я почувствовал себя таким значительным и мужественным? Подумаешь — набить морду хулиганам или скатиться с крутого Афонина оврага — чепуха, детские забавы. Я сидел этаким космонавтом перед стартом, пил крепкий кофе и думал, как будет потом, и что, наконец, есть такое Дело, и можно себя испытать всерьез. А Гришин здорово волновался, хотя тоже не показывал виду. Когда я уже сидел в кресле с браслетами на руках, он принес кота Ваську и, тиская его в ручищах, сказал, что кот только вчера уходил в прошлое.

— Как видите, благополучно… Ну, счастливо, Дима. Вы храбрый человек.

Я не смог улыбнуться ему — трусил. Я ощущал на запястьях теплые браслеты, и вдруг они исчезли, ощущение жизни исчезло, я задохнулся, как будто получил удар в солнечное сплетение… Молот времени колотил меня. в самое сердце, и в смертном ужасе я подумал, что забыл спросить, как выглядит тот, кто ушел во Время.

… Чужой. Запах чужой. Небывалый.

Лежу. Кричит птица, ближе, ближе. Слетела с гнезда. Запах чужой, ужасный. Лежу в больших листьях. Один. Со лба капает.

Страшно.

Ветер дует от них. Они подходят, много их. Чужие. Идут тихо, как Большезубый. Вышли, огляделись. Идут. Прячутся от Великого Огня. Идут. По краю болота. Запах сжимает мой живот.

Идет охотник. Еще идет охотник. Еще. Их много. Но пальцев на руке больше. Несут рубила. Как мы. Но запах чужой. Ужасный. Вода капает со лба, пахнет, но ветер дует от них. Не учуют.

Вожак прыгает, бьет рубилом. Убил змею. Запах очень сильный. Боятся. Боятся змей, как мы. Запах сжимает мой живот.

Проходят. Запаха нет. Ползу за ними. Лук волочу по листьям.

Чужого надо убить. Чужих надо убить. Чужие страшнее змей, ночи и Большезубых. Они пахнут не так, как мы. Надо убить. Одному нельзя, их много. Свои не слышат меня. Далеко.

Догнал. Чужие сидят, притаились. Оглядываются. Великий Огонь покрыл их пятнами. Ложатся. Вожак сидит, оглядывается, нюхает. Чужой. Мы так не нюхаем. Мы поднимаем голову.

Я лежу в болоте. Отрываю пиявок. Лук лежит па сухих листьях. Чужой нюхает ветер, в бороде рыбьи кости. Борода как ночной ветер. Черная борода была у Паа. Отцы убили Паа, он что-то делал так, что по стене бегали лесные. Маленькие: брат Большерогий, но маленький. Он бежал и не бежал. На стене. И братья Носатые на стене. Отцы убили Паа. Сказали — это страшно. Из пещеры ушли. Оставили лесным пещеру.

Трещит. Чернобородый чужой ложится. По лесу идут Носатые братья. Идут пить воду к реке. Проходят так, как сделал Паа на стене. Впереди большой-большой-большой. Лес трещит.

Я ползу назад, в маленькую реку. Бегу по воде. Запах: чужих бежит за мной. Чужих надо убить. Они чужие — поэтому. Вот пещера. Отцы сидят за камнями. Держат луки, оглядываются. Бегу по камням. Вижу, что матери и сестры скрываются в пещере. Мне хорошо. Они — свои, они меня слышат. То, что я говорю внутри себя, когда мы близко. Старик Киха и старшие матери бьют маленьких, гонят в пещеру. Маленький брат Заа отрывает пиявку от моей ноги, ест. Наша мать гонит его в пещеру.

Беру стрелы. Женщины закрывают вход камнями. Становится темно, как перед смертью Великого Огня. Сестра Тим трогает меня, страх проходит. Я говорю: «Сейчас нельзя, мы бежим убивать». — «Можно». Она наклоняется, я хватаю ее крепко. Мать Кии бьет меня ногой. Бьет Тим. Мужчину бы я убил рубилом, но. Кии тронуть не могу. Тим воет в углу, как самка Большезубого. Дети визжат. Старик Киха шипит, как змея: «Молчите! Чужие!»

Бежим по воде. Там, где вода падает, выбегаем в лес. Пкаап-кап с братьями бежит дальше, к болоту. Пкаап-кап — шестипалый. Он очень могуч. Мать Кии не дала мужчинам его убить. Шестипалого надо было убить. Хорошо, что его не убили.

Ветер приносит запах чужих. Выбегаем из больших листьев — нас очень-очень много. Выбегаем. Чужие вскакивают, кричат визгливо, как птицы. Быстро бегут, рубила на плечах. Очень быстрые ноги у чужих. Но Юти кричит: «И-ха-а-а!» Много стрел. Вожака догоняют стрелы, он бежит. Другие падают. Вожак дергается, вынимает из себя стрелу. Смотрит. Падает. Борода поднялась к Великому Огню. «И-и-ха-ха-а!» — кричит Юти.

Я бегу и заношу рубило над вожаком и вижу, как наши бьют и кромсают рубилами, но что-то сдавливает мою грудь, я как со стороны и сквозь мглу вижу серое рубило, которое падает и висит над чернобородым, а он воет, как сова, и вот уже все, вот, вот…

… Я сидел в мягком, я дрожал и задыхался от лютой боли в груди и бедрах. Это было кресло, это снова было теперь, и на руках браслеты, а горло сжимает галстук. Что-то прыгало в груди, как серый камень. Извне доносился голос, знакомый голос и знакомый запах, но я не разбирал ничего.

Потом я встал. Боль отпустила, так что можно было дышать и открыть глаза, и я вдохнул запах настоящего — пыль, бензин, кошачья шерсть — и увидел блестящую решеточку микрофона и белое безволосое лицо и не узнал его. Чужой стоял передо мной, сжимая прыгающие губы, и подсовывал мне блестящий предмет, который — я знал — называется микрофоном. Чужой всматривался, что-то бормотал успокоительное. Непонятное. Чужое.

Я стоял и следил за болью, как будто нас было двое. Я тот, который знает слово «микрофон» и многое другое, ненужное сейчас, и следит за вторым «я», которое не знает ничего, только боль и ужас, знает и готово убивать, чтобы защитить свою боль и свой ужас.

— Дима, что с вами?

Я хотел ответить. Но второй во мне прокричал: «Ки-хаит-хи!» — непонятный крик боли и страха. Безволосое лицо отшатнулось, и моя рука поднялась и ударила. Лицо исчезло. Это было ужасно. Бил второй, тот, кто воплощался в боли, но удар нанесла моя рука, тяжелый апперкот правой в челюсть, и я понимал, что счастье еще — боль не позволила поднять локоть как следует, и удар получился не в полную силу.

… Человек хрипел где-то внизу, у моих ног. Боль отхлынула, как темная вода. «Его зовут Ромуальд», — вспомнил один из нас, а второй опять крикнул: «Ит-хи!», и я понял: «Чужой».

Чужой лежал на полу и хрипел.

Я наклонился к белому лицу. Сейчас же боль вспыхнула, как недогоревший костер, но Я уже боролся. Тот, другой, хотел ударить лежащего ногой в висок, но я отвел удар, нога попала в сетку. Заорал полосатый кот.

Я назвал его по имени: «Тща-ас». Выпрямился. Боль отпустила, когда я выпрямился. Чтобы помочь Ромуальду, нужно было еще раз нагнуться, но я уже знал — боль только и ждет. Боль и то, что приходит с болью, — второе Я.

Ни за что. Я не мог наклониться. Ромуальд лежал на полу — микрофон в одной руке, браслеты в другой. Он перестал хрипеть, и я как будто обрадовался и сейчас же забыл о нем.

Из-за моей спины, от прихожей, потянуло новым запахом. Я замер. Не оборачиваясь, ждал:

… Звонок прозвенел в прихожей. Коротко, настойчиво. И запах стал сильнее и настойчивее. Я оттолкнул кресло, прокрался к двери. Черный кот метнулся в темную яму коридора.

Я, теперешний, протянул руку в нейлоновой манжете и отвел вправо головку замка-щеколды, но только тот, из прошлого, длиннорукий убийца, знал, зачем я это делаю. Из-за двери шагнула девушка. Та самая, кудрявая тоненькая гордячка. Она посмотрела на меня. Своим непонятным взглядом, из своего мира взглянула на меня и как будто приобщила к чему-то, и я выпрямился совсем, вздохнул и подумал с удивлением — как он мог распознать запах женщины, выделить его из смешанного букета пудры, мыла, синтетической одежды? Из-за толстой двери, среди бензинной городской вони…

— Здравствуйте, — надменно и со стеснением проговорила девушка. — Мне нужен товарищ Гришин.

… Под пальцами затрещал косяк — длиннорукий увидел ее шею и угадал под блузкой острые соски. Она еще смотрела на меня, ожидая ответа, и вдруг глаза перепрыгнули раз, другой, она отступила на шаг и запахнула пальто. Сумочка мотнулась на руке.

Косяк гнулся и отдирался от дверной рамы. Я стоял, набычившись, весь налитый дурной кровью, и слышал, что думает девушка. «Я тебя не боюсь. Не боюсь. Нет. Не боюсь все равно! — выкрикнула она про себя, и сразу за этим: — Мамочка… Что он сделал с Ромой?»

… Там что-то металось. Там говорило десятками голосов и мелькали выкрики, подобно ветвям под ветром на бегу сквозь лес. Он рванулся вперед, чтобы схватить ее, прижать к своей боли, но Я стоял, висел на сжатых пальцах, а девушка поправила сумочку и спросила, раздельно выговаривая каждое слово:

— Где Ромуальд Петрович?

Сейчас же из кабинета раздалось:

— Он здесь больше не живет!

Девушка вспыхнула бронзовым румянцем. Повернулась, застучала каблучками по лестнице. Я потянул на себя дверь и привалился к прохладному дереву. Пиджак и рубашка прилипли к телу, я весь горел, но ощущал несказанное облегчение. Все. Я сломал его все-таки. К чертовой бабушке, я его одолел…

— Дверь плотно закрыли? — вполголоса спросил Гришин. Я кивнул, не двигаясь с места. — Закрыта дверь? — Он начинал сердиться.

— Закрыта…

— Идите-ка, сделаю вам анализы.

Он все-таки был железный. С распухшей скулой он возился около стола — устанавливал микроскоп, раскладывал трубочки, стеклышки как ни в чем не бывало. Я сел в кресло, вытянул ноги. Все было гудящее, как после нокдауна. Тонкая боль еще скулила где-то в глубине. Ах, проклятая!.. Не давая себе разозлиться на Гришина и на всю эту историю, я смиренно извинился:

— Простите меня, Ромуальд Петрович.

— Пустое. Мы с вами квиты, — он потрогал скулу, подвигал челюстью, искоса поглядывая на меня.

Я закрыл глаза, собрался с духом.

— Зеркало у вас найдется?

Он не удивился. Я слышал, как он выдвигает ящик стола.

Трудно было открыть глаза. Трудно было повернуть круглое зеркало и ввести свое лицо в рамку. Но это оказалось мое лицо. Настоящее мое, крупное, круглое, только зеленоватое, бледное.

Гришин, не двинув бровью, спрятал зеркало обратно в ящик — вниз стеклом — и толчком задвинул ящик. С ненавистью.

— Руку дайте. Левую. Отвернитесь!

Я отвернулся. Гришин делал анализ крови — мял мой безымянный палец, высасывал кровь. Я не смотрел. Через некоторое время я заговорил с ним, чтобы отвлечься, — мне казалось, что тошнотворный запах крови заполняет всю комнату.

— Вы ни о чем не спрашиваете, Ромуальд Петрович?

— Не нужно мне. Я врач. Прошлое меня не интересует, — он выпустил мою руку и отвернулся к микроскопу.

Я с трудом сдерживался — боль поднималась снова. Ее разбудил запах крови. Анализы, стеклышки, треклятые выдумки…

— А что вас интересует?

— Реакция психики, — невнятно ответил Гришин. — Совпадение реакций.

Опять я вцепился руками, на сей раз в подлокотники кресла.

— Окно откройте. Скорей.

Он пробормотал:

— Конечно, конечно…

Стукнули рамы. Я жадно дышал, выветривая, выдувая боль. Дышал так, что трещали ребра.

— Успокойтесь, — сказал Гришин, — скоро придете в норму.

Все плыло, подрагивало, дрожало. Густая каша звуков и запахов лезла в окно. Запах мыла и девичьего пота еще не выветрился из прихожей. Какой-то непонятный дух шел от обсидианового ножа, лежащего почему-то рядом с микроскопом.

— Успокойтесь, все пройдет. Кровь в норме. Все пройдет. Поспите часок, и все пройдет. Вы хотите спать?

— Я не хочу спать.

— Вы хотите спать. Вы уже засыпаете. Засыпаете. Глаза закрываются. Вы очень хотите спать.

— Поговорим, — не сдавался я. — Мне и вправду захотелось спать, но мы поговорим сначала…

… Я сидел с закрытыми глазами. Боль теперь стихла, но я боялся, что она еще может вернуться. Время стало сонным и длинным, как затянувшийся зевок. Мы говорили. Начистоту, как во сне.

«Вы тоже испытали это?» — «Да, было и это». — «Что же теперь?» — «Дима. Теперь вы забудете обо мне». — «Боюсь, что не смогу». — «Придется забыть. Это моя просьба. Категорическая просьба». — «Категорических просьб не бывает». — «Неважно. Придется забыть». — «А если я не послушаю вашей просьбы?» — «Послушаете. Вы хороший парень». — «Странный довод». — «Нисколько. Раскрою карты. Опыт ставился с одной целью — проверить психологическую реакцию. Вы подтвердили мои опасения достаточно весомо. Пробуждаются воспоминания, худшие воспоминания, атавистическая жестокость. Иногда мне кажется, что палачи и убийцы давно владеют моим секретом. Это изобретение бесполезно. Вредно. Следовательно, человечеству не надо знать о нем, и вы забудете. Навсегда».

— Неправда, — возразил я. — Вы говорили недавно о Моцарте, об Эйнштейне. Ведь они тоже в прошлом, их можно навестить, узнать… Вы противоречите самому себе.

— Нисколько, — сказал он. — Нимало. Такие люди опережали свое время, они здесь и долго еще будут с людьми. И вот что еще. Они были совсем недавно: Вчера. Час назад. Сию минуту. Мой аппарат работает в настоящем прошлом — может быть, через тысячелетие кто-нибудь сумеет вернуться к Эйнштейну и поговорить с ним. И кто знает! Нашему счастливому потомку великий Альберт покажется жестоким старцем и не слишком умным к тому же…

— Чепуха, — сонно сказал я. — Ой, чепуха!..

— Все изменяется, — сказал Гришин. — Все изменяется. Вы обещаете молчать?

— Если нужно…

— Нужно. Теперь идите спать. Идите за мной.

Я встал, с трудом разлепил веки. Уронил со стола чашечку из-под кофе. Посмотрел на кота Василия, чинно сидящего у двери. Кот мусолил морду согнутой лапой. Было слышно, как внизу автобус, урча, тронулся от остановки, потом заскрежетали переключаемые шестерни, и звонкий гул двигателя стал быстро удаляться по сумеречной улице…

Придерживая за руку, Гришин провел меня по коридору и уложил на диван в маленькой прохладной спальне. Совсем уже сквозь сон я пробормотал:

— Что за девушка приходила? Храбрец девушка… Мне надо проснуться через час, не позже…

— Разбужу, — сказал Гришин и закрыл дверь. Я заснул.

… Я сел на диванчике. Было совсем темно, тихо. Из форточки пахло тающим снегом, я немного замерз — с темнотой, наверно, похолодало. Я посмотрел на часы — прошел час, почти точно. Улегся в десять минут восьмого, проснулся в четверть девятого. Молодец. Мысленно я ругнул Ромуальда: обещал разбудить и забыл, а я мог проспать. Домашних-то я не предупредил, волнуются, наверно… Кроме того, Наташка уже дома. Надо бы ей позвонить, Наталь-Сергеевне. С этой мыслью я открыл дверь кабинета.

Лампа горела на краю стола, и мне сразу бросились в глаза волосатая ручища Гришина, спокойно лежащая на подлокотнике кресла, и осколки разбитой чашки, белеющие на полу. Подойдя ближе, я понял, что разбита еще одна чашка и, кроме того, рассыпаны пилюли из бутылочки. Я видел все это, как последовательные кадры в кино — руку, браслет на руке, потом осколки чашек, пилюли, бутылочку. Наверно, я не совсем проснулся, потому что не сразу связал все воедино и не тотчас понял, что произошло. Когда я нагнулся и увидел, что Егора нет под столом, а красавец микроскоп валяется на полу со свороченным окуляром, меня как обухом по голове стукнуло, и я кинулся к Гришину.

Его лицо в тени зеленого абажура было мертвенно зеленым. Левая рука в браслете лежала на кожаном, подлокотнике, а правая сжимала рукоятку обсидианового ножа. Лезвие, перерезавшее двойной провод браслета, ушло в набивку подлокотника сбоку, над самым сиденьем. Рука была еще теплая. Нож зашуршал в кресле, когда я попытался найти пульс на правой руке.

Пульса не было.

Второй браслет висел на спинке кресла и свалился оттуда, покуда я пытался найти пульс на тяжелой руке. Потом я увидел записку под лампой.

«Дорогой Дима! Меня прихватило, конец. Пытаюсь уйти туда. Провод перерубится, когда потеряю сознание. Вызовите „Скорую помощь“. Вы привели незнакомца с улицы, больного. Напоминаю: вы обещали молчать. Снимите браслет и спрячьте нож. Очень прошу. Прощайте. Телефон в соседней комнате».

… Вызвав «Скорую», я вернулся в кабинет и несколько минут сидел в полном отупении и поднялся, лишь услышав булькающий вой сирены. Зажмурившись, я сдернул браслет и с облегчением увидел, что вторая рука соскользнула с ножа. Я положил нож в боковой карман, а браслеты замотал в провода. Они тянулись с подоконника, из-за шторы: Там стояла маленькая коробка наподобие толстого портсигара. И все. Я приподнял коробку и убедился, что она ни к чему больше не подключена — ни к часам, ни к какому аккумулятору, просто глухая белая коробочка с двумя проводами и браслетом.

Сирена завыла снова, продвигаясь по улице все ближе. Я перегнулся через подоконник и увидел, как карета медленно едет по темной улице, вспыхивая «маячком», и автобус стоит на остановке, а прожектор кареты шарит по стенам домов, и прохожие останавливаются и смотрят вслед. Сирена смолкла. Было слышно, как водитель автобуса объявил: «Следующая… Максима Горького»… Луч прожектора уперся в стену под окном и погас. Карета резко повернула, остановилась у тротуара. Тогда я затолкал коробочку в наружный карман пиджака и пошел в переднюю, не оглядываясь больше.

…— Паралич сердца, — сказала девушка. Она была совсем молодая, чуть постарше меня.

Два парня в черной форме «Скорой помощи» вошли следом за ней, не снимая фуражек. Один стоял с чемоданчиком, а второй помогал врачу.

Они хлопотали еще несколько минут — заглядывали в лицо, слушали сердце, потом врач сказала: «Бесполезно. Он уже остыл», и парень с чемоданчиком спросил:

— Вы родственник?

Я ответил:

— Нет. Он… Я привел его с улицы. Помог…

— Ваша фамилия, адрес.

Я сказал.

— Вам придется дождаться милиции.

— Хорошо, — сказал я.

Но врач посмотрела на меня и приказала:

— Пусть идет. Идите, натерпелись ни за что. Глеб Борисович, вызовите милицию. — Она все еще держала Гришина за руку.

— Спасибо, — сказал я. — Телефон в комнате за стеной.

Из прихожей я услышал голос парня с чемоданчиком:

— Сейчас, доктор. Похоже, сердечника я этого видел в Первой психиатрической…

Я сдернул с вешалки пальто, спустился по лестнице и, не оглядываясь, прошел мимо кареты. Мне показалось, что напротив дома стоит кудрявая девушка и рядом еще девчонка с прыгалками, но чем тут поможешь? И я не остановился. Побрел домой, машинально сворачивая там, где нужно, переходя площади и улицы, и как будто слышал: «Не пробуждай воспоминаний минувших дней — минувших дней». Наверно, я бормотал эти слова — около кинотеатра «Гигант» от меня шарахнулись две девицы в одинаковых яркокрасных пальто.

Мама открыла мне дверь, побледнела и спросила: «Нокаут?» У нее постоянный страх, что меня прикончат на ринге. Я ответил:

— Все в порядке. Устал немного, и все.

— Наташа звонила два раза, — сказала мама, погладила меня по руке и пошла к себе, оставив меня в коридоре, у телефона.

Было ясно, что если я не позвоню Наташе сию минуту, мама встревожится всерьез, и будет много разговоров. Я набрал Наташин номер, хотя чувствовал, что не надо бы этого делать, потому что «Не пробуждай воспоминаний» иссверлило мне всю голову.

— Слушаю… — сказала Наташа. — Слушаю вас, алло!

— Это я, Наташенька.

Она замолчала. Я слышал, как она дышит в трубку. Потом она проговорила:

— Никогда больше так не делай, никогда. Я думала… я думала… — и заплакала, а я стоял, прижимая трубку к уху, и не знал, что сказать, но мне было хорошо, что она плачет и я наконец-то дома.

Я дома. И на короткую секунду мне показалось, что ничего не было, что все привиделось мне, пока я сидел на бульварной скамейке, и опять все как прежде — телефон, Наташа и желтый свет маленькой лампочки в коридоре. «Все как прежде», — сказал я мимо трубки и тут же услышал слабый удар об пол — внизу, рядом с левой ногой.

Обсидиановый нож прорезал карман и упал, вонзившись в пол, и, увидев его грубую рукоятку, я почему-то понял еще кое-что. Если все, что было и говорилось, быль, не гипноз, не бред гениального параноика, тогда я понял. Почему он молчал о своем прошлом, почему не сказал ничего — как достался ему обсидиановый нож, почему я тогда, в кабинете, после возвращения, ощущал смутный, скверный запах от ножа. Это было так же, как если бы я принес из прошлого свое рубило, но как он принес нож? Что он делал этим ножом? Наташа сказала: «Ох, и рева же я…» — и как обычно завела речь о своих институтских делах и подруге Варе, а я потихоньку опустил руку и потрогал в натянутом кармане провода и коробку. Если это не гипноз, что тогда? Все-таки удивительно — почему коробка никуда не включается? Вот так дела — никуда включать не надо…

Я глубоко вздохнул и подобрался, унимая легкую дрожь в спине и плечах. Так бывает в раздевалке перед выходом на ринг — дрожь в плечах и мысли медлительны и ясны. Наташа щебетала и смеялась где-то на другом конце города.

Я положил трубку.

Александр Колпаков Если это случится…[14]

1

— Да, это фиолетовое смещение… — повторил Эомин и вновь испытал нечто вроде растерянности.

Протекли минуты или часы. Эомин будто забыл, что вызван на беседу Советом космического человечества.

— Я жду, — напомнил председатель Совета Урм, чье изображение, пройдя по лучу дальнодействия огромный путь от центра Галактики до Земли, было настолько реальным, живым, что казалось: Урм находится здесь же, в комнате.

Эомин перевел взгляд на узкое, продолговатое лицо Урма, человека из расы «хомо галактос», не имеющего почти ничего общего с землянином. Ничего, кроме необъятного, все подавляющего лба.

Взгляд Урма требовал ответа.

И мысль Эомина нарисовала на экране картину его недавнего путешествия… Туманный пространственный диск, окутанный слоями магнитной защиты, мчался по четырехмерным равнинам пространства-времени, огибая холмы и пики гравитации. Вот он вошел в соприкосновение с океаном Дирака и, пробив его по кратчайшему расстоянию, оказался на границах Метагалактики. Здесь был абсолютный мрак. Пустота. Вакуум на пределе разрежения. Здесь умирал луч света, миллионы лет назад покинувший лоно светоносных звезд. Но разумная жизнь теплилась и в этой ультрапустыне.

Вглядевшись, Урм различил в глубине экрана сферическое тело. Оно становилось все крупнее, объемнее и медленно вращалось вокруг продольной оси. Чаши нейтринных и гравитационных телескопов густо усеивали его поверхность. Сфероид ярко светился изнутри. В его недрах угадывались дороги, сады, города, растительность. То была одна из многих планет-обсерваторий космического человечества.

Выбросив наружу тысячемильные стрелы генераторов, она непрерывно сосала Пространство, сгущая до предела рассеянную в нем энергию и превращая ее в зримые потоки тепла и света. А это значит — в жизнь.

Вот уже более миллиона лет, рассказывал Эомин, телескопы обсерватории нацелены в таинственные дали Мегамира. Они следят за нарастанием величайшей от начала времен драмы. Дело в том, что откуда-то из глубин большой Вселенной на Метагалактику надвигаются новые, еще непознанные материальные структуры. Внутри них пробудились иные, нежели всемирное тяготение, формы бытия. Да, там не гравитация. Фундамент нашего трехмерного, замкнутого на себя пространства-времени с каждым мгновением необратимо расшатывается. Отрицая самое себя, гравитация уступает место новым, неизвестным силам мироздания. Это они, эти силы, сдвинули к фиолетовому концу все линии в спектрах далеких галактик.

— Понял, — наклонил голову Урм. Его бесстрастное лицо не отразило ничего, кроме сосредоточенной работы мысли. — Это закономерно. Материя нашей Метагалактики завершает последний виток миллиардолетней спирали развития. Свой виток бесконечной спирали, — уточнил он, подумав.

Что-то будет? Какова сущность нового, идущего из Мегамира пространства-времени? Или оно не имеет ничего общего с трехмерным континуумом? Что должно предпринять человечество в подобной ситуации? Эти и многие другие вопросы читали они в глазах друг друга. И не находили ответа. Даже их мощный ум не мог представить того, чего никогда не было. Потому что материя Мегамира эволюционировала в каких-то неведомых формах вещества и поля, развивалась по законам, недоступным пониманию людей.

Урм опустил голову. Он больше не смотрел на светящийся купол приемника дальнодействия. Тот медленно угасал. В зыбких ячейках микроструктур, еще живших на его своде, казалось, угадывались грозные картины Мегамира, вызванные из небытия мыслью Эомина.

«Да, это неизбежно. Как восход солнца, — думал Урм. — Естественный переход материи из одной формы бытия в другую. Но сколько длился этот переход?».

— Двенадцать миллиардов лет, — вслух продолжал он свои размышления. — Огромный временной отрезок. А в масштабе вселенной — лишь краткое мгновение.

— Двенадцать миллиардов, — как эхо отозвался Эомин. — Новый цикл развития. Но какого? Этого мы не знаем. Никогда не узнаем. Только один виток бесконечной спирали. — Черты его лица исказились. — Начинается новая ветвь спирали… Но уже без нас. Без нас.

Глаза Урма тоже потеряли свою обычную бесстрастность.

— Хорошо. Соберем совет, — тихо произнес он. — Мы обязаны принять решение.

— Должны, — подтвердил Эомин.

Беседа была окончена. Луч дальнодействия задрожал, изображение потускнело. Черты неповторимого облика Урма растаяли в дымке волновых пульсаций. Эомин побрел к выходу.

В операторском центре он невольно остановился. Некоторое время стоял недвижно, безотчетно впитывая вечную красоту Космоса. Прозрачная стена зала, непроницаемая для любых излучений, была совершенно невидимой, и ему казалось, что он просто парит над дисковидным телом орбитального спутника, где размещалась станция дальнодействия. Небесная сфера горела миллионами звезд. Их пронзительно-холодные зрачки были спокойны. Надменные, бесстрастные, величавые светила ни о чем не догадывались. На какое-то мгновение Эомина охватило неизмеримо глубокое чувство утраты. Близится естественный конец этой извечной красоты. Да, но это неизбежно, вздохнул он. Весь этот видимый мир, сверкающий уже миллиарды лет красками и светом, наполненный неустанным движением, исчезнет. Как бабочка-однодневка на весеннем лугу. В это нельзя поверить. Эомин с трудом оторвал взгляд от небесной сферы и, пройдя в секцию пульсаций, усилием воли включил дезинтегратор… Плавно переместились чаши приемников. Вокруг Эомина задрожали туманные вихри. Распались биоструктуры его тела, возвращаясь в изначальное электронно-протонное лоно. Подобно лучу света, Эомин пронизал околопланетное пространство.

Спустя несколько минут он вышел из интегратора — одного из многих, установленных на поверхности Земли. На этот раз — на побережье Тихого океана, вернее, его залива — Охотского моря.

Вечно синее небо, лазурный водный простор, бурное цветение природы на миг утишили боль в сердце. Эомин жадно вдыхал воздух Земли, древней колыбели людей — землян и «хомо галактос».

Почти задев его, порхнула на орнитоплане юная девушка, видимо школьница на каникулах. Из того вон города-цветника, что пеной легких зданий сбегает к морю со склонов когда-то высокого горного хребта. На ее прелестном лице блуждала рассеянная улыбка. Она тоже ни о чем не подозревала. Просто наслаждалась воздухом, морем, солнцем — жизнью. Как и десятки миллиардов других. «Они ничего не должны знать, — подумал Эомин. — Зачем омрачать их радость?»

Эомин вызвал центральную станцию связи.

— Где сейчас Динос? — спросил он диск всепланетного информатора.

— На шестом спутнике Юпитера, — ответил информатор. — Он испытывает новую модель антиракеты.

Эомин усмехнулся. Да, это вполне в духе Диноса. Всегда что-нибудь испытывает. Все рвется в какие-то недостижимые дали. Совсем недавно не кто иной, как Динос, пришел к Эомину и подбивал его на отчаянное путешествие в Мегамир.

— А цель какова? — усмехнулся Эомин.

— Отыщем один из тех миров, о которых я узнал, роясь в глубочайших слоях всепланетной памяти.

— Объясни подробнее, — сказал Эомин, снисходительно разглядывая Диноса. Казалось, тот весь был начинен взрывчатой энергией. Его движения были резки и порывисты, глаза то и дело вспыхивали темным огнем — словно костер, в который подбросили охапку хвороста. Динос являлся одним из немногих представителей редкого вида «хомо эмоцио».

— Я наткнулся там на любопытные мысли древнейшего естествоиспытателя. Его имя случайно сохранилось на магнитных паутинках — «Эйнштейн». Так вот послушай.

И в мозгу Эомина отчетливо прошелестел голос памятной машины: «Возможно, что существуют другие миры вне всякой связи с нашим, то есть вне всякой постижимой для нас связи. Возможно, пожалуй даже вероятно, что мы откроем новые звездные миры, далеко выходящие за пределы того, что исследовано до сих пор. Но никакое открытие никогда не выведет нас из установленного нами трехмерного континуума, так же как исследователь из плоского, двухмерного мира никогда, что бы он ни открыл, не вырвется из своей плоскости. Поэтому приходится успокоиться на конечности нашей части Вселенной. Вопрос о том, что за нею, не подлежит дальнейшему обсуждению, потому что он приводит только к чисто логической возможности, не поддающейся научному использованию».

— Ну, что теперь скажешь?

Эомин пожал плечами:

— Первобытный мыслитель высказал объективную истину. Он прав. Никому еще не удалось проникнуть в Мегамир.

— Но я никогда не примирюсь с этим, — сказал Динос. У него был резкий, рассекающий воздух голос. — Мы умеем перестраивать целые галактики. Так почему не прорваться в Мегамир? Смелости не хватает?

— О, конечно, — с едва заметной иронией отозвался Эомин. — На планете уже не осталось храбрых людей.

— Не в том дело. Слишком много размышляем. Самоанализом увлекаемся. А требуется Действие.

…И вот теперь, увидев перед собой Диноса, Эомин припомнил тот давний разговор.

— Слушаю, — отрывисто произнес Динос. — Зачем позвал? У меня нет времени. Я испытываю…

— Должен сообщить тебе нечто, — прервал Эомин. — Боюсь, что тебе придется оставить антиракеты.

И он рассказал о событиях на границах Метагалактики.

— Ну и что? — нетерпеливо проговорил Динос. — Фиолетовое смещение? Да о нем знали еще в первобытные времена. Так мы превратим его в красное!

— Эмоции, как всегда, подавляют твой разум, — наставительно заметил Эомин. Он имел на это право: был вдвое старше Диноса и был главным хранителем планетных знаний. — Подумай лучше. Остановить начавшееся сжатие нашей области Вселенной — задача невозможная. Да, мы умеем перестраивать галактики. Гасить и зажигать звезды. Строить новые планеты. Сколь угодно продлевать жизнь человека… Но вся наша мощь — ничто перед лицом фиолетового смещения. Все равно, что попытка ребенка сдержать слабыми руками горный обвал. Вот расчеты.

Эомин мысленно запросил вычислительный центр. В пространстве над его головой вспыхнули массивы цифр и уравнений. Пляска математических индексов и символов продолжалась несколько минут. Динос следил за ней молча, насупив мохнатые брови.

— Надеюсь, это тебя убедит?

— Эомин! — вдруг крикнул Динос с такой яростью, что Эомину показалось, будто он сейчас ударит его. — Почему ты возмутительно спокоен? Почему? Я… никогда не смогу примириться… Не могу! Это… — он тщетно силился довести фразу до конца. Потеря речи удвоила его гнев. Он сжал кулаки, и, неподвижно глядя в пространство, добавил почти беззвучно: — Не верю. Докажи.

— Но это на границе Метагалактики!

— Неважно. Я побываю и там.

— Кстати, — Эомин улыбнулся, — еще раз сможешь проверить сделанные расчеты. У лучших математиков.

Бездонная мудрость, накопленная тысячами предшествующих поколений, была в этой грустной улыбке. Некоторое время оба молча смотрели друг на друга, и молчание это было подобно океану, в который они медленно погружались.

— Да, не стоит проверять, — вздохнул Динос, колотя кулаком о кулак. — О, если б нам только выбраться из этого положения! Взлететь с нисходящей ветви миллиардолетней спирали. И начать все вновь.

— Зачем? — возразил Эомин. — Нельзя же бесконечно жить. Это не нужно. Мы, хомо, должны уйти. Как звезды и галактики.

Динос покачал головой. Его глаза погасли. Правда сразу ударила его, как острый нож: планета Земля исчезнет. Да что там Земля — весь видимый мир! Он невольно оглянулся. Ничто не изменилось. Солнце все такое же. Вот море. Ослепительно белый песок. Тень утесов. Голоса женщин и детей. Планета, безмолвно вращаясь, плывет в молчаливом пространстве.

Динос лег на песок, перевернулся, погрузил в него пальцы. Он задыхался… Он не мог даже заплакать, так пусто было от этой утраты. Потом он резко поднялся, рассеянно кивнул Эомину и направился к прозрачному куполу трансгалактического биопередатчика-дезинтегратора.

«Он что-то затевает», — подумал Эомин и крикнул ему вслед:

— Пока Совет Галактики не вынесет решения, никто не должен знать! Слышишь?

Динос не ответил.

2

Время падало каплями, как вода с концов сталактитов. Или еще медленнее. Так казалось Эомину, пока он ожидал информации из центра Галактики. Наконец замерцал экран дальнодействия. Эомин сразу погрузился в атмосферу ожесточенных споров. Будто с головой окунулся в водоворот.

Только что говорил Урм, и теперь его изображение, отступив на второй план, слегка потускнело. Необъятный амфитеатр Совета, переполненный до краев, едва вмещался в фокусе луча. Тут было смешение всех рас и видов «хомо». Высокие и малорослые, титаны и пигмеи, человекоподобные и совсем непохожие на человека. Посланцы самых далеких звездных миров. Дети одного великого древа Жизни и Разума.

Эомин сразу увидел знакомое лицо Диноса. А вокруг — движение возбужденных лиц и жестов. «Его единомышленники, люди Действия, — иронически подумал Эомин. — Как будто действием можно заменить мысль».

Динос сорвался с места, подбежал к трибуне. Во весь экран выросла его стремительная фигура, размахнулись густые брови, похожие на летящую ласточку. Костер в глазах горел жарким пламенем. А выше, у самого края экрана, мерцали огромные центральногалактические звезды.

— Здесь побеждает дух обреченности, — начал Динос резким, рассекающим воздух голосом. — Но разве человек сдавался когда-нибудь? Я предлагаю борьбу! Дорогу людям Действия. Мы соберем в единый караван все планеты…

Возгласы с мест заглушили конец его фразы, но голос Диноса все же прорвался к приемнику дальнодействия:

— …все планеты и поведем их в Мегамир. Мы пробьемся через фиолетовое смещение!

— А ты измерил его мощь?

— Это больше, чем утопия!

— Эмоции, не подкрепленные математикой!

— Объясните ему на пальцах.

Внезапно наступило молчание. Эомин напрягся. «Что там случилось?» Возбужденное лицо Диноса отступило в глубину экрана, а на его месте возник кто-то другой, смутно знакомый. Эомин вгляделся. Да, конечно. Главный астроном — с Границы. Но что принес он оттуда?

— Споры теперь неуместны, — тихо произнес ученый. Его сухое, до предела бесстрастное лицо дрогнуло. Это было неожиданно и необычно для человека из расы «хомо галактос».

— Наша обсерватория погибла! — выкрикивал он спустя мгновение. — Ее нет! Она просто испарилась, растаяла. Нам, немногим, кто успел уловить момент сдвига трехмерного континуума, пришлось дематериализоваться. Мы едва вырвались с Границы по лучу света. И вот я здесь… Великий удав Мегамира одним дыханием заглатывает целые миры и галактики!

Ученый умолк, ему не хватало воздуха.

По залу Совета пронеслись восклицания. И опять наступило молчание.

— Яснее, Итул, — потребовал Урм. — Подробности. Факты. Цифры. Главное — как скоро?

— Я уже сказал, — еле слышно ответил главный астроном. — Мегамир наступает. Для него не существует предела скорости. На границах Метагалактики началось свертывание пространства-времени. Свертывание, превосходящее все масштабы и скорости. Оно не подчиняется известным нам физическим законам. Помнишь, мы читали в древних записях: «В конце концов расширение нашего мира прекратится. Красное смещение сменится фиолетовым». Так вот, сжатие Метагалактики — совершающийся факт. Может быть, через тысячу лет, а может, и завтра наш континуум вновь, как десять миллиардов лет назад, вернется к сверхплотному состоянию и взорвется.

Эомин почувствовал, как цепенеет его мозг.

— После взрыва, — устало закончил «хомо галактос», — в нашей части вселенной опять начнется расширение. Новое красное смещение. Но в каких формах будет жить материя? Нам никогда не узнать. Бесспорно только одно: возникнет новая жизнь, новые разумные миры. Но какие? Возможно, им придется решать те же самые задачи, над которыми бились мы и предшествующие поколения? Не знаю этого, но знаю, что только это и вечно. Разум, жизнь — они бессмертны… Хотя мы, хомо, должны уйти.

Казалось, холод сковал само время, остановил движение мысли. Растерянность — неведомое ранее чувство — охватила Диноса. Он безотчетно посмотрел вверх. Над выгнутым краем амфитеатра склонилась прозрачная ночь, сверкающая звездами. И она словно омыла его душу своей невозмутимой благожелательностью. Динос понял, что есть предел всему, даже его самоуверенности.

— Что же делать? — прошептал кто-то позади.

— Вот это мы и должны решить, — отозвался Урм, изощренным от природы слухом уловив слабый возглас.

Лицо Урма оставалось непроницаемым, как у всех «хомо галактос», но в глубине огромных зрачков билась напряженная мысль.

— Кто хочет сказать?

— Теперь и я понял, — рассек тишину голос Диноса. — Предотвратить сжатие нельзя! Но встретить достойно — это в наших силах.

— Что предлагаешь? — спросил Урм, с недоверием глядя на Диноса. — Опять голое Действие?

— Нет, нет, — спокойно ответил Динос. — Просто я подумал… Если пробиться через океан Дирака? Ведь мы проходили его в своих поисках.

— На пространственных дисках — да, — сухо заметил Урм. — Но не в масштабах планет. Всей нашей мощи не хватит на создание магнитных экранов даже для одной Земли. Планета не пятиметровый диск.

— Погибнуть в борьбе — прекрасно, — вдохновенно заявил Динос. — Очистительный огонь аннигиляции смоет все наши заблуждения.

Урм покачал головой.

— Неразумно, — отрезал он. — Если не бессмысленно.

— Человек всегда сжигал себя, чтобы сделать шаг вперед! — крикнул Динос.

— Вот именно. Чтобы идти вперед. А куда зовешь ты, Динос?.. Да, погибнуть в борьбе — подвиг. Но кто узнает о нем? Кого вдохновит наше последнее деяние? Будущие поколения? Но ведь их не будет.

Динос молчал. Однако весь его вид говорил о том, что «хомо эмоцио» остался при своем мнении.


…Еще и еще собирался Совет Галактики. Эомин тоже прибыл на заключительную встречу. Накануне они долго беседовали с Урмом в поисках решения. Многодневные дискуссии кончались, а решение не приходило.

Урм был молчалив и бесстрастен. Его лицо совсем застыло, превратилось в камень. Но вот он поднял голову, пристально взглянул на Эомина. И тот понял. Одна и та же мысль, словно холодная молния, блеснула в их сознания.

«Хомо галактос» медленно поднялся во весь свой громадный рост.

— Есть лишь один разумный выход. В том смысле, чтобы сохранить род Хомо… — Его слова падали в притихший амфитеатр, словно тяжелые, хорошо обкатанные камни. — Да, наша Вселенная замкнута сама на себя полем тяготения, искривляющим путь луча света. Свет «умирает» па границах Метагалактики. Но теперь гравитация с каждым мгновением слабеет, уступая неведомому полю Мегамира. Луч света освобождается из вековечного плена. Он может лететь в Большую Вселенную. Бесконечно.

— Я понял тебя, Урм! — восторженно сказал Динос. — Понял!

Урм поднял руку, останавливая его.

— Да, луч света вырвался из оков тяготения. И мы можем послать в бесконечность Великую Информацию. Весть о себе, о том, что в эпоху красного смещения в этой части мироздания существовало человечество. Мы превратим наш разумный мир — пока не поздно — в луч Информации. Электромагнитными письменами напишем историю рода «хомо сапиенс — хомо галактос». Его победы и поражения, неудачи и взлеты… запишем индивидуальную структуру каждого живущего сейчас, короче говоря, всю нашу цивилизацию. Луч Информации пробьет зону фиолетового смещения и уйдет в свободный полет. Но он не будет мчаться вечно. В одном из тех миров, что скрыты от нас оптическим горизонтом, он снова найдет сходное поле тяготения и начнет движение по спирали. Настанет время — и, повинуясь программе, луч Информации начнет материализоваться.

Верно, что мы не в силах сейчас прорваться в эти сходные миры в материальной форме. Так пусть это сделает за нас луч Информации. Мы не исчезнем бесследно и будем вечно жить в иных, сходных мирах. Я сказал все!

Урм опять превратился в застывший камень. Почти зримый вздох облегчения прокатился по рядам тех, кто должен был принять самое ответственное решение о судьбах всех Хомо. Луч Информации! Это было то, что нужно. Он уже горел в тысячах глаз, устремленных на купол звездного неба.

И Эомину показалось, что огромные галактические звезды утратили свою бесстрастность: вместе с ним они приветствовали это решение.


На Землю они вернулись вместе. Динос коротко сказал:

— Извини. Пойду спать. Устал.

Эомин проводил его задумчивым взглядом. Да, тяжело. Но разве только ему? Хотя Диноса можно понять. Эра Действия кончилась, и Диносу нечего больше делать. Сейчас он словно дельфин, выброшенный ураганом на залитую солнцем отмель. Лоно его жизни, океан, бурно плещется совсем рядом, но уже недостижим. И дельфин обречен. Ибо движение, действие — для него жизнь, а покой, неподвижность — небытие. Впрочем, Диносу предстоит последнее действие, самое ответственное, какое он когда-либо совершал: он должен подготовить все необходимое для дематериализации Земли — строго рассчитанной и с высочайшей точностью запрограммированной аннигиляции. Гигантская вспышка энергии — и луч Информации уйдет в немыслимо далекий путь.

В сознании Эомина еще звучал голос Урма, очень старого и очень мудрого «хомо галактос». Он так долго был его учителем и другом.

— Мы сделали все, что могли… Ты, Эомин, аннигилируешь Землю, — он взглянул на циферблат Галактических Часов, паривший в вышине, — ровно через две тысячи восемь минут… Помни, что этот интервал должен быть выдержан с точностью до кванта времени. Надеюсь на тебя, Эомин. Твоя воля не должна дрогнуть. Иначе Земля не попадет в поток Единой Синхронизации.

— Этого не случится, Урм, — резко сказал Эомин.

— Знаю. Верю. Прощай, Эомин. Еще раз напоминаю. Никто не должен знать о решении Совета. Полезная ложь лучше бесполезной правды. Пусть люди живут полно и радостно — до последнего мгновения.

И вот уже Урм, очень старый, мудрый «хомо галактос», уходил навсегда. Падал в прошлое. «Он еще есть, но он уже был, — стучало в мозгу Эомина. — Когда-то придется ожить там, в сходных мирах?»

Влажная пелена внезапно застлала ему глаза.

3

…Динос вошел в свою комнату, вернее, в сотканный из зелени и света павильон среди старого сада. Упал на ложе. Обычно он засыпал сразу, будто захлопывалась дверь. Но теперь сон не приходил. Динос перевернулся на спину, заложил руки за голову. Прикрыв веки, он бездумно созерцал небо. И вдруг ему показалось, что он плывет по реке, не пытаясь даже шевельнуть рукой, неподвижный, безвольный… Он снова вдыхал жизнь. Пил ее большими глотками, счастливый, беззаботный, до последних глубин своего существа отдаваясь этому ощущению счастья. Покой, тишина. Как долго он не знал об этом. Как чудесна жизнь!

С мелодичным гудением пронесся рейсовый магнитоплан, и Динос толчком вернулся к реальности. Вспомнил о Действии, которое ему предстояло подготовить и осуществить. Его охватил страх. Справится ли он с этим? Ведь в его руках судьба всех Хомо. Они бесконечно долго будут ожидать возвращения к жизни, пока Луч не достигнет тех, сходных миров. О, только бы не думать, не знать! И тут же вспомнил об Эомине: «Он всегда был человеком без эмоций. Хомо рацио».

…А Эомин, почти физически ощущая неумолимый бег времени, медленно плыл по сонным водам туманного полуденного моря. Теплое, бесконечное, ласковое, оно баюкало, омывало его. И чувствуя, как в нем поднимаются эмоции — те самые, которые он подавлял всю жизнь, чтобы воспарить мыслью до самых высоких вершин Знания, Эомин обрел то редкое равновесие, когда проступает наружу красота, разлитая в мире.

Его путь лежал в Антарктиду. Эомин был главным хранителем древней планеты Земля. И желал последний раз увидеть этот цветущий сад, где был садовником и творцом, работником и хозяином. Там, в Антарктиде, раскинулся гигантский город без людей — всепланетный информарий. Миллиарды лет человеческой истории были впрессованы в микрокристаллы и видеоленты. Сгусток невообразимо долгой истории, целый космос знаний. «Ибо мозг человека тоже космос», — думал Эомин, машинально управляя биомагнитным судном. Каплевидный аппарат плыл и плыл по сонному полуденному морю. «Да, космос. Духовная бесконечность. Интеллектуальная Вселенная. Ей нет конца, как и физической Вселенной. Бессмертный луч сохранит эту Вселенную. Вечно, навсегда». Он ласково похлопал робота-рулевого:

— И ты, друг, будешь жить вместе с нами. В золотом луче.

Эомин то засыпал, то вновь просыпался. Сотканные из магнитных полей и света стрелки Мировых Часов ослепительно мерцали в зените. Аппарат вошел в южные широты. Была ночь, пурпурно-голубая безлунная тропическая ночь. На побережье какого-то острова, темневшего справа, сверкала золотая сеть далеких огней. Великий Удав времени, раскрыв пасть, неумолимо проглатывал минуту за минутой. Их оставалось все меньше. До того мгновения, когда остановится все. И движение Удава времени, и вращение планеты, и биение мысли. Но зато будет жить луч Информации.

Город-информарий был погружен в темноту. Время здесь умерло давным-давно. Здесь жили только мысль и история. Захороненные знания человечества можно было пробудить простым усилием воли. Нельзя было лишь остановить или задержать бег стрелок, что мерцали в ночном небе.

Эомин шел бесконечными анфиладами валов, где хранились записи. Нетленная память эпох и деяний. Наконец он достиг круглого зала — программирующего центра информария. Бесшумно сдвинулись слои поляроида, лунный свет залил помещение зыбким туманом. Вспыхнули светильники. Эомин сел за пульт, уронил голову на руки. Надо было собраться с мыслями, прежде чем начинать то, ради чего он прибыл сюда. Предстояло отобрать и запрограммировать для Великой Информации узловые этапы истории Хомо.

Несколько минут Эомин сидел неподвижно. Потом поднял голову, включил главный проектор информария. И как бы растворился в возникших картинах… Строгие пейзажи полностью оцивилизованной Земли. Да, нужно начинать с этого. А затем показать мучительные тропы, по которым шел род Хомо. Собственно, это уже была не та старая, древняя планета. Скорее, до предела ухоженный, старый-престарый сад — и вечно юный. Давно исчезли девственные леса, джунгли, пустыни, полярные льды. Сгладились горные хребты… По редким заповедникам бродили ручные звери, и на их спинах катались дети… А вот следы технической цивилизации. Цифры тут мало что скажут. Хотя количество израсходованной энергии впечатляет. Ибо за миллионы лет человечество сожгло весь тяжелый водород планеты, поэтому уровень Мирового океана понизился на сотни метров против древних времен. Более чем наполовину выбраны земные недра. Планета отслужила свое. Зато дала жизнь могучему разуму «хомо галактос». А сама осталась садом, музеем, храмом поклонения. Эомин усилил мощность проектора. Толпы «галактос», никогда не видевших колыбели своих далеких предков, бродили по планете. Этот непрекращающийся поток гостей со всех уголков Млечного пути льется уже сотни веков. Да, Земля стала храмом поклонения, матерью всех, кто жил, живет и будет жить. «Будет ли? — спросил себя Эомин. — Да, будет. В золотом потоке мысли и света».

Он начал углубляться в прошлое. Дальше, все дальше. Вот здесь. Первобытные эпохи? Нет, нехарактерно. Так начинали многие, если не все. «Машинная цивилизация», — сухо произнес голос информатора. Эомину казалось, что он погрузился в какие-то мрачные дебри. Его потрясли невероятно уродливые формы, ужасающие противоречия и скачки назад, сопровождавшие эволюцию социальных форм живой материи. Но вот они медленно сползли с экрана… Нет, подожди. Эомин возвратил записи обратно. Не следует ли вложить это в главный канал информации? Для тех, кто еще не родился, — в мирах, куда придет Бессмертный Луч, где будут жить потомки Хомо. Может быть, записи послужат уроком для тех, еще не родившихся? Чтобы им не пришлось повторять тягостных ошибок и заблуждений прошлого.

Тихо вращался блок памятной системы, укладывая в короткие импульсы то, что тянулось долгие века. Мучительно лениво тащилась колымага истории… Изредка всплывали из мрака фигуры титанов мысли, как вехи на пути восхождения. Но впереди еще была непроницаемая темнота. Внезапно в фокусе проектора возникла яркая вспышка света. Что это?.. «Октябрь», — прозвучал голос памятной машины. Эомину казалось, что в черном мраке вспыхнула Сверхновая звезда. От нее исходил ослепительный поток мысли. Прорвавшись сквозь тьму миллионолетий, сиял в недрах истории образ знакомого человека. «Ленин, ленинизм», — бесстрастно отстучал информатор. «Ленин» — эхом отдалось в сознании Эомина. Он почувствовал волнение. Светоносный луч словно согрел его усталое сердце, наполнил горячей кровью, новой силой. Эомин с изумлением ощутил, что хотел бы вечно впитывать этот луч мысли, ибо от него исходило чудесное тепло.

Неожиданно загорелся экран всепланетной связи. Эомин повернул голову.

— Это я, — сказал Динос. В его голосе звучала странная решимость.

— Ты включился преждевременно, — недовольно заметил Эомин.

— Не имеет значения! Я хотел… проститься с тобой.

— Проститься?

— Да. Я решил отказаться. Пусть другой готовит аннигиляцию. Слишком это тяжело. Кто-нибудь другой.

Эомин удивленно смотрел на него, выжидая.

— Пусть кто-нибудь. Не я, — упрямо твердил Динос. — Попробую пробиться через океан Дирака… Антиракета ждет меня на спутнике.

— Ты хорошо обдумал? — поднялся Эомин. — Ведь это называется… трусость. Эгоизм. Так, кажется? — Он быстро справился по каналу историко-лингвистической машины. — Да, верно. Эгоизм. Никто, кроме тебя, не сможет в короткий срок, отпущенный Советом Галактики, — он взглянул на сияющий круг Мировых Часов, видимый сквозь купол зала, — организовать последнее Действие. И ты хочешь бежать? Кто же подготовит аннигиляцию?

— Не уверен, что она удастся, — в зрачках Диноса плескались растерянность и страх.

— Тогда не родится Луч! Великая Информация умрет вместе с нами. Это ты понимаешь?

— Кто может знать? — безнадежно махнул рукой Динос. Эомин вдруг успокоился. Сел за пульт. Он понял, что Динос ослабел духом.

— Явись сюда, в информарий, — сказал Эомин напряженным голосом. — Хотя бы на пять минут. Это моя последняя просьба.

— Зачем еще? Могу проститься и так.

— Прошу, — настойчиво повторил Эомин.

Видимо, в его голосе прозвучало нечто такое, что сразу убедило Диноса. Поколебавшись несколько мгновений, он пожал плечами и сказал:

— Хорошо.


…Вновь, теперь уже вместе с Диносом, Эомин впитывал тепло вспышки света во мраке истории. И Динос тоже, забыв свои страхи, ловил сердцем и мыслью чудесный луч. Его лицо утратило выражение холодного безразличия, подобрело, смягчилось.

— Это ты хорошо сделал… — прошептал он. — Ты мудр, Эомин.

— Те, еще не родившиеся в сходных мирах, — медленно говорил Эомин, — должны знать об этом. И они будут знать! Если только луч Великой Информации уйдет в намеченный путь. Верно?

— Ты прав, — ответил Динос, не глядя на него. — Как всегда, прав. Я иду. Спасибо, друг.

Динос уже скрывался в полутьме длинного коридора. Эомин вскочил на ноги, крикнул ему вслед:

— Прощай, Динос!

Тот не обернулся, только поднял вверх руку, медленно повел ею справа налево и обратно.

Эомин знал, что видит его в последний раз. Вот так, живого, а не на экране всепланетной связи. Но грусти не было. «Мы еще увидимся, Динос. Там, в сходных мирах. Хотя это случится не скоро», — подумал он со вздохом.

4

Эомин расправил занемевшие плечи. Все! Программирование завершено. Он встал, подошел к прозрачной стене информария. И едва смог разглядеть в зените циферблат Мировых Часов. Их сияющий круг совсем потонул в нарастающем блеске звезд. Это были зримые симптомы начавшегося сжатия Метагалактики. Исчезла разница между ночью и днем. Все новые и новые звезды появлялись на странно изменившемся небе, и оно стало походить на огромный, сверкающий всеми цветами радуги ковер. Солнце — старая, древняя звезда, значительно изменившаяся за миллиарды лет, — казалось теперь желто-красным пятном, готовым вот-вот погаснуть. И только искусственные плазменные шары, располагавшиеся ниже светила, еще горели ярче этих словно выскакивавших из мировой пустоты новых звезд. Эомин подумал о всех людях, которые в эту минуту тоже смотрели на неузнаваемое небо. Они еще ни о чем не догадываются. Тем лучше. Пусть они с этим и останутся.

Срок истекал. Восемьдесят пять минут… Эомин включил видеофон. В фокусе возникло лицо Диноса. Губы его плотно сжаты, всегда подвижное лицо словно застыло.

— У тебя все готово?

— Готов, — лаконично ответил Динос. — Включаю отсчет Аннигиляционного Времени… — У него перехватило дыхание.

Эомин молчал тоже. С минуту они пристально вглядывались друг в друга. Эомин хотел сказать ему, что они обязательно встретятся — там, в сходных мирах. Но не смог. Никакие слова не имели сейчас значения.

Удав времени застыл с разинутой пастью. Потом бесконечно медленно пополз. Последний круг. Завершающий виток. Всем существом Эомин почувствовал, как Динос слабеющей рукой включил систему всепланетной аннигиляции.

— Прощай… друг, — услышал Эомин прерывающийся голос. И не было сил ответить. Лишь кивнул головой.

Видеофон угас. И тут Эомина охватило всеподавляющее желание побывать в родных местах хотя бы несколько минут. Там, на русской равнине, где течет река с древним именем Волга. Там, где спят бесчисленные поколения предков. Он не был там еще ни разу. Все не хватало времени. Эомин быстро взглянул на Мировые Часы. Сорок три минуты. Можно успеть. Нужно успеть. Он ринулся к выходу. В анфиладах залов, в длинных коридорах, по которым он бежал, гремело гулкое эхо шагов… Вот и дезинтегратор.

Дрожа от нетерпения, Эомин ждал, когда его охватят спасительные вихри пульсаций.


…Эомин очутился на берегу огромного водного простора. В бледно-синей воде отражались бесчисленные звезды, пылавшие при полном свете дня. Они все множились, выскакивая из пустоты. Тысячи белокрылых судов усеивали поверхность моря. И люди — Эомин хорошо видел их взволнованные лица на палубах, запрокинув головы, созерцали изменившееся, почти чужое небо. Пусть. Они так ничего и не узнали. Это лучше для них. Для всех. Эомин тщетно искал глазами хоть одну деталь пейзажа, которая напомнила бы ему смутно знакомые картины детства. Нет, все иное. До самого горизонта лежала зеленая субтропическая лесостепь. И реки не было.

— Где река? Где березы? — прошептал он.

В лицо пахнул ветер. Коротко прошелестели листья в пальмовой рощице. Где-то прокричала птица. Мировые Часы отсчитывали последние секунды. Последние кванты времени таяли в бесконечности. Эомин медленно опустился на землю, снова поглядел на белокрылые суда. Голубой водный простор на мгновение успокоил его бешено колотившееся сердце. «Где ты, река?» — успел еще подумать он.

Неимоверное зарево аннигиляции, поднявшееся со всех сторон горизонта, погасило разум. «Где же река?..»

Ольга Ларионова Остров мужества[15]

Мануэль Рекуэрдос, младший инженер научно-исследовательского центра Пальма-да-Бало, совершил свой полет во времени, принесший ему мировую известность и оставивший за ним последнюю страницу каждого учебника истории, на которой неизменно печатался один из шести рисунков, сделанных Рекуэрдосом на следующий после полета день в больничной палате, где он умирал после нелепой катастрофы, случившейся с его самолетом при посадке в Орли.

Отправляясь в будущее столетие Земли, молодой ученый нимало не заботился о собственном завтрашнем дне. Создав свою Машину, способную перенести его в любой век и в любой час, он совершенно не интересовался тем, что произойдет через двадцать четыре часа с ним самим. Он не предвидел даже того, что случится через несколько минут после его старта; он даже предположить не мог, что его помощник и — как ему казалось до сих пор — друг Бриан Викерзунд совершенно нечаянно (но за приличное вознаграждение) проговорится о предстоящем эксперименте двум изголодавшимся по сенсациям журналистам. Рекуэрдос не знал и не мог знать, что четыре глаза и два телеобъектива стерегут каждое его движение, и сенсационная весть о полете его Машины через каких-нибудь три четверти часа облетит редакции солидных утренних и дешевых вечерних газет, и к моменту его возвращения склон холма будет усеян верткими газетчиками и толстомордыми полицейскими.

Мануэль Рекуэрдос не знал ничего. Пожалуй, ни один изобретатель, залезающий в самодельное брюхо своего кустарного детища — будь то первый паровоз, биплан или субмарина, — не имел столь смутного представления об исходе эксперимента, как он. Действительно, все предыдущие опыты имели два вполне представимых конца: паровоз либо пойдет по рельсам, либо сойдет с них; биплан полетит либо вверх, либо вниз, а субмарина или всплывет, или потонет. Но как поведет себя Машина? Будет ли ее возвращение назад мгновенным? Или время, проведенное в будущем, зачтется как настоящее? А может, «бесплатным» во временном отношении окажется только отрезок перелета из одного века в другой?

— Поживем — увидим, — беззаботно проговорил Мануэль, залезая в узенький люк Машины, как залезают в брюки. — Ну, а не вернусь — приберешь бумаги из моего ящика, авось пригодятся в диссертацию. И да простит меня босс за потраченную энергию!

Бриан переступил с ноги на ногу — он изнывал. Бумаги из ящика Мануэля были, разумеется, лакомым кусочком — при желании из них можно было бы вытянуть две, три, пять диссертаций, но куда заманчивее была перспектива его благополучного возвращения. Машина Рекуэрдоса и Викерзунда! Роль последнего, правда, сводилась к тому, что он уламывал начальника отдела высоких энергий, выменивал японские потенциометры на бекбекастовые стержни, крал где только возможно (добром не давали) микроаккумуляторы и просто паял что-то с чем-то. Но неважно. Мануэль был щедр. До сих пор его головы с лихвой хватало и на него самого, и на Бриана, и еще на добрых полтора десятка сотрудников из проблемной лаборатории, включая и самого шефа. Отсюда и безнаказанность за самые бредовые эксперименты. Блестки неуемной фантазии Мануэля усыпали планы работ лаборатории, точно рыбья чешуя, они липли ко всем и бескорыстно порождали «эффект Рекуэрдоса и Войта», «открытие Рекуэрдоса и Бустаманте», «спектр Рекуэрдоса и Митро»…

Бриан нетерпеливо кашлянул — теперь настала его очередь поживиться. «К сожалению, первая модель нашей Машины была так мала, что мы не могли лететь вместо», — скажет он журналистам. Так бы он и полетел! Вон Мануэль, беспечный, удачливый Мануэль — даже он не торопится заползать в капсулу, чтобы затем обрушить на себя неведомо как преображенный поток энергии. Даже ему страшновато. Ведь это все равно что стать под струю плазмы, прикрывшись пляжным зонтиком. А может, Мануэль передумал?

Нет, он не передумал, он просто смотрел вниз. Правая вершина двугорбого холма — если смотреть, обратись спиной к югу, — была застроена новенькими зданиями исследовательского центра, которые сползали в седловину и подбирались уже к развалинам древней базилики, расположенной ближе к левой вершине. Воздвигли ее, кажется, еще в первом веке, она простояла века, убогая и нерушимая, как сама вера, и благополучно развалилась сто лет назад во время чудовищного урагана, уничтожившего половину растительности Сивилии и в буквальном смысле слова пустившего по ветру немногие уцелевшие памятники старины. Правда, развалины виллы римского императора, притулившейся у подножия холма, уцелели, и в послеобеденный час туда можно было водить смазливых лаборанток — рассматривать явно легкомысленные для III века купальнички мозаичных красавиц, сцены августейшей охоты на неправдоподобных и посему нестрашных зверей, и, наконец, изображение самого хозяина виллы, венценосного меланхолика в ермолке и с рожей профессионального убийцы. Беззащитные торчки голых колонн располагались правильными четырехугольниками, справа и слева тянулись развалины нищей деревеньки Пальма-да-Бало, давшей название исследовательскому центру, но так и не поднявшейся после того страшного урагана; бурые кирпичи рассыпавшейся базилики ползли вниз, по склону холма, словно сытые черепашки, и венчала этот пейзаж шестидесятиметровая рогатая антенна сектора космической информации.

Картина была запоминающейся.

Мануэль встряхнулся, глянул на часы — было уже двадцать минут восьмого. Солнце взошло давно, и воздух, иссушенный треском озверелых цикад, неумолимо накалялся. Мануэль расстегнул ворот рубашки и потянул пестрый шнуров, заменявший ему галстук, — шнурок развязался и бесшумно скользнул вниз, в отверстие люка. Мануэль проводил его взглядом, легонечко пожал плечами — в путь так в путь — и молча нырнул в темную дыру. Лязгнула крышка. Черная капсула, похожая на пивную бочку средних размеров, начала вибрировать, дернулась в сторону разрушенной базилики, словно хотела покатиться вниз по усыпанному кирпичами склону, и благополучно исчезла.

Мануэль поерзал, устраиваясь. Сидеть, согнувшись в три погибели и прижав колени к груди, было чертовски неудобно. Крошечная лампочка, подсоединенная к аккумулятору, едва освещала приборную доску. Четырехдюймовые стенки капсулы пульсировали, словно оболочка волейбольного мяча, когда его накачивают. Смотровая щель, забранная полосой опалового плекса, была слепа как бельмо.

«Обидно, — подумал Мануэль. — Все-таки эта дубина Бриан, с его вечными сомнениями и нытьем, оказался прав. Будущее тут, за глухой титанировой стеной, за гнутой полосой плексигласового иллюминатора — и оно невидимо, неощутимо. Сорвалось. Ах, ты!..»

И тут ЭТО появилось. Просто, обыкновенно, как кино. Естественное явление чуда. Изображение, срезанное границами щели, — чуть подрагивающее, цветное, объемное, ничуть не фантастическое. Зал? Да, огромный зал, весь белый, окна эдак шесть на шесть, вдоль стен лиловые досочки приборных и распределительных пультов, сливающиеся в одну непрерывную полосу. И двое у проема двери. Старики.

Мануэль с безмерным удивлением смотрел на их чуткие, настороженные спины, он угадывал в них так хорошо знакомую ему самому утреннюю усталость после бессонной ночи, усталость, одурманивающую — для человека и обостряющую все чувства — для экспериментатора; усталость, святую и проклятую, потому что она берет тебя всего, целиком, и не оставляет тебе ничего, кроме твоей работы.

И тогда тот из двоих, что был выше и осанкой напоминал самого молодого из допотопных патриархов, положил свою стариковскую нелегкую руку на плечо своего собеседника и, наклонившись, пошевелил губами — звуков слышно не было, и оба они повернулись к Мануэлю, и он увидел их улыбки, и снова вспомнил самого себя и ребят из своей лаборатории после сумасшедшей ночи, когда все сделано и подходишь к окну и смотришь на новорожденное солнце, еще не вошедшее в полную яркость, и слабо улыбаешься, и легонько кружится голова, а утро уже не только в окне, оно в дверях, и к тебе бегут с новыми заботами — свеженькие, выспавшиеся лаборантки из соседних отделов; и на эти заботы снова не хватит дня. Выходило, что так и будет всегда, потому что там, за иллюминатором, уже бежала, словно повинуясь воспоминаниям Мануэля, девушка в розовом — непривычный цвет для спецкостюма; и, конечно, в руках у нее был запечатанный пакет — заботы, на которые этим старикам снова не хватит дня…

Все шло как надо, и главным в этом мире завтрашнего столетия было не великолепие не совсем понятного по своему назначению зала, не причудливые контуры многолепестковых антенн и даже не роскошные формы полностью восстановленной виллы, видной сквозь распахнутые настежь двери, — главным был привычный ритм работы, усталые улыбки ученых мужей и то, что все это существует, все это есть на белом свете, что мир не раскололся на куски и не рассыпался атомной пылью, и что-то еще, что-то новое, какая-то неведомая разумность наблюдаемого им мира…

…И тогда тот из двоих, что был выше и осанкой напоминал самого молодого из допотопных патриархов, положил свою стариковскую нелегкую руку на плечо своего собеседника и, наклонившись, проговорил, едва шевеля губами:

— Время, Нид.

И еще:

— Постарайтесь улыбаться, друг мой.

Они обернулись, и лица их были спокойны.

— Вот вам яркий пример того, как легко увидеть желаемое — даже если оно незримо. — Нид Сэами покачивал головой, и усмешка его относилась полностью к себе самому. — Мне кажется, что я угадываю контуры Машины — вон там, за ксирометром.

Доменик прикрыл глаза. Никогда бы не подумал, что лицо может так устать. Каждая клетка кожи. Каждая морщинка. Устать от улыбки.

— Нет, друг мой, вам показалось. Машина, принадлежащая другому времени, должна быть для нас невидимой. Но она здесь.

Они говорили, не боясь, что тот, кто минуту назад стал свидетелем их разговора, поймет их. Звуков он не слышал.

— Она здесь, — повторил Доменик, — неповторимая Машина Рекуэрдоса, гениальная Машина, сумевшая заглянуть в будущее… и ничего не понять. Она не просто из другого времени — она из другой эпохи. Эта Машина трехмесячный ребенок, только учащийся видеть мир таким, какой он есть!

Нид Сэами пошевелил пальцами, но лицо его, лицо доброго тибетского божка, продолжало оставаться мудрым и безмятежным.

— Если бы трехмесячный ребенок увидел мир таким, каков он есть, — тихо возразил он, — ему не осталось бы ничего, как сойти с ума от ужаса перед бесконечностью вселенной и кратковременностью существования своего собственного «я». И тогда, чтобы загородить от него этот мир, взрослые вешают над его колыбелью яркую погремушку, которая заслоняет ему…

Они встретились взглядом, и слово, которое так избегают старики, повисло в воздухе.

— Они заслоняют бесконечность, — закончил вместо своего друга Доменик. — Хотя не кощунство ли говорить сегодня о бесконечности?

Нид Сэами покачал головой, по-прежнему улыбаясь, и улыбка его не была маской.

Певучий звук гонга раздался под сводом зала, долгий чистый звон и торопливый голос: «Разрешите войти?»

Они посмотрели друг на друга, и никто не решился ответить. Это было то самое, чего они ждали всю ночь, — два столбика цифр на типовом бланке для приема автоматических радиосигналов с дальних спутников. Именно сейчас.

— Это Тереза, — сказал Нид. — Задержать ее?

Доменик провел ладонью по лицу, словно проверяя, не исчезла ли его мудрая, чуточку высокомерная улыбка.

Улыбка была на месте.

— Пусть все идет своим чередом, Нид.

— «Девушка в розовом — ветка цветущей сакуры…» — напевно прочел Нид Сэами. — «Завещание Рекуэрдоса», токийское издание. Войдите, Тереза!

Девушка в розовом. Она пересекла зал, чуть наклоняясь вперед и украдкой оглядывая собственное отражение, скользящее у ее ног по черному блестящему полу.

— Последняя сводка с Плутона-дубль, как вы просили, доктор Неттлтон.

Доменик взял из протянутых рук пакет. Ежедневно четыре такие сводки поступают в этот зал. Чаще всего их записывает киберколлектор информации, реже — приносит кто-нибудь из девушек группы космической связи. Но никогда еще сводки внеземных автоматических станций не передавались в запечатанных конвертах. Тереза это знает, и в другое время она, может быть, и встревожилась бы, но сегодня все необычное допустимо, ведь нынче такой день, такой день…

Нид Сэами сложил маленькие ручки на груди, как он это делал всегда, когда обращался к женщине:

— Если позволите, Тереза, то я не желал бы Мануэлю Рекуэрдосу видеть кого-либо, кроме вас, и я смею надеяться, что именно вас он унесет в своих воспоминаниях, подобно лепестку вишни, хранимому между страниц записной книжки…

Тереза ослепительно улыбнулась, но эта улыбка предназначалась не маленькому старомодному Ниду Сэами с его восточной витиеватостью учтивых речей — это была улыбка для Рекуэрдоса.

— Благодарю вас, доктор Сэами, но сегодня такой день — двадцать седьмое мая, и все девушки Пальма-да-Бало одеты в розовое. Все до одной. Так что мало надежды на то, что Мануэль Рекуэрдос увидит именно меня.

Нид Сэами покачивал головой, и щелочки его глаз то закрывались совсем, то вспыхивали влажной черной искрой. Обрадовать Терезу? Сказать ей, что счетные устройства рассчитали появление Машины Рекуэрдоса с точностью до тридцати секунд и Мануэль уже увидел Терезу, именно ее, и он унесет в своих воспоминаниях ее образ, — «подобно лепестку вишни, хранимому между страниц записной книжки», — но в армейском госпитале недалеко от Орли, куда его доставят после катастрофы, он не успеет ни нарисовать, ни описать ее — он только скажет: «…и девушка в розовом…»

На зеленом холме, сохранившем название Пальма-да-Бало, все девушки сегодня одеты именно так. Каждая из них надеется, что сейчас ее вызовут в координационный зал, и она пройдет мимо невидимой Машины. Если бы сегодня был другой день, если бы не запечатанный пакет, принесенный Терезой, он именно так бы и поступил: вызывал бы сюда, в этот зал, всех девушек поочередно, и каждая из них сохранила бы на всю жизнь маленькую тщеславную надежду на то, что только она могла быть «девушкой в розовом» Рекуэрдоса.

Всю жизнь…

— Я свободна, доктор Неттлтон?

— Разумеется, Тереза. Благодарю вас.

Привычно отражаясь в базальтовой черноте пола, коротенький розовый халатик (наверное, чересчур коротенький, если смотреть глазами жителя прошлого столетия) плавно пересек исполинский павильон координационного зала. Дверь медленно затворилась.

Это здание выстроят уже после смерти Рекуэрдоса, чтобы оградить все возможное пространство, в котором несколько веков будет лететь вперед его невидимая Машина.

— Он еще видит нас? — спросил доктор Сэами.

— Еще около минуты.

Они стояли друг напротив друга, и руки Доменика помимо его воли медленно вскрывали конверт.

— Минута истекла, Доменик. Читайте.

Две равные колонки цифр. Пакет можно было бы я не запечатывать — все равно ни операторы станции космической связи, ни Тереза, ни даже доктор Сэами ничего бы из них не поняли. Это был ответ на специальный запрос Доменика Неттлтона, и он один знал, что означает каждая цифра.

«Приблизительный объем надвигающейся туманности», — сказал он и прочел первую цифру.

Она была огромна.

«Интенсивность ее излучения по предварительным данным» — и здесь величина была жуткой.

«Направление ее полета» — направление было точно на Солнце.

— Еще двадцать два дня, — проговорил Доменик Неттлтон, — и на Земле не останется ни одной живой клетки.

…Привычно отражаясь в базальтовой черноте пола, розовый халатик стремительно пересек исполинский павильон белоснежного зала. Дверь резко захлопнулась.

Теперь перед Рекуэрдосом были только два старика, и тот, что был выше и шире в плечах, держал в руках пакет, словно ожидая чего-то. Потом он резким движением рванул конверт и выхватил оттуда маленький листочек.

«Дикий темп, — подумал Мануэль. — Невероятный темп. Так встрепенуться может только огромная, почуявшая опасность птица. А еще старики! Позавидовать только такой прыти. Все они тут от мала до велика с раннего утра крутятся как белки в колесе, и совершенно очевидно, что это для них обычная жизнь. Позавидовать?»

Ха! Пусть ему позавидуют, ему, Мануэлю Рекуэрдосу, который сумел все это увидеть! Ведь никто еще до него не смог заглянуть ни в прошлое, ни в будущее, хотя принцип передвижения во времени известен уже добрый десяток лет. Машины строились, поглощая годы и жизни человеческие, различные модели создавались одна за другой, но ни одной не удалось сдвинуться с места. Они строились, несмотря на запрет, наложенный на любые опыты со временем еще двенадцать лет назад, когда ученые решили, что одна неблагожелательная экскурсия в другой век может коренным образом изменить ход мировой истории. Но опыты проводились потихоньку и каждый раз давали нулевой эффект. Мануэлю доводилось слышать об этих попытках. Каждый раз повторялось одно и то же: Машина дергалась, контур ее на долю мгновения размывался, в какую-то бездонную, непредставимую прорву ухала вся энергия внутренних аккумуляторов — и ничего. Машина оставалась в том же времени.

На проблему передвижения во времени махнули рукой, и некоторые теоретики даже провозгласили аксиому о невозможности передвижения по временной оси с сохранением пространственных координат.

Но у Мануэля Рекуэрдоса, слава богу, была своя голова на плечах, и плевал он на все эти скороспелые аксиомы, взращенные на тощих хлебах полузапрещенных, кустарных экспериментов.

Он верил в свою удачу, в свое постоянное везенье, и ему таки повезло: он провел эксперимент в том же виде, как и его предшественники, он скрупулезно повторил все то, что сделали они, — он и ставил себе задачей на первый раз «начать с печки», чтобы яснее увидеть, где, на каком повороте все повторяют одну и ту же ошибку; он скопировал старый опыт, чтобы потом найти свое, оригинальное решение, и вместо неудачи на первом же запуске он перемахнул через целое столетие с лихой скоростью около двадцати пяти лет в секунду, и теперь его Машина стояла…

Стояла? Предчувствие разрешения тайны подтолкнуло его, он наклонился над приборной доской, слабо мерцавшей в свете единственной сигнальной лампочки.

Стрелка скорости стояла не на нуле.

Совсем крошечный промежуток отделял ее от конечной черты, и скорость Машины была предельно малой — меньше двух секунд в секунду, сущая ерунда. Шелковый пестрый шнурок, заменявший Мануэлю галстук и развязанный за минуту до старта, скользнул на самодельный пульт управления и не позволил довести движок реостата до упора.

Машина медленно плыла вперед.

Мануэль шумно выдохнул воздух. Как все просто, как все очевидно! Жаль только, что сейчас не время поразмыслить над этим, кое-что прикинуть, сформулировать. Сейчас — голый эксперимент, наблюдения и только наблюдения — ах ты черт, так был уверен в первой неудаче, что даже не прихватил с собой фотоаппарата! — потому что, кто знает, когда ему удастся получить разрешение на новый полет — как-никак, а эксперименты такого рода запрещены. Если бы его постигла неудача, то опыт легко было бы скрыть, но теперь и Бриан не выдержит — проболтается, собака, да и зачем молчать, когда она на ладони — аксиома Рекуэрдоса, и она проста как дважды два: если движение в пространстве ограничено по скоростям сверху — скорость света, то при движении во времени скорость ограничена снизу — она не может быть нулевой! Сколь угодно малая скорость, но только не остановка. Почему? Это надо еще обмозговать, покрутить так и эдак, доказать предельно строго с точки зрения математики и философии. Пусть Бриан этим занимается, леший с ним, будет аксиома Рекуэрдоса и Викерзунда. Сейчас же очевидно одно: при каждом броске вперед надо следить, чтобы Машина не остановилась, иначе она мгновенно будет отброшена назад, в исходную точку, как это и происходило раньше.

В сущности, и предыдущая аксиома в какой-то степени верна — теперь ясно, что невозможно перебросить материальное тело из одного времени в другое, оставаясь на своем месте, как о том мечтали многочисленные сказочники от науки. Субсветовые скорости космических кораблей и при этом парадокс времени — совсем другое дело, там экстремальные перемещения в пространстве. Но вылезть из Машины Времени невозможно. Поэтому исключены героические десанты, хулиганские вылазки с воровскими целями и даже просто прогулки. Из других времен ничего нельзя взять, в другие времена ничего нельзя сбыть.

Но пролететь мимо и посмотреть…

Вот они, два ученых мужа будущего столетия. Они смешно взмахивают руками и бегают по залу семенящими шажками, словно актеры немых фильмов прошлого. Скорость их движений почти удвоена, и сейчас на их лицах нет прежней застывшей улыбки — быстрая смена выражений воспринимается со стороны как гримасы неумело разыгранной клоунады.

«Мелкие беды едва начавшегося дня, — подумал Рекуэрдос. — Мне бы да их заботы!»

Он глянул еще раз на широкие двери, распахнутые в знойное субтропическое утро, на белую дорогу, бегущую от порога этих дверей вниз, по склону холма, на красную черепичную кровлю императорской виллы и, придерживая одной рукой шелковистую змейку шнурка, бросил Машину еще на столетие вперед.

Неистовая серая сумятица переходного момента, легкая тошнота — и ослепительный, звонкий свет.

Прозрачный купол, подобный опрокинутому бокалу богемского стекла, золотисто-медовый, словно подсвеченный подземным огнем внизу, затем дымчато-серый, неощутимый, и сразу же неистовая голубизна, и ласточки, стремительно залетающие в узкие отверстия, едва угадываемые у самой вершины купола, чтобы выкупаться в солнечном сиянии и бесшумно исчезнуть…

Кто-то копошился на полу, и Мануэль, приглядевшись, понял, что это металлические сороконожки, которые бегают, лихо задрав хвостики, и тыкаются усатыми головками в разноцветные кнопки, торчащие прямо из пола.

И снова главным было не сияние головокружительно вздымавшихся сводов и не разумная суета одушевленных машинок, а то, что все это, мудрое и прекрасное, есть, есть, есть на Земле!..

— …Прозрачный купол, — Неттлтон стиснул кулаки и поднял их к лицу, прозрачный купол, подобный опрокинутому бокалу богемского стекла, золотисто-медовый, словно подсвеченный подземным огнем внизу, затем дымчато-серый, неощутимый, и сразу же неистовая голубизна, и ласточки, слышите, Нид, ласточки, стремительно залетающие в узкие отверстия, едва угадываемые у самой вершины купола, чтобы выкупаться в солнечном сиянии я так же бесшумно исчезнуть…

«Хорошо, что Рекуэрдоса уже нет в нашем времени, — подумал Нид. Хорошо, что он не видит этого отчаянья…»

— Но откуда все это? Он говорил об этом перед самой смертью, а перед смертью не лгут. Перед смертью только бредят. Бредят? А, доктор Сэами? Никто лучше вас не разбирается в человеческой психологии, так скажите может, он вообще ничего не видел? Бред? Больное воображение? Желание оставить после себя хотя бы сказку?

— Он видел, — сказал Нид.

— Но что, что? Сегодняшнее утро — да, и два старика, я девушка в розовом; мы знали, что он должен нас увидеть, и мы пришли сюда, мы все, вольно или невольно, творили будущее для Рекуэрдоса — и белый зал, и лиловые доски пультов, и никому не нужная допотопная вилла… Если бы не описание, сделанное в прошлом, все это делалось бы и строилось по-другому. Но, зная, что именно должно быть, мы не могли сделать иначе. Мы искренне играли свою роль. На потом? Ласточки, купающиеся в солнечном сиянии… Вы психолог, Нид, но даже вы должны знать физику настолько, чтобы понять: после прохождения этой блуждающей туманности на Земле не останется не только ласточки, но и самой примитивной амебы. Все произойдет быстро, очень быстро, и по-прежнему будут стоять дома, виллы, хрустальные купола. Излучение не причинит вреда камням и металлу. Не останется только нас бабочек, птиц, людей. И мы бессильны, Нид, мы бессильны…

— Но он видел, — повторил Нид Сэами, — и то, что он видел, стало счастьем и надеждой целого столетия в истории людей.

— Он бредил! — вне себя крикнул Доменик. — Прах и тлен — вот что он видел! Несколько слов красивой лжи — ее хватило всему человечеству ровно на столетие. Нет, он не бредил — он лгал, и если бы на его месте был я — я тоже солгал бы!

Нид Сэами медленно покачал головой.

— Но Мануэль Рекуэрдос не был мудрецом. Он был просто отчаянно везучим мальчишкой. Если бы он погиб сразу же после своего возвращения из будущего, я еще мог бы усомниться в правдивости его рассказов. Но между Пальма-да-Бало и Орли прошло около суток, и все эти часы он был искренне и неподдельно счастлив. И если Рекуэрдос не увидит своего сверкающего купола и ласточек в его вышине, если он не увидит потом склона, усеянного мелкими горными маками, и девочки с рогатой улиткой на ладошке, если он не увидит синего кольца космодрома с матовыми каплями фантастических кораблей, отдаете ли вы себе отчет, Доменик, что будет отнято у пяти миллиардов людей целого столетия?

— Чего вы от меня хотите, Нид?

— Действий. Время идет, Доменик. Собирайте людей. Даже Верховный Совет Мира еще не осведомлен в полной мере о том, что надвигается на Землю.

— У меня не хватит сил произнести это, не хватит сил…

— Хорошо, — сказал доктор Сэами. — Совету доложу я. Подите к себе и отдохните, Доменик. На эти двадцать два дня нам потребуются все наши силы и все наше мужество.

— Зачем? — устало спросил Неттлтон.

— Затем, чтобы Мануэль Рекуэрдос увидел то, что он должен увидеть, твердо проговорил Нид Сэами. — Увидел, даже если на Земле действительно не останется ни одной бабочки, ни одной птицы, ни одной живой души.

— Вы хотите построить на этом месте прозрачный купол? А ласточки?

— Строить его ни к чему, это здание закрытого катка в Кабуле, и ласточки действительно вьются у самой его вершины.

— За двадцать два дня его сюда не перенести.

— Ничего не надо переносить, Доменик. Ведь вслед за этим куполом Рекуэрдос должен увидеть склон, усеянный рыжими маками, а еще через столетие — космодром. Вы поняли меня, Доменик? Все это нужно отснять, и точная аппаратура, которой не страшно излучение блуждающей туманности, один раз в столетие, строго в рассчитанный миг, будет проектировать на сферический экран, который мы должны успеть расположить в этом зале, картины сказочного будущего Земли.

— Будущее для одного Рекуэрдоса…

— Будущее для пяти миллиардов людей, Доменик! Счастье, надежда и спокойствие целого столетия.

— Нам понадобятся помощники, Нид.

— Я думаю, их будет достаточно.

— И съемочная аппаратура.

— Нам дадут лучшую.

— И каменистый склон, усеянный рыжими коротконогими маками.

— Найдем в Альпах и спечатаем с нашим дальним планом.

— И механическая игрушка, которую можно было бы выдать за многоопорного кибера…

…Каменистый склон, усеянный рыжими коротконогими маками. Ни зала с лиловыми пультами, ни хрустального купола. Склон пуст — исчезла белая дорога, спускавшаяся к императорской вилле, исчезла и сама вилла, располагавшаяся у подножия холма. И никаких следов разрушения — прошло всего-навсего сто лет, руины простояли бы дольше. По всей вероятности, здания просто перенесены в другое место, вот и трек на склоне — прошел громадный гусеничный механизм. Неужели не осталось ни одного человека на этом холме?

И тут откуда-то справа появилось кудрявое существо лет четырех, спускавшееся по крутому склону самым естественным образом — на пятой точке. Пестрые штанишки на лямочках, правая рука занята — на ладошке большая виноградная улитка.

Девочка выпрямилась, поднесла свою находку к самому носу и подула на темно-лиловый завиток.

Мануэль засмеялся. Надо было делать совсем не так, надо было попрыгать на одной ноге и спеть магическую песенку:

Улитка, улитка, высуни рога
Дам тебе хлеба, кусок пирога!

Но улитка оказалась на редкость некоммуникабельной, и каждый остался при своем: девочка осторожно опустила ее на землю, а сама побежала дальше, по склону пустого холма, и мелкие маки шлепали ее по голым ногам, не доставая до коленок.

Пожалуй, впервые за все путешествие Рекуэрдос остро пожалел, что не может выскочить из Машины, чтобы догнать этого беззаботного чертенка в пестрых штанишках, безнадежно выпачканных травой. Мануэлю невольно припомнились не очень-то симпатичные вундеркинды, коими в обилии населяли наше будущее иные фантасты — сопливые вундеркинды, от горшка два вершка, а уже берущие нетабличные интегралы и пристающие к прохожим со своим оригинальным доказательством теоремы Ферма…

Он искренне жалел, что не может ринуться за этой девчушкой вниз по склону; они бежали бы рядом, оставляя за собой две дорожки осыпавшихся лепестков, а потом он показал бы ей одно из маленьких чудес, которые взрослые между собой презрительно называют фокусами, и еще сказал бы ей, что он добрый волшебник Рекуэрдос, и ему триста лет и двадцать четыре года, и она поверила бы ему.

Но остановить Машину и выйти из нее было невозможно, и Мануэль, глянув на указатель энергоподачи, понял, что аккумуляторов его хватит только-только на один столетний перелет, и он бросил Машину в последний прыжок, в последний поиск, и мир, завершивший его путешествие, был миром, устремленным к звездам.

Насколько он понял, Машина оказалась где-то между стальными опорами наблюдательной башни, устремленной высоко в небо и исчезающей за верхней кромкой узкого иллюминатора. Крупноячеистая защитная сетка подрагивала перед самым стеклом, а внизу, опоясывая подножие холма, замкнулось огромное темно-синее кольцо, которое он в первый момент принял за морскую воду.

Но это была не вода, а бетонное покрытие стартовой площадки космодрома, от которой ежеминутно отрывались и плавно взмывали ввысь исполинские туши каплеобразных кораблей. Они набирали высоту легко и беззвучно, но нетрудно было угадать, какие вихри разрывают воздух на Пальма-да-Бало, потому что массивная металлическая сеть трепетала и натягивалась, едва не касаясь иллюминатора Машины. Корабли растворялись в плотной голубизне сивилийского неба, и в этом месте, где они исчезали, несколько секунд спустя развертывался, словно пунцовая гвоздика, стронциевый бутон стартовой вспышки внепланетных двигателей.

Теперь Мануэлю стало ясно, почему в прошлом столетии обезлюдел этот холм. Он готовился принять на себя тяжесть синего бетонного кольца, и Рекуэрдос пожалел, что двинул верньер указателя времени назначения на целые сто лет и пропустил такое великолепное зрелище, как строительство космодрома будущего. Надо было прыгать два раза по пятьдесят, но теперь было поздно сожалеть об этом, тем более что по ручным часам Рекуэрдоса прошло уже более сорока минут.

Не надо жадничать. Ведь это всего-навсего пробный запуск, и там, четыреста лет назад, на развалинах древней базилики, изнывая от нетерпения и тревоги, ждет Викерзунд. Надо возвращаться. Ему и в голову не пришло, что, преданный Брианом, он попадет прямехонько в лапы полиции, уже оцепившей холм, — властям успели напомнить о том, что любые опыты по перемещению во времени официально запрещены. До самого вечера он будет разбирать свою Машину и грузить ее в самолет, и на рассвете этот самолет поднимется и возьмет курс на Орли.

И разобьется вместе с Машиной и обоими ее создателями.

До чего же хорошо было смотреть на мир, отдаленный четырьмя столетиями, и совершенно не думать о завтрашнем дне! Но минуты шли, и столбик энергометра едва-едва подымался над нулевым уровнем. «Пусть стартует еще один звездолет, — разрешил себе Мануэль. — Еще один корабль, и я вернусь».

Он прижался лбом к тепловатому плексу иллюминатора.

Непомерно тяжелая на вид капля, отливая ртутным блеском, поднялась с дальнего края поля и пошла вверх, стремительно наращивая скорость.

Все.

Мануэль выдернул шелковый шнур, зажатый движком реостата возле самой нулевой черты, и остановил Машину. И в тот же миг неодолимая сила несовместимости времен отбросила его назад, в исходную точку его полета.

…Непомерно тяжелая на вид капля, отливая ртутным блеском, поднялась с дальнего края поля и пошла вверх, стремительно наращивая скорость.

Затем проекционная аппаратура автоматически выключилась, и изображение исчезло.

— Все, — сказал Доменик, — мы сделали все, что могли.

Нид кивнул головой. Действительно, все возможное было сделано.

— Но у нас в запасе еще почти восемь дней. — Сферический экран был пуст, и только беспокойная тень Неттлтона металась по нему, словно птица, разучившаяся летать. — Что же делать теперь? Проверять еще раз всю систему?

— Нет, — сказал Нид. — Я плохо разбираюсь в надежности схем и приборов, но я наблюдал за всем монтажом и понял, что во всей этой огромной работе не может быть ни одного промаха, ни одной ошибки. Ведь это последнее дело рук человеческих, Доменик. Последняя работа. Она выполнена на совесть.

— На совесть — и преждевременно. Восемь дней впереди, восемь бесконечных дней, за которые ничего не придумаешь, ничего не сделаешь! Восемь дней собственного бессилия…

— Она не замедлила движения?

— Напротив. Перед ней Солнце, и она разгоняется, точно хищник, почуявший плоть и кровь; она набирает скорость и вытягивается в одно огромное, нацеленное на Солнце щупальце.

— М-да, когда она подходила к нашей системе, ее форма напоминала гигантский боб. А может…

— Что? — быстро спросил Доменик.

— Может быть, в изменении формы…

Неттлтон усмехнулся, и улыбка эта была далека от той, которую видел Рекуэрдос.

— Надежда? Нет, друг мой. Концентрация ударной силы. Разогнанная притяжением Солнца, туманность обтечет его со всех сторон и помчится дальше. А дальше на ее пути будет Земля.

— Значит, ничего не изменится…

— Ничего, Нид. Разве что все произойдет за меньшую долю миллисекунды, чем мы первоначально предполагали.

Нид Сэами прошелся по залу. Ослепительно белый сферический экран, выросший за несколько дней, и за ним не видно ни окон, ни двери, всегда распахнутой в сад, где над зеленью платанов всплывает, точно панцирь морской черепахи, крыша летней усадьбы римского императора. И одна мысль, алебастровым непроницаемым экраном загораживающая весь мир, — доля миллисекунды. Мизерный осколок времени, которым люди пренебрегают, существующий разве что для физиков, неспособный вместить в себя ни тяжелолиственный, одушевленный шум платановой рощи, ни металлический треск цикад, ни всхлип человеческого дыхания. Доля миллисекунды — это так мало, что невозможно будет уловить, что же из всего этого затихнет, первым.

Тени двух человек встретились на белом экране. Они так давно знали друг друга — Нид Сэами и Доменик Неттлтон, что мысли одного были ясны для другого. Оба думали об одном. Вся мыслимая работа была позади, и бояться было нечего — насколько можно ничего не бояться перед лицом неминуемой гибели, — и Доменик, не страшась показаться слабейшим, произнес вслух:

— Единственное, чего бы я не хотел, если бы имел возможность выбора, это остаться в этой миллисекунде последним…

— Никто из нас не будет последним, — отвечал ему Нид Сэами, — потому что после нас останутся сказочные миражи, которым мы сами так хотели бы поверить. Словно маяки, они будут вспыхивать в назначенный срок, даря пяти миллиардам людей счастье уверенности в своем будущем, в том, что они работают не напрасно. Никто никогда не узнает — некому будет узнавать, чего стоил нам этот наш труд. Пожалуй, именно нам с вами, Доменик, виднее всего, чего он стоил. Зато и награждены мы за свое дело так, как никто из людей. Мы увидели, чего оно стоило даже через сто лет. Те, кто создает для будущего, ради будущего, награждены надеждой; мы создавали будущее для прошлого — и нам досталась уверенность в пользе своего дела, ибо прожитый человечеством век — очень важный в истории Земли, и мы это знаем. Рекуэрдос жил при капитализме. Столетие, что легло между нами, знало острую социальную борьбу и социальные катаклизмы. Но мы-то живем в другом мире. Коммунизм — это же не просто иной социальный строй. Мы увидели планету в расцвете. Ведь это достаточная награда за наше мужество, не так ли, Доменик?

…Непомерно тяжелая на вид капля, отливая ртутным блеском, поднялась с дальнего края поля и пошла вверх, стремительно наращивая скорость. Все.

И безжизненная белизна экрана.

А затем раздался детский смех.

— Да это же просто воздушные шарики! — в восторге кричал какой-то мальчишка.

— Не нужно смеяться, малыш, — проговорил совсем еще молодой человек с голубоватым лицом, какое бывает только у людей, которые родились в космосе.

Он включил двигатель своего левитра, и легкая скорлупка взмыла вверх, в утреннее фиалковое небо. Он опустился прямо на вершину белой полусферы, растворенной на юг, словно ворота из слоновой кости, через которые, как верили древние, приходят вещие сны.

Он посмотрел вокруг себя и увидел тысячи людей, которые стояли, сидели на траве или висели в воздухе на своих крошечных, чуть слышно жужжащих корабликах. Тысячи людей, которые собрались сюда для того, чтобы вместе с Мануэлем Рекуэрдосом, сквозь его невидимую Машину, посмотреть на дивный мираж, одинаково непохожий и на картину прошлого и на отражение настоящего.

Они его увидели, и светлая сказка, рассказанная три века назад о грядущем, об их мире, показалась им ожившим рисунком доброго ребенка.

И тогда человек, родившийся в космосе, заговорил.

— Не надо смеяться, малыш, — сказал он, и голос его был одинаково четко слышен и у подножия холма и даже самым дальним корабликам, висевшим в трех милях от Пальма-да-Бало. — Да, эти изображения, выполненные ровно триста лет назад, чем-то напоминают летающие велосипеды, которыми населяли мир будущего мечтатели времен Уэллса и Жюля Верна. И все-таки мы решили, что Мануэль Рекуэрдос должен увидеть именно эти наивные картинки, а не те межзвездные корабли, которые в действительности поднимаются сейчас с наших стартовых площадок. Разумеется, нам пришлось бы ограничиться показом стереофильма, потому что никому, кроме мечтателя далекого прошлого, не пришло бы в голову расположить современный космодром на острове, лежащем в самом густозаселенном море. Но не в том суть. Мы сохранили в целости миражи Неттлтона и Сэами не потому, что они были доступнее и понятнее для Рекуэрдоса, чем техника наших дней, работающая на принципах, непредставимых для Рекуэрдоса и его современников. Мы сделали это из уважения к воле и мужеству людей, которые даже перед лицом надвигающейся гибели смогли создать прекрасные сказки, сказки для безвозвратно ушедшего века, для людей, которые уже умерли…

Рекуэрдос не был великим ученым — честно говоря, он был просто талантливым и отчаянно везучим экспериментатором-интуитивистом. Мы никогда не узнаем, каким образом он открыл закон движения во времени — он погиб так быстро и так неожиданно, что не успел рассказать ни того, что было им сделано, ни того, что было задумано. Скорее всего, это открытие было чисто случайным и вытекало из какой-нибудь ошибки эксперимента. Но так или иначе — остров, на котором был поставлен этот небывалый опыт, все чаще стали связывать с именем погибшего ученого. Как будто сами собой пришли и остались в обиходе названия — павильон Рекуэрдоса, холм Рекуэрдоса, институт Рекуэрдоса и, наконец, остров Рекуэрдоса. Шесть рисунков, которые, он сделал, пока был способен держать в руке карандаш, убедили человечество в реальном существовании такого будущего, каким его увидел Рекуэрдос. Но тогда перед футурологами встала новая проблема.

Будущее так же единственно и неизменимо, как и прошлое. Но не таково виденье этого будущего. Ведь если бы повторный запуск Машины был осуществлен на ближайшем от нас острове, превращенном в заповедник гигантских рептилий, боюсь, что люди долго оплакивали бы гибель человечества от допотопных звероящеров, непостижимым образом возродившихся на Земле. И некоторые ученые полагали, что неоднократное вторжение Машины в будущее, равно как и частое выпадение ее из настоящего, может создать предпосылки для отклонения в логическом развитии истории Земли. Впрочем, а те времена вряд ли кому-нибудь удалось бы повторить опыт Рекуэрдоса: нам известно, что после гибели Машины вместе со всеми чертежами и набросками пс какой-то несчастной неосторожности ученый решил взять с собой в Париж все свои бумаги, не оставив в Пальма-да-Бало ни одной копии, — было высказана предположение, что Рекуэрдос создал принципиально новую конструкцию межвременного двигателя. По этому пути и пошли все последователи Мануэля. Несмотря на официальное запрещение, которое стало с тех пор соблюдаться более строго. Но все попытки были обречены на провал, и заслуга повторного открытия принадлежала не физику, а психологу.

Нид Сэами — это он обратил внимание на несоответствие между рассказом Рекуэрдоса о стремительности движений ученых и действительной картиной. И тогда он вывел априорное предположение о возможности передвижения во времени на предельно малых скоростях, с тем чтобы наблюдать события других времен, не вмешиваясь в них. Он записал свою мысль, но не поделился ею ни с кем, и лишь спустя три века мы нашли эту запись в его бумагах.

Вот так прошел первый век предсказанного будущего, век, ограниченный фигурами Мануэля Рекуэрдоса — с одной стороны, и Неттлтона и Сэами — с другой. А дальше было то, что вы хорошо знаете из истории, — наша система встретилась с блуждающей туманностью. Астрономы Земли никогда не сталкивались с подобным явлением и не могли предположить, что огромная туманность вся целиком будет притянута Солнцем и осядет на его поверхности, вызвав только чудовищный выброс протуберанцев. Человечество было уверено в своей гибели, ведь спастись на другие планеты и искусственные спутники не представлялось возможным — первоначальный фронт туманности перекрывал все уголки нашей системы, куда ступила нога человека к тому времени.

Когда же опасность миновала, люди решили не разрушать установки, созданной под руководством Неттлтона и Сэами, и Сивилия стала островом Светлых Маяков.

Сегодня последний из этих маяков догорел. Машина Мануэля Рекуэрдоса вернулась в свою исходную точку, а мы… Мы и так уверены в том, что наше завтра светло и прекрасно, и даже если бы мы увидели его, увидели раньше времени, — все равно, придя в свой срок, оно, оставаясь таким же, каким мы его подглядели, было бы в тысячу раз прекраснее одним только тем, что оно есть на самом деле, что оно — сама жизнь. А то, что мы еще не открыли, не изобрели, не додумали, — все это мы возьмем своими руками.

Вот история этого острова, но сегодня я хотел говорить о другом. Последний Светлый Маяк догорел на Сивилии, но мне кажется, что память об этом должна быть увековечена в названии острова, и оно должно быть связано с воспоминанием о самых сильных и самых добрых людях, когда-либо ступавших по ее каменистой почве. Но, к сожалению, из десятков и сотен добровольцев, зажегших эти маяки, мы знаем только два имени: Доменик Неттлтон и Нид Сэами. Назвать остров их именами было бы несправедливостью перед всеми остальными — безымянными.

Так пусть же Сивилия зовется так, чтобы при упоминании этого названия вспоминались все эти люди, — пусть она зовется Островом Мужества.

Человек, рожденный не на Земле, замолк и обвел взглядом всех людей, собравшихся вокруг белой раковины маяка. Все молчали, потому что были согласны с ним, и голубые огни — знак этого согласия — загорались на носу каждого кораблика.

И только мальчишке, наполовину свесившемуся из люка левитра, этого молчаливого согласия было мало, и поэтому он замахал руками и крикнул:

— Принято, капитан!

Владлен Бахнов Из невыдуманных рассказов заслуженного водителя времяходов дальнего следования Николая Ложкина[16]

Кто что ни говори, а подобные истории бывают на свете; редко, но бывают.

Н. Гоголь

Тот самый Балабашкин

Недавно на работе отмечали мой скромный юбилей — двадцать пять лет за рулем времяхода. И главный бухгалтер подсчитал, что за четверть века я на своей машине времени наездил ни много ни мало пятьсот тысяч лет. Ничего?

Вы, конечно, понимаете, что за пятьсот тысяч лет можно увидеть немало интересного. Но если вам кажется, что работать на времяходе легко и просто, значит вы не представляете себе, какие ответственные и трудные поручения приходилось мне выполнять.

Вот, например, был я как-то с моей машиной прикреплен к одному любопытному учреждению — Помбугену. Называлось учреждение непонятно, и никто не знал, чем оно ведает. А Помбуген как раз занимался очень полезным и благородным делом: Помбуген помогал будущим гениям.

Делалось это так. Примерно раз в год я на своем времяходе отправлялся в будущее, забирался лет на сто пятьдесят вперед и, пожив там какое-то время, точно выяснял, кого из наших выдающихся современников потомки помнят и уважают, а кого совсем забыли. Другими словами, я узнавал, кто из наших великих людей и вправду велик.

И хоть оценки праправнуков не всегда совпадали с нашими, решения потомков считались окончательными и обжалованию не подлежали.

То, что я узнавал в будущем, Помбуген хранил в абсолютной тайне. Засекреченность была такая, что, скажем, сотрудники химического отдела Помбугена не знали имен великих физиков, а в отделе музыки не имели понятия о действительно гениальных художниках.

Это делалось для того, чтобы, во-первых, не портить настроения тем людям, которые привыкли думать, будто они что-то значат. А во-вторых — и это главное, — Помбугену категорически запрещалось нарушать естественный ход истории, опережать события и вмешиваться в жизнь великих людей.

Единственно, что Помбугену разрешалось, — это незаметно, исподволь создавать для проверенных временем гениев хорошие бытовые условия. Такие условия, чтобы эти гении могли плодотворно работать и приносить человечеству как можно больше пользы, не занимая свое драгоценное время мыслями о хлебе насущном.

Именно такими бытовыми вопросами Помбуген и занимался.

И вот однажды вызывают меня в литературный отдел и просят уточнить, кто у нас самый лучший поэт.

Дело, конечно, несложное, но деликатное.

Отъехал я ровно на сто лет вперед, запер машину и пошел выяснять этот вопрос.

Поговорил я с потомками об одном нашем знаменитом поэте, о втором, о третьем — и что же выяснилось? Никого из них потомки не читали. Мне даже обидно стало.

— Неужели, — спрашиваю, — товарищи потомки, вам не известен ни один наш поэт?

— Конечно, известен!

— Кто?

— Балабашкин.

— Какой Балабашкин?

Тут уже потомки удивились.

— Что значит — какой Балабашкин? — И они уставились на меня так, будто я спросил: «Какой Пушкин?». — Не может быть, чтобы вы не читали Михаила Балабашкина! Это же гениальный поэт, который жил как раз в ваше время!

— Ах, Михаил Балабашкин! Как же! Как же! — говорю я и краснею, потому что я даже не слыхал о таком поэте. — Конечно, — говорю, — читал и даже лично знаком с ним!

Последнее я ввернул для большей, так сказать, убедительности. И зря! Узнав, что я лично знаком с Балабашкиным, потомки стали требовать, чтобы я выступил с воспоминаниями о моем великом современнике. Причем выступил бы не как-нибудь, а по телевидению, в передаче, которая будет транслироваться по всей планете, потому что все человечество хочет послушать рассказ о своем любимом Балабашкине.

Редко представляется человеку возможность опозориться перед всем человечеством сразу. Но я этим случаем не воспользовался, а сославшись на срочный вызов, сел во времяход и позорно сбежал в настоящее, ругая себя за свою необразованность и серость.

Вернулся я в Помбуген, рассказал все, как было. И, честно говоря, мне стало как-то легче, когда я увидел, что литературному отделу известно о нашем выдающемся современнике не больше, чем мне.

А поскольку из-за поспешного бегства я не узнал о Балабашкине ничего, кроме того, что он гений, найти его было довольно трудно. Членом Союза писателей этот великий поэт не был, в журналах не появлялся и в литературных объединениях не состоял. И все-таки после долгих поисков удалось выяснить, что в Фаустове есть начинающий поэт Михаил Балабашкин, печатающий свои стихи в газете «Боевой пожарник».

И стал Помбуген создавать Балабашкину услоловия.

Начали его печатать в самых толстых журналах, перевели из Фаустова в Москву, дали квартиру. Пиши — не хочу!

Вышла у него первая книжка, вторая. И хоть никто из Помбугена, конечно, не мог проболтаться, что Балабашкин проверенный гений, критики наши каким-то образом все разузнали и стали прославлять Балабашкина в каждой статье.

Писал он много, а печатался еще больше, потому что каждое его стихотворение перепечатывалось по десять раз.

Короче говоря, Михаил Балабашкин был тем редким гением, которого полностью признали и оценили еще при жизни. И мне было приятно сознавать, что я тоже принял в его судьбе посильное участие: гениев все-таки надо ценить!

А недавно по служебным делам я снова побывал в будущем столетии, и мне из чистого любопытства захотелось узнать, как в дальнейшем сложилась судьба моего великого современника.

Взял я в библиотеке посвященные Балабашкину научные труды, стал их читать — и что же выяснилось? А выяснилось вот что: тот Михаил Балабашкин, которого знают и любят потомки, не имеет ничего общего с тем, которого чествуем мы. И пока мой Балабашкин упивается успехом в столице, настоящий гениальный Михаил Балабашкин, тезка и однофалец псевдо-Балабашкина, проживает в Конотопе, изредка печатая свои гениальные стихи под псевдонимом У. Пимезонов. А псевдоним он взял потому, что подписываться своей настоящей фамилией при живом знаменитом Балабашкине считал нескромным. Вот так!

И я вспомнил, что действительно встречал стихи У. Пимезонова, но не обращал на них внимания.

Потом я перелистал всю Всеобщую Энциклопедию будущего, но о моем Балабашкине не нашел ни единого слова. Впрочем, нет — одно косвенное упоминание было: в статье о московских улицах назывался Балабашкинский тупик.

Конечно, в Помбугене я о моем открытии ничего не рассказал: за такую накладку по головке не погладят…

Меня мучает совесть, но я утешаю себя тем, что, как показало будущее, настоящий Балабашкин свое возьмет. А этот Лжебалабашкин, временно исполняющий обязанности великого поэта, пусть погуляет в гениях — в конце концов от этого ничего не изменится.

Двенадцать праздников

1

Только чувство долга и железная выдержка, свойственная всем настоящим времяпроходцам, заставили меня согласиться на ту странную работу, которой мне пришлось заниматься и о которой я вам расскажу, если вы пообещаете, что это останется между нами.

Однажды Всемирный Ученый Совет откомандировал меня на времяходе МВ20-64 в прошлое одного небольшого государства. Я не имею права говорить, где это государство находится и как называется. Поэтому назовем его условно Игриконией. Направили меня туда по личной просьбе первого министра Игриконии для оказания секретной помощи.

Но, едва приехав в эту бедную страну, я увидел, что никто не может по-настоящемупомочь ей, потому что правил там король, имени которого я тоже не имею права оглашать. Будем называть его Альфонсом.

А для того чтобы вы поняли, что такое Альфонс, я без всякого преувеличения скажу так: если бы этого монарха поставили во главе любой великой державы, он бы за три года превратил ее в слаборазвитую страну.

И главная беда Игриконии заключалась не в том, что он тратил больше денег, чем имел, позволял себе то, чего нельзя позволять, и запрещал другим то, чего не следует запрещать… Если бы у Альфонса были только эти недостатки, он бы почти ничем не отличался от своих предшественников.

Нет, наиболее губительным для страны было то обстоятельство, что у короля время от времени появлялись гениальные мысли, как в самый короткий срок возвеличить королевство.

Альфонс упорно хотел облагодетельствовать Игриконию и для блага страны не жалел ни себя, ни тем более своих подданных.

Причем, если, например, в понедельник молодого монарха осеняла какая-нибудь новая идея, то во вторник эта идея принимала форму государственного закона, в среду новый закон вступал в силу, а в четверг уже летели головы первых закононарушителей.

Правда, через месяц-другой о новом законе как-то забывали. Но головы все равно продолжали лететь, потому что к этому времени появлялся закон еще более новый. А как говорили в Игриконии: был бы закон, а нарушители найдутся.

Естественно, придумывая свои нововведения, король ни с кем не советовался. У него, конечно, были советники, но их роль заключалась в том, чтобы выслушивать советы Альфонса. У него были ученые, которые назывались так, очевидно, лишь потому, что король их учил.

И не удивительно, что созидательные идеи молодого монарха обладали такой разрушительной силой.

Вы, конечно, хотите спросить: а что же я, водитель первого класса, один из самых опытных времяпроходцев, что же я мог делать в отсталой Игриконии? И зачем я понадобился первому министру? Мы, водители времяходов, не любим хвастать. Но должен честно сказать: я зря не хотел сюда ехать. Без меня игриконцам было бы еще хуже. И первый министр вызвал меня не напрасно: он знал, что делал!

Обязанности мои заключались вот в чем. Едва король издавал очередной закон, который должен был облагодетельствовать подданных, я садился во время-ход и отправлялся в самое ближайшее будущее. Там я точно выяснял, какие несчастья обрушатся на королевство благодаря новому закону, и возвращался обратно. Что несчастья будут — в этом никто, кроме Альфонса, не сомневался. Но мне важно было уточнить, каких именно неприятностей следует ждать, чтобы первый министр мог хоть отчасти к ним подготовиться.

Вот какой неожиданной работенкой занимался я в несчастном королевстве. К тому же все это делалось по секрету. Король не подозревал ни о моей деятельности, ни обо мне самом. Но я понимал, что рано или поздно Альфонс обо всем узнает и радости от этого будет мало.

Так оно в конце концов и случилось.

2

Однажды первый министр вызвал меня и сказал:

— Готовьтесь к поездке. Его Величество новый закон придумал. На сей раз дело идет об окончательном и поголовном расцвете… — И министр показал мне документ, который назывался «Закон о Двенадцати Праздниках».

«Отныне, — говорилось в этом документе, — в целях скорейшего установления тотального благополучия в Игриконии вводится новая система, именуемая „Ты мне — я тебе“, или система Двенадцати Праздников.

Праздники отмечаются ежемесячно.

Каждый гражданин ОБЯЗАН ежемесячно одаривать не менее двадцати сограждан, и ИМЕЕТ ПРАВО получать от всех одариваемых столь же полезные в хозяйстве сувениры.

Для бесперебойного производства разнообразных подарков в королевстве возникнут фабрики и заводы, в результате чего исчезнет безработица и, следовательно, еще выше поднимется благосостояние.

По мере подъема благосостояния граждане Игриконии смогут сделать друг другу все более дорогостоящие подношения, а это опять-таки будет способствовать еще большему повышению жизненного уровня.

Поскольку спрос на подарки будет из месяца в месяц расти, в стране придется строить все новые заводы, и вскоре королевство превратится в могучую индустриальную державу американского типа.

Трудно переоценить значение нового закона.

Благодаря системе Двенадцати Праздников в Игриконии уже через два-три года наступит эпоха тотального благополучия и поголовного благосостояния.

О наступлении доложить.

Король Альфонс Первый».


Я вернул министру этот закон, и министр бережно спрятал его в несгораемый шкаф, попросив меня как можно скорее съездить в будущее.

— Ума не приложу, чем это кончится? — сказал он.

И я пообещал ему завтра же утром отправиться в командировку и детально разузнать о предстоящих неприятностях.

Однако неприятности начались в ту же ночь. И случились такие невероятные события, которых даже я не мог предвидеть.

3

Я был уверен, что никто, кроме первого министра, не знает, кто я и чем занимаюсь. Но все оказалось гораздо запутанней. И для того чтобы вы могли понять дальнейшие события, мне придется сделать короткое отступление.

Дело в том, что Игрикония уже больше ста лет враждовала с соседней страной Иксонией. (Название, разумеется, условное.) Несколько раз они даже воевали, но безрезультатно, потому что силы их были равны, или, точнее говоря, оба государства были одинаково бессильны.

Но с появлением Альфонса все изменилось. После первых же нововведений молодого монарха в Иксонии поняли: если Альфонсу не мешать, он сам своими законами доведет Игриконию до того, что ее можно будет взять голыми руками.

И Премьер-министр Иксонии молил бога, чтобы Альфонс продержался на троне как можно дольше.

Но он понимал, что одними молитвами тут не поможешь: Альфонса в любой момент могут убрать и спешащие к власти наследники, и впавшие в отчаяние министры, и потерявшие терпение подданные.

Во избежание этого Премьер Иксонии создал сверхсекретный Комитет по охране врага № 1. Комитет заслал в Игриконию тысячу самых опытных агентов, которые втайне от Альфонса должны были охранять его от его внутренних врагов: бунтовщиков, заговорщиков, родственников, приближенных, лейб-медиков и личной охраны. Ни один человек в Игриконии не знал о существовании этих агентов. И они, рискуя собственной жизнью, днем и ночью берегли своего заклятого врага № 1 от покушений, сердечных приступов и инфекционных заболеваний.

И даже такие тайны, о которых не знала ни тайная полиция Игриконии, ни служба безопасности, становились известны агентам Комитета по охране врага.

А когда Премьер Иксонии заинтересовался, почему новые законы Альфонса не наносят Игриконии такого вреда как положено, агенты Комитета произвели расследование и пронюхали о моих поездках в будущее.

Затем по приказу Премьера Иксонии они написали королю Альфонсу анонимное письмо о действиях его первого министра, рассчитывая одним ударом избавиться и от меня и от приближенных Альфонса.

Но хоть эти коварные планы отчасти осуществились, та же самая анонимка спасла многострадальную Игриконию.

4

А случилось вот что.

Ночью, после того как я узнал о системе Двенадцати Праздников, ко мне пришли два человека и объявили, что меня срочно желает видеть король.

Конечно, другой бы на моем месте растерялся. Но нам, водителям времяходов, доводилось бывать и не в таких переделках. Так что для людей со слабыми нервами наша профессия не подходит.

— Прошу прощения за то, что мои офицеры разбудили вас, — вежливо сказал Альфонс, как только меня ввели.

— Ничего, ничего, Ваше Величество, — ответил я не менее вежливо. — Я еще успею поспать.

— Не уверен! — игриво произнес король и внимательно посмотрел на меня. Но я был совершенно спокоен. — Не кажется ли вам, мистер Ложкин, что министры, которые посылали вас в будущее, не совсем верили в правильность и разумность моих идей?

— Об этом, Ваше Величество, вам лучше спросить у самих министров.

— Увы, это уже невозможно! — печально вздохнул Альфонс. — Видите ли, если бы я лично не верил, что мои идеи принесут счастье Игриконии, я бы просто не смог больше жить. А мои министры в будущее не верили и поэтому тоже не смогли жить больше.

— Как? — переспросил я.

— Так! — ответил король. — Ведь вы чужестранец и вам не понять нашего патриотизма! Надеюсь, я вас не обидел?

Король был очень хорошо воспитан. Не зря он учился в самом аристократическом колледже.

— А у меня к вам небольшая просьба, — продолжал Альфонс. — Полагаю, она не покажется вам чересчур обременительной.

— Слушаю вас.

— Я столько думаю о будущем моей Игриконии и так хочу увидеть ее процветающей и богатой, то есть именно такой, какой она станет в ближайшем будущем. Но ведь все мы смертны. И мне было бы очень обидно, если бы я умер, не увидев плодов своих трудов. Видите, даже в рифму получилось: плодов — трудов. Так вот, я думаю, мы сможем в вашем времяходе проехать, скажем, лет пятьдесят, не правда ли?

— Нет, Ваше Величество. Инструкция Всемирного Ученого Совета категорически запрещает водителям времяходов перевозку посторонних лиц.

— Инструкция, инструкция! Мистер Ложкин, не будем формалистами.

— Но, Ваше Величество, у меня заберут водительские права.

— Не заберут. Ведь об этой поездке будем знать только мы с вами. Это будет нашей маленькой тайной.

— Нет, не могу!

— Простите, мистер Ложкин, но я вынужден повторить, что все мы, к сожалению, смертны. И, по-моему, дороже голова, чем водительские права. Xa — xa! Что это я сегодня все в рифму да в рифму!

«Ах так! — подумал я. — Он решил меня запугать! Ну ладно, черт с ним! Пусть этот самодур заглянет в будущее, пусть послушает, какими словами вспоминают его благодарные потомки! Может быть, хоть это пойдет ему на пользу».

— Хорошо, — говорю, — Ваше Величество. Вы меня убедили. Только прошу вас, чтобы о нашем путешествии никто не знал.

— Слово короля! — торжественно сказал Альфонс, и мы по секрету от всех покинули дворец и отправились в будущее.

Я не знал тогда о Комитете по охране врага и до сих пор не могу понять, как мы ускользнули от его вездесущих агентов. Счастливая случайность — если эту случайность король и теперь считает счастливой.

Должен сказать, что сам я, живя в Игриконии, дальше чем на пять лет вперед не заглядывал. Просто не было надобности. А тут мы сразу проехали полвека. У Альфонса с непривычки закружилась голова. А я вышел из времяхода, оглянулся и — ахнул.

Я никогда не думал, что Игрикония — нищая, разоренная Игрикония — сможет так измениться!

Мимо проходили веселые, улыбающиеся люди. И даже по тому, как они разговаривали друг с другом, не озираясь и не пряча глаз, было видно, что им некого бояться.

Далеко вдаль уходила широкая зеленая улица, по обе стороны ее возвышались такие светлые и легкие здания, в которых могли жить только счастливые люди.

— Вот видите! — гордо сказал Альфонс. — Видите, каким богатым и цветущим стало мое королевство. Значит, я заставил все-таки моих подданных стать счастливыми. А все благодаря закону о Двенадцати Праздниках. Уверяю вас. Я чувствовал, что эта новая система самая гениальная из всех придуманных мною систем, и не ошибся! Представляю себе, как меня уважают потомки и как чтят мою память, если я уже, не дай бог, умер. А кстати, мистер Ложкин, как уточнить, жив я у них тут еще или нет?

— Об этом можно узнать у любого прохожего.

— Что вы! Если я жив, то за такие разговоры можно угодить в тюрьму. Шутка ли, спрашивать про живого короля, жив ли он еще!

Тогда я предложил сформулировать вопрос по-другому и остановил проходившего мимо старика.

— Не скажете ли вы, где найти короля Альфонса?

— Конечно, не скажу! — ответил старик и, как-то удивленно посмотрев на меня, торопливо удалился.

— Что это значит? — не понял король. — Может быть, я засекретил место моего пребывания?

— Вам видней, — сказал я и задержал пробегавшего школьника: — Где живет король Альфонс?

— Я не знаю такого короля.

— Как это ты не знаешь короля Альфонса? — строго спросил король.

— Очень просто. Мы его еще не проходили, — объяснил школьник и побежал дальше, размахивая портфелем.

— Какой невоспитанный мальчик! — сказал недовольно Альфонс. — Жаль, что я не догадался казнить его папу или, еще лучше, дедушку!

А следующим прохожим оказался студент.

— Конечно, я знаю, кто такой король Альфонс, — сказал он, и мой спутник гордо приосанился. — Альфонс был последним нашим правителем.

— Что значит последним? — нахмурился король.

— Он довел страну до того, что граждане Игриконии решили в дальнейшем обходиться вообще без королей!

— И что же?

— И обошлись.

— Ас Альфонсом что сделали? — спросил не без интереса Альфонс.

— А с ним ничего не пришлось делать, потому что этот король в один прекрасный день сам исчез.

— Как исчез? Куда исчез?

— А вот этого никто не знает. Известно только, что накануне он казнил своих министров, а потом и сам пропал. Поиски его ни к чему не привели. А впрочем, его не очень-то искали и не очень плакали о его исчезновении. Уж очень здорово он всем осточертел.

— Ах так! — сказал Альфонс, едва только мы расстались со студентом. — Ах так! Я, значит, им осточертел? Ну теперь мне все известно, и я сумею принять соответствующие превентивные меры. Однако хороша моя личная охрана! Я у них исчезаю, а они даже не знают куда. Ничего, они у меня все исчезнут! Но все-таки интересно, куда я мог пропасть? А?

Но только один челове