КулЛиб - Скачать fb2 - Читать онлайн - Отзывы
Всего книг - 402678 томов
Объем библиотеки - 529 Гб.
Всего авторов - 171361
Пользователей - 91546
Загрузка...

Впечатления

Stribog73 про Бердник: Последняя битва (Научная Фантастика)

Ребята, представляю вам на суд перевод этого замечательного рассказа Олеся Павловича.

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
Stribog73 про Римский-Корсаков: Полет шмеля (Переложение В. Пахомова) (Партитуры)

Произведение для исполнения очень сложное. Сыграть могут только гитаристы с консерваторским образованием.

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
Stribog73 про Бердник: Остання битва (Научная Фантастика)

Текст вычитан.

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
Stribog73 про Варфоломеев: Две гитары (Партитуры)

Четвертая и последняя из имеющихся у меня обработок этого романса.

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
Stribog73 про Бердник: Остання битва (Научная Фантастика)

Спасибо огромное моему другу Мише из Днепропетровска за то, что нашел по моей просьбе и перефотографировал этот рассказ Бердника.

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
Stribog73 про Елютин: Барыня (Партитуры)

У меня имеется довольно неплохая коллекция нот Елютина, но их надо набирать в MuseScore, как я сделал с этой обработкой. Не знаю когда будет на это время.

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
nnd31 про Горн: Дух трудолюбия (Альтернативная история)

Пока читал бездумно - все было в порядке. Но дернул же меня черт где-то на середине книги начать думать... Попытался представить себе дирижабль с ПРОТИВОСНАРЯДНЫМ бронированием. Да еще способный вести МАНЕВРЕННЫЙ воздушный бой. (Хорошо гуманитариям, они такими вопросами не заморачиваются). Сломал мозг.
Кто-нибудь умеет создавать свитки с заклинанием малого исцеления ? Пришлите два. А то мне еще вот над этим фрагментом думать:
Под ними стояла прялка-колесо, на которою была перекинута незаконченная мастерицей ткань.
Так хочется понять - как они там, в паралельной реальности, мудряются на ПРЯЛКЕ получать не пряжу, а сразу ткань. Но боюсь

Рейтинг: +5 ( 5 за, 0 против).
загрузка...

На суше и на море 1962 (fb2)

- На суше и на море 1962 (пер. Азалия Александровна Ставиская, ...) (а.с. На суше и на море-3) 7.72 Мб, 726с. (скачать fb2) - Александр Лаврентьевич Колпаков - Гордон Джайлс - Лев Абрамович Файнберг - Владимир Павлович Ковалевский - С. Соловьев

Настройки текста:




НА СУШЕ И НА МОРЕ
Путешествия Приключения Фантастика Повести, рассказы, очерки
 Государственное издательство  географической литературы,  Москва  1962

*

Редакционная коллегия:

П. Н. БУРЛАКА, И. А. ЕФРЕМОВ, Б. С. ЕВГЕНЬЕВ,

И. М. ЗАБЕЛИН, А. П. КАЗАНЦЕВ, С. Н. КУМКЕС,

С. В. ОБРУЧЕВ, М. Е. ДОЛИНОВ


Ответственный секретарь

Н. Н. ПРОНИН


Обложка, форзац, титул и заставки

художника С. М. ПОЖАРСКОГО



Георгий Кубанский
НА ЧУЖОЙ ПАЛУБЕ


Повесть

Рис. М. Скобелева и А. Елисеева


1

ТРЕТЬИ СУТКИ бушевал шторм. Вал за валом вырастал из непроглядного мрака полярной ночи и с раскатистым гулом разбивался о нос траулера, взбрасывая пенистые султаны над высоким полубаком. По тускло освещенной палубе с яростным шипением металась вода, в поисках добычи пробиралась во все закоулки и с недовольным ворчанием сбегала в шпигаты. Удары волн, шипение воды и разбойный посвист ветра в оснастке сливались с грозным ревом не видного в ночи бурного океана. А «Тамань», распарывая острым форштевнем водяные горы, упорно стремилась навстречу ветру, буре, подальше от затерянных в студеном море каменистых обледенелых островов.

Штормовая вахта в Заполярье напряженна круглые сутки. Зимой за семидесятой параллелью дни и ночи надолго сливаются в сплошную темень. Хорошо если холодные сполохи северного сияния озарят всклокоченное злое море, борющееся с бурей одинокое судно. На свисающих с полубака и кормы наплывах льда вспыхнут голубоватые отблески, заискрятся заиндевевшие мачты и ванты… Но сегодня за усеянными капелью стеклами ходовой рубки не виднелось даже и слабых проблесков света. Куда ни глянешь — мрак, мрак и мрак.

Вахтенный штурман Морозов не спеша прошелся по рубке, стараясь держаться поближе к окнам. Присматривая за палубой, морем, лучше иметь под рукой оконные поручни: бросит волна посильнее — есть за что ухватиться.

— Держать по курсу, — напомнил он рулевому.

Рулевой Алеша Вихров — молодой, по-мальчишески гибкий матрос — приподнял брови, будто хотел спросить: «Зачем повторять приказание? Как же я могу еще держать, если не по курсу?» Вступать в пререкания с вахтенным штурманом не следовало. Алеша сдержался и ответил безразличным тоном бывалого моряка.

— Есть, держать по курсу.

Морозов не заметил выразительного взгляда Алеши. Ему хотелось излить душу. Вести на вахте посторонние разговоры с рулевым запрещает устав. Но какой устав может запретить думать в бесконечно долгую штормовую вахту?

Посторонние мысли становились все назойливее. Хоть бы капитан вышел, спросил о ветре, курсе, поворчал на шторм, срывающий лов.

Морозов понимал состояние капитана. На днях «Тамань» нащупала крупный косяк трески… Промысел шел прекрасно. Трюмные чердаки[1] быстро заполнялись засыпанной солью треской. Не прошло и суток, как на косяк, найденный «Таманью», сбежались со всех сторон траулеры: советские, норвежские, английские, французские. В океане стало тесно, и Степан Дмитриевич почти не выходил из ходовой рубки. «Тамань» двигалась, предупреждая соседей брезентовым шаром, поднятым на штаг-корнаке — протянутом между мачтами тросе: «Внимание! Иду с тралом!»

Шторм налетел с северо-запада, разогнал траулеры. Рассеялись они в разные стороны и сейчас носятся по волнам, избегая соседей. Третьи сутки «Тамань», слегка подрабатывая машиной, держится носом на волну, жжет впустую уголь, расходует пресную воду. Как тут не расстроиться капитану?

Степан Дмитриевич по-своему выражал досаду на непогоду: отсыпался после двенадцати суток напряженной промысловой работы. Если лов был удачен, Степан Дмитриевич сам руководил спуском и подъемом трала. Кто мог на судне лучше капитана вовремя подать команду, подогнать замешкавшегося матроса или похвалить расторопного, поставить в пример остальным. А когда рыба пропадала — тоже бывало не до отдыха. Кому, если не капитану, следовало искать потерянный косяк? Высокая койка с задергивающимся шелковым пологом оставалась на промысле не смятой педелями. Спал Степан Дмитриевич урывками, на узком диванчике. Снимет китель, ботинки и заснет прежде, чем голова коснется подушки. Но стоило заглянуть в каюту вахтенному штурману, позвать «Степан Дмитриевич!», и капитан сразу раскрывал глаза — ясные, блестящие, без малейших признаков сна.

— Что у тебя? — спрашивал он ровным голосом, будто продолжал беседу.

Морозов пришел на траулер минувшей осенью из Херсонского мореходного училища. За несколько месяцев он привык к своеобразной манере капитана разговаривать со своими людьми. Его больше не смущало, когда Степан Дмитриевич, выслушав молодого штурмана, отрывисто бросал.

— Разберись там…

А сам поворачивался на другой бок и тут же засыпал снова.

В таких случаях приходилось принимать решение самому. Морозов делал это уверенно, со спокойным сознанием моряка, облеченного доверием капитана.

Ох и тягостны же вы, последние минуты штормовой вахты! Чего только не передумаешь!..

Дверь звучно хлопнула. В рубку вошел матрос.

— Товарищ вахтенный штурман! — обратился он к Морозову. — Разрешите стать в руль?

— Сменяйте, — бросил Морозов.

Он облегченно вздохнул и оперся обеими руками на оконный поручень. Скоро сменят и его.

Молодой штурман увидел на стекле свое отражение: довольную улыбку, выделяющую мягкие ребячьи ямочки на щеках и подбородке, — и нахмурился. Ох, уж эти ямочки! Сколько они доставляли ему огорчений! И в мореходке, и на траулере. Ямочки на розовых крепких щеках Морозова постоянно вызывали шутки товарищей. Желая казаться взрослее, он держался не по возрасту серьезно, даже сурово. Напускная юношеская солидность привела к тому, что из всего командного состава траулера лишь самого юного, третьего штурмана все звали по фамилии — «Морозов», а иногда и несколько официально — «товарищ Морозов».

Морозов мог часами стоять у окна, любуясь бушующим океаном. Бесконечно разнообразными казались ему прыгающие на палубу волны, кружевные разводы пены на склонах водяных гор и особенно шум бури. В нем слышались отчаянные человеческие голоса, далекие раскаты пушек, рев неведомых зверей и детский плач…

— Где капитан?

Морозов обернулся на голос. В дверях стоял радиооператор Мерцалов. Озабоченный взгляд его скользнул по рулевому, Морозову.

— Где капитан? — нетерпеливо повторил он.

— Степан Дмитриевич отдыхает. — Морозов нахмурился. В настойчивости радиооператора он увидел посягательство на авторитет вахтенного штурмана и строго выпрямился. — Что у тебя?

— SOS принял, — бросил Мерцалов.

И скрылся за дверью.

В каюту капитана он вошел без стука.

— Степан Дмитриевич!

Капитан приоткрыл глаза и недовольно поморщился.

— Да?

— SOS принял.

— SOS? — Степан Дмитриевич сел. Нащупывая ногами стоящие возле диванчика туфли, он смотрел в вытянувшееся лицо радиооператора. — Кто передает?

— «Гертруда». Судно потеряло ход и дрейфует недалеко от нас, на зюйд-зюйд-весте.

— На какой волне приняли SOS? — спросил капитан.

— На шестисотке.

— Так, так! — протянул капитан. По международным морским законам волну шестьсот метров могла занимать лишь рация гибнущего судна. — Держите связь с «Гертрудой». Уточните координаты, какая необходима помощь.

Натягивая на ходу китель, Степан Дмитриевич крупными шагами прошел в ходовую рубку и остановился у медного раструба переговорной трубки. Дунул в него.

— Слушаю, — ответила трубка.

— Сколько оборотов? — спросил капитал.

— Подрабатываем помалу, — беспечно сообщила трубка. — Держу на восьмидесяти.

— Прибавьте, — коротко приказал капитан. — И поднимите старшего механика. Доложите ему: приняли SOS.



Степан Дмитриевич прошел к столу и склонился над разостланной Морозовым картой. Молча проследил он за тонкой карандашной линией, показывающей курс и местонахождение траулера, и, не глядя на ожидающе подтянувшегося Морозова, бросил:

— Сдашь вахту, оставайся со мной.

Пока Морозов сдавал вахту старшему помощнику, Степан Дмитриевич прошел в радиорубку.

Мерцалов плотно сидел в кресле, прикрепленном к полу медной цепочкой. Рука его привычно стучала ключом радиопередатчика.

— Ну, что там? — нетерпеливо спросил капитан.

— «Гертруда» идет под ирландским флагом, — Мерцалов сдвинул наушники. — Порт приписки Галифакс. Владелец парохода компания «Меркурий». Место назначения Шпицберген.

— Так, так! — Степан Дмитриевич опустился в стоящее за оператором свободное «капитанское» кресло. — Название парохода немецкое, флаг ирландский, порт приписки канадский.

— Международный капитализм! — улыбнулся Мерцалов.

— Запросите «Гертруду», что у нее за повреждения? — сказал капитан, не принимая шутки. — Да поточнее.

— Запрашивал. — Мерцалов запнулся. — Разве договоришься одними сигналами? Английского я не знаю…

— Переходи на телефон. — Степан Дмитриевич оглянулся на стоящего в дверях Морозова. — Заходи.

Морозов втиснулся в загроможденную аппаратурой и двумя креслами маленькую радиорубку, вытер блестящий от пота лоб и старательно надел наушники.

— …«Гертруда» потеряла ход в первый день шторма, — медленно переводил он. — Грот-мачта рухнула, разбила катер и сорвала запасную антенну. Поэтому радиосвязь крайне ограничена. Утром волны сорвали шлюпку. Крен достиг двадцати двух градусов, на размахе доходит до шестидесяти. Обледенение притопленного борта угрожающе растет. На пароходе имеются раненые и обмороженные. Капитан «Гертруды» просит снять команду. — Морозов выжидающе посмотрел на капитана. — Все.

— Не так-то и мало! — Степан Дмитриевич сильно провел ладонью по тугому седеющему ежику, — Погодка самая подходящая… снимать команду, раненых…

Он оборвал фразу и вернулся в ходовую рубку.

— Стармех в машинном, — встретил его сменивший Морозова старший помощник.

И словно подтверждая его слова, из переговорной трубки послышался тонкий протяжный свист.

Степан Дмитриевич подошел к трубке.

— Слушаю.

— Сто двадцать два оборота, — доложил старший механик.

— Мало! — нетерпеливо бросил Степан Дмитриевич. — Идем на SOS. Понятно? Выжмите из машины все, что можно.

2

Алеша вышел из ходовой рубки. Гулко топая тяжелыми рыбацкими сапогами по металлическим ступенькам, спустился в салон.

В салоне было шумно и душно. Шторм — вынужденный отдых для рыбаков. Каждый пользовался им по-своему. Любители музыки сгрудились возле баяниста засольщика. И хотя пальцы музыканта порой не попадали на нужные лады, слушатели были довольны. Даже пожилой, всегда озабоченный боцман Иван Акимович и тот подсел поближе к баяну и слушал его с таким видом, будто выполнял тяжелую работу.

— Что раскис, моряк? — окликнула Алешу повариха Дом-пушка. — Гляди веселее. Не все еще в жизни пропало!

— Ты, Домнушка, совсем как помполит, — бросил издали баянист. — Бодрее, да веселее! А если душа невесела? Обидели парня.

— Обидели! Значит, он так и будет ходить теперь в рваном бушлате? — ответила со своеобразной женской логикой Домнушка.

Она взяла полными, но крепкими руками Алешу за плечи и повернула спиной к рыбакам, показывая лопнувший по шву рукав.

— За иголкой идти неохота, — буркнул Алеша, вывертываясь из рук Домнушки. — Видела на палубе что творится?

— Неохота? За иголкой сходить? — На широком лице поварихи сбежались частые добрые морщинки. — Вот оно что-о!

Домнушка насмешливо поджала губы и скрылась в камбузе, отделенном от салона легкой дощатой перегородкой. Немного спустя она вышла и подала Алеше иголку.

— Возьми, родной. Вот. И нитку тебе вдела. Пользуйся.

Алеша стянул с плеч бушлат и принялся зашивать рукав.

Но тут судно бросило набок. Иголка проскочила сквозь сукно и впилась в мякоть большого пальца. Алеша невольно чертыхнулся.

Занятый бушлатом, он не заметил, как к нему подошел боцман. Широко и прочно расставив ноги в высоких сапогах с отвернутыми голенищами, Иван Акимович наблюдал за усилиями молодого рыбака. Потом чисто выбритое мясистое лицо боцмана с мохнатыми бровями и шишковатым носом насмешливо сморщилось.

— Правильно делает капитан, что не дает тебе аттестата, — он незаметно подмигнул притихшим в ожидании шутки рыбакам. — Куда такому идти в загранку? Рукава пришить не можешь!

Алеша сердито сдвинул брови и продолжал шить, не отвечая боцману. Иван Акимович задел его больное место. На стоянке Алеша случайно познакомился с капитаном перегонной команды, уходившей в Стокгольм принимать новый траулер. Капитану приглянулся бойкий молодой матрос, и он предложил ему перейти с «Тамани» в перегонную команду. Радостный примчался Алеша к Степану Дмитриевичу. И тут… его постигла неудача. Капитан наотрез отказался выдать аттестат. Как ни просил Алеша, как ни убеждал, Степан Дмитриевич оставался неумолим.

— Ступайте, — оборвал он Алешу, — аттестата я вам не дам.

По лицу капитана, по обращению на «вы» Алеша понял: Степан Дмитриевич свое решение не изменит. Он неловко потоптался возле стола и вышел из каюты.

Неудача ошеломила Алешу. На траулере он с первого же дня почувствовал себя нужным человеком. Молодой быстрый матрос держался уверенно, совсем не походил на новичка. На палубе он никогда не оставался без дела. Пока вахта, ожидая подъема трала, покуривала под полубаком, Алеша возьмет пику — недлинную палку с насаженным на конце выгнутым стальным острием, соберет в кучу остатки неразделанной трески, выбросит за борт «сорную» рыбу: скатов, пинагоров, синих зубаток. Никто не слышал от него слова «устал». Казалось, он даже не понимал, что такое усталость. Но главное, что привлекло к нему внимание капитана, — это работа у трала. Алеша обладал ценным для матроса даром: он всегда находился там, где нуждались в его помощи. Только тралмейстер крикнет «стропик» — Алеша уже подает свитую кольцом толстую веревку. Тралмейстер лишь оглянулся — а Вихров, проваливаясь выше колен в трепещущей рыбе, протягивает ему замок, прикрепляющий куток трала к грузовой стреле.

Степан Дмитриевич присмотрелся к старательному и ловкому новичку. Узнал он, что Алеша, еще будучи школьником, увлекался морским делом: занимался в клубе юных моряков, изучал там сигнализацию, швартовку, ходил в шлюпочные походы. Окончив среднюю школу, Алеша больше двух месяцев добивался места в Арктическом пароходстве. В отделе кадров не решались взять молодого паренька: слишком много в нем было еще мальчишеского. Торопили Алешу домашние обстоятельства. Не мог он сидеть на иждивении матери — работницы рыбокомбината, растившей кроме него еще младшую сестренку. Пришлось оставить мечты о пароходе с синими полосами на трубах и пойти на траулер.

Уже после третьего рейса Степан Дмитриевич аттестовал Алешу матросом второго класса. И тут подвернулся случай сходить в заграничное плавание.

Обида, точившая юношу все эти дни, вспыхнула с новой силой. Тонкие брови его надломились уголками, губы плотно сжались, стали строгими.

А Иван Акимович, словно не замечая недовольства собеседника, продолжал все тем же добродушно подзадоривающим тоном.

— Отпусти тебя на перегон. Что же получится? Придете вы на стоянку. И пойдешь ты по какому-нибудь Ливерпулю или даже по Лондону… в рваных портках. А там, знаешь, каждая дырка на твоих штанах — пятно на наш флот. Точно!

Алеша упорно молчал. Молчал и шил. Спорить с Иваном Акимовичем не следовало. Боцмана в команде любили. Вздумает тот разыграть молодого матроса — каждый поддержит. Любят рыбаки розыгрыш.

— А ты не думай зря, — неторопливо продолжал Иван Акимович. — Гляди, друг, как шить-то надобно. В качку!

Он отобрал у Алеши иголку, бушлат. В толстых пальцах боцмана иголка шла легко. Стежки ложились по сукну ровные, будто Ивана Акимовича и не качало.

— Гляди, парень, гляди! — благодушно приговаривал Иван Акимович. — А то покуда рукав пришьешь, исколешь палец, инвалидом станешь. Рановато тебе еще на пенсию. Прежде ты рыбки пошкерь, в загранку сходи…

— И схожу, — не выдержал Алеша. — Не отпустят по-хорошему — отстану на стоянке, и концы.

— Отстать не хитро, — по-прежнему мирно, не принимая прозвучавшего в голосе юноши вызова, ответил Иван Акимович. — Только аттестаты на причале-то не валяются. С чем ты в загранку пойдешь? Вот беда-то твоя где!

И опять боцман задел больное место молодого матроса. Алеша прекрасно понимал, что, не имея на руках хорошего аттестата, в перегонную команду не попадешь. Не продолжая явно проигранного спора, он взял поданный Иваном Акимовичем бушлат и кивнул.

— Спасибо, боцман.

— Пользуйся.

Алеша накинул бушлат на плечи, но тут судно бросило набок с такой силой, что он еле успел схватиться рукой за стол. За спиной щенячьим голосом взвизгнул баян.

— Вот дает океан! — воскликнул баянист, обращаясь к боцману.

Иван Акимович не ответил. Волна ударила в борт. Судно раскачивало с боку на бок. Значит, «Тамань» разворачивается. В такую бурю! Лишь сейчас слух Ивана Акимовича уловил участившийся стук машины.

Боцман с деланным равнодушием направился к выходу.

Неожиданно дверь широко распахнулась. На пороге появился моторист.

— Отдыхаем, братцы? Он обвел сидящих в салоне возбужденно блестящими глазами. — Так-так! А наверху… SOS приняли. Веселая ночка будет.

И словно подтверждая его слова, новая волна гулко бухнула в борт.

3

«Тамань» разворачивалась, широко раскачиваясь и норой черпая бортом воду. Черная водяная гора с ярко-серебряным от корабельного освещения гребнем и пенистыми прожилками на склонах придвинулась почти к самым окнам рубки и с размаху ударила в борт. Сверкающая коса пены и брызг взметнулась над траулером. Ветер сорвал ее верхушку, перенес через палубу и рассыпал за подветренным бортом. Порой волна высоко подбрасывала корму, и траулер зарывался носом в воду. Следующий вал накрывал судно, захлестывая даже ходовой мостик. Из окон рубки, за сбегающей водой не видно было даже палубы. Новичку показалось бы, что «Тамань» стремительно уходит в глубь моря. Но траулер вырывался из-под волны и упорно шел в сторону гибнущего парохода.

— Морозов! — позвал капитан.

— Он в радиорубке, — напомнил старший помощник.

— Тогда вы… Приготовьте средства сигнализации.

Вошел Морозов. Широкое лицо его с крепким во всю щеку румянцем было деловито, а в глазах горело жадное юношеское любопытство.

— Координаты уточнили, — доложил он, подавая капитану записку. — Груз «Гертруды» — строительные материалы и оборудование для шахт.

— Водоизмещение? — спросил капитан.

— Двенадцать тысяч шестьсот тонн.

Напряженную паузу прервал сорвавшийся у рулевого легкий свист и чей-то голос.

— Двенадцать шестьсот! Вот это бандура! А у нас и восьмисот нет.

— Доложите управлению порта, — капитан строго взглянул на рулевого и обернулся к Морозову, — приняли SOS. Идем на помощь. И координаты. Наши и «Гертруды».

— Ясно. Только…

— Что только?

— Прямой связи с портом нет, — напомнил Морозов. — Далеко мы забрались. И проходимость радиоволн неважная.

— Доложите через посредника. Кто в пути, между нами и портом?

— «Таймень», «Кемь» и «Сивуч».

— На «Сивуче» толковый радист. Сделает.

Морозов четко повернулся и вышел из рубки. Лицо его было по-прежнему озабоченно. Он все еще не мог решить, как должен держаться штурман в подобных обстоятельствах. Сохранять достойную командира солидность? А может быть, надо выполнять приказания капитана бегом?

Степан Дмитриевич ходил по рубке крупными шагами. Злую игру ведет с ним буря. Сперва сбила с косяка, а теперь подкинула гибнущее судно, куда более крупное, чем «Тамань».

Что можно сделать? Чем помочь «Гертруде»? Прежде всего придется завести трос, выровнять пароход притопленным бортом на ветер, помочь ему продержаться на плаву, пока не подоспеет более мощное судно. Но скоро ли придет помощь? Откуда? Едва ли в этом районе Атлантики найдется судно, сумеющее в шторм пробуксировать «Гертруду» в порт. В высоких широтах крупные пароходы — редкие гости. Обычны здесь траулеры да норвежские моторные боты. Сколько придется ждать помощи, дрейфовать вместе с «Гертрудой»?.. Одно было ясно: снять экипаж в такую волну, раненых и обмороженных невозможно. Придется вступать в борьбу за пароход…

В ходовой рубке собрался народ: свободные от вахты механики, второй штурман. Пришел и первый помощник[2] Петр Андреевич Левченко — смуглый, со смоляно-черными волосами и тонкими, плотно сжатыми губами, придававшими его лицу волевое, а иногда и упрямое выражение. За ним незаметно проскочил в уголок рубки Алеша. Все молчали, посматривая на капитана, ловили каждое его движение, взгляд, стараясь предугадать дальнейшее развитие событий.

4

Третий час пробивалась «Тамань» через шторм и темень к обреченному пароходу. На открытом крыле ходовой рубки непрерывно сменялись добровольные наблюдатели. Придерживаясь за мерзлый поручень, напряженно всматривались они в воющий мрак, всматривались до боли в глазах. Порой казалось, что вдалеке еле приметно просвечивают огоньки. Наблюдатель напрягал зрение, уже готовый крикнуть «вижу!»… И снова мрак, мрак и мрак.

Вышел на крыло и сам капитан. Прищурясь, долго смотрел он на море, потом бросил через плечо.

— Фальшфейер!

На крыле рубки вспыхнуло короткое яркое пламя, вытянулось в ослепительно белую тугую струю, пригасило корабельное освещение. В мертвенном свете фальшфейера лица людей казались высеченными из мела. Сверкающая белая струя, рассыпая крупные яркие хлопья пламени, освещала кипящие гребни волн, прижавшийся к надстройке переход с крыла ходовой рубки на капитанский мостик.

Пламя фальшфейера обмякло, стало тускнеть. Морозов бросил обгоревшую картонную трубку в подскочившую волну. Желтеющее дряблое пламя слегка зашипело, и снова вязкий мрак облепил траулер со всех сторон.

А люди не уходили с крыла рубки, всматриваясь в даль, ожидая ответного сигнала.

Первым оторвался от поручня Степан Дмитриевич. Стремительно прошел он в радиорубку.

— Как связь?

— Держу с управлением порта, — доложил, не снимая наушников, Мерцалов. — Сообщил: «Идем на помощь аварийному пароходу». Дали «добро»[3].

— Что сообщают с «Гертруды»?

— Волна бьет в левый, притопленный, борт. Но ветер постепенно заворачивает на норд. Если он свернет еще на румб и ударит в поднятый борт — пароход перевернется.

Капитан выслушал Мерцалова и молча вернулся в ходовую рубку.

— Ну и темень! — встретил его Петр Андреевич. — Можно в двух-трех милях проскочить и не заметить такую махину, как «Гертруда».

— Не проскочим! — ответил капитан. — Иногда и темень на пользу. Алеша! К прожектору. Постой. Писать умеешь?

Алеша замялся. В клубе юных моряков он изучал азбуку Морзе, сигнализацию флажками и даже выступал в соревнованиях сигнальщиков. Но обстоятельства сложились слишком серьезные, чтобы ответить на вопрос капитана утвердительно.

— Свети на облака, — приказал Степан Дмитриевич. — Сигналь одно и тоже: «Идем на помощь». И все. До получения ответа.

— Есть сигналить «Идем на помощь»! — бойко повторил Алеша, чувствуя, как все сильнее охватывает его волнение.

Привычно хватаясь за поручень и порой нависая над кипящим морем, пробежал он по качающемуся переходу, поднялся по трапу. На открытом ходовом мостике ветер уперся в грудь, трепал опущенные уши меховой шапки. С трудом оторвал Алеша примерзший брезентовый чехол, прикрывающий прожектор, укрепленный на высокой металлической ноге.

Длинный белый луч полоснул темноту. Алеша навалился всем телом на ручки прожектора, по удержать луч на низко нависших облаках был не в состоянии. Траулер бросало с носа на корму. Луч то вспыхивал мутным пятном на облаках, то упирался в надвигающуюся на нос волну или таял в бесконечной темени.

Время от времени Алеша выключал прожектор. Щурясь после яркого света, всматривался он вперед, ожидая увидеть огни «Гертруды» или ответный сигнал. Выждав немного, Алеша снова включал прожектор, и снова тире и точки отражались на облаках и волнах, извещая гибнущий пароход: «Иду на помощь! Иду на помощь!»

Вдалеке появилась еле приметная красная искорка, а под ней дрожащее розовое пятнышко — ее отражение на волнах.

Алеша ухватился обеими руками за поручень. Замирая от нетерпения, всматривался он в темноту. Еще искорка. На этот раз белая, окруженная тусклым желтоватым ореолом.

Алеша бросился к переговорной трубке.

— Справа по носу ракеты! — кричал он. — Ракеты! Справа!..

Из ходовой рубки ответили не сразу. Ожидание у переговорной трубки казалось бесконечным. Наконец-то послышался глуховатый голос Степана Дмитриевича.

— Смотри-смотри там! Не теряй из виду…

А сам капитан с неожиданной для его грузной фигуры живостью взбежал на мостик в одном кителе.

— Ракетницу! — негромко приказал он.

Не отрывая взгляда от моря, выхватил он поданный Морозовым пистолет с толстым стволом; не глядя переломил его, зарядил.

Выстрел. В небе под низко нависшими облаками раскрылась ракета, озарила зыбким желтоватым светом косматое море, ходовой мостик с двумя прожекторами, мачты. За первой поднялась вторая, третья…

— Хватит! — Степан Дмитриевич отдувался, как после тяжелой работы. — Подождем ответа.

Не глядя сунул он в чью-то руку пистолет, банку с ракетами и спустился с мостика в рубку.

«Тамань» двигалась прямо на «Гертруду». Далекие искорки появлялись над морем через равные промежутки и скрывались за волнами. Приближались они медленно, словно испытывая выдержку рыбаков…

— Вижу судно! — крикнул Петр Андреевич. — Справа по носу!

Все обернулись в сторону, куда показывала рука помполита. Вдалеке маячило еле приметное мутное пятно — отсветы далекой еще «Гертруды». Из-за волн мигнули огоньки. Еще раз.

— Передайте радисту, — сказал капитан, — сообщить в управление порта: «Установили зрительную связь с аварийным пароходом. Подходим к нему».

Подталкиваемая океанскими валами, «Тамань» сближалась с бедствующим судном. Все чаще проглядывали из-за волн огоньки, становились четче.

Алеша включил прожектор. Яркий луч вырвал из темноты надстройку большого парохода. И тут же высокий вал разделил корабли.

Как ни коротко осветил прожектор пароход, глаза моряков успели заметить самое главное.

— Крепко его перекосило! — сказал Петр Андреевич.

— Воды принял немного, — добавил капитан.

Прожектор вырывал из темноты то часть надстройки «Гертруды», то голой палубы с торчащим на ней уродливым обломком грот-мачты. Яркими полосками вспыхивали под лучом ванты уцелевшей фок-мачты. На открытом ходовом мостике виднелась одинокая серебристая фигурка.

— Капитан! — тяжело произнес Степан Дмитриевич.

— Да-а! — сочувственно протянул кто-то. — Невесело ему там.

Из многого и многого, чему научила Степана Дмитриевича суровая морская служба, он особенно выделял одно незыблемое правило. В тяжелых обстоятельствах капитан не имеет права долго размышлять. Поэтому несколько неожиданно для всех прозвучала его команда:

— Приготовить к спуску спасательную шлюпку номер один! — Степан Дмитриевич осмотрел сразу изменившиеся лица окружающих его людей. — На шлюпке пойдут: старший помощник, боцман и матрос Алексей Вихров. Начальником спасательной команды назначаю первого помощника Петра Андреевича Левченко. — Капитан посмотрел на Петра Андреевича и внушительно повторил: — Вас назначаю начальником. Там люди. Надо помочь им. Вам, как говорится, и карты в руки.

— С одними картами немного сделаешь, — сдержанно возразил Петр Андреевич, несколько задетый тем, что капитан подобрал спасательную команду, не советуясь с ним. — Трудно помочь людям, если не знаешь их языка.

— Замечание дельное, — согласился капитан. — Возьмите с собой третьего штурмана Морозова. — Он по-английски неплохо знает. Старший помощник остается на борту.

Степан Дмитриевич отвел Петра Андреевича в сторону.

— Начальником спасательной команды я могу послать только вас, — сказал он и значительно добавил: — Судно-то… ирландское.

Петр Андреевич понял капитана с полуслова: Ирландия — страна, не имеющая дипломатических отношений с Советским Союзом. Но когда в бурю гибнет судно, не время вспоминать о цветах его флага и режиме страны…

— Я пойду на «Гертруду», — выдвинулась вперед незаметно стоявшая за спинами мужчин Домнушка и, не давая возразить себе, быстро добавила: — Сколько я обмороженных выходила на Волховском фронте. Сколько раненых перевязала!.. Это дело для меня не повое, привычное.

— Больше послать некого, — поддержал ее Петр Андреевич. — Домнушка у нас… вроде внештатного фельдшера. Случись что с матросом — сразу бежит к ней.

— Поморка! — значительно добавил боцман. — С шести лет к веслам приучена. На море она, что кайра. Только ныряет похуже.

— Добро! — поставил точку капитан. — Пойдешь на шлюпке.

Домнушка улыбнулась и пошла готовиться к отплытию.

Никто не понял, чему улыбнулась Домнушка. Это было ее маленькой тайной. Всю жизнь мечтала она о спокойной жизни. Мечтала когда-то стать медицинской сестрой и жить в домике матери с небольшим, холеным садиком. Поступила Домнушка в Архангельскую фельдшерскую школу. Проучилась около двух лет. Началась война. Закончив второй курс, ушла на фронт санинструктором. Всю (войну мечтала она вернуться в домик матери — спокойный, тихий… И надо же было ей накануне прорыва блокады Ленинграда выходить усатого старшину морской пехоты! Выходила его Домнушка и почувствовала, как дорог ей этот грубоватый балагур, упорно не желавший даже в госпитале расстаться с полосатой тельняшкой — «матросской душой». Год спустя кончилась война. Уехала Домнушка с Иваном Акимовичем в Мурманск. Участь матросской жены, месяцами не видящей мужа, ее не привлекала. Стала она буфетчицей на пароходе, где плавал Иван Акимович. Случилось, что боцман не поладил со старшим помощником. Домнушка вместе с Иваном Акимовичем перешла на траулер, стала поварихой. Готовила… как умела. Рыбаки народ некапризный. Было бы сытно да чисто…

Не прошло и десяти минут, как спасательная команда, борясь со встречным ветром, вышла на ростры[4].

С капитанского мостика кто-то невидимый в темноте направил на ростры луч прожектора, осветил покрытую брезентовым чехлом шлюпку.

— Куда? — прикрикнул боцман на быстрого Алешу. — Горяч больно. Прежде ледок сколи, потом чехол скатывай. Аккуратно скатывай, помалу. А то сорвет ветер к чертям собачьим и брезент, и тебя вместе с ним.

Приговаривая так, Иван Акимович сам умело оббил ломиком ледок и с помощью матросов освободил шлюпку от брезентового чехла.

Рыбаки дорожили каждой минутой, работали по жалея сил. Невозможно было отличить матроса от штурмана или помполита. Ощущение опасности, нависшей над чужим пароходом, сравняло всех.

— Шлюпка номер один готова к спуску, — доложил Иван Акимович первому помощнику. Боцман считал необходимым строго соблюдать морской ритуал в любых условиях.

— На тали! — подал команду Петр Андреевич и обернулся к своим людям. — По байкам![5]

Поворотный механизм вынес шлюпку с сидящей в пей спасательной командой за борт. Слегка поскрипывая, тали осторожно спускали ее к воде. Крупная волна легко приподняла траулер и тут же глубоко посадила его кормой в воду.

— Трави, трави! — закричал Иван Акимович. — Трави, дьяволы христовы! Кранцы за борт!

Шлюпка скользнула по талям и плотно села на приподнявшуюся волну. Протянутые с «Тамани» багры уперлись в борт шлюпки, отталкивая ее от траулера. Но новая волна оказалась сильнее человеческих рук. Она прижала шлюпку к мягким кранцам. И вдруг, повинуясь какой-то прихоти бури, вода оторвала шлюпку от борта траулера и рывком отнесла ее в сторону метров на десять.

Рыбаки стояли на рострах, цепко держась за шлюпбалки и смотрели, как шлюпка то взлетала на волну, то скрывалась в провале настолько стремительно, что даже у следивших за нею с прочной палубы «Тамани» перехватывало дыхание.

5

Подхваченная пологим валом, шлюпка быстро удалялась от опасного соседства «Тамани». Алеша и Морозов гребли четко, ритмично. Иван Акимович навалился всем телом на руль, с трудом удерживая его в нужном положении. Неожиданно шлюпка рыскнула в сторону. Правые весла скользнули по воздуху, левые ушли глубоко в воду и словно уперлись там в камень. Корма поднялась над водой. Руль в руках боцмана ослабел. Шлюпка потеряла управление, рыскнула еще раз. Набежавшая сзади волна накрыла корму. Петр Андреевич и Домнушка схватились за черпаки…

С «Тамани» старались помочь своим людям. Луч прожектора освещал всклокоченное море, пока между траулером и шлюпкой не выросла водяная гора. Стремительно надвигалась она на крохотное суденышко. Уже видны были просвечивающие под лучом прожектора клочья пены на зеленоватом гребне. Злое шипение заглушило стук уключин, хриплое дыхание людей. Шлюпка взлетела кормой вверх на крутой ©клон волны. Залитая белым светом прожектора, коротко задержалась она наверху. Под носом у нее раскрылся черный бездонный провал. Шлюпка устремилась в него, беспомощно взмахнув в воздухе веслами, и зарылась носом в воду. Плохо пришлось бы рыбакам, если б не воздушные ящики по бортам, в носу и корме шлюпки!

Петр Андреевич и Домнушка, тяжело дыша, вычерпывали воду. Сейчас они не видели ни «Гертруды», ни «Тамани», даже моря. Ничего, кроме черпаков и воды в шлюпке. Каждый новый вал, набегающий сзади, мог оказаться последним в их жизни. Какой покойной казалась сейчас недалекая, ярко освещенная «Тамань», даже завалившаяся на бок «Гертруда»!

В эти трудные минуты некогда было и думать об опасности, о том, что ждет на «Гертруде». А Алешу захватило окрыляющее сознание своего бесстрашия. Кругом клокотал, ревел океан. А он, наваливаясь на тяжелые вальки весел, вызывающе шептал.

— Давай, давай! Не страшно. Ни черта не страшно!

Волны рывками подбрасывали шлюпку к большому черному пароходу с белыми надстройками. Быстро приближалась накренившаяся палуба с четкими прямоугольниками задраенных по-штормовому грузовых люков, низкий борт, временами не видный за волнами.

Подойти к пароходу с наветренной стороны нечего было и думать. Первая же волна с размаху ударит шлюпку о борт, разобьет в щепки. Надо было обогнуть «Гертруду» и зайти к ней с подветренной стороны. Тогда высокий корпус парохода несколько прикроет шлюпку от ветра и волны.

— Жми-и! — хрипел Иван Акимович, наваливаясь всем телом на дергающийся руль. — Жми, жми-и!

Полузалитая шлюпка почти поравнялась с высоким носом «Гертруды». Теперь Морозов и Алеша гребли уже против волны, наваливаясь грудью на вальки весел. Исчезли гордые мысли о бесстрашии, подвиге. Главным в жизни оказался точный и сильный гребок. Еще один, еще… А вода стала плотной, неподатливой. Руль под телом боцмана трепетал, вырывался, как живое непокорное существо. От каждого рывка весел шлюпка резко дергалась. Но придержать ее на месте не удавалось. Высокий форштевень «Гертруды» уже поравнялся с гребцами. Еще немного — и он станет удаляться от них.

— Дава-ай! — хрипел боцман. — Чуто-ок! Еще!..

На полубаке «Гертруды» матросы всячески старались привлечь внимание таманцев. Один из тгих размахивал над головой тонким бросательным концом с прикрепленной на конце гирькой, зашитой в матерчатый мешочек с песком.

— Эге-ей! — прорвалось сквозь рев бури и вой ветра. — Э-эй!..

В луче прожектора сверкнула тонкая серебристая полоска. Подхваченная ветром, она уклонилась в сторону от шлюпки и пропала в темноте. Следом за ней поднялась вторая полоска, натянулась над головами гребцов.

Алеша бросил весла. Придерживаясь рукой за качающийся борт, он приподнялся и свободной рукой перехватил тонкий линь.

Иван Акимович не мог доверить молодому матросу бросательный конец. Стоило сделать неловкое движение, не предугадать толчок волны — и веревка вырвет человека из рыскнувшей шлюпки, швырнет в воду. Боцман быстро передал руль Петру Андреевичу и отобрал конец у Алеши.

Осторожно выбирая трепещущий в ладонях линь, Иван Акимович подтягивал привязанный к нему прочный швартовый конец. Выработанная годами цепкость да чутье старого моряка помогали ему угадывать каждое движение шлюпки. Если волна бросала ее в сторону, чуткая рука боцмана несколько отпускала конец. Но стоило волне ослабить напор, и Иван Акимович быстро выбирал линь.

Шлюпка медленно приближалась кормой вперед к высокому подветренному борту «Гертруды». Сверху что-то кричали, показывали руками. Но ветер относил голоса людей. Впрочем, и вслушиваться в них было некогда. Все внимание таманцев устремилось на небольшую полосу воды, отделяющую шлюпку от парохода.

С палубы полетел второй конец. Морозов бросил почти бесполезные весла, подхватил на лету линь и стал осторожно подтягивать нос шлюпки, разворачивая ее бортом к пароходу. Вода упорно отталкивала ее в пустынное бушующее море. Оба конца то туго натягивались, то несколько провисали, и тогда Иван Акимович и Морозов спешили подтянуться еще на метр-два к пароходу.

Новая волна приподняла шлюпку. Высокий черный борт резко надвинулся.

Иван Акимович выпрямился во весь рост и рявкнул, широко раскрывая усатый свирепый рот.

— Принима-ай!

С парохода сбросили два штормтрапа. Они плотно легли на завалившийся борт.

— Пошла, Домнушка! — подал команду Петр Андреевич. — Вихров! На второй трап.

Алеша замялся. Неловко было ему — молодому крепкому парню — уходить со шлюпки первым из мужчин, вместе с пожилой женщиной. Это никак не вязалось с вновь вспыхнувшим радостным ощущением бесстрашия, близящегося подвига.

— Пошел, Вихров! Пошел! — загремел Иван Акимович. — Жива-а!

Окрик боцмана будто подтолкнул в шину. Алеша полез по трапу. За спиной образовался черный, бездонный, по совсем не страшный провал.

Сильные руки тянулись сверху к рыбакам, помогали выбраться со штормтрапа. После трепки, полученной в море, скошенная палуба парохода казалась таманцам прочной и надежной. Лишь сейчас почувствовали они, как холодна вода, пробравшаяся через рукава и вороты к телу. Лишь руки оставались горячими, настолько горячими, что даже мокрые рукавицы не могли остудить пылающие ладони.

6

На «Гертруде» рыбаков приняли восторженно. Их обнимали, хлопали жесткими ладонями по плечам. В непонятном говоре и восклицаниях изредка звучало и родное русское слово, неведомо как оставшееся в чужой памяти. В нестройном гомоне выделялся сорванный бас Ивана Акимовича, вперемешку с крепкими пожеланиями буре, успокаивавшего матросов «Гертруды».

А руки тянулись и тянулись к таманцам со всех сторон.

— Комрад, комрад! Фрэнд!

— Гуд пиипл!

— Товаритш!

— Эввиво совьетшко маринари!

— Виво, виво! — все еще тяжело дыша ворчал Иван Акимович. — С вашим виво, братцы, мы чуть соленой воды не нахлебались. Такая ушица нам не по брюху. Пищеварение может попортить. И надолго.

Алеша осматривал чужой пароход, матросов блестящими от любопытства глазами. Новые впечатления оттеснили из памяти только что пережитую опасность, пересилили усталость. Но сильнее всего возбуждала юношу острая и радостная мысль: вот как начинается подвиг!

Рослый немолодой моряк с золотыми нашивками на рукаве кожана отстранил матросов от русских и, вскинув два пальца к шапке, представился.

— Джим Олстон! Старший помощник.

Джим Олстон приказал матросам ослабить концы, привязывающие шлюпку таманцев (поднимать ее было бы слишком хлопотно), и повел их к надстройке.

Придерживаясь за укрепленные на металлических стойках прочные пеньковые леера, моряки двумя редкими цепочками пробирались к надстройке. Если пароход бросало влево — палуба круто скашивалась. Приходилось напрягать все тело, чтобы устоять на ногах.

У входа в надстройку Петр Андреевич привалился спиной к стене. Отдыхая, он наскоро осмотрелся. На освещенном прожектором полубаке готовили буксирный трос. Скоро «Тамань» вытянет его и станет придерживать «Гертруду» в наиболее безопасном положении — низким бортом на ветер, волну. Но придать пароходу большую остойчивость — только первая помощь. А дальше?..

Лишь сейчас Петр Андреевич увидел, насколько сложна внезапно свалившаяся на его плечи задача. Волны с разбегу заплескивались на палубу и, откатываясь назад, сбрасывались через борт в море шумными каскадами. Капитан «Гертруды» был прав. Стоило ветру еще свернуть на норд, и удар могучего океанского вала — сотен тонн стремительно несущейся воды — в высоко поднятый правый борт перевернет неустойчивый пароход.

Все, что происходило сейчас с Петром Андреевичем, было ново, а многое даже непонятно. Он пришел в траловый флот из военно-морских сил. В отделе кадров долго не могли подобрать ему место. Не пошлешь бывшего главного боцмана крейсера — имевшего под началом большую команду и сложное хозяйство — боцманом на траулер? Выход из затруднительного положения подсказала характеристика: «Тов. Левченко был членом партийного комитета трех созывов. Проявил вкус к партработе, умение воздействовать на товарищей и подчиненных…» Так бывший главный боцман крейсера стал первым помощником капитана траулера.



Петр Андреевич привык работать с людьми, зная их характеры и наклонности. В своей многосторонней деятельности первый помощник никогда не испытывал одиночества. Если Петр Андреевич сталкивался с особо трудным характером, он не рубил с плеча. Возле него всегда была маленькая, но крепкая партийная организация, комсомольцы, опытный капитан-коммунист. В сложном случае можно было повременить с решением до конца рейса, посоветоваться в парткоме порта…

Как далек оказался весь этот привычный и разумно налаженный мир сейчас! Всего лишь несколько десятков метров отделяло Петра Андреевича от «Тамани». Первый помощник оказался на чужой палубе, за границей. На «Гертруде» властвовали чужие законы и нравы. Волею обстоятельств он отвечает за жизнь людей, говорящих на незнакомом языке, за пароход, принадлежащий каким-то капиталистам, которых он привык ненавидеть с детства. Но главное — впервые в жизни Петр Андреевич попал в условия, где выработанные за десятки лет привычные средства убеждения людей бессильны и даже неуместны. И все же чужое судно надо спасти. Ведь с появлением на «Гертруде» рыбаков с «Тамани» за участь парохода отвечает советский флаг. Но сборы на шлюпку были так поспешны, что спасательной команде успели только коротко объяснить задачу. Сам же Петр Андреевич, поторапливаемый нетерпеливым взглядом капитана, успел лишь сказать:

— Помните, товарищи! Мы идем на чужой пароход не просто как моряки, а представителями нашей великой Родины.

Общие слова. Но что можно было сказать в такой спешке?

События стремительно несли Петра Андреевича, не давали собраться с мыслями, подумать. У входа в надстройку Джим Олстон посторонился и пропустил таманцев вперед. В проходе Петр Андреевич увидел дверь матросского салона. Джим Олстон жестом пригласил зайти туда. Петр Андреевич переступил порог и замер. На брошенных на полу тюфяках лежали и сидели матросы. На некоторых виднелись сделанные наспех перевязки.

В салон набилось не менее трети всего экипажа. Перед глазами Петра Андреевича встал высокий правый борт, бушующее море. Снять этих людей в такой шторм — нечего и думать.



Джим Олстон что-то сказал Домнушке.

— Здесь раненые и обмороженные, — перевел Морозов и не узнал своего голоса, настолько изменился он от волнения. — Аптечка на пароходе есть. И неплохая. Имеется изолятор. А доктора на грузовом судне не полагается. Больного всегда можно доставить в попутный порт, в крайнем случае передать на встречное судно.

— Попятно. — Петр Андреевич обернулся к Домнушке и произнес так, будто увиденное в салоне нисколько его не удивило. — Оставайся здесь. Твое хозяйство.

…Широким трапом поднялись рыбаки в просторную штурманскую. Миновав ее, вошли в ходовую рубку. От большого стола поднялся высокий худощавый старик с темным острым лицом, одетый в тужурку с широким золотым шевроном на рукаве.

— Келтен! — представил его Джим Олстон. — Ричард О’Доновен.

Капитан, почти не сгибая длинной худой спины, опустил голову.

Петр Андреевич привычно вскинул руку к мокрой ушанке.

— Первый помощник траулера «Тамань».

Он обернулся к стоящим позади товарищам и по очереди представил их.

Морозов переводил бойко и лишь изредка запинался, останавливаясь взглядом на капитане «Гертруды», словно спрашивая, понимает ли тот его.

Каждый раз, когда называли новое имя, Ричард О’Доновен опускал темное лицо с синеватыми припухшими подглазницами и резкими морщинами по краям тонкого рта с бледными нечеткими губами.

— Я прошу вас снять экипаж, — перешел к делу Ричард О’Доновен. — Дальнейшая борьба за судно бесполезна. Мы потеряли ход, а вместе с ним и управление. Смещение груза достигло критической точки и, к сожалению, все еще продолжается.

— Как машины? — поинтересовался Петр Андреевич.

— Это, пожалуй, единственное, что осталось на пароходе в порядке, — ответил Ричард О’Доновен.

— Но не маловажное, — значительно вставил Морозов, уже тяготившийся выпавшей на его долю пассивной ролью переводчика.

— Что машины, если нет винта? — бросил капитан. — Жить пароходу осталось немного. Крен усиливается. Стоит ветру переменить направление, и «Гертруда» перевернется, как лоханка на ручье.

— А если переместить часть груза? — спросил Петр Андреевич и в поисках поддержки посмотрел на стоящего за капитаном старшего помощника.

— Вы предлагаете раскрыть трюм, — Ричард О’Доновен приподнял широкие густые брови, казавшиеся на его узком морщинистом лице чужими, приклеенными, — когда накренившаяся палуба обращена на волну?

— Есть же на пароходе лазовый люк? — настаивал Петр Андреевич.

— Ни один матрос не полезет в такую мышеловку, — устало возразил капитан. — Ни один. Если пароход перевернется, никто из трюма не вырвется. А в том, что он рано или поздно перевернется… нет никаких сомнений.

— Возможно, есть все же какие-то пути к спасению парохода? — Петр Андреевич настойчиво посмотрел на капитана, затем на старшего помощника. Говоря «пароход», он думал о беспомощных людях, лежащих в матросском салоне. — Надо осмотреть его, подумать.

— Подумать? — Лицо капитана сморщилось в слабом подобии улыбки. — Неужели вы полагаете, что я решил оставить судно… не думая? За трое суток шторма у меня было вполне достаточно времени для размышлений. — Он глубоко вздохнул и продолжал, с трудом выжимая из себя фразу за фразой. — Этот пароход я получил семнадцать лет назад. Я сплю и слышу, что делается в машинном отделении, слышу, кто стоит у руля. — Он помолчал и продолжал, отрывисто роняя слово за словом: — На судах компании «Меркурий» я плаваю неполных двадцать пять лет. Всего три месяца с небольшим осталось мне, чтобы получить пенсию и уйти на покой. Моя пенсия! Покой!.. Вы сами понимаете: компания не любит убытков. Да, да! За убытки пенсию не дают. Но на палубе почти шестьдесят человек команды. Люди боролись со штормом. Отчаянно боролись. Жизнью рисковали! Вы были в салоне. Видели. Пострадали лучшие люди экипажа. Штатные матросы! Остальные наняты в порту на рейс. Сброд. Завсегдатаи бордингхаузов. Положиться на них нельзя. Мне остается одно из двух: либо продолжать безнадежную борьбу с бурей, имея ослабленный экипаж, и в случае гибели судна ответить перед морским судом не только за «Гертруду», но и за людей, что погибнут вместе с ней… — Он запнулся и тяжело произнес: — Я не говорю уже о том, как ответить за них перед господом, собственной совестью и моими детьми.

«О своей жизни не думает, — с уважением отметил про себя Петр Андреевич. — Морская косточка!»

— Я хотел бы знать, что думает о положении судна старший помощник? — спросил он.

Джим Олстон выслушал перевод Морозова с неподвижным лицом и четко ответил.

— Капитан лично отвечает за пароход и груз, а потому любой мой совет неуместен.

С трудом скрывая досаду, Петр Андреевич отвернулся от старшего помощника.

— Вы ничего не сказали о втором «либо», — напомнил он капитану.

— Второе либо… — Ричард О’Доновен справился с охватившим его волнением и заговорил убежденно, твердо. — Надо позаботиться о спасении экипажа… Когда «Гертруда» потеряла ход, — продолжал он, не дождавшись от Петра Андреевича ни одобрения, ни возражений, — я запросил компанию: как мне быть. Вот ответ.

Ричард О’Доновен брезгливо, как нечто нечистое, поднял двумя пальцами смятую, видимо в гневе, радиограмму и подал ее Морозову.

— «Ричард О’Доиовеи! — читал Морозов. — Вы отвечаете за пароход, груз и экипаж…»

— Прошу прощения! — остановил Морозова капитан. — Сперва пароход, потом груз и в последнюю очередь экипаж. Это не случайно.

— «…Предоставляем вам право решать самому, как спасти доверенные вам компанией ценности и людей, — продолжал читать Морозов. — Действуйте в соответствии с обстоятельствами. О вашей пенсии мы помним, так же как и о пенсии Тони Мерча».

Капитан жестко усмехнулся и бросил радиограмму в ящик стола.

— Не может же компания радировать прямо: плевать нам на людей и на вас, почтенный Ричард О’Доновен. Сделайте все, чтобы спасти ценности. А чтобы я не колебался… напомнили о пенсии. — Он гневно сощурился, отчего синие мешочки под глазами набухли, стали тверже. — И я принял решение. Один раз за двадцать пять лет беспорочной службы моим хозяевам. Я отодвинул интересы компании «Меркурий» на второй план. На первом у меня жизни моих людей: хороших и беспутных, умных и идиотов. Все же это люди, черт возьми! Они хотят жить и имеют на это право. Тогда-то я и решил: бросить к дьяволу все и снять с этой развалины экипаж.

Слушая измученного бессонными ночами капитана, Петр Андреевич испытывал все более крепнущее желание сохранить пароход, а вместе с ним и пенсию этому мужественному старику с усталым морщинистым лицом и широкими мохнатыми бровями.

Петр Андреевич привычно, по-военному четко бросил руки по швам.

— Разрешите познакомиться с положением парохода?

— Это ваше право, — поклонился капитан. — Вы дали нам буксирный конец. Осматривайте «Гертруду». Принимайте любые меры, чтобы спасти судно. Быть может, вам повезет больше, чем мне. Желаю удачи.

Ричард О’Доновен показал на стоящего в стороне моряка.

— Вам поможет Тони Мерч. Боцман. Старый моряк! Знает каждый закоулок парохода. Тони начал службу на судах компании на два года раньше меня. Его имя также упоминается в радиограмме. Это единственный человек в экипаже, не считая меня, кто кровно заинтересован в спасении «Гертруды».

Петр Андреевич обернулся к Тони Мерчу и приветливо произнес одну из немногих знакомых ему английских фраз:

— О’кей, Тони!

Боцман «Гертруды» был полной противоположностью подтянутому холодноватому капитану. Невысокий, с могучим телом на коротких кривоватых ногах и приподнятыми широкими плечами, он походил на старого добродушного пирата из романов Стивенсона. Усиливала это сходство большая голова, черная, с густой проседью курчавая шевелюра и плотные, словно приклеенные бакенбарды.

Петр Андреевич пожал крепкую руку боцмана и сказал.

— Ничего, боцман! Поднимем народ…

Он взглянул на замешкавшегося с переводом Морозова и запнулся, понял, насколько неуместны эти привычные слова на чужой палубе, где властвуют иные, чем у нас, законы и нравы. Поднимем народ! Не те слова. Петр Андреевич быстро поправился и деловито сказал:

— Приступим к осмотру, боцман.

На этот раз Морозов перевел сказанное им уверенно.

— Вы пройдете с нами? — спросил Петр Андреевич у капитана.

— Мое место здесь, — с достоинством поклонился Ричард О’Доновен.

Петр Андреевич заметил туго накрахмаленную свежую рубашку капитана и с растущим уважением подумал: «Морская косточка! Перед тем как пойти на дно, он галстук поправит».

7

Море бесновалось по-прежнему. Особенно ощущалась его ярость в закрытых помещениях: в салонах, в машинном отделении, в кочегарке. Каждый стремительный размах парохода влево казался последним. А когда он медленно, словно напрягая остаток сил, выравнивался, трудно было избавиться от мысли, что следующий вал ударит сильнее, а тогда… «Молитесь, женщины, за нас!» — как поется в старинной матросской песне. И все же пар в котлах держали. Каждый из машинной команды — от старшего механика и до кочегара — понимал, что теплые грелки напоминали экипажу: пароход еще жив.

Но и на палубе было немногим легче. Буксирный трос с «Тамани» надежно придерживал «Гертруду» накренившимся бортом на ветер. Волна захлестывала палубу, оббегала горловины люков и шумно откатывалась обратно.

Иван Акимович обратил внимание Петра Андреевича на другую опасность. Причудливые наплывы льда свисали с левой стороны надстройки за борт, образовали нечто похожее на пещеру. Широкие глыбы его спускались с кормы и полубака. Местами даже фальшборт затянуло льдом; от шпигатов остались лишь узкие отверстия, возле них почти непрерывно клокотала сбегающая в море вода.

Ивана Акимовича прервал зычный голос динамика.

— Капитан зовет. — Тони Мерч извинился и вернулся в надстройку.

Петр Андреевич только кивнул в ответ. Мысли его были далеки от боцмана. Ричард О’Доновон был прав. Раскрыть огромный грузовой люк, обращенный навстречу волне, мог только безумный.

Алеша перехватил взгляд Петра Андреевича и понял, о чем тот думает. Придерживаясь за леера, добрался он до лазового люка, выходившего на палубу неподалеку от обломка грот-мачты. Сунул руку в высокий, почти по пояс, тамбур. Вместо люка пальцы нащупали лед.

— Разбить бы лед ломами, — предложил Иван Акимович, выслушав Алешу. — Да и самим спуститься в трюм. Разобраться там, что к чему.

— Допустим, что мы спустились. — Петр Андреевич искоса взглянул на боцмана. — А дальше? Что мы сделаем в трюме? В темноте!

— Это точно! — Иван Акпмовпч приподнял шапку и ожесточенно поскреб пятерней затылок. — В непонятное дело попали. Туман!

Таманцы вернулись в надстройку. В знакомом узком проходе, ведущем в штурманскую, их встретили матросы. Они не посторонились, не уступили дорогу Петру Андреевичу, а сгрудились перед ним в плотную кучку.

Некоторое время все молчали. Потом посыпались со всех сторон вопросы. Растерявшийся под неожиданным и явно недружелюбным натиском, Морозов перевел очень немногое. Матросы спрашивали: скоро ли снимут их с погибающего судна?

Стараясь воздействовать на возбужденных людей, Петр Андреевич держался подчеркнуто спокойно. Проверенный прием подействовал. Шум несколько затих. Но стоило Петру Андреевичу заговорить о том, что надо спасать судно, груз, как его перебили возгласы.

— Долго вы будете искать спасение?

— Пускай спасают те, кому нужна эта развалина!

— Не уговаривайте нас!

— Мы моряки! Понимаем, в какой котел попали.

В поведении матросов не осталось и тени недавнего радушия. Резкий перелом в их отношении к таманцам был совершенно необъясним. На все доводы Петра Андреевича они упорно твердили свое: снимайте нас с парохода.

Беспокойство Петра Андреевича нарастало с каждой минутой. Проще всего было объяснить происходящее на «Гертруде» трусостью, паникой, охватившей экипаж, где топ задавали люди, набранные на рейс, равнодушные к участи парохода. Но панике всегда сопутствует страх и порождаемые им растерянность, суетливость. Паникеры не обладают выдержкой. А эти стойки. Они кричат об опасности и в то же время не хотят и пальцем шевельнуть, чтобы уменьшить ее. Расчет у них простой и верный. Люди с чужого траулера не могут уйти, бросить экипаж погибающего парохода. А жить русские моряки хотят не меньше, чем ирландцы, норвежцы, португальцы. Придет время, и они отступят, снимут людей с «Гертруды». Иного-то выхода в их положении нет…

Перебил размышления Петра Андреевича могучего сложения пожилой матрос.



— С вашего позволения, сэр! — Он выступил вперед и вскинул тяжелую узловатую кисть к полям зюйдвестки. — Старший рулевой Беллерсхайм. Меня послали к вам товарищи.

— Слушаю вас.

— Пора снимать людей.

— Я не обращался к вам за советами, — сухо остановил матроса Петр Андреевич.

— Мы боролись за жизнь старухи трое суток, — настойчиво продолжал Беллерсхайм. — До последних сил боролись. Сколько она еще продержится на плаву? Час? Два? Четыре? Не все ли равно? Хорошего ждать нечего.

— Видите море? — Петр Андреевич показал рукой на темный иллюминатор. — Бы беретесь посадить пострадавших в шлюпку? Вы переправите их на траулер?

— Если пароход перевернется, им легче не станет, — возразил Беллерсхайм.

— Пароход не должен перевернуться, — отрезал Петр Андреевич. — Не должен и не перевернется.

— Я понимаю вас. — В низком голосе Беллерсхайма прорвалась новая, язвительная нотка. — Наши интересы слишком различны.

— Наши интересы едины, — твердо стоял на своем Петр Андреевич, — а потому вы должны помочь нам осмотреть второй трюм.

— Ни один матрос в трюм не полезет.

— Вы убеждены в этом?

— Здесь тонущий пароход, а не клуб самоубийц.

Петру Андреевичу хотелось прикрикнуть на могучего матроса с бычьей шеей и грубоватыми чертами крупного морщинистого лица, назвать его трусом… Но здесь была чужая палуба. Эти люди жили по законам и нравственным нормам, незнакомым советским рыбакам. Не скажешь им, как на траулере: спасайте народное достояние. Но трудно, невозможно было понять, как может моряк с легкой душой оставить пароход с работающей машиной?

Воспитанный в строгих условиях военного флота, Петр Андреевич превыше всего ставил четкий судовой порядок. А что творилось на «Гертруде»? Строгий и умный судовой порядок полетел к чертям. Выработанные веками правила поведения на аварийном пароходе словно перечеркнул короткий огненно-красный сигнал SOS. И это в то время, когда порядок был нужнее, чем когда-либо!

— Пока мы не сделаем все возможное для спасения судна, ни один человек спят с борта не будет, — твердо произнес Петр Андреевич.

— Это ваше последнее слово? — спросил Беллерсхайм.

— Да.

— Прошу прощения, сэр!

Беллерсхайм знакомым небрежным движением вскппул мосластую руку к полям зюйдвестки и отошел к ожидающим его товарищам.

Положение несколько прояснилось. Но легче от этого не стало. Экипаж «Гертруды» знал: капитан дал в эфир SOS, просил снять людей с парохода. Матросы радостно встретили шлюпку с траулера, ожидая от нее спасения. А им предлагают продолжать борьбу, которую сам капитан считает безнадежной. Перед глазами матросов дразняще покачивался на волнах траулер. Всего несколько десятков метров отделяло их от ого спокойной палубы… И тут на пути встал чужой упрямый человек со своим требованием спасать безнадежный пароход.

Желая исправить положение, Петр Андреевич заговорил о чести моряка. Слушая его, матросы вызывающе молчали, посматривая куда-то в сторону. И только Беллерсхайм с недоброй усмешкой бросил:

— Хотите заставить нас работать? Напрасный труд!

Петр Андреевич уже готов был откровенно высказать все, что думал о Беллерсхайме и его товарищах, когда из бокового прохода неожиданно вынырнул Иван Акимович, взял его под руку и отвел в сторону.

— На корме плот сколачивают, — тихо сообщил он.

— Плот? — не понял Петр Андреевич. Он все еще думал, как ответить Беллерсхайму. — Какой плот? Кто сбивает?

— Ихние люди. — Иван Акимович кивнул в сторону выжидающе посматривающих матросов «Гертруды».

— Это что?.. — Лицо Петра Андреевича стало жестким. — Паника?

— Зачем? — возразил боцман. — Без паники сколачивают. По-деловому. На плот разбирают ростры. По краям бочки навязывают пустые. Толково делают.

Петр Андреевич опешил от неожиданности. Неужели они надумали самовольно перебираться на «Тамань»? Расчет у них точен. Капитан «Тамани» не может в такую бурю отказаться снять людей с плота. Возможно, они готовят спасательные средства, ожидая неизбежной капитуляции таманцев?.. Остановила Петра Андреевича мысль о шлюпке: «Цела ли она? Надо бы проверить». Петр Андреевич быстро перебрал в памяти своих людей: боцман нужен здесь — опытный человек, Морозов — переводчик.

— Вихров! — позвал он. — Где Алеша?

— Возможно, Домнушке помогает, — неуверенно произнес Морозов.

— Парень не может сидеть без дела, — поддержал его боцман.

— Домнушке он не помощник, — бросил Петр Андреевич, обеспокоенный самовольным уходом матроса. — Идите все к капитану. Я загляну к Домнушке и тоже приду в рубку.

Теперь-то стало понятно, что делать и как держать себя с матросами «Гертруды».

— Передай этим молодцам, — Петр Андреевич движением головы показал Морозову в сторону ожидающих матросов, — если и придется снимать экипаж, первыми я посажу на спасательные средства раненых и обмороженных, затем тех, кто помогут нам спасать пароход и машинную команду. Остальных… — он бросил презрительный взгляд в сторону Беллерсхайма, — остальных последними.

И не дожидаясь, пока Морозов переведет сказанное им, он раздвинул руками матросов и направился к Домнушке.

8

Домнушка вошла в матросский салон, окинула внимательным и чуть настороженным взглядом длинные столы с поднятыми по краям штормовыми бортиками. На тюфяках, брошенных на полу, лежали матросы. Несколько человек сидели, опираясь спинами о стену — так меньше трепала качка. За тонкой стеной бушевало море, но в салоне было тихо. Разве застонет кто от нестерпимой боли или сорвется крепкое матросское проклятие.

Неубранный салон с затоптанным полом, замызганные столы с объедками совсем не подходили для перевязок. Домнушка сбросила рукавицы и плащ, сняла желтую проолифенную куртку и такие же брюки. Привычным движением подсучила рукава и принялась разминать красные иззябшие пальцы. Желая объяснить выжидающе посматривающим на нее людям, зачем она пришла, Домнушка похлопала ладонью по сумке с красным крестом, потом показала рукой на стол с остатками еды и брезгливо поморщилась.

Один из матросов подскочил с пола, понимающе закивал головой и выбежал из салона. Пока Домнушка готовила перевязочные средства и шины, матрос вернулся с товарищем — курносым белобрысым парнем. Оживленно переговариваясь между собой, они набрали в таз воды из бака, проворно вымыли стол, накрыли его чистой простыней и принялись протирать швабрами пол.

Пока матросы готовили место для перевязки, Домнушка успела бегло осмотреть пострадавших. Их было меньше, чем показалось на первый взгляд: четверо с ранениями и ушибами и двое обмороженных. Остальные были здоровы. Отдыхать в каютах было жутко, а потому они прихватили свои тюфяки и перебрались в салон.

Первым Домнушка осмотрела матроса с поврежденным бедром. Прощупывая через одежду распухшее твердое бедро, она не могла избавиться от мысли: удастся ли наложить шину в таких условиях?

На наклонном качающемся столе даже срезать одежду с пострадавшего оказалось нелегко.

Пока пароход стремительно валился налево, Домнушка вместе с добровольными помощниками придерживала пострадавшего на столе. А когда «Гертруда» медленно выравнивалась и замирала, словно в ожидании нового удара, Домнушка быстро резала ножницами грубую ткань робы. Матрос лежал, прикусив сухие серые губы. Порой выдержки у него не хватало. Из запекшегося рта вырывался хриплый звук — не то вздох, не то стон.

«Как же я тебя ворочать стану, бедолага ты? — думала Домнушка, сбрасывая со стола куски срезанных брюк. — Толкнет качка под руку… Это что же будет?»

И как бы отвечая ей, судно тряхнуло от носа к корме. Матрос вытянулся на столе, заскрипел зубами и напрягся всем телом. Ноги его в полосатых носках мелко тряслись.

Пришлось дать ему несколько успокоиться. Да и самой Домнушке надо было внимательнее осмотреть перелом, подумать, как наложить шину.

Матрос повернул к ней бледное лицо в крупных каплях пота и хрипло спросил что-то.

— Не понимаю, дружок, — покачала головой Домнушка.

На лице у нее было столько искреннего огорчения, что матрос понял его по-своему и заговорил, горячо, срывающимся от боли голосом.

— Ну, право же, не понимаю! — растерянно повторила Домнушка. — Об чем ты, родной, толкуешь мне?

Курносый матрос со шваброй подошел к ней.

— Митчелл спрашивает: нас не бросят в этой мышеловке? — перевел он. — Не забудут тут?

Домнушка оторвалась от шины и удивленно посмотрела на курносого.

— Я русский, — пояснил он. — Зовут меня Тихоном, а по-ихнему Томом. Родился я в Канаде. Потом заскучал дома, не поладил с отцом и ушел в море. Из духоборов мы.

И он снова повторил вопрос Митчелла.

— Передай ему…

На лбу Домнушки сбежались тонкие частые морщинки. Она понимала, что отвечает не только Митчеллу, Тихону-Тому, по и всем, кто ждал в салоне помощи. Хотелось ответить как можно убедительнее, развеять оскорбительные опасения, что рыбаки могут бросить или даже забыть в салоне раненых и обмороженных. Конечно, Домнушка понимала, что нельзя требовать от беспомощных людей рассудительности. К тому же все они моряки и знают, что переправить их в такой шторм на траулер почти невозможно.

— Передай ему так… — Домнушка оглянулась. Со всех сторон на нее смотрели внимательные, ожидающие глаза. — Мы пришли к вам на выручку. И уж если придется снимать людей, так первыми мы заберем раненых и обмороженных. Вот так!

Матросы поняли ответ Домнушки, прежде чем Тихон-Том успел ого перевести. Широкое доброе лицо и взволнованный грудной голос женщины сказали им больше, чем слова. В салоне видели, в каком виде вошла она сюда. На скамье лежал ее мокрый дождевик, рукавицы, проолифепная желтая куртка и брюки. Матросы понимали, с каким трудом и риском добралась смелая женщина до «Гертруды». Такой нельзя не поверить.

— А теперь, — закончила Домнушка, — будьте молодцами. Потерпите, пока я с этим парнем справлюсь. Ему, бедолаге, досталось.



Добровольные помощники помогли ей перенести стонущего Митчелла со стола на тюфяк, лежащий на полу и покрытый чистой простыней; наложить шину на столе нечего было и думать. Сейчас Домнушка не видела ничего, кроме распухшего твердого бедра. Помощники ее придерживали потерявшего сознание Митчелла на наклонной раскачивающейся палубе, пока Домнушка с неожиданной даже для нее самой ловкостью накладывала шину и закрепляла се бинтами.

Отвлек Домнушку от Митчелла шум за спиной. В салон вбежал коренастый пожилой матрос с толстым красным лицом и приплюснутым носом. Рыжие волосы его беспорядочно падали на низкий морщинистый лоб. Размахивая тяжелыми руками, он хрипло кричал что-то, повторяя одно и то же слово.

— Уберите его! — бросила, не оборачиваясь, Домнушка.

Тихон-Том схватил рыжего за плечо и рывком завернул его к двери. Рыжий упирался, кричал что-то, обращаясь к улыбающимся матросам. А когда Тихон-Том с помощью подоспевшего товарища все же вытолкнул его из салона, тот принялся дубасить в дверь с такой силой — филенки затряслись в пазах. Пришлось выйти из салона и угомонить буяна.

Скоро Тихон-Том вернулся в салон и занял свое место, возле раненого.

— Чего он разгулялся? — спросила Домнушка, закрепляя бинтом шину.

— Пьяница! — Махнул рукой Тихон-Том. — Струсил и кричит. Он не только пьяница, но еще и дурачок. Над ним вся команда потешается. Так и зовут его: Майкл-Попугай, Майкл-Дурачина, Майкл-Дубовая Голова.

Он заметил, что Домнушка не слушает его, и замолк.

Домнушке было не до разговоров. Последние годы вся ее практика на траулере сводилась к перевязкам. Наколет рыбак руку о ядовитый плавник морского окуня или порежет, обрабатывая рыбу, и бежит к ней. Здесь — иное дело. Особенно смущали Домнушку ушибы. Темное дело эти ушибы! Разве поймешь по внешнему виду ушибленного, насколько серьезно он пострадал? Тут и врач-то по сразу разберется! А Домнушке приходилось оказывать помощь наспех, не размышляя…

В салон вошел Петр Андреевич.

— Ну как? — Остановился он возле Домнушки. — Получается?

Она отерла тыльной стороной руки влажным лоб, но ответить не успела.

— Стараемся, — неожиданно ответил за нее Тихон-Том. — Сколь возможно.

Петр Андреевич всмотрелся в лицо собеседника.

— Давно из России? — спросил он без обиняков.

— А мы отроду не видывали ее, — ответил Тихон-Том. — Отец и тот не помнит, какая она, Рассея.

Он так и произнес «Рассея». Слушая матроса, Петр Андреевич задумался: можно ли положиться на этого человека? Кто знает, с кем приходится здесь общаться? Быть может, тот же Беллерсхайм, восстановивший матросов против русских, бывший эсэсовец или что-то в этом роде, а Тихон-Том — белогвардейский отпрыск. Но если давать волю предположениям, подозрительность опутает руки и ноги хуже любых сетей. Отличить друга от недруга можно только общаясь с людьми, а не подозревая их…

Из затруднительного раздумья вывел его сам Тихон-Том.

— Я не один говорю тут по-русски, — сказал он.

— Кто же. еще? — живо подхватил Петр Андреевич.

— Олаф Ларсен.

— Норвежец?

— Да. Стоющий мужик! — с уважением произнес Тихон-Том. — У них в войну два года прятались русские пленные. Бежали они из лагеря. В пути поморозили ноги. Куды таких денешь? Либо выдавай фашистам на погибель, либо прячь. Спрятали норвеги парней. С ними Олаф и навострился по-русски. А теперь со мной старается.

Нет. Недруг не сказал бы о другом, знающем русский язык, решил Петр Андреевич. И отбросив остатки сомнений, он по-свойски перешел на «ты».

— Помоги мне столковаться с вашими ребятами. А то я по-английски ни в зуб и они по-русски… ни лешего не знают.

— Да я… — Тихон-Том радушно улыбнулся, — с полной радостью. Только бы перевязаться… — Он посмотрел на пальцы, неумело обмотанные грязным бинтом, и махнул рукой. — Ладно. Сойдет покуда и так. Сбегаю за Олафом. С ним вы сразу столкуетесь. Такой мужик!

9

Рыжий Майкл грохотал кулаками в запертую дверь салона, пока не ушиб руку о вырез филенки. Тогда он повернулся спиной к двери и стал бить в нее каблуком.

Неожиданно нога его ушла в пустоту. Он качнулся назад и тут же получил в спину такой пинок, что ткнулся лбом в противоположную стену прохода.

Майкл вдохновенно выругался и, стиснув кулаки, обернулся, готовый к отпору.

В дверях стоял Тихон-Том. В руках он держал швабру.

— Если ты не уберешься отсюда, — внушительно произнес он, — я изломаю швабру о твою глупую голову.

И захлопнул дверь.

Майкл потер ладонью ушибленный лоб и крикнул в закрытую дверь:

— Сами вы дураки! Безмозглые! Я умнее всех вас!

Рыжий неприязненно покосился на дверь и развалистой походкой зашагал по проходу. Он поднялся по лестнице, с необычной смелостью миновал непривычно пустынную штурманскую. У дверей ходовой рубки Майкл остановился, наскоро пригладил грязными ладонями давно нечесаные вихры и решительно нажал ручку двери.

— Капитан! — крикнул он с порога. — У нас… преступление! Страшное преступление! Если сообщить о нем в газету, можно получить кучу денег. А преступника упрячут за решетку. Крепко упрячут!..

Майкл говорил, захлебываясь от волнения и бурно жестикулируя. Время от времени он потирал тыльной стороной руки белое пятно на лбу и возбуждался еще больше.

— Спокойно, старина! — остановил его Ричард О’Доновен. — Что за преступление? Какое мне дело до газет? Я ничего не понимаю.

Майкл начал снова. Глядя в неподвижное лицо капитана, он путался все больше, частил, заглатывал слова.

— Слушать тебя бесполезно, — поднялся Ричард О’Доновен, — пока ты не успокоишься…

— Капитан! Я — Майкл-Попугай, Майкл-Дурачина, Майкл-Дубовая Голова. Но выслушайте меня…

— Нельзя так трусить, Майкл, — мягко упрекнул его капитан. — Ты мужчина. Моряк!

Ричард О’Доновен подошел к вделанному в стену шкафчику, достал из него бутылку рому и налил полстакана.

— Выпей. Для храбрости. — Он заметил замешательство матроса и властно повторил: — Пей. Пока ты не успокоишься, я не стану тебя слушать.

Майкл взял протянутый ему стакан, оглянулся с таким видом, будто хотел сказать кому-то: «Вы же видели? Я отказывался!» Потом понюхал ром и, прикрыв глаза, выпил его одним длинным глотком.

— Рассказывай. — Ричард О’Доновен взял стакан и опустился в кресло. — Смелее.

Крепкий ром обжег рот голодного Майкла, огоньком полыхнул по усталому продрогшему телу.

— Маловато? — понимающе спросил Ричард О’Доновен.

И, не дожидаясь ответа, налил еще полстакана.

На этот раз Майкл выпил без уговоров. Вытер губы рукавом и принялся рассказывать.

Ром ударил в голову сразу, сильно. Желая убедить капитана, Майкл горячился все больше. Укоризненный взгляд Ричарда О’Доновена и особенно короткие реплики — «не кричи», «я не глухой», «не маши руками» — сбивали его. Майкл старался говорить тише, следил за руками, а речь его становилась все более путаной, бессвязной.

Капитан налил еще полстакана и поставил бутылку в шкафчик.

— Больше не дам, — твердо сказал он. — Все!

На этот раз золотистый жгучий напиток странно подействовал на Майкла. Рыжий не только успокоился, но даже почувствовал себя героем. От его робости и неуверенности не осталось и следа. Майкл больше не запинался. Он разглагольствовал, размахивая тяжелыми веснушчатыми руками. Ему казалось, что капитан слушает его с восхищением. Завтра вся команда в восторге скажет: «Вот так Майкл-Попугай! Вот так Дурачина!»

Ричард О’Доновен по-прежнему сидел со стаканом в руке и внимательно вслушивался в бессвязную болтовню рыжего. Потом он поставил стакан на место, подошел к микрофону и все тем же ровным голосом позвал.

— Боцман! Ко мне!

— Да, да! Боцмана мне дайте! — ораторствовал рыжий, все больше хмелея от выпитого рома и тепла. — Я ему… все скажу. В лицо скажу. Ты преступник, Тони Мерч! За правду, Майкл…

Он рванул на себе куртку и надрывно закашлялся.

Грузный боцман вошел в рубку неслышной кошачьей походкой. Не глядя на обличающего его рыжего, он подошел к капитану.

— Да, сэр?

Майкл широко расставил ноги. Скрестив руки на груди, он шевелил бровями, силясь изобразить гнев и презрение к боцману. И вдруг лицо его недоуменно вытянулось, руки повисли.

— Тони! — сказал капитан, — Майкл очень переволновался, устал. Немного выпил. Устрой его отдохнуть. Но так, чтобы он своей болтовней не будоражил других матросов.

— Кто пьян? — опомнился Майкл. И привычно забормотал, почти не сознавая того, что говорит: — Я не пьян, я не пил…

— Допустим, что ты не пил, Майкл, — мягко заметил капитан. — Но… надо отдохнуть. Ты слишком переволновался за эти дни. Ступай.

Боцман действовал менее дипломатично.

— Видишь дверь? — Он повернул Майкла и подтолкнул его вперед. — Не задерживайся. Матросу в рубке делать нечего.

— Молчи! — Майкл все еще не мог опомниться. — Молчи, преступник!

Он выпрямился, готовый обличать и громить. Но тут его словно надломили в пояснице. Короткий резкий удар боцмана пришелся точно в солнечное сплетение.

Майкл хватал ртом воздух и никак не мог вздохнуть. А Тони Мерч ловко завернул руку матроса и вывел его из рубки.

Рыжий почти не сопротивлялся. Он шел быстро, направляемый сзади сильной рукой боцмана, и никак не мог перевести дыхание.



В проходе они встретили рослого матроса с красиво посаженной на широких плечах белокурой головой. Он посторонился, пропуская боцмана и Майкла.

— Нашел время, — укоризненно бросил матрос.

— Я не пьян, Олаф! — крикнул Майкл. — Я не пил. Меня капитан угостил.

— Шагай, шагай! — подтолкнул его боцман. — Собутыльник капитана.

— Двадцать восемь лет плаваю, — сказал Тони Мерч, обращаясь к Олафу Ларсену. — Повидал пьяниц. И ни разу не слышал, чтобы такой вот признался, что он выпил.

— Капитан меня напоил! — закричал в отчаянии Майкл, — Капитан!

Это была последняя вспышка. В затуманенном алкоголем мозгу невероятно четко пронеслось: «Не верят тебе, Майкл-Попугай, Майкл-Дурачипа, Майкл-Дубовая Голова! И не поверят». Рыжий сразу обмяк и зашагал дальше, больше не пытаясь ни вырваться, ни объяснить то, что так потрясло его и придало смелости обратиться к самому капитану…

10

В недолгой жизни Алеши не было еще столь сильных впечатлений и переживаний за такой короткий срок. Гордое ощущение бесстрашия, охватившее его на захлестываемой волнами шлюпке, поднялось до продела после бурной встречи на пароходе, крепких объятий матросов. Алеша рвался к подвигу. Он готов был работать до кровавых мозолей, броситься в ледяную воду, лишь бы спасти доверившихся им людей, встретивших его с такой искренней радостью. В том, что «Гертруда» будет спасена, у Алеши никаких сомнений не было.

Но дальше все пошло совсем не так, как следовало бы.

Сидя с Иваном Акимовичем в углу рубки, Алеша жадно ловил обрывки непонятной беседы. Он не понимал ни капитана, ни Петра Андреевича. Как можно терять время на переговоры, когда за дверями рубки ждут матросы? Потолковать бы с ними. Найдут они ход в трюм. А не найдут, так возьмут инструмент и прорежут водонепроницаемую переборку, разделяющую второй трюм и угольный бункер. Все равно пароход записан в покойники. Чего с ним церемониться?

Возмущение Алеши нарастало с каждой минутой. Стоило пробиваться в шлюпке по штормовому морю, чтобы теперь сидеть в углу? За все время беседы ни капитан, ни Петр Андреевич ни разу не обратились к ним, даже не взглянули в их сторону. Скорее всего и взяли-то его, Алешу, на шлюпку… надо же было кому-то грести! А теперь сиди, загорай!

— Разговорились! — вырвалось у Алеши. — Как у тещи…

На плечо его мягко легла ладонь Ивана Акимовича.

— Начальство ищет решения, наше дело помалкивать. Тут такой закон. — И не давая возразить себе, он показал глазами на Джима Олстона. — Погляди, как старпом возле капитана… на коготках пляшет.

Алеша затих, исподлобья посматривая черными горящими глазами на беседующих.

Так и сидел он, пока Петр Андреевич не обернулся к ним. Алеша вскочил на ноги, не дожидаясь зова. Мигом вылетели обидные мысли, и он первым выбежал из опостылевшей рубки.

Осматривая пароход, Алеша увлекся. Бесстрашно скользил он по качающейся палубе; цепко хватаясь за леер, временами сжимался в комок под резкими порывами ветра, наваливался грудью на туго патянутый упругий линь. А океан мохнатым зверем бросался на завалившийся пароход, силился подмять его под себя, вызывая у Алеши дерзкое желание пересилить бушующую стихию. Даже досадно стало, что осмотр закончился так скоро и пришлось вернуться в надстройку. Снова появилось неприятное ощущение, что он не нужен здесь, лишний. Опять придется держаться в стороне и ловить немногое, что дойдет до его слуха из негромкого перевода Морозова. И тут вторая встреча с матросами «Гертруды» ошеломила Алешу, разбила хорошее волнение, державшее его в состоянии трепетного ожидания, готовности к подвигу. Люди, восторженно встретившие таманцев, стали неузнаваемы. Стремление поскорее покинуть пароход и укрыться на чужом судне никак не вязалось с представлениями Алеши о душе моряка. Поведение экипажа «Гертруды» оставило у него скверный осадок, будто его коварно обманули люди, которым он верил безгранично, задолго до того, как встретился с ними.

Алеша держался в стороне от спорящих с безразличным, даже несколько надменным лицом. Обидное ощущение, что он здесь ненужный, лишний, крепло все больше. Нарастало желание наперекор упорствующим матросам «Гертруды» проникнуть в трюм, доказать, что рыбаки правы. Не может быть, чтобы туда не было хода. Надо самим искать его. Петру Андреевичу сделать это неудобно. Начальник! А что, если он, Алеша, рискнет, поищет, как пробраться в трюм. С него спрос невелик. На худой конец скажут: молодой матрос, порядков не знает.

Алеша отодвинулся в сторону от спорящих. Еще немного. Никто не заметил этого. Знакомая широкая лестница вела наверх — в штурманскую и радиорубку. Куда ведет узкая, вниз? Стараясь ступать потише, Алеша спустился по ней в длинный проход с двумя рядами дверей.

Алеша прошел половину прохода и крикнул:

— Э-эй!

Никто не ответил ему.

Он зашел в ближайшую каюту. Увидел смятые постели. На одной из них не было тюфяка. К наклонной стене прижался раскрытый чемодан. Возле него на полу валялись носильные вещи и обычные в матросском обиходе мелочи. Ничего интересного!

Алеша вышел в проход и направился дальше, заглядывая по пути в каюты. Первое впечатление, будто люди в панике бежали отсюда, усиливалось с каждым шагом.

Проход раздвоился. Алеша остановился. Куда идти? Настороженный слух его уловил глухой стук и несколько позднее голос. Кто-то звал на помощь. Алеша направился на голос. Остановился у последней двери, увидел на засове висячий замок.

Запертый Майкл услышал шаги в проходе и закричал.

— Я не пьян! Клянусь могилой матери, не пьян! Тони Мерч запер меня. Выпустите, и я докажу, что Тони заслужил веревку на шею.

Алеша не понимал, что кричит человек за дверью. Но он знал, что запирать каюты запрещено, тем более в шторм, да еще на обреченном пароходе. Человека заперли в пустынном проходе, в кладовой. Случайно или умышленно это сделали — значения не имело. Человека следовало освободить.

Алеша зашел в ближайшую каюту. Снял с иллюминатора стальной прут со шторкой. Бросил шторку на койку и вернулся к запертой двери. Заложив прут в дужку замка, он нажал на него. Дужка с протяжным скрипучим звуком вышла из замка. В открытую дверь крепко пахнуло особым запахом боцманской кладовки: краской, веревками, смолой.

Майкл выскочил из кладовки. Растрепанный, взлохмаченный, с застрявшей в рыжей шевелюре пеньковой трухой, он походил на легендарного трюмного духа.

Не успел Алеша присмотреться к Майклу, как тот заговорил, горячо, заглатывая от волнения слова. Несколько раз он даже ударил себя в грудь большим костистым кулаком.

— Постой, друг… Камрад, — поправился Алеша. — Что ты мне доказываешь? Все равно я не понимаю. Их бип нихт шпрее инглиш. Ферштеен? — Для большей убедительности он даже руками развел. — Проводи-ка меня лучше во второй трюм. Цвай трюм! Понимаешь?

После того как Алеша несколько раз повторил слова «цвай трюм», Майкл понимающе закивал головой и скрылся в кладовке.

Вышел он оттуда с небольшим ломом, электрофонариком и куском нетолстого каната. На прощание рыжий плюнул на дверь кладовки, обругал Тони Мерча и показал Алеше рукой: «пойдем». Они вышли на палубу. Выждав, когда пароход выровнялся, броском пробежали к тамбуру, прикрывающему лазовый люк. Не теряя времени Майкл принялся скалывать ломом лед в тамбуре.

Алеша опасливо оглянулся. Они стояли на открытой палубе. Их могли заметить каждую минуту. Ему и в голову не пришло, что из окон высокой ходовой рубки на тускло освещенной палубе могли увидеть людей, но нельзя было разглядеть лица, а тем более небольшой ломик.

Майкл долбил лед короткими частыми ударами, пока не добрался до кольца крышки люка. Потянул за пего. Кольцо не поддалось. Несколько легких ударов, и примерзшая крышка отбита. Майкл продел в кольцо захваченный из кладовки кусок каната. Одни конец его он дал Алеше, второй перекинул через плечо. Вдвоем они пригнулись и резко, рывком выпрямились. Крышка поднялась. Из тамбура пахнуло спертым воздухом трюма.

Майкл переложил фонарик из кармана за пазуху — так было спокойнее, не потеряешь — и первым скрылся в темном люке.

Алеша коротко осмотрелся — палуба по-прежнему оставалась пустынной — и скользнул за Майклом в тамбур.

В узкой шахте Алешу окутал непроглядный мрак. Лишь над головой в четырехугольнике люка виднелось несколько ярких звезд. Порой из-под ног доносились странные искаженные эхом звуки — то грохот обвала, то всплеск воды, то устрашающе громкий скрип, будто пароход расползался по швам. Хотелось окликнуть не видного где-то в глубине Майкла, но сдерживало самолюбие — еще подумает, что русский струсил. И Алеша, стиснув зубы, нащупывал в темноте металлические ступеньки трапа.

…Неожиданно нога уперлась в твердую площадку. Наконец-то! Все еще держась за поручни, Алеша потоптался на мосте, словно желая убедиться в том, что трап действительно кончился, потом обвел рукой вокруг себя. Ладонь нащупала влажную обшивку борта.

— Э-эй! — негромко позвал Алеша. — Кто там?

Почти рядом вспыхнул тонкий луч, осветил внизу беспорядочно сгрудившиеся бревна, сломанные стойки грузовых кроплений, скользнул по ним вдаль и уперся в плотно сложенные у противоположного борта крупные ящики. Такие же ящики, прочно увязанные канатами, высились штабелями и по обеим сторонам выхода из шахты.

Алеша хотел подойти к Майклу, но фонарик скрылся за ящиками. Темнота сковала Алешу. Трюм сразу стал громадным и наполненным непонятными тревожными звуками — потрескиванием, звоном, скрипом. Волна обрушилась на палубу, и в трюме загудело, всплески и шипение воды слышались со всех сторон. Что делать? Надо бы выяснить, в каком состоянии находится груз. Отойти от трапа? А найдет ли он обратный путь к шахте? В такой тьме можно заблудиться в двух шагах от трапа. Одиночество давило на Алешу все сильнее, привязывало к выходу из шахты. Ощущение времени было потеряно. Казалось, что он стоит так, придерживаясь за металлическую ступеньку, бесконечно долго. Внезапно и остро нахлынуло вдруг беспокойство за исчезнувшего Майкла. Алеша ужо решил было рискнуть пойти поискать товарища, когда пароход сильно качнуло. Совсем рядом послышался грозный скрип канатов и треск ящиков. Казалось, вот-вот — и они поползут, раздавят прижавшегося спиной к трапу одинокого человека. Пришли на память слова Петра Андреевича: «Что мы там сделаем? В темноте!» Правильно сказал помполит! Ни черта в одиночку в незнакомом темпом трюме не сделаешь. Даже груза не осмотришь. Надо выбраться поскорее отсюда и доложить Петру Андреевичу, что доступ в трюм открыт.

И словно подтверждая правильность принятого Алешей решения, совсем рядом что-то рухнуло с оглушительным грохотом и треском. Громовые раскаты заполнили трюм, сделали его тесным. И сразу беспокойство Алеши за Майкла перешло в страх. Где рыжий? Что с ним?

— Эге-ей! — крикнул Алеша.

— Э-эй! — откликнулся Майкл совсем близко.

— Давай сюда-а!

Луч фонарика, приплясывая на ящиках и бревнах, приблизился, осветил трап, вход в шахту. Сразу стало спокойнее.

В темноте почти торжественно прозвучал голос Майкла.

Что он сказал, Алеша не понял, но догадался: надо похвалить смелого проводника.

— Молодец! — Он дружески похлопал Майкла по плечу. — Пошли к начальству.

11

Петр Андреевич не дошел до радиорубки. Поднимаясь по лестнице, он услышал возбужденные голоса, а затем увидел Морозова и Ивана Акимовича, окруженных матросами.

От напускной сдержанности Морозова не оставалось и следа. Он горячо доказывал что-то матросам. Его перебивали, не желали слушать.

Петр Андреевич остановился в стороне. Вслушался в чужую речь… и ничего не понял. Лишь два знакомых слова коротко задержали его внимание: «селвидж мони». Слова эти привлекали своей неуместностью. О каком вознаграждении можно говорить сейчас? Кого вознаграждать? За что?

Морозов заметил Петра Андреевича и обратился к нему, весь красный от негодования.

— Договорились! — Голос его дрожал. — Что им ни толкуй, они твердят свое: напрасно стараетесь заставить нас работать, участь парохода решена.

— Кто решил участь парохода? — холодно спросил Петр Андреевич.

— Море и возраст «Гертруды», — ответил Беллерсхайм. — В Англии, Германии, Норвегии, не говоря уже о Соединенных Штатах, такая ржавая лоханка давно пошла бы на слом. Только наша компания ухитряется выжимать из нее какой-то доход.

— Я не правомочен обсуждать здесь порядки в чужих странах, — сдержанно возразил Петр Андреевич. — Я знаю лишь одно: оставить аварийное судно можно только после того, как сделано все для его спасения.

— Мы сделали все, — отрезал Беллерсхайм.

И оглянулся на товарищей, шумно поддержавших его.

— Я плаваю с Ричардом О’Доновеном семнадцать лет. И знаю старика! — Выступил вперед Тони Мерч. — Три года назад мы попали в ураган у Фолклендских островов. Буря заклинила руль. В носовом трюме открылась течь. Двое суток несло нас к берегам Патагонии. Капитан и не помышлял бросить судно, хотя мы и встречались с пароходами и нам предлагали помощь. Но если Ричард О’Доновен сказал плохо — значит, надежды никакой.

Едва Тони Мерч закончил, как его шумно поддержали матросы. В общем гомоне Петр Андреевич снова уловил знакомые слова — «селвидж мони». К чему бы они? Какое тут, к черту, вознаграждение? Не обращая внимания на незатихающий шум, он спросил у Морозова.

— Что они кричат о селвидж мони?

— Чушь собачью! — голос Морозова сорвался от гнева. — Говорят: «Вы рискуете головами, рассчитывая получить за спасение «Гертруды» хороший куш. Вы лезете к черту в котел за большие деньги. А мы не желаем подыхать ради ваших карманов». Вот что они говорят.

— Карманов?

Петр Андреевич почувствовал, как у него перехватило дыхание от гнева. Хотелось прикрикнуть на тех, кто посмели заподозрить его и товарищей в высшем проявлении подлости. И кто заподозрил? Свой брат. Матросы!

Пока Морозов спорил с Беллерсхаймом, забыв о том, что он переводчик, забыв о стоящем рядом начальнике, рассудок Петра Андреевича справился с бушующими чувствами. Очень вовремя вспомнилась любимая поговорка Степана Дмитриевича: «Горячность — плохая помощница в делах». Чтобы ни случилось, а хорошо, что болезнь экипажа «Гертруды» прорвалась наружу. Не время сейчас выяснять, чей подлый язык первым произнес гнусность и почему ей поверили матросы. Сердечное расположение к пим ушло. Осталось лишь властное чувство долга. Наконец-то найден ответ на вопрос, не дававший покоя. Стойкость матросов «Гертруды» объяснялась не трусостью, не паникой, а убеждением в своей правоте. Это было опасно. Трусость можно преодолеть силой воли, личной смелостью, панику обуздать резкими мерами. Сломить убеждение неизмеримо труднее. Экипаж «Гертруды» уверен в стремлении советских рыбаков использовать удачный случай — сорвать куш с беспомощного парохода. Как и чем можно разбить эту оскорбительную уверенность? Ведь они-то охотно воспользовались бы такой возможностью. И никто бы их за это не осудил. Вознаграждение за спасение погибающего судна узаконено международным морским правом. Причем сумма вознаграждения определяется по соглашению, проще говоря — сколько удастся сорвать…

Перебил мысли Петра Андреевича сочный низкий голос.

— Старший моторист Олаф Ларсен!

С первого взгляда на обветренное открытое лицо норвежца Петр Андреевич понял: такой человек должен пользоваться доверием товарищей. Следовало во что бы то ни стало привлечь его на свою сторону.

— Я рад, Ларсен, что могу говорить с вами без переводчика. — Петр Андреевич взволнованно потер подбородок. — Сейчас меня и моих товарищей оскорбили так… Если б это случилось в других условиях, мы повернулись бы и ушли. Но здесь море, шторм…

— Да? — бесстрастно произнес Олаф Ларсен, не выражая тоном ни согласия с собеседником, ни сомнений в услышанном.

— О каком вознаграждении болтает этот человек? — Петр Андреевич показал головой на Беллерсхайма.

— Это опытный матрос и прекрасный товарищ, — сдержанно возразил Олаф Ларсен.

— Как может он болтать о вознаграждении? — В голосе Петра Андреевича прорвалось раздражение. — Вы-то, Ларсен, должны меня понять! Когда ваши родители и соседи укрывали, кормили и лечили советских солдат, разве они думали об оплате? Отрывая кусок хлеба от себя и своих детей, они подсчитывали, сколько за это получат? Рискуя имуществом, а может быть, и головой, они гнались за наживой? Вы носили раненым еду, часами сидели с ними и даже научились русскому языку ради каких-то выгод? Вам ничего не заплатили. И тем не менее я убежден в том, что вы и сейчас не только не жалеете о сделанном, но и гордитесь им. Так как же ваши товарищи посмели заподозрить пас в такой подлости?

Натиск Петра Андреевича смутил Олафа Ларсена. Крохотное, укрытое в горах местечко и поныне гордилось тем, что несколько его жителей спасли и выходили обмороженных беглецов из лагеря военнопленных. В жизни самого Олафа Ларсена это было самым большим событием, и он охотно рассказывал о нем товарищам.

— Что ж вы молчите? — Петр Андреевич настойчиво смотрел на Олафа Ларсена, взглядом требовал ответа. — Вы попяли меня?

— Понял.



Не зная, что ответить, Олаф Ларсен перевел слова русского выжидающе посматривающим на него товарищам.

— Я готов дать честное слово моряка, что никакого вознаграждения за спасение «Гертруды» мы не получим, — твердо продолжал Петр Андреевич, не давая Ларсену и его товарищам опомниться от первого натиска. — Если этого мало, мы готовы заверить чем угодно, что деньги нас совершенно не интересуют.

Пока Ларсен переводил, Петр Андреевич внимательно наблюдал за матросами. Держались они по-прежнему упорно, перебивали Ларсена и посматривали в сторону рыбаков с откровенной неприязнью.

— Больше того, — добавил Петр Андреевич. — Я и мои товарищи напишем обязательство, что не претендуем ни на какое вознаграждение с компании «Меркурий». Сейчас же напишем. И сдадим капитану.

— Мы не отстаиваем интересы компании, — с усмешкой бросил Беллерсхайм. — Что нам ее деньги?

— А мы отстаиваем лишь одно: честь нашего флага, — четко произнес Петр Андреевич. — Если на палубу парохода поднялись советские моряки, он не может погибнуть.

Матросы несколько притихли. Дьявольская настойчивость русских, хоть и была непонятна, но вызывала невольное уважение. Рисковать головой ради флага! Морские бродяги, бездумно переходившие с судна на судно, плававшие под десятком различных флагов — от звездного американского до лоскутно-пестрого доминиканского, — легко меняя их, не принимали близко к сердцу такое отвлеченное понятие, как честь флага.

Замешательство матросов обнадежило Петра Андреевича. Но воспользоваться им не удалось. Из радиорубки выскочил рослый негр. Раздвинув плечом сгрудившихся товарищей, он крикнул Петру Андреевичу.

— Кептен «Таман«…радио!

Петра Андреевича словно встряхнули. Что сказать Степану Дмитриевичу?

Почти два часа он на чужой палубе. Домнушка отлично справилась со своим делом. А он — первый помощник капитана! — не может сломить упорства экипажа. И отступить невозможно. Некуда отступать! Не сядешь на шлюпку, не бросишь замерший пароход и людей на верную гибель?

— Вот что… — обратился Петр Андреевич к Беллерсхайму и внутренне досадуя, что надежды на Олафа Ларсена явно не оправдались. — Мне трудно было говорить с вамп, пока я считал, что вы просто струсили. Теперь я вижу — вы не трусы. Но и вы, надеюсь, тоже поняли, что и мы не из робких. Вы упрямы. Мы никогда не отступаем от принятого решения. Поэтому нам лучше не упираться лбами, а договориться.

— О чем договариваться? — спросил Беллерсхайм.

— Начнем с вознаграждения. Если оно нам полагается, то мы отказываемся от него в пользу пострадавших от шторма ваших товарищей.

— Отказываетесь? — переспросил Тони Мерч.

— Да! — Петр Андреевич посмотрел на боцмана. — Не верите?

— Верю. — Тони Мерч достал из кармана трубку. — Но откажется ли от денег ваша компания? А потом вам в порту выплатят…

— Владелец траулера не какая-то компания, а советское государство, — перебил его Морозов.

— Тем более! — воскликнул Тони Мерч. — Вы не можете говорить от имени государства. И государство не станет спрашивать у вас, как поступить ему с компанией «Меркурий»? Каждый знает, что Советы не любят нашу свободную Ирландию.

Свободную Ирландию! Вот каков ты, боцман! Нет! Дубоватый Тони Мерч оказался совсем не так прост. Как мог Петр Андреевич, недавний главный боцман крейсера, отвечать за высокие инстанции? К тому же он, как и большинство советских моряков, весьма слабо знал положение о вознаграждении за спасение судна и оказании помощи в море. В этом отношении матросы «Гертруды» были куда более осведомлены, чем первый помощник капитана траулера.

Выручил Петра Андреевича все тот же негр. Снова появился ои за спинами матросов и нетерпеливо прокричал.

— Тралкептен… радио! Бек, бек!

Петр Андреевич остановил взгляд на Олафе Ларсене, как бы ожидая его поддержки, потом на Беллерсхайме.

— Через пять минут встретимся у капитана, — сказал он. — Не можем же мы решать участь судна, не спросив мнения ка питана.

Последние слова придали мыслям Петра Андреевича повое направление. Экипаж «Гертруды» явно доверяет своему капитану. Следовательно, надо встряхнуть Ричарда О’Доновена, заставить его повлиять на матросов. Кто больше всех заинтересован в сохранении парохода, если не капитан? Придется напомнить о пенсии, чтобы оживить старика и заставить его воздействовать на экипаж силой своего авторитета.

12

Щеголеватый радист с лоснящимся косым пробором пригласил Петра Андреевича сесть, протянул ему микрофон.

Петр Андреевич тяжело опустился в кресло. Нелегко было ему собраться с мыслями, подготовиться к докладу. Он понимал, насколько сложно положение Ричарда О’Доновена. Капитан отчаялся спасти пароход и дал в эфир SOS. Сигнал, конечно, записан в вахтенном журнале. И теперь, если «Гертруда» уцелеет, окажется, что не капитан сохранил судно, а пришлые рыбаки с небольшого траулера. Ричард О’Доновен мог потерять не только право на пенсию, но и личную репутацию. Потеря для старого капитана огромная, непоправимая…

Хорошо знакомый голос с легкой хрипотцой прозвучал неожиданно и так близко… Петр Андреевич невольно оглянулся, словно ожидая увидеть рядом Степана Дмитриевича.

— Петр Андреевич! Ты, я вишу, настолько занят, что даже не докладываешь мне о ходе работ. — Степан Дмитриевич говорил с легкой усмешечкой, словно не было ни бури, ни угрозы, нависшей над «Гертрудой». — Не вздумай бодрячествовать. Докладывай без прикрас. Я же понимаю, где ты находишься. Там все не по-нашему. Возможны всякие… неожиданности. Перехожу на прием.

Петр Андреевич понимал, почему капитан говорит благодушно, почти шутливо. Чувствует-то себя Степан Дмитриевич совсем не так легко, как могло показаться по его голосу. Петр Андреевич живо представил себе, как бешеные рывки буксирного троса дергают траулер… Летят через штормовые бортики стола миски с едой; даже опытные матросы не могут стоять на ногах. А Степан Дмитриевич смотрит на неподвижный пароход. Знакомо напрягаются тугие желваки стиснутых челюстей. В нескольких десятках метров от «Тамани» находятся его люди. У них что-то не ладится. А он, капитан, бессилен вмешаться, помочь им.

Старательно подбирая слово к слову и порой невольно оглядываясь на любопытно слушающего незнакомую речь радиооператора, рассказывал Петр Андреевич о капитане, поведении экипажа парохода…

— То-то я и вижу отсюда, что у вас творится неладное, — ответил Степан Дмитриевич. — Спасательная группа на борту, а рация «Гертруды» все еще передает SOS. Пароход обледенел, а на палубе ни души. Трудно мне советовать, Петр Андреевич, — продолжал после короткой паузы Степан Дмитриевич. — У меня-то не дует, а потому давать отсюда советы легко. Но отступать нам с тобой некуда. Тяжело добраться до аварийного судна. Но уйти с него, не оказав помощи… сам понимаешь! А помощь в нашем положении возможна только одна — отстоять пароход. Внуши это людям с «Гертруды». Любой ценой! Растолкуй им, что перевозить людей, особенно пострадавших, по такой волне и болтанке не на чем, невозможно, преступление.

— Они строят плот.

— Да-а! — протянул капитан. И сразу голос его стал жестким. — В таком случае передай всем на «Гертруде»: я запрещаю снимать людей с парохода. За-пре-щаю! Вали все на меня, и тебе станет легче. Со мной не поторгуются. Слишком далек я от них. В общем, действуй, Петр Андреевич. Я достаточно знаю тебя и твоих людей, а потому полностью доверяю тебе. Любое твое решение заранее поддерживаю, как свое собственное. Я кончил. Прием.

— Спасибо, Степан Дмитриевич за доверие, — с сердцем произнес Петр Андреевич. — Скажи напоследок: есть ли у нас соседи?

— На подходе СРТ-459. Я сообщил ему о «Гертруде». Милях в шестидесяти от нас дрейфует «Скумбрия» и англичанин «Лайф». Есть поблизости два норвежских ботишка. Да что с них? Малыши!

Все это было не то, что нужно. «Скумбрия» — траулер того же типа, что и «Тамань», СРТ — средний рыболовный траулер — почти вдвое меньше.

— А где «Атлантика»? — спросил Петр Андреевич. — Танкер «Красноводск»?

— На них не рассчитывай, — ответил Степан Дмитриевич. — «Атлантика» подходит к району промысла сельди. Это севернее Исландии. Ближе всех ледокол «Силач». Но и до него сутки ходу.

Петр Андреевич попрощался с капитаном, поблагодарил радиооператора и направился в ходовую рубку.

В рубке было необычно людно. Ричард О’Доновен стоял у окна. Возле него тенью держался Джим Олстон. В стороне тихо беседовали несколько штурманов и механиков. Отдельной кучкой сбились представители экипажа: Беллерсхайм, Тони Мерч, Олаф Ларсен и два матроса, судя по засаленным черным робам, оба из машинного отделения. В другом углу рубки стояли Морозов и Иван Акимович.

Петр Андреевич посмотрел на круглые часы над штурвалом и сухо произнес.

— Два часа потеряны впустую. А когда мы прибыли сюда, нам говорили, что дорога каждая минута. — Он помолчал и внушительно сказал. — Капитан «Тамани» выразил свое крайнее недовольство моей медлительностью и потребовал решительной борьбы за сохранение судна. Больше того! Он отказался выслушать какие-либо объяснения о причинах нашего, как он выразился, возмутительного бездействия.

Петр Андреевич заметил, как изменились лица слушателей, в особенности капитана, Беллерсхайма и Тони Мерча. Итак, все споры с русскими, находившимися на борту «Гертруды», оказались бесполезны. Командует ими капитан с траулера. Ему ничего не угрожает. На его нервы не действует ни волна, ни усиливающийся крен, ни обледенение. Петр Андреевич заметил растерянность окружающих и продолжал все тем же суховато-деловым тоном.

— Капитан «Тамани» вызвал для буксировки «Гертруды» второй траулер, хотя он и убежден, что нужды в этом не будет. Он просил передать экипажу «Гертруды», что если не удастся выровнять пароход, он подумает о дальнейших мерах для его спасения.

Петр Андреевич остановился, дал своим слушателям несколько опомниться, а потом нанес удар, обдуманный еще в радиорубке.

— Мы не уйдем с парохода восемь, десять, двадцать часов. Не уйдем до тех пор, пока капитан траулера по увидит настоящую угрозу жизни экипажа. «Тамань» поддерживает «Гертруду» в наиболее благоприятном режиме по отношению к волне. Опасность, что пароход перевернется, устранена. Скоро подойдет второй траулер. Экипаж мы снимем лишь в том случае, если капитан «Тамани» признает положение парохода действительно безнадежным. До этого пройдет много времени, быть может сутки, даже больше.

— А теперь подумайте о другом, — продолжал Петр Андреевич в полной тишине. — Как будет выглядеть экипаж на берегу, когда узнают, что люди бездействовали в шторм, выжидали, пока положение станет действительно безнадежным, и мы оказались вынужденными снять бездельничавший экипаж? Какие аттестаты получат матросы? Я не говорю уже о штурманах. Не забудьте, что рация траулера давно сообщила в порт о нашей встрече, отправке спасательной команды. Из порта уже трижды запрашивали, почему нет донесений о результатах спасательных работ? Что прикажете мне доложить? Что доложит ваш капитан, когда вы придете в порт? Я сказал все. Решайте сами, что теперь делать.

Как только Петр Андреевич умолк, в рубке образовалось несколько группок, вполголоса обсуждавших сказанное русским рыбаком.

Ричард О’Доновен поднял руку, требуя общего внимания.

— Господин Левченко прав, — сказал он. — Помощь советского траулера пока устранила угрозу катастрофы. Поэтому мы обязаны сделать все возможное, чтобы сохранить пароход. Джим Олстон!

Старший помощник сделал шаг вперед и взял под козырек.

— Слушаю, сэр!

— Объявите аврал.

Петр Андреевич еле сдерживал радость. Казалось, палуба под ногами сразу стала устойчивой, прочной. Он уже мысленно прикидывал, кого оставить старшим на палубных работах, когда в рубку вошел мокрый Алеша. Не обращая внимания на невольно расступившихся перед ним людей, он подбежал к Петру Андреевичу и крикнул.

— Лазовый люк открыт! Я был в трюме. Вот с ним.

Лишь сейчас все заметили незаметно проскользнувшего в дверь и сразу укрывшегося за спинами русских рыжего Майкла.

Пока Алеша торопливо и несколько сбивчиво рассказывал о том, как он проник в трюм, Петр Андреевич посмотрел на капитана и тут же отвел глаза в сторону. Совсем недавно тот утверждал, что проникнуть в трюм нельзя, да и матросы ни за что не спустятся в «мышеловку». Путь в трюм проложил матрос с «Гертруды». Посмотрим, так ли уж упорны остальные. Впрочем, сейчас было не время для споров и упреков. Надо действовать.

И словно подтверждая правильность решения Петра Андреевича, послышался частый тревожный звон. Стремительно разносился он над пустынной палубой, по переходам и каютам, даже в машинном отделении. Аврал!

13

Петр Андреевич понимал, почему матросы не хотят спускаться в трюм. Наглухо закупоренный, темный, он действительно походил на ловушку. Страх в нем легко мог перейти в панику. Алеша и рыжий матрос подали хороший пример: первыми спустились лазовым люком вниз. Но этого мало. Надо прежде всего внушить матросам уверенность в безопасности парохода, а следовательно, и трюмных работ.

— Спроси у старшего механика, — сказал Петр Андреевич Морозову, — может ли он обеспечить работы сухим паром?

— Пар есть, — коротко ответил старший механик.

— Температура пара?

— Около трехсот градусов. — Старший механик понимающе посмотрел на Петра Андреевича. — Можно поднять до трехсот шестидесяти, а давление до пяти килограммов на квадратный сантиметр. Шланги готовы. Через пять минут они будут на палубе.

— Отлично! — подхватил Петр Андреевич.

Слушая перевод Морозова, он не сводил взгляда со старшего механика. В коротких четких ответах его, в готовности дать пар чувствовался союзник.

— Я бы лично работал не паром, а кипятком, — посоветовал старший механик.

— Пожалуй, — согласился Петр Андреевич. — Кипяток лучше. — И обратился к остальным: — Прошу за мной.

За Петром Андреевичем вышли из рубки штурманы и механики, представители экипажа.

За дверями на полукруглой площадке и ступеньках лестницы расположились в ожидании решения командования матросы.

Последним вышел из рубки старший помощник Джим Олстон и остановился в стороне, всем своим отчужденным видом показывая, что он не желает вмешиваться в происходящее на площадке.

Петр Андреевич внимательно всматривался в хмурые, обросшие лица матросов. Для трюмных работ следовало отобрать людей физически сильных, а главное, с крепкими нервами. Но как отличить в толпе мужественного от слабого духом? Впрочем, работать на зыбкой и местами обледенелой палубе с тяжелым шлангом, бьющим с огромной силой крутым кипятком, тоже далеко не просто.

— Назначьте на палубные работы старшим Беллерсхайма, — подсказал Морозов, угадавший, о чем задумался старший группы. — В трюме он станет бузить, толковать о клубе самоубийц. На палубе не разговоришься. Каждому придется действовать шлангом самостоятельно, вдалеке от остальных.

— Так и сделаем, — согласился Петр Андреевич. — Волна с ветерком живо охладит его горячую голову.

— Беллерсхайм! — Настроение начальника передалось и Морозову. В голосе его появились властные нотки. — Подберите четырех человек для работы на палубе.

— Есть, сэр! — Беллерсхайм знакомым небрежным движением вскинул руку к полям зюйдвестки и вышел вперед.

Не задумываясь называл он имя за именем. Первым отошел в сторону Тихон-Том, за ним коренастый негр-кочегар со странным именем Пьер Канада и маленький гибкий швед.

Беллерсхайм подошел к старшему помощнику, коротко переговорил с ним и вернулся к Морозову.

— Старшим палубной группы останется третий механик Жозеф Бланшар, — доложил он и повернул было к товарищам.

— А вы? — невольно вырвалось у Морозова. — Вы куда?

— Пойду в трюм, — с достоинством ответил матрос. — Ганс Беллерсхайм нужнее в трюме.

И он показал Морозову свои могучие узловатые руки.

Отделаться от Беллерсхайма не удалось. Он стоял с товарищами — огромный, прочный, уверенный в своей силе и правоте. Почему Беллерсхайм вызвался добровольно идти в трюм? Заговорило самолюбие старого моряка, или вожак не захотел отставать от товарищей? Размышлять над этим было некогда.

— Люди и шланги готовы! — доложил третий механик, коренастый смуглый крепыш с седеющими курчавыми волосами. — Разрешите приступить?

Пропуская вперед палубную группу, Петр Андреевич задумался: можно ли полагаться на впервые увиденного третьего механика? Явный южанин! Да еще из машинного отделения. Любой матрос траулера умеет бороться с обледенением.

Для него это повседневная привычная работа… Взгляд Петра Андреевича задержался на взволнованно ожидающем лице Алеши.

— Оставайся на палубе, — приказал он. — Только не лихачествуй. Голову береги. Да покажи, что для нас, рыбаков, борьба со льдом дело привычное. А если станет кто увиливать… бегом ко мне.

— Ясно! — с готовностью ответил Алеша.

И подхватив ближайший шланг, принялся проверять его.

Третий механик обвязал грудь прочным линем, пристегнул закрепленный на конце его карабин к лееру. Обвязывались и остальные матросы.

Жозеф Бланшар увидел, что Алеша собирается идти с ним, и подал ему линь. Алеша со снисходительной улыбкой качнул головой. Тогда Жозеф Бланшар без церемоний взял его за плечи и, отчитывая по-английски, сам перехватил линем грудь Алеши, закрепил прочным узлом и дал карабин в руки.

Петру Андреевичу это понравилось. Хватка у третьего механика есть. Дружба дружбой, а порядок на палубе соблюдай.

Отобранные для работы в трюме матросы стянулись к выходу из надстройки на палубу, плотно забив неширокий проход. Пока они ждали Тони Мерча, ушедшего с Беллерсхаймом за инструментами и тросами, на палубе приступили к работам. Тугие струи крутого кипятка врезались в свисающий с полубака наплыв льда. Крепкие клубки пара вскипали под шлангами и, прижимаемые ветром, мелкой рябью стлались по палубе.

Дожидаясь боцмана, матросы видели: борьба с креном началась сразу и энергично. Уже и возле борта закурчавился пар, и на ходовом мостике появились две фигуры, подтягивающие шланг.

Первыми спустились в лазовый люк Беллерсхайм с переносной люстрой и Тони Мерч с увесистым мотком троса. Одни за другим скрывались матросы в тамбуре, втаскивая за собой тросы, блоки, вымбовки.

Глухо бухнула о борт отвалившаяся от полубака глыба льда и повисла над морем на вмерзшем в нее канате. Матрос закрыл вентиль шланга и ударом топора пересек пеньковый канат.

Пока двое очищали полубак, остальные разбились попарно и направили шланги на широкий и толстый пласт льда, свисающий с капитанского мостика за борт. Порывистый ветер бил в лицо, рвал из рук шланги. Вскипающий под струен кипятка пар застилал степу надстройки. Порой приходилось работать почти вслепую.

Жозеф Бланшар взял на себя наиболее трудную часть работы. Он поднялся со своим напарником Алешей на ходовой мостик, привязался там к поручню и, борясь с ветром и широкими размахами качки, подрезал сверху широкий пласт, покрывавший добрую треть надстройки. Толстые рукавицы ско ро прогрелись от горячего шланга, стали жечь руки. Пришлось передать его Алеше. Сменяя друг друга, они не замечали, как проходило время. Все внимание их уходило на углубляющуюся прорезь между стеной ходовой рубки и льдом.

Глубоко прорезав ледяной пласт сверху, напарники спустились на палубу. По-прежнему работая поочередно, они постепенно отделяли глыбу от стены надстройки. Подрезанный с трех сторон огромный пласт льда готов был оторваться и рухнуть в море.

Высокая водяная гора обрушилась на палубу. Матросы, не выпуская из рук трепещущие шланги, ухватились за леера, навалились на них грудью. Один Жозеф Бланшар увлекся и неосмотрительно оказался в стороне от леера. Волна накрыла-его, сбила с ног, приподняла и понесла по наклонной палубе к борту. Жозеф Бланшар выпустил шланг, отчаянно извернулся, стараясь ухватиться за привязывающий его линь.

В последний момент он весь выгнулся и ударом обеих ног о фальшборт отбросил себя назад.

Брошенный шланг, извиваясь подобно гигантской змее, бил крепкой струей кипятка по стене надстройки. И вдруг, повинуясь каким-то причудам бушующей в нем энергии, он резко повернулся и, извиваясь, пополз на оглушенного Жозефа Бланшара.



Прижавшийся к лееру Алеша заметил опасность и подоспел вовремя. Ударом ноги он отбросил взбесившийся шланг в сторону от оглушенного напарника.

Жозеф Бланшар поднялся. Подхватил шланг. Перебирая рукавицами по брезентовому рукаву, подтянул к себе наконечник. Укрощенный шланг снова обрушил свою ярость на лед.

Алеша заметил неточные движения механика. Придерживаясь за леер, подобрался к нему и показал знаками, чтобы тот сходил погреться. Жозеф Бланшар отрицательно качнул головой и даже шланга не отдал. Алеша увидел, что струя бьет мимо широкой уже прорези, разделяющей стену и лед. Недолго думая, он силой отобрал шланг из ослабевших рук механика и крикнул.

— Ступай, погрейся. А то вылетишь за борт…

А сам, широко расставив ноги, прочно привалился спиной к степе и направил струю в прорезь.

— Петр Андреевич! — позвал Морозов.

Петр Андреевич оглянулся. У тамбура ожидали очереди последние три матроса. Один из них тянул линию переносного телефона. Теперь можно было оставить палубу.

14

За свою долгую и нелегкую морскую службу Петр Андреевич прошел серьезную школу, научился сдерживать свои чувства, не давать им волю на глазах у подчиненных. Но сегодня в трюме чужого парохода его все сильнее охватывало опасение, что матросы заметят, как он борется с растущим в нем беспокойством. Для тревоги были серьезные основания. Каждый удар волны в гулком трюме звучал как предвестник близкой катастрофы. Слышалось, как приближается она с нарастающим рокочущим звуком, коротко замирает и с громким шипением обрушивается на пароход. После первого протяжного грохота долго еще звучали в трюме отголоски могучего удара. А когда они замирали, сперва робко, потом все сильнее слышались всплески и журчание воды за бортом, над головой, у шпигатов и под ногами, в балластных цистернах, расположенных между первым и вторым днищами парохода. Порой казалось, что вода уже прорвалась в трюм и сейчас хлынет могучим потоком, разбрасывая по пути людей, ящики, бревна.

Матросы не успели подумать об опасности. У выхода из шахты их встречали боцман и Беллерсхайм и сразу направляли на рабочие места. Несколько человек принялись чинить изломанные грузовые отсеки. Остальные, умело действуя вымбовками — недлинными, но прочными шестами, разбирали свалившиеся в центр трюма бревна и ящики.

Иван Акимович критически посматривал на работающих. Потом он не выдержал. Подошел к Тони Мерчу. Попробовал объяснить, что такая перегрузка займет слишком много времени. Поднять на блоке тяжелый ящик и уложить его на место — большой труд. А сколько придется переместить их, чтобы уменьшить крен?

Тони Мерч не дослушал его и недовольно отмахнулся.

— Ты пойми меня, моржовая голова! — горячился Иван Акимович. — Таким-то макаром, вручную, мы все эти тонны перекидаем не раньше, чем к морковкину заговенью.

Тони Мерч стоял с деревянным лицом, словно не слышал ничего.

— Штурман! — окликнул Иван Акимович Морозова, — Растолкуй хоть ты лупоглазому…

Но Тони Мерч, не слушая никого, направился к работающим.

— Два боцмана в одном трюме… — усмехнулся Морозов. — Это похуже, чем два кота в мешке.

Петр Андреевич не ответил на шутку штурмана. Странно чувствовал он себя в недрах чужого парохода. Трюм делился на отсеки из толстых досок, укрепленных на опорах — четырехгранных дубовых брусах. Между отсеками, по центру, оставалось свободное пространство. Как объяснил капитан, здесь стояли выгруженные в Исландии автокраны. Перегородки правого отсека не выдержали натиска бури, обрушились. Сброшенные качкой ящики и бревна завалили пустой центр трюма, отчего загрузка правого борта резко уменьшилась, и пароход накренился налево. Дальше качка усугубила положение, смещая все больше груза на левую сторону.

Пока Петр Андреевич присматривался, размышляя, как бы получше организовать перегрузку, Иван Акимович перехватил вышедших из шахты двух матросов и принялся горячо втолковывать им что-то, действуя, впрочем, больше руками, чем словами.

Морозов изнывал от сознания, что стоит безучастным свидетелем, когда дорога каждая пара рук. Он понимал, что вмешиваться в распоряжения Тони Мерча или даже советовать ему не следовало. Опытный боцман знает, как перегружать трюм лучше, чем молодой штурман. Но и оставаться сочувствующим наблюдателем было невозможно. Он сбросил куртку и присоединился к Ивану Акимовичу.

Петр Андреевич проводил его взглядом, но ничего не сказал. Ему и самому хотелось присоединиться к работающим Конечно, его положение куда сложнее, чем у Ивана Акимовича или даже у Морозова. Не уронит ли он достоинство начальника спасательной команды, ворочая с матросами ящики? Ведь ни один из штурманов «Гертруды» не пошел в трюм. Но сколько же можно так сидеть в стороне? Перегрузка будет продолжаться не час и не два. Да за это время матросы к нему всякое уважение потеряют. «Я начальствую в советской спасательной команде, — решил Петр Андреевич. — Для меня их отношения с матросами не обязательны. Пускай думают и говорят что хотят». И он направился за Морозовым.

Иван Акимович искренне обрадовался неожиданному подкреплению. Много ли сделаешь с людьми, не понимая их, хотя бы они и хотели всей душой помочь тебе? А тут такая помощь — две пары рук, да еще и переводчик!..

Пока внизу разбирали завал, Иван Акимович со своими людьми соорудил грубое подобие подвесной дороги. От борта к борту протянули стальной трос. С приподнятого правого борта закрепили его за рым[6], а на притоплеппом левом борту подняли повыше. Подвешенный на блоке к наклонному тросу ящик, увлекаемый собственной тяжестью, скользил с перегруженного левого борта на правый. Там его подхватывали матросы и надежно крепили в штабеле. Труднее всего оказалось придерживать скользящий на блоке ящик оттяжками из пенькового троса. Но и с этим справились умелые руки матросов. Обмотали они оттяжки вокруг стоечного бруса и теперь без особого напряжения сдерживали любой рывок качки.

Иван Акимович оставил самодельную подвесную дорогу Петру Андреевичу, а сам взял Морозова, набрал новых людей и принялся сооружать вторую, такую же.

На этот раз Тони Мерч не стал спорить. Правота русского была слишком наглядна.

Ящик за ящиком, тяжко покачиваясь и поскрипывая канатами, переправлялись через пустое пространство к правому борту. Слышались лишь знакомые возгласы.

— Вира, помалу!

— Потравливай!

— Давай, давай!

Значительно труднее пришлось матросам, разбиравшим завал между грузовыми отсеками. Бревна после каждого удара волны перемещались. Приходилось работать осторожно, по сматривал по сторонам.

Матросы трудились по-авральному, не щадя ни рук, ни сил. Пора было дать им передохнуть.

Близящийся перерыв беспокоил Петра Андреевича. Что почувствуют матросы, когда оторвутся от работы, поглощающей все их внимание? Как подействуют на них удары волн, раскатистый грохот в трюме, плеск воды за бортом, под ногами и даже над головой?

Команду на отдых подал Тони Мерч и сам первым опустился на подвернувшийся ящик.

Обычно матросы устраиваются на перекур там, где их застает команда. Но на этот раз в огромном гулком трюме, где привольно гуляло эхо, удесятеряя шум шторма, скрип шпангоута и многие непонятные, а потому тревожащие звуки, люди, сами того не замечая, сбились в кучу. Один боцман лежал в стороне на большом ящике, широко раскинув руки. И ноги.

Минута за минутой тянулись почти в полном молчании. Кое у кого на лицах появилось знакомое выражение настороженного ожидания.

Петр Андреевич напряженно искал, чем бы отвлечь матросов от ненужных размышлений. Попробовал он пошутить. Морозов перевел. Один Ларсен слегка улыбнулся. Остальные не шелохнулись. И не удивительно. Что за шутка… в переводе? Молчание становилось все более тягостным. Люди курили с каким-то ожесточением, посматривая друг на друга так, будто ожидали услышать нечто тревожное. Петр Андреевич напряженно обдумывал, как-бы поднять настроение матросов. Анекдот, смешной случай из пережитого… Все не годилось. В переводе теряются интонации рассказчика, а вместе с ними и соль занятной истории, живинка. А не хватить ли задорную частушку? Пускай послушают, увидят, что русский моряк нигде не робеет. И вдруг Петр Андреевич оживился.

— Запевай «Катюшу»! — Ударил он по плечу Морозова. — Давай! Фронтовая подружка и тут не подведет.

Морозов понимающе кивнул и запел звонким мальчишеским голосом:

Расцветали яблони и груши,
Поплыли туманы над рекой…

Петр Андреевич подхватил с Иваном Акимовичем:

Выходила на берег Катюша,
На высокий берег, на крутой…

В пение ворвался могучий густой бас. Кто это? Петр Андреевич, не оборачиваясь, покосился в сторону баса. Голос его сорвался от изумления. Беллерсхайм! Здорово!

А Беллерсхайм потянул за собой остальных. Пели Ларсен и Тони Мерч, ирландцы и негры, и матрос с изжелта-смуглой кожей, национальности которого на взгляд не определишь — португалец, испанец, а быть может, и итальянец?

Песня звучала все громче. Могучее трюмное эхо из врага превратилось в друга. Оно удесятерило силу человеческих голосов, теснило рвущиеся извне звуки бури, и потрескивание шпангоута, и плеск воды. В песне смешались русские, английские, португальские слова. Но все понимали, что Катюша любит хорошего парня, ждет его, сбережет ему свою чистую девичью любовь, а главное, ничего страшного с парнем, находящимся вдалеке от деревушки, не случится…

Песня захватила всех, отвлекла от сумрачного трюма, от темных углов, куда не добирался желтоватый свет подвесной люстры. На людей нахлынули чувства, далекие от невеселой действительности. Да и сам Петр Андреевич глядел на окружающие его обросшие усталые лица по-иному. Не слишком ли он осторожничал с этими людьми. Конечно, трудно было понять их. Вон Беллерсхайм, от которого он так хотел избавиться, обхватил узловатыми ручищами колени и, пригибая упрямую лобастую голову, давит голоса соседей своим могучим басом.

И когда песня кончилась, Петр Андреевич почувствовал, как потеплели его отношения с чужими матросами. Хотелось закрепить растущее, доброе, хотя и бессловесное взаимопонимание. Попробовать разве «Песню о Родине»? А не сочтут ли это за агитацию на чужом пароходе? Народ-то здесь разный. Как Тони Мерч преподнес ему «Свободную Ирландию»! Пока Петр Андреевич перебирал в памяти знакомые песни, выручил его Олаф Ларсен: запел хорошо известную всему миру мелодию. Рыбаки, а за ними и матросы «Гертруды» охотно подхватили:

…Если б знали вы, как мне дороги
Подмосковные вечера…

Песня росла, ширилась, смешивая незнакомые слова в единый, понятный всему человечеству язык. Она увлекала людей все больше. Хотелось жить, пользоваться прелестью летних вечеров — под Москвой, в Дублине, Галифаксе и Лиссабоне. Каждый пел о своих вечерах, видел близкую сердцу картину: приземистые строения ирландских поселков, остроконечные крыши солнечного Шлезвига, затянутый туманною дымкою берег Уэлса. И лица вставали перед поющими очень разные: девичьи, свежие; и старушечьи, сморщенные; и пухлые ребячьи — но все одинаково близкие, вызывающие острое желание повидать их…

— Отдохнули? — поднялся Петр Андреевич.

— Пошел все по местам! — бухнул басом Беллерсхайм, натягивая рукавицы с таким видом, будто готовился к драке.

Матросам не пришлось объяснять, куда идти и что делать Рабочие места у них уже определились. Появилось и ощущение товарищеского плеча.

Петр Андреевич связался по телефону с ходовой рубкой в объявил работающим, что крен уменьшился на два градуса. Это было немного. Но все же опасность убывала.

В трюме появились новые люди. На некоторых из них виднелись перевязки.

Новички обступили Ивана Акимовича, старались объясниться с ним знаками.

— Добро, добро! Сейчас пристрою вас к делу. — Иван Акимович довольно подмигнул товарищам. — Домнушкины крестники.

15

Петр Андреевич первым заметил пробирающегося по грузовому отсеку Джима Олстона. Что принес в трюм безликий старший помощник, не смеющий в присутствии капитана и рта раскрыть? Почему он не позвонил по телефону, а пришел сам? Во всем этом было что-то тревожное. Джим Олстон быстро спустился к нему и стал искать взглядом Морозова. Именно Морозова. На ожидающего зова Олафа Ларсена он почему-то избегал смотреть.

Старший помощник подождал, пока Морозов подошел к нему, и тихо произнес два слова. Морозов посмотрел в его лицо непонимающими глазами. И только после того, как Джим Олстон повторил сказанное, он, запинаясь, тихо перевел.

— Капитан… застрелился.

— Застрелился? — Петр Андреевич оглянулся, как бы проверяя, какое влияние окажет тяжкая весть на окружающих. Не увидят ли они виновника самоубийства в нем, пришлом с другого судна, в его напористости?

Работы приостановились. Матросы видели: старший помощник сообщил русским нечто важное.

Джим Олстон протянул Морозову сложенный вчетверо лист бумаги и сказал.

— Письмо капитана.

— Читай. — Петр Андреевич увидел, как матросы медленно стягиваются к ним, и, избегая смотреть на них, напомнил: — Читай тихо. Олаф Ларсен понимает по-русски.

«Дорогая Эдит, Ральф, Гарри и Гертруда!..»

— начал Морозов.

— Эдит — жена его, — вставил Джим Олстон. — Ральф и Гарри — сыновья. Гертруда — дочь. Капитан назвал ее так в честь…

— Понимаю, — кивнул Петр Андреевич.

«…Трудно уходить из жизни, сознавая, что это единственная возможность избавиться от суда, позора, гражданской смерти, — продолжал читать Морозов. — Но иного выхода у меня нет.

За четверть века службы я достиг большого доверия компании, уважения товарищей и экипажа. Это-то и обернулось против меня с такой силой, что никто и ничто не может спасти меня. Перед выходом в рейс меня пригласил шеф и с глазу на глаз предупредил, что на «Гертруде», возможно, произойдет серьезная авария. Возможно, судно потеряет ход, а вместе с ним и управление. В высоких широтах, на огромном удалении от доков, авария может привести к гибели судна. Стоит ли рисковать людьми, отстаивая пароход, второй год почти не дающий дохода? Все равно его придется скоро сдать на слом. Шеф ничего не сказал о страховой премии. Нужно ли было напоминать мне, старому капитану, о столь простой истине? Зато он очень кстати вспомнил о моей пенсии. Заглянул в контракт и прочитал пункт о том, что компания дает мне пенсию за полных двадцать пять лет беспорочной службы. Следовательно (дал мне понять шеф), если меня уволят за три месяца до срока, то я потеряю право на пенсию.

«Компания не имеет сейчас свободных судов, — закончил шеф. — Но вас это не должно волновать. Для старого служащего, соблюдающего наши интересы в любых условиях и обстоятельствах, мы всегда найдем возможность дать дослужить последние месяцы».

Я прекрасно понимал, что капитан моего возраста, да еще и уволенный столь поспешно после двадцати пяти лет службы никому не нужен. Оставалось на выбор: либо не мешать предусмотренным шефом «случайностям», либо лишиться возможности довести Гарри и Гертруду до самостоятельности, оставить их недоучками.

Авария произошла, как меня и предупреждал шеф, в отдаленном от портов районе, где не было надежды на должную помощь. Па сотню миль вокруг дрейфовало лишь несколько рыбачьих судов. Всю ночь я колебался. На рассвете свежий ветер перешел в шторм. Он лишил нас мачты, резко ограничил радиосвязь. Смещение груза в трюме и обледенение поставили нас в критическое положение. Теперь уже выход оставался один: оставить пароход. Я дал в эфир SOS. На помощь пришли русские. Я сделал все возможное, чтобы оставить «Гертруду»: воздействовал в нужном направлении на веривший мне экипаж, штурманов и механиков отправил на аварийные посты и приказал им следить за угрозой пароходу (так мне было удобнее вести переговоры с рыбаками), матросу, знающему русский язык, приказал подменить раненого товарища. И все рухнуло. Русские с их немыслимым напором сумели переломить настроение экипажа. Даже штурманы оставили свои посты и собрались в рубке. Впервые в жизни я увидел на лицах подчиненных недоверие и даже услышал от них советы. Что оставалось мне делать? Я объявил аврал. Из окон рубки видно: матросы работают как бешеные. Положение парохода и сейчас еще более чем серьезно. Но я вижу: они вытянут «Гертруду» с того света. Я представил себе, как меня встретят в порту. Каждый поймет, что пароход хотели потопить ради получения страховой премии (это наиболее выгодный способ ликвидировать устаревшее судно). Представитель страхового общества, естественно, обратится в морской суд. Ответчиком буду я, капитан. «Был ли пароход в безнадежном состоянии?» — спросит истец. Суд ответит: «Нет, не был», — «Имел ли право капитан просить траулер снять экипаж, бросить судно и груз?» — спросит истец. «Нет, не имел», — ответит суд. Компания, конечно, отвергнет версию страхового общества о попытке потопить пароход и выдвинет свою. Какую? Непригодность старого капитана, растерявшегося в сложных штормовых условиях Заполярья. Они докажут свое, представив копии радиограмм, требующих от меня сохранить пароход, груз, и выйдут чистыми из грязи.

Кто же застрянет в этой грязи? Капитан. Я застряну.

Но есть во всем этом нечто даже более страшное, чем морской суд, лишение работы и необеспеченная старость, — голос собственной совести. Как я посмотрю в глаза детям, в твои глаза, Эдит? Где мои понятия о долге моряка, чести? А раз так, то ни мне, ни другим не нужна жизнь старого, обесчещенного капитана — капитана-преступника. Поздно заговорила совесть!

Простите меня. Ричард О’Доновен».

Пока Морозов читал, матросы столпились вокруг него. С растущим беспокойством заглядывали они во взволнованное лицо русского. Даже Олаф Ларсен и тот ничего не понял из отдельных, услышанных слов, настолько тихо читал Морозов.

Петр Андреевич видел, мысли матросов далеки от работы, которую только что они выполняли с таким рвением. Приказать им разойтись по своим местам? Нет. Приказом сейчас ничего не сделаешь, лишь разрушишь только что установленное и еще не окрепшее взаимопонимание. И он принял смелое решение: взял письмо у Морозова и передал его Джиму Олстону.

— Прочтите матросам, — сказал он и, заметив недоумение старшего помощника, настойчиво повторил. — Читайте, читайте. Пускай эту весть они узнают от вас. Это очень поможет вам в дальнейшем.

Матросы поняли сказанное Петром Андреевичем по выражению его лица, энергичному жесту и замешательству старшего помощника.

— Читайте, сэр! — зашумели они. — Мы хотим знать все! Что случилось наверху?





Джим Олстон, преодолевая внутреннее сопротивление, поднял руку.

Все притихли.

Старший помощник читал письмо. Его слишком четкий голос сразу приковал к себе внимание. Никто сейчас не слышал ни рева моря, ни поскрипывания шпангоута. А когда он кончил читать, матросы не шелохнулись, оглушенные чудовищной вестью.

— Сейчас не время обсуждать участь нашего капитана, — начал Джим Олстон, предупреждая ненужные, по его мнению, разговоры.

— Почему? — резко спросил Беллерсхайм. — Почему на время?

— Беллерсхайм! — Джим Олстон резко повысил голос.

— Почему мы должны молчать? — Беллерсхайм выдержал строгий взгляд старшего помощника. — Они убили капитана.

— А могли убить всех нас! — крикнул Олаф Ларсен.

— Не станем молчать! — подхватили со всех сторон матросы. — Не можем молчать!

— Криком мертвому не поможете, — попытался остановить их Джим Олстон.

— Поможем! — убежденно бросил Беллерсхайм. — Поможем и мертвому. Конечно, не криком. Мы приведем эту посудину в порт.

— Верно! Хорошо сказал! — шумно поддержали его матросы. — Вызовем на палубу страховых боссов. Они-то разберутся, кто и ради чего топили пароход.

Гнев захватил людей, подавил усталость. Их превратили в разменную монету, в фишки для какой-то гнусной финансовой игры, где на кону стояли не только деньги, но и человеческие жизни.

Джим Олстон смотрел на бушующих матросов. Первое замешательство его прошло. Растерянное выражение лица сменилось уверенным, волевым. Он поднялся на оторванную от грузового отсека доску. Осмотрел невольно притихших под его взглядом людей. Голос старшего помощника зазвучал негромко и четко, как у человека, знающего, что его обязаны слушать, не могут не слушать.

— Я принимаю на себя командование «Гертрудой» и полную ответственность за сохранность парохода.

Последние слова Джима Олстона вызвали восторженный крик матросов.

— Хорошо сказал! Молодец старший! Порадуем компанию!

Джим Олстон выждал, пока возбуждение слушателей несколько спало, и продолжал.

— Я попрошу русских, — он посмотрел в сторону Петра Андреевича, — по-прежнему придерживать «Гертруду» в нужном положении, а несколько позже вызвать более мощное судно для буксировки. Смею заверить вас, — многозначительно закончил Джим Олстон, — будет сделано все, что нужно. «Гертруда» не утонет.

— Выровняем старуху! — Беллерсхайм натянул огромные рукавицы. — Или у меня на плечах не голова, а пустая бочка от пива!

16

Никто в трюме не заметил, как там появился рыжий Майкл.

Матросы были слишком заняты, чтобы смотреть по сторонам. Они вкладывали в свой тяжелый труд не только все силы и умение, но и бушевавшую в их сердцах злость к тем, по чьей вине им пришлось перешить три страшных дня.

Майкл вышел из шахты. Не спеша осмотрелся. Заметив беседующих в стороне Джима Олстона и Олафа Ларсена, он смело направился к ним.

Первым увидел Майкла боцман. Рыжий поймал на себе его недобрый взгляд и на всякий случай обошел своего недруга.

— Эй, Попугай! — окликнул его Тони Мерч. — Сходи в носовую кладовку…

— Я уже побывал в кладовке, — дерзко перебил его Майкл. — Хватит с меня.

— Майкл! — строго одернул матроса старший помощник. — Вы слышали приказание боцмана?

— Слышал. — Лицо Майкла напряглось, покраснело, на лбу вздулись темные жилы. — Слушайте все! — Оп уловил угрожающее движение боцмана и легко вскочил на поваленный ящик. — У нас на пароходе преступление! Тони Мерча надо повесить. Немедленно!

— Экий ты торопливый! — усмехнулся Олаф Ларсен.

— Майкл! — строгий голос старшего помощника оборвал неуместные шутки.

В другое время матросы охотно потешились бы очередной выходкой Майкла-Дурачины, подзадорили б его. Но… тон Джима Олстона напомнил о смерти капитана, о положении парохода.

Один Майкл не обратил никакого внимания на окрик старшего помощника. Он поднял вверх костистые кулаки и закричал.

— Тони Мерч намотал на винт канат. Я сам видел. Своими глазами.

Матросы замерли. Свалившееся на боцмана обвинение не укладывалось в их сознании. Если б не самоубийство капитана, не его посмертное письмо, в трюме посмеялись бы над рыжим, и только. Но сейчас общее внимание было напряжено. Выкрик Майкла заставил всех невольно обернуться в сторону боцмана.

Тони Мерч, тяжело ступая, направился к Майклу. Рыжий соскочил с ящика и с неожиданной ловкостью юркнул за спины таманцев. Морозов шагнул в сторону, загородил собой Майкла. Но и это не остановило взбешенного боцмана. Он плечом оттолкнул Морозова, бросился на Майкла, но ударить не успел. Опомнившиеся матросы схватили его, повисли на плечах. Тони Мерч рвался, напрягая все силы, грозил раздавить каблуком пьяницу и болвана Майкла.

— Придержите его, — приказал старший помощник и обернулся к рыжему. — Что вы хотели сказать, Майкл Юджвин?

— Трое суток назад Тони Мерч вызвал меня с ужина и велел помочь ему перетащить бухту перлиня, — начал Майкл, искоса посматривая на повисшего на сильных руках матросов боцмана. — Вдвоем мы подтянули канат к самому борту. «Можешь идти ужинать, — сказал Тони. — Больше ты мне не нужен». Вернулся я в салон и вспомнил, что забыл на ахтерлюке рукавицы. Совсем новые рукавицы! Выхожу я на корму и вижу… Тони опустил конец перлиня по ходу судна и болтает им в воде. «Какое мне дело до того, что делает боцман? — сказал я себе. — Раз болтает концом в воде — значит, нужно болтать». Взял я рукавицы. Вернулся в салон. Поужинал. Лег спать. Потом нас разбудили. «Гертруда» потеряла ход. Поднялась суматоха. А мне-то что? Потеряла ход и потеряла. На то воля божья! Пускай капитан думает, что делать дальше. Потом шторм набросился на нас. Три дня не было времени не только для размышлений… поспать не удавалось. Все помнят! А когда пришли русские и сказали, что «Гертруду» можно спасти, стал и я думать: «Что делал боцман на корме? Зачем он болтал концом перлиня в воде? Куда делась огромная бухта каната? В такую качку ее и втроем не стащить в кладовку!» Пошел я к капитану. Старик угостил меня ромом и велел отдохнуть. А боцман, собака, запер меня в дальнюю кладовку. Русский парень выручил меня из-под замка. А то потонул бы я, как крыса в ловушке. Только крыса всегда выберется вовремя. Найдет щель…

— Я вас понял, Майкл, — остановил разговорившегося матроса Джим Олстон. — Вы обвиняете боцмана в том, что он умышленно намотал на винт бухту перлиня и тем самым лишил «Гертруду» хода?

— Обвиняю! — выпрямился Майкл. — Его надо повесить.

— Кого вы слушаете? — Тони Мерч рванулся в руках матросов. — Майкла-Дурачину, Майкла-Попугая! Кому верите?

— Я не верю болтовне Майкла. — Беллерсхайм покачал головой. — Не верю, чтобы боцман…

— Я сам видел! — перебил его рыжий. — Своими глазами…

И замолк под бешеным взглядом Беллерсхайма.

— Не верю я тебе, Майкл. — Беллерсхайм тяжело перевел дыхание и обернулся к боцману. — Но, скажи, Тони, зачем ты говорил нам, что русские пришли сюда за большие деньги и хотят, чтобы мы таскали для них каштаны из огня? За тобой и я убеждал наших парней послать русских с их заботами о спасении «Гертруды» ко всем дьяволам и не спускаться в трюм. Зачем ты это делал, Тони?

Все ждали ответа Тони Мерча, не спускали с него строгих глаз.

— Так велел он, — выдавил из себя боцман и показал головой в сторону ходовой рубки.

— Валишь на мертвого? — Олаф Ларсен окинул его брезгливым взглядом. — А он в письме и не помянул о тебе. Всю вину принял на себя. Всю!

— Да, боцман! — в ровном голосе Беллерсхайма звучала ярость. — Не видать тебе хозяйской милости. Уж мы постараемся!

— Почем на бирже серебреники? — крикнул кто-то из матросов. — Иуда!

— Мы проверим утверждения Майкла, поспешил остановить надвигающийся новый взрыв негодования Джим Олстон. — А пока я отстраняю вас, Тони Мерч, от обязанностей боцмана…

— Меня? — Тони Мерч не сразу понял услышанное. — Я двенадцать лет!..

— Беллерсхайм! — продолжал Джим Олстон, не обращая внимания на выкрик Тони. — Исполняйте обязанности боцмана. А вы, Тони Мерч, займитесь перегрузкой.

Джим Олстон отвернулся от разжалованного боцмана к Петру Андреевичу.

— Вас я попрошу пройти со мной. Ларсен! Вы тоже…

— И я! — подскочил Майкл, все еще косясь в сторону Тони Мерча.

— И вы пойдете со мной, — согласился Джим Олстон, рассудив, что не следует оставлять вместе разоблачителя и обвиняемого.

Перед тем как уйти из трюма, он задержал взгляд на бывшем боцмане и сказал Беллерсхайму:

— Я запрещаю Тони Мерчу выходить из трюма. Проследите за выполнением моего приказания.

— Это что?.. — прохрипел Тони Мерч. — Арест?

— Возможно, — спокойно ответил Джим Олстон. — Надо будет — приму более жесткие меры.

— Наручники наденете? — Тони Мерч весь устремился вперед. Казалось, он сейчас бросится на нового капитана. — Запрете в канатный ящик?

— Беллерсхайм! — Джим Олстон повернулся спиной к дрожащему Тони Мерчу. — Покажите ему рабочее место.

— Есть, сэр! — грозно бросил Беллерсхайм и значительно добавил. — Тони Мерч отсюда не выйдет.

— Не выйду? — переспросил Тони Мерч. — Я… не выйду?

Он осмотрелся. Ни одного сочувственного взгляда не увидел он, ни одной руки, готовой поддержать его. Попытка боцмана свалить пущенную им сплетню о русских рыбаках на погибшего капитана восстановила против него матросов. Они держались так, словно преступление Тонн Мерча было уже доказано и товарищи взяли на себя обязанности служителей правосудия. А правосудие на аварийном судне, да еще и в бушующем море, жестоко. Тони Мерч прекрасно знал это. Ведь сам он не раз бывал если и не судьей, то строгим и неумолимым исполнителем морских законов.

17

Морозов первым выбрался из лазового люка и глубоко, полной грудью дышал свежим морским воздухом.

Над морем разгоралось северное сияние. Огромный, вполнеба сверкающий занавес мягко колыхался тяжелыми голубоватыми складками с запутавшейся в них узкой молодой луной. Складки быстро густели, гасили звезды. Внизу занавес оторачивала широкая серебристая бахрома штормующего моря.

После сырого затхлого трюма с кипящими в нем страстями, с его напряженной трудовой жизнью пустынная палуба оставляла гнетущее впечатление. Море бесновалось по-прежнему.

В мертвенном свете северного сияния завалившийся набок пароход — безлюдный, со сломанной мачтой и раскачивающимися на талях обломками шлюпки — выглядел брошенным, обреченным.

За Морозовым вылез из тамбура Джим Олстон, а несколько позднее и Петр Андреевич. Ждать Олафа Ларсена и Майкла они не стали и укрылись от ветра в надстройке.

Джим Олстон воспользовался передышкой и сообщил Петру Андреевичу, что он принял решение обследовать гребной пал своими силами.

— В море? — спросил Петр Андреевич.

Джим Олстон услышал в его голосе недоверие и пояснил.

— За последние несколько часов ветер сменил направление и сейчас дует с норд-оста. Массы воды, приведенные в движение норд-вестом, еще стремятся по инерции на зюйд-ост. А ветер, раскачивая воду в новом направлении, гасит старые волны, но еще не поднял новые. Поэтому движение воды значительно ослабело.

— А как температура воды? — заинтересовался Морозов.

— На глубине восьми метров плюс шесть по Цельсию. Гольфстрим никакой мороз не остудит…

В надстройку вбежал Ларсен, а за ним и Майкл, все еще бормочущий что-то о боцмане.

— Приготовьтесь, Ларсен, — приказал Джим Олстон. — Перед тем как начнете одеваться, внимательно проверьте акваланг.

Морозов резко, всем телом, подался к Дяшму Олстону и облизнул пересохшие от волнения губы.

— Нет ли у вас… второго акваланга? — спросил он.

— Вы умеете пользоваться аппаратом? — Джим Олстон всмотрелся в взволнованное лицо юноши.

— В Херсонском мореходном училище я был старшиной группы аквалангистов, — по-курсантски четко ответил Морозов. — Мне приходилось спускаться под воду на глубину до тридцати метров.

— А погода? — Джим Олстон кивнул в сторону моря.

— Мы тренировались круглый год. Конечно, в соответствующих костюмах.

— Хорошо, — согласился Джим Олстон. — Идите с Ларсеном.

Все это произошло так быстро, Морозов даже не перевел своего разговора с Джимом Олстоном Петру Андреевичу, а лишь доложил, что идет готовиться к спуску под воду. Оп всячески старался держаться солиднее, унять клокочущую в нем радость, и оттого опа становилась еще более заметной, яркой.

Трудно было Петру Андреевичу сразу определить свое отношение к смелому решению нового капитана «Гертруды». Глубоко под водой застыл неподвижный винт, сковавший огромное судно, мощную машину. Что на нем намотано? Сорванные бурей сети рыбаков или же опущенный преступным боцманом с кормы толстый канат? Допустим, что случится чудо: аквалангисты доберутся до гребного вала и выяснят, что сковало винт. Облегчить положение «Гертруды» в открытом море все равно не удастся. Намотка на винт — авария серьезная. Устранить ее можно только в порту…

Джим Олстон и Петр Андреевич проводили аквалангисток до каюты, а затем поднялись в радиорубку.

— С кем держите связь? — спросил Джим Олстон.

— Только с «Таманью». — Радиооператор приподнял наушники. — Час назад ответил дрейфующий норвежский бот.

— Прекратите подачу сигналов о помощи, — приказал Джим Олстон. — Содействия траулера для нас пока вполне достаточно.

Вслушиваясь в непонятную речь, Петр Андреевич вспомнил, что давно не информировал Степана Дмитриевича, и попросил радиста вызвать к аппарату капитана траулера.

Степан Дмитриевич ответил очень быстро. Видимо, он ждалв радиорубке «Тамани».

На этот раз доклад шел легко. События на пароходе развивались быстро и в нужном направлении.

— Значит, порядок у тебя? — весело подытожил Степан Дмитриевич доклад первого помощника. — Только сам, говоришь, остался не у дел. Хорошо! Ты свое сделал: расшевелил людей, внушил им уверенность в благополучный исход. Присматривай теперь, чтобы народ не остыл. А новому капитану «Гертруды» передай: мы будем буксировать их до встречи с более мощным судном.

Степану Дмитриевичу не удалось обмануть первого помощника ни нарочито спокойным тоном, ни шутками. Слушая его, Петр Андреевич живо представлял себе, как борется с бурей небольшой траулер. Бешеные рывки буксирного троса, связывающего «Тамань» и «Гертруду», сбрасывают спящих с коек (если кто-либо (может сейчас спать на траулере). Почему-то вспомнились книги, журналы и патефонные пластинки, сложенные из предосторожности на полу каюты. Расползлись они сейчас, перемешались. Дверь в каюту не откроешь. А впереди еще тяжелая буксировка!.. Думая о положении на траулере, Петр Андреевич все время ждал вопроса капитала: скоро ли вы вернетесь с «Гертруды»? И в том, что Степан Дмитриевич не спросил о самом главном, чувствовалось больше понимания трудного положения первого помощника на чужой палубе, чем в нелегко дающемся капитану спокойном тоне и шутках.

Джим Олстон посмотрел на часы и знаками показал: пора идти.

На открытой корме ветер набросился на них, то упруго-упирался в спину, то злобно теребил одежду.

Тихон-Том и Алеша крепили к борту штормтрап с привязанными к последней ступеньке для большей устойчивости-тяжелыми колосниками. Из-за трубы вышел и выжидающе уставился на нового капитана рыжий Майкл.

Алеша выбрал удобную минуту и остановил Петра Андреевича.

— Морозов с аквалангом пойдет? — В глазах у него блеснула обида.

— У него есть навыки, опыт, — ответил Петр Андреевич, пресекая готовую сорваться просьбу Алеши. — Новичка в таких условиях я не пустил бы в воду.

— А кто переводить будет? — не унимался Алеша. Он так искал подвига! Но и здесь ему пришлось выполнять работу, обычную на траулере, хотя и неизмеримо более тяжелую. — Главное для нас язык. Без языка что мы тут?..

— А вот… Чем не переводчик? — Петр Андреевич показал на Тихона-Тома. И добавил строже: — Давай-ка трап готовь.

Из выходившего на корму тамбура боцманской кладовой, где хранилось снаряжение для погрузки кормового трюма, вышли Олаф Ларсен и Морозов. Одетые в серые костюмы из непроницаемой ткани и в каучуковые шлемы, с кислородными приборами и масками, прикрывающими их лица, они походили на существа, прибывшие с другой планеты. Шлепающие-по палубе ласты и зыбкий свет северного сияния дополняли их неземной облик. На шее у Морозова висел черный мешочек с инструментами. Олаф Ларсен держал в руке лампу подводного освещения с зеркально блестящим рефлектором.

Джим Олстон внимательно проверил костюмы и снаряжение аквалангистов. Петр Андреевич привязал к ремням водолазов топкие крепкие лини и закрепил их намертво; случись что с человеком под водой — товарищи вытащат на палубу.

— Не забывайте о качке, — напомнил еще раз им Джим Олстон. — В особенности у винта. Головы берегите.

Вместо ответа Олаф Ларсен и Морозов надели поверх каучуковых шлемов меховые шапки. Желая поскорее пробить волну, каждый из них навесил на плечи по куску тяжелой цепи.

— Трап готов! — доложил Алеша, с нескрываемой завистью глядя на последние приготовления.

— Пошел за борт! — подал команду Джим Олстон.

Олаф Ларсен помахал рукой остающимся на корме и первым перевалился через фальшборт. За ним четко обрисовалась на фоне полыхающих по небу голубых полос фигура Морозова и скрылась в темноте.

18

За бортом ветер набросился на смельчаков с удвоенной силой, раскачивал штормтрап. Тяжелая цепь давила на плечо, порой дергала, будто стараясь сорвать человека с зыбкой ступеньки, бросить его в шипящую воду. А когда порыв ветра ослабевал, нога торопливо искала на ощупь следующую перекладину. Морозов прижимался грудью, всем телом к штормтрапу, пережидая новый натиск ветра. Стараясь хоть чем-то облегчить казавшийся бесконечным спуск, он прибегнул к проверенному с детства средству — стал мысленно считать ступеньки: «…шесть… семь… восемь».

Морозов не видел, как соскользнул в воду напарник, а почувствовал это всем телом. Облегченный штормтрап рванулся в сторону. Еще более зыбкими стали под ногами ступеньки.

Осторожно, чтоб не уронить с плеча цепь, Морозов взглянул вниз. Под водой маячило зеленовато-мутное пятно. Медленно ползло оно к днищу парохода. Волна спала — пятно вспыхнуло, стало ярче, ближе.

«Ларсен плывет», — понял Морозов.

И осторожно поймал ногой перекладину.

«…шестнадцать… семнадцать… восемнадцать…»

Набежавшая волна обхватила ноги, бедра и звучно шлепнула в округлую скулу кормы.

«Пора!» — решил Морозов.

И оторвался от штормтрапа.

Увлекаемый висящей на плече цепью, Морозов быстро пошел на глубину. После резкого морозного ветра вода показалась очень теплой. Сжимая зубами загубник кислородного прибора, Морозов погружался все глубже. Расплывчатый зеленоватый круг впереди быстро поднимался. Вот он уже наравне с Морозовым… несколько выше… уходит вверх…

Морозов сбросил с плеча цепь. Резко облегченное тело взлетело вверх, будто получило толчок снизу. Морозов выровнялся. Часто и сильно работая ластами и руками, плыл он к огромному зеленоватому кругу с выделяющимся в нем мутным пятном. Даже на глубине движение воды было весьма ощутимым. Темное пятно на бутылочно-зеленоватом фоне постепенно уменьшалось, обретало очертания человеческой фигуры.



Морозов подплыл к Олафу Ларсену, сидящему на гребном валу под лампой, подвешенной на лопасти винта.

Сердце его забилось часто и сильно, отдавая ударами в висках. Основание двух лопастей винта перехватила туго натянутая крепкая сеть.

Одеревенелым жгутом перекинулась она на гребной вал и там скрылась под плотно намотанным в несколько слоев толстым — в руку человека — канатом. Вращение винта натянуло пеньковый перлинь с такой силой, что он казался слитым в один крепкий кусок, несколько напоминающий цветом и упругостью кость.

Лишь теперь стало понятно, как удалось преступнику так быстро намотать канат на винт. К концу перлиня боцман привязал крепкую сеть для погрузки ящиков и бочек. Расчет его был точен: сеть зацепится за работающий винт, потянет за собой канат и намотает его если не на винт, так на гребной вал. Результаты будут одинаковы — судно потеряет ход.

Более бурно воспринял увиденное Олаф Ларсен. Еще в трюме он вспомнил недавнюю встречу в проходе с Тони Меряем и пьяным Майклом. Рыжий уверял, что напоил его капитан. Тогда слова Майкла прозвучали для Олафа Ларсена как обычная болтовня пьяницы. И уже значительно позже, в трюме, после самоубийства капитана, он задумался: а быть может, это было не болтовней? Олаф Ларсен не рискнул высказать свои сомнения в трюме. Остановило его одеревенелое лицо Беллерсхайма, стиснутые кулаки матросов. Но желание внести ясность, выяснить, преступник Тони Мерч или нет, не давало покоя. Выбрав минутку, он предложил Джиму Олстону попытаться обследовать винт под водой в легководолазном костюме.

Олаф Ларсен прекрасно понимал, насколько все это сложно и рискованно. И он искренне обрадовался, когда Морозов вызвался спуститься с ним под воду. И сейчас, когда Олаф Ларсен увидел, что сковало пароход, его затрясло от нахлынувшего негодования. Особенно тяжело было, что он не мог даже поделиться с товарищем своим возмущением или хотя бы отвести душу — ругнуться.

Неожиданно гребной вал с сидящим на нем Ларсеном плавно взмыл наверх. Морозова вода отбросила в сторону. Слегка работая руками и ногами, он выждал, пока корма вернулась на прежнее место. Энергичный гребок. Еще! Морозов ухватился за лопасть винта…

Ларсен подвинулся, дал товарищу сесть рядом с собой и показал знаками: отдохни, осмотрись. Потом он устроился верхом на гребном вале, цепко охватив его ногами, нагнулся и вытянул свободный конец каната.

Скоро они поняли, что работать в качку под водой возможно, лишь ни на мгновение не отрываясь от парохода.

Придерживаясь за гребной вал, то взмывая вместе с ним, то опускаясь, аквалангисты сравнительно легко сняли первый виток каната. Зато уже второй виток держался намного крепче, а третий пришлось дергать изо всех сил. Морозов уперся обеими ногами в лопасть винта, напряг все тело… Еще полвитка сорвали с вала. Еще немного…

Дальше перлинь не шел.

Аквалангисты устало повисли, придерживаясь руками за гребной вал. Корма парохода плавно поднималась и опускалась вместе с ними. Скоро холод стал прихватывать руки и даже ноги, хотя у каждого под ластами было надето по две пары шерстяных чулок. Вода была значительно теплее воздуха, а зябкая дрожь ползла по всему телу, знобила спину, поторапливала.

Снова взялись аквалангисты за канат. То напрягаясь до ломоты в пояснице, то дергая его из стороны в сторону, с трудом оторвали еще с половину витка. Дальше, несмотря на все усилия, перлинь держался как припаянный.

Первым оставил безнадежные попытки Олаф Ларсен. Оп сильно оттолкнулся от гребного вала и подплыл к висящей на балере руля сумке с инструментами. Достал из нее молоток, зубило. Но и эта попытка ничего не дала. Привычная для любого матроса работа здесь оказалась невыполнимой. Вода ослабляла размах молотка, и зубило отскакивало от пружинящего каната, как от кости, оставляя на нем лишь царапины.

Больше делать под водой было нечего. Олаф Ларсен показал рукой наверх. Морозов понимающе кивнул. Последний раз осмотрели они гребной вал, плавно колышущийся под ним конец каната, сняли сумку с инструментами, лампу и поплыли к штормтрапу. Вся их изнурительная работа дала более чем скромные результаты. Удалось снять три слабо державшихся верхних витка перлиня. Сорвать его дальше или обрубить под водой — нечего было и думать. Олаф Ларсен снял с руля лампу и показал напарнику рукой: «Плывем».

На корме Джим Олстон не стал слушать своих подводных разведчиков. Он провел их в ближайшую каюту, приказал раздеться. Майкл потащил за ними переносный телефон.

Спустя несколько минут Морозов и Ларсен уже сидели с поджатыми ногами на койках в одних трусах. На плечи им накинули заботливо подогретые альпаки — меховые куртки с капюшоном, покрытые парусиной. Обжигаясь горячим кофе, они докладывали о том, что видели под водой. Как ни странно, но никто из них ни разу не произнес имени боцмана. Преступник отошел куда-то на задний план. Волновало аквалангистов другое. Они сумели добраться до парализованного винта, но оказались бессильны устранить причину аварии.

Джим Олстон успокоил огорченных аквалангистов. Он и не рассчитывал, что им удастся снять перлинь. Выяснить в таких условиях положение гребного вала — половина удачи. Джим Олстон присмотрелся к аквалангистам и спросил:

— Можете вы еще раз спуститься под воду?

Ларсен посмотрел на Морозова, и тот ответил за двоих.

— Если полчаса отдохнуть…

— Даю вам на отдых час. — Поднялся Джим Олстон. — Не теряйте ни минуты. Через час вас разбудят.

Петр Андреевич смотрел на Джима Олстона со смешанным чувством изумления и уважения. Превращение безликого старшего помощника в деятельного и волевого капитана происходило с поистине необъяснимой быстротой.

— Думаете, удастся ли нам освободить винт? — перебил его мысль капитан. И тут же ответил на свой вопрос: — Не знаю. Но старая пословица говорит: не подставишь кружку — умрешь от жажды рядом с бочкой пива.

Он снял телефонную трубку и соединился с трюмом.

— Беллерсхайм? Сообщите матросам: крен уменьшился еще на градус. Да. И пришлите ко мне русского боцмана. Он вам нужен? Но здесь без него не обойтись. Сейчас же. Ко мне.

19

Алеша был захвачен тем, что происходило на его глазах. С нарастающим волнением следил он за Олафом Ларсеном и Морозовым, когда они спускались в море, остро переживал неизвестность, пока аквалангисты вели под кормой тяжелую и опасную разведку, и радость при их появлении на палубе. Но стоило им скрыться в надстройке, как на Алешу нахлынула усталость, а за ней и тягостное ощущение одиночества. На огромной пустынной корме остались лишь двое: Алеша со шлангом да в стороне, у подветренного борта, рыжий Майкл, оббивающий обледенелые ступеньки штормтрапа. Даже Тихон-Том побежал в камбуз — горячий кофе с ромом и гренки для аквалангистов были сейчас важнее очистки кормы ото льда.

Тугая горячая струя из шланга врезалась в свисающий с кормы ледяной наплыв все глубже. Упругие клубки пара били в лицо, слепили Алешу. Куртка его покрылась густым мохнатым инеем. Сапоги и брюки на коленях обледенели от брызг. Заиндевела и шапка. Замерзшие жесткие уши ее торчали в стороны.

Алеша с усилием разогнул одеревеневшую спину. Сбросив-рукавицу, не спеша вытер ладонью мокрое лицо… и замер. Слух его уловил приглушенный ветром сдавленный крик. Алеша закрыл вентиль шланга. Прислушался. Крик повторился, по уже значительно слабее.

«Человек за бортом! — обожгло сознание. — Рыжий свалился!»

Алеша бросил шланг, выбежал на открытую корму и остолбенел, не веря своим глазам. В нескольких шагах от него Тони Мерч, захватив сзади согнутой рукой шею Майкла, старался оторвать его от лебедки. Искаженное лицо Майкла, его беспомощно раскрытый рот, напряженные руки, вцепившиеся в лебедку, словно подтолкнули Алешу. Не размышляя, он с разбегу прыгнул на спину Тони Мерча. Ухватив обеими руками подбородок боцмана, резко дернул его голову в сторону.

Тони Мерч выпустил рыжего, волчком повернулся на месте и всей тяжестью своего грузного тела опрокинулся назад, на лебедку.

Острая боль в крестце заставила Алешу разжать руки. И тут же удар кулака свалил его с ног. Алеша растянулся на палубе, Тони Мерч подскочил к нему. С какой-то болезненной четкостью увидел Алеша поднятый над его лицом тяжелый сапог, блеснувшую подковку на каблуке…

Ударить Тони Мерч не успел. Опомнившийся Майкл бросился сзади к нему под колени. Боцман грузно рухнул на спину. Падая, он извернулся и плотно обхватил поясницу Майкла короткими крепкими ногами.

Майкл извивался, бил головой в грудь врага. Жесткие ладони Тони Мерча стиснули его шею. Майкл захрипел. Но тут Алеша справился с первой острой болью. Обхватив боцмана сзади, он крепко сцепил руки на его груди.

Три тела сплелись в клубок. Даже хриплое дыхание и обрывки проклятий, вырывавшиеся из него, казалось, принадлежали одному злому многорукому существу.

С каждым размахом качки комок из трех тел скользил по-покатой палубе, постепенно приближаясь к фальшборту. Море поднималось сбоку, стремительно надвигалось на них, замирало скошенной стеной и снова валилось за борт.

Алеша оглянулся. Надо бы крикнуть, позвать на помощь. Кого? Корма была пустынна. На это-то и рассчитывал Тони Мерч, когда ускользнул из трюма. Терять ему было нечего, а выиграть он мог: избавиться от единственного свидетеля и неугомонного обличителя. А там, в порту, можно будет все списать за счет моря. Буря смыла увальня Майкла-Дурачину. Кто докажет, что это не так?

В точный расчет его опять врезался русский мальчишка. Откуда в его тонких руках такая цепкость?

Жесткая ладонь Тони Мерча разогнула пальцы Алеши, заломила назад. Руки разомкнулись. Еще усилие! Тони Мерч пригнулся…

Неожиданный удар Майкла головой в подбородок заставил Мерча выпустить пальцы Алеши. И снова они сомкнулись на груди боцмана, как спаянные.

Алеша тратил меньше сил на борьбу. На его стороне было серьезное преимущество: время всегда работает против преступника. Понимал это и Тони Мерч. Каждую минуту кто-то мог появиться на корме. Мысль об этом приводила его в бешенство, заставляла напрягать все силы, чтобы разорвать руки мальчишки и в то же время не выпустить бьющегося в железном захвате ног Майкла.

Оборвал ожесточенную схватку властный окрик.

— Встать!

Комок тел развалился. Три лица обернулись на голос. Увидели подбегающего к ним Ивана Акимовича, а за ним Тихона-Тома.

Тони Мерч сообразил, что сейчас самое лучшее для него перевести все в обычную драку. Он вскочил на ноги, бросился с кулаками на Майкла, но ударить не успел. Его схватили, закрутили руки за спину.

— Подай-ка, Леха, линь, — деловито бросил Иван Акимович. — Придется вязать гада.

Пока Иван Акимович и Тихон-Том вязали руки Тони Мерча, на корму вышел Джим Олстон. Окинул взглядом разжалованного боцмана.

— Заприте его в кладовой машинного отделения, — приказал он Тихону-Тому. — Ключ передайте старшему механику. До прибытия в порт его будет кормить Беллерсхайм.

Тони Мерч уставился неподвижными глазами в лицо капитана. В ровном голосе, каким тот распорядился его участью, в невозмутимом лице, на котором не блеснуло ни удивления, ни гнева, было нечто новое, страшное. Взгляд боцмана задержался на прикрепленном к фальшборту штормтрапе с оббитыми ото льда ступеньками. Неужели найдется сумасшедший, полезет в ледяную воду, чтобы изобличить его? Впрочем, разве не сумасшедшие отстояли чужое, обреченное судно от гибели против желания капитана и команды?..

Тони Мерч сразу весь обмяк и, тяжело шаркая сапогами, направился к люку машинного отделения.

20

Казалось, он только закрыл глаза. Почему его будят? Чья-то рука мягко, по настойчиво трясет его плечо. Опять!

— Подъем, подъем!

Рука становится все настойчивее, теребит шевелюру.

— Да очнись ты!.. Открой глаза. Ну!

Морозов с усилием приподнял тяжелые, словно чужие веки. Увидел над собой лицо Петра Андреевича.

— Переломи себя, — стараясь держаться строже, сказал Петр Андреевич. — Вам дали поспать не час, как вы просили, а больше двух. А ну, кто поднимется первым: советский моряк или ирландский?

Петр Андреевич отвернулся, желая скрыть улыбку. Очень уж наивно прозвучали его слова. Будто к ребенку обращается! А давно ли этот разрумянившийся со сна паренек был мальчонкой? Еще и сейчас в его сонном лице с обиженно оттопыренной нижней губой есть что-то ребячье.

Неожиданно Морозов закрыл глаза и плавным движением юркнул с головой под одеяло. Та же сильная рука стащила с него одеяло.

Наконец-то до сознания дошло, надо вставать. Морозов сел в постели, опустил ноги с койки. Внезапный сильный толчок откинул его назад. Он ударился затылком об стену и пробудился окончательно.

Из соседней койки неловко вывалился Олаф Ларсен. Осмотрел мутным взглядом каюту, Петра Андреевича, разложенное на креслах облачение аквалангистов. Взгляд его задержался на Тихоне-Томе, придерживавшем на столе термос и поднос с бутербродами, и сразу стал осмысленным.

Горячий шоколад и гренки развеяли сон окончательно.

Аквалангисты надели вязаные шерстяные брюки, толстые фуфайки, гидрокомбинезоны, ласты.

— Пошли, хлопцы! — поднялся Петр Андреевич. — Время.

Джим Олстон ждал их на корме. Возле него на палубе стоял переносный телефон. В стороне Иван Акимович с матросами брали на стопор приспущенный за борт кормовой якорь…

Аквалангисты не успели осмотреться.

— Прошу внимания! — обратился к ним Джим Олстон.

Коротко и четко объяснил он свой дерзкий замысел. Аквалангисты должны были под водой срастить свисающий с гребного вала свободный конец перлиня с цепью приспущенного с кормы якоря. Затем механик даст самый малый ход… Вернее, даже не ход. Слегка подрабатывая машиной, он станет как можно медленнее проворачивать винт парохода в обратную сторону. Тяжесть спущенного со стопора якоря потянет канат вниз, освобождая гребной вал и винт.

— Кончите сращивать перлинь с якорной цепью, немедленно сигнальте частым подергиванием страховочного линя, — закончил Джим Олстон. — Если сможете — проследите, пока гребной вал не очистится от каната.

Слушая капитана, Морозов не мог справиться с растущим волнением. Неужели удастся освободить пароход, вернуть его к жизни?..

Оборвала его мысли команда Джима Олстона.

— Пошел за борт!

Морозов спустился по штормтрапу. В воде он освободился от висящего на плече обрывка цепи. Когда он подплыл к Олафу Ларсену, тот успел подвесить лампу к рулю и направить светящийся конус на винт и гребной вал.

Вдвоем они поймали конец перлиня и потянули его к якорной цепи. Канат дрожал и вырывался из рук, как живое существо — то боязливое, то непокорное. Чем дальше оттягивали его от гребного вала, тем сильнее он сопротивлялся, тянул в сторону днища…

Немного оставалось до туго натянутой цепи, когда канат вырвался и исчез за впитом настолько стремительно, словно заранее выбрал себе укромное местечко под черным днищем.

Аквалангисты вернулись к рулю. Придерживаясь за него, выровняли дыхание.

Олаф Ларсен сильно оттолкнулся от руля и, часто работая ластами, ушел в глубину. Вынырнул он с концом перлиня. Положив его на гребной вал, он знаками показал напарнику: «Ложись на него. Держи».

Морозов навалился грудью на конец каната. Олаф Ларсен достал из черной сумки моток прочного линя. Связав конец его с канатом, норвежец сверкнул зеленоватым серебром под лучом лампы и растаял вдали.

Ларсен вернулся не скоро. Ухватившись за гребной вал, он показал Морозову зажатый в руке конец линя, уходившего в сторону приспущенного с кормы якоря.

«Обвел линь вокруг якорной цепи, — понял Морозов. — Толково! Теперь-то подтянем канат».

Олаф Ларсен безмолвно позвал его за собой. Они подплыли к слегка покачивающейся цепи. Выбирая тугой, трепещущий в ладонях линь, подтянули конец упирающегося каната и общими усилиями обернули его в два витка вокруг якорной цепи. Перлинь был укрощен. Больше он не вырывался из рук и лишь упруго выгибался в сторону движения воды.

Окруженные зыбким зеленоватым полумраком аквалангисты разводили растрепанный конец перлиня на пряди и старательно сращивали их с цепью. Однообразная утомительная работа притупила ощущение времени. От долгого пребывания в воде пальцы одеревенели и все хуже справлялись с мягкими пеньковыми прядями…

…Морозов обшарил обеими руками канат и не нашел свободной пряди. Он глубоко и облегченно вздохнул, выпустив облачко шипящих воздушных пузырьков. Наконец-то! Канат надежно сращен с цепью.

Самое трудное осталось позади. А волнение нарастало все больше. Морозов забылся от радости настолько, что хотел сказать товарищу привычное «давай», но лишь булькнул губами.

Олаф Ларсен сам с трудом сдерживал охватившее его радостное нетерпение. Частое подергивание линя передало наверх: «Все готово!»

С кормы ответили: «Внимание! Сейчас пойдет якорь!»

Придерживаясь за балер руля, Морозов и Ларсен не отрывали взглядов от тускло отсвечивающих под лампой лопастей винта.

Наверху загрохотало, гулко, до боли в ушах — пошел якорь.

Канат скользнул вниз и легко сорвал половину витка, с которой так и не справились оба аквалангиста. Тугой, как шест, он замер, уходя в плотную темень.

Наконец-то! Медленно двинулись лопасти винта. Отливая матово-серебристыми бликами в падающем сверху свете лампы, они сделали полный круг, сняли первый виток с гребного вала. Еще виток…

Волнение Морозова все нарастало. Чем ближе к гребному валу, тем сильнее спрессован на нем перлинь, натянутый могучей тягой винта.

Вдруг Морозов радостно булькнул ртом и чуть не хлебнул воды. Ведь если сила, спрессовавшая канат, возрастет по мере приближения к гребному валу, то и тяжесть, нависшая на перлине, непрерывно увеличивается. Метр якорной цепи на судне такого размера, как «Гертруда», весит килограммов шестьдесят. Если вытравят двести метров цепи, то мертвый груз, повисший на канате, увеличится на двенадцать тонн. Такая нагрузка плюс якорь сорвут что угодно. Лишь бы канат выдержал.

И словно подтверждая мнение Морозова, винт несколько ускорил шаг. Из-под каната выглянул лоснящийся черный металл. Еще виток и еще… Конец перлиня оторвался от гребного вала и стремительно исчез в темной глуби. Лишь на одной из лопастей винта лениво кружил обрывок сетки…

Радостные, возбужденные победой аквалангисты срезали ножом сетку с лопасти винта, сняли с руля лампу, сумку с инструментами и поплыли к штормтрапу.

Морозов первым ухватился за скользкую ступеньку. Но стоило ему выбраться из воды по пояс, как он почувствовал страшную слабость. С трудом поднялся он на несколько ступенек и бессильно повис на полусогнутых руках, чувствуя, что онемевшие пальцы готовы разжаться, выпустить штормтрап. Жадно хватая воздух широко раскрытым ртом, Морозов слышал внизу частое, неправдоподобно громкое дыхание Олафа Ларсена. Товарищу пришлось не легче.

Олаф Ларсен был старше Морозова и понимал, что ложное самолюбие удесятеряет опасность. С трудом придерживаясь одной рукой за штормтрап, он другой нащупал страховочный линь и несколько раз сильно дернул его. Наверху поняли сигнал. Линь натянулся. Тело сразу стало легче.

Хватаясь непослушными пальцами за ступеньку, Морозов подтягивался к ней, напрягая все тело. А оно становилось все грузнее, порой почти повисало на придерживающем его лине…

Чьи-то крепкие руки подхватили Морозова, перевалили через фальшборт, поставили на непослушные, трясущиеся ноги. Как во сне слышал он радостные голоса, отрывистые приказания Джима Олстона.

Морозов стоял, поддерживаемый Петром Андреевичем и Алешей, и искал взглядом Олафа Ларсена. Не сразу узнал он в обмякшей мешковатой фигуре, повисшей на руках товарищей, статного норвежца. «Неужели и я такой же?» — невольно подумал Морозов.

Олаф Ларсен тоже искал его. С трудом переставляя ноги, подошел он к напарнику и остановился рядом с ним.

В общей радостной сумятице один лишь Джим Олстон стоял с самым невозмутимым видом. Он понимал, что испытывают сейчас аквалангисты, и не хотел портить минуту, которая останется у молодых людей в памяти на всю жизнь. Вот почему капитан всем своим официальным видом показывал: я жду вас.

Чьи-то дружеские руки сняли с Морозова и Ларсена маски, кислородные приборы, ненужные больше мокрые тяжелые шапки.

Олаф Ларсен с усилием выпрямился и хриплым голосом доложил.

— Гребной вал чист.

— Можете отдыхать. — Джим Олстон вскинул два пальца к шапке. — Я освобождаю вас на сутки от вахты.

…Морозов не помнил, как он оказался в каюте, кто и когда стянул с него гидрокомбинезон, фуфайку и вязаные толстые штаны. Не помнил он, как уложили его на койку.

Грубые руки усердно терли спину. Казалось, еще немного — и они сорвут с нее кожу. Но Морозов не чувствовал ничего, кроме навалившейся на спину и мешающей дышать тяжести.

Петр Андреевич остановился. Его тут же сменил Иван Акимович. Боцман деловито подсучил рукава, поплевал на ладони, словно собирался колоть дрова, и принялся растирать Морозова.

Под его жесткими руками спина порозовела, потом покраснела.

С соседней койки Ларсен запросил пощады у растиравшего его Тихона-Тома. Он сел. Выпил полстакана рому.

А Иван Акимович все тер спину Морозова. Наконец он остановился и с недоумением посмотрел на Петра Андреевича.

— Что с ним?

Петр Андреевич подошел к койке, нагнулся, внимательно всмотрелся в уткнувшегося лицом в подушку Морозова и спокойно улыбнулся.

— Хватит, боцман. Накрой-ка парня одеялом.

Морозов спал.

21

Пароход оживился. Первым добрым вестником возвращения его к жизни был горячий обед. Оберегая измученных матросов от ненужной траты сил, Петр Андреевич распорядился снести обед в трюм.

Появление кока с буфетчицей, нагруженных термосами и посудой, вызвало в трюме бурное оживление. Несколько голосов настойчиво требовали.

— Качать кока! Качать!..

Если б не страшная усталость матросов, пришлось бы грузному коку полетать в их крепких руках. Впрочем, он укрощал шумливых быстро: тарелку с горячим гуляшом в руки, и голодный матрос умолкал.

После обеда усталость экипажа сказалась с еще большей силой.

Матросы не могли подняться на ноги. Джим Олстон предусмотрительно дал им два часа на отдых. Матросы повалились на ящики и заснули там, где их застало приказание капитана. Еще бы! Отдых был вторым добрым вестником.

За кормой парохода вскипали первые буруны, оставляя на волнах клочья пены. Петр Андреевич следил за ними с крыла ходовой рубки со смешанным чувством радости и гордости. Управление «Гертрудой» оказалось в крепких руках Джима Олстона. Настроение экипажа поднималось на глазах. Пароход слушался руля. Ритм аварийных работ держался четкий. Пора переправляться на «Тамань». Но как заговорить об этом? Не собьет ли эта весть настроение экипажа? До чего правильно сказал Степан Дмитриевич! Трудно добраться в бурю до аварийного судна. Но уйти с него!..



Внимание Петра Андреевича привлекли два матроса на полубаке. Он вернулся в рубку, достал из ящика бинокль и подошел к окну. Нос парохода то высоко взлетал, прикрывая узкую полоску луны, то глубоко опускался, и тогда луна стремительно выскакивала над полубаком, а за ней поднималось и кипящее море. В зыбком свете северного сияния четко выделялись фигуры матросов, готовившихся отдать буксирный конец «Тамани».

В рубку вошел рулевой. С разрешения вахтенного штурмана занял место у штурвала. Еще добрая примета возвращения парохода к жизни.

Штурман показал Петру Андреевичу на рулевого и, довольный, сказал что-то. Петр Андреевич понял его, хотя не знал английского языка.

— Теперь дело пойдет! — кивнул он.

Ободренный поддержкой русского, штурман принялся горячо растолковывать ему что-то, временами останавливаясь и ожидая согласия.

Странный разговор вели они. Каждый говорил на своем языке, не знакомом другому. И тем не менее собеседники понимали друг друга.

«Гертруда» дрейфовала самостоятельно. Все настойчивее беспокоила Петра Андреевича мысль: «Пора возвращаться. Пора!» Но тут же он живо представил себе, как море захлестывает прыгающую на волнах шлюпку. Нет. Спешить не следует. Люди измотались. Пускай отдохнут.

В рубку вошли Джим Олстон с Морозовым.

Петр Андреевич искренне обрадовался, увидев Морозова.

— Отдохнул? — встретил он штурмана.

— Порядок! — Морозов солидно наклонил лобастое лицо. — Могу хоть сейчас нырять под винт.

— Уже не нырнешь. — Петр Андреевич с нескрываемым удовольствием показал в сторону штурвала. — Видишь?

Морозов внимательно осмотрел рулевого и довольно протянул.

— Да-а!

Ему хотелось спросить, как можно было хоронить заживо такой пароход, с надежной машиной, ради какой-то страховой премии? Но он вспомнил, что находится на чужой палубе, за границей. Придется придержать свое возмущение до возвращения на «Тамань». Вместе с мыслью о траулере ему живо представилось, как ждут их рыбаки, какие ведут разговоры в салоне. Захотелось поскорее увидеть свою каюту, товарищей, сменить жесткую штормовую одежду на привычный китель…

Джим Олстон перевел рукоять машинного телеграфа на «Самый малый». Звонок послушно отрепетовал команду. Оставалось проверить, как «Гертруда» слушается руля.

Матрос у штурвала с напряженно-внимательным лицом перекатал руль вправо, потом влево. Делалось это сперва медленно, плавно, затем все быстрее, резче. Судно послушно выполняло команды. После получаса маневров Джим Олстон поставил «Гертруду» носом на волну и бросил рулевому:

— Так держать!

Он подошел к молчаливо наблюдавшему за ним Петру Андреевичу и протянул руку.

— Что ж!.. Мне остается поблагодарить вас и ваших людей за самоотверженную и умелую помощь.

— А мне… — Петр Андреевич ответил на рукопожатие и выпрямился. Но стоило ему взглянуть в открытое радушное лицо Джима Олстона, и он увидел, насколько неуместен сейчас официальный тон.

— Я рад, что познакомился с опытным изобретательным моряком, с отличным экипажем. Остается, с вашего разрешения…

— Не спешите, — остановил его Джим Олстон. — Вам предстоит нелегкая переправа. Дайте вашим людям отдохнуть. — Он перехватил устремленный на него пристальный взгляд собеседника и улыбнулся. — У вас такой вид, будто вы хотите что-то сказать и не решаетесь.

— Пожалуй, — согласился Петр Андреевич. — Не решаюсь.

— А вы смелее, — дружелюбно поощрил его Джим Олстон.

— Как можно ошибиться в человеке, — осторожно начал Петр Андреевич.

— Вы имеете в виду капитана? — В голосе Джима Олстона прозвучало недовольство.

— Нет. Я говорю о вас. Меня удивила ваша нерешительность, безучастность ко всему, что происходило с пароходом…

— Безучастность? — повторил Джим Олстон. — Это не совсем точно. Безучастность, равнодушие… не в моем характере. Волею обстоятельств я вынужден был держаться безучастно, пассивно. Вы удивлены? Понимаю вас. Но, думаю, что и вы меня поймете.

Он прошелся по рубке, затем отвел своих слушателей в сторону от рулевого и вахтенного штурмана и заговорил — тихо, медленно, будто отбирая из множества нахлынувших мыслей самое важное.

— Полгода назад меня уволили с работы. Ни одна компания не брала меня. За что? Будучи капитаном, я допустил у себя на судне забастовку. Не удивляйтесь. Мы многого не понимаем у вас. Но и вы неважно разбираетесь в том, что делается у нас. Напоминаю вам, что капитан на судне — полномочный представитель компании. Он обязан соблюдать ее интересы, как свои собственные, а иногда даже в ущерб своим личным. Меня взяли на «Гертруду», полагая, что я достаточно потрепан и укрощен. Да, так оно и было. Я пришел сюда с единственным желанием: ни во что не вмешиваться и ничем не интересоваться, кроме своих прямых служебных обязанностей. А получилось… — Он вздохнул и произнес другим тоном: — Интересно, какой аттестат даст мне «Меркурий»?

— А вы переходите к нам, в Советский Союз, — с юношеской непосредственностью предложил Морозов. — Сколько у нас работает…

Он перехватил вопросительный взгляд Петра Андреевича и осекся.

— В Советский Союз! — на суховатом лице Джима Олстона появилась мягкая отеческая улыбка. — Как бы вам объяснить мое положение?.. Представьте себе, что загорелся дом, где вы родились, выросли, живете с семьей много лет. Что вы станете делать?

— Стану… тушить пожар, — ответил Морозов, уже понимая, куда клонит собеседник.

— Тушить пожар, — повторил Джим Олстон. — А вы предлагаете мне, когда в моем родном доме горит, бросить все — родных, друзей — и укрыться под прочной крышей Советского Союза. Нет. Я буду тушить пожар в своем доме. Как? Не знаю. Но буду тушить. Возможно, я останусь без работы. Возможно, из старшего помощника превращусь во второго, а то и в третьего. Все возможно. Зато я отправлю фотокопии посмертного письма Ричарда О’Доновена в газеты. Пускай читатели заглянут в грязную кухню боссов.

— Но кто же его напечатает? — воскликнул Морозов. — Газеты принадлежат тоже боссам.

— Боссы есть разные, — возразил Джим Олстон. — Они грызутся между собой. И как еще грызутся. Судовладельцы на стену полезут, если такое письмо появится в газете. Зато страховые боссы… ухватятся за него. А они… зубасты. Очень зубасты!

Джим Олстон замолк — на него выжидательно смотрел вахтенный штурман. Капитан подошел к нему, и они склонились над картой.

— Сложный у них переплет, парень, — сказал Петр Андреевич Морозову. — Сразу не разберешься. Отложим-ка мы это дело до возвращения на «Тамань». А пока пройдем в радиорубку.

Петр Андреевич доложил по рации Степану Дмитриевичу о состоянии парохода и принятом решении оставить «Гертруду», получил в ответ «добро» и облегченно вздохнул. Но странно… Сейчас, когда он мог в любую минуту расстаться с чужой палубой, у него вдруг появилось тягостное ощущение, будто он забыл нечто очень важное, без чего нельзя сесть в шлюпку, вернуться на траулер. Петр Андреевич напрягал память, перебирая все, что делалось на пароходе. В трюме работы идут слаженно, четко. Руля пароход слушается отлично. В машинном отделении делать нечего. Еще покойный Ричард О’Доновен сказал, что машина — единственное, что действует на «Гертруде» безотказно. Даже негодяй боцман посажен. Но что же тогда забыто?

Петр Андреевич взглянул на часы. Можно поднимать Алешу и Ивана Акимовича. Отдохнули. Мысль о близящемся возвращении на траулер напомнила о забытом. Надо проститься с экипажем «Гертруды», с теми, кто пошел за таманцами в трюм, вместе с ними делили тревоги, опасность и первые жгучие радости удачи. В голове уже зарождалось простое и сердечное обращение к матросам. Надо начать с морского братства и перейти к рабочей дружбе, что преодолевает границы, различие в языках, нравах… Мысль подстраивалась к мысли легко…

Петр Андреевич заторопился, пожал на прощание руку радиооператору и обернулся к Морозову.

— Пойдем. Надо проститься с народом.

* * *

В слабо освещенном трюме матросы не сразу заметили таманцев. Лишь Беллерсхайм издали приветливо помахал рукой и знаками пригласил: присоединяйтесь, помогайте. Но стоило Морозову объявить, что сейчас они возвращаются на траулер, как работы приостановили. Матросы устремились со всех сторон к таманцам. Петра Андреевича и Морозова затискали в объятиях, крепко, до хруста в суставах, жали им руки, хлопали по плечам. В сплошном гомоне невозможно было понять ни слова. Впрочем, сияющие глаза, такие выразительные на грязных, давно небритых лицах, говорили больше, чем могли выразить любые слова. Особенно приятно было это Петру Андреевичу. Лучше объясняться самому знаками, чем выслушивать переводчика.

Петр Андреевич и Морозов с трудом вырвались из крепких матросских рук. Напутствуемые добрыми пожеланиями, скрылись они в шахте, ведущей к лазовому люку. Уже поднимаясь по отвесному трапу, Петр Андреевич вспомнил: речи о морском братстве и рабочей дружбе он так и не произнес. А зачем она? Такие чувства, как дружба, признательность, понятны без слов. Незатихающий внизу гул голосов подтвердил эту мысль, породил в груди хорошее теплое чувство к оставленным в трюме людям.

Но особенно тронуло таманцев прощание с ранеными и обмороженными в матросском салоне. Перевязанные, накормленные и даже умытые, они тянулись к отъезжающим. Каждому хотелось сказать на прощание нечто значительное, запоминающееся надолго, на всю жизнь. Некоторые просили на память сувениры. Были и такие, что сами дарили. В кармане Петра Андреевича, несмотря на его сопротивление, лежал складной матросский нож и какие-то безделушки. Морозова уговорили взять на память акваланг и гидрокомбинезон, в которых он спускался на гребной вал «Гертруды».

На счастье, в кармане у Морозова оказались мелкие монеты. На всех монет не хватило. Петр Андреевич пожертвовал своим шарфом — разорвал его на сувениры.

Прощание затянулось, а Митчелл все еще не выпускал руку Домнушки, гладил ее своей большой шершавой ладонью, не отрывая взгляда от лица спасительницы, словно хотел запомнить каждую черточку женщины, имени которой даже не знал, а называл ее просто «русская».

Трудно было прервать их, но все же пришлось Петру Андреевичу напомнить о близящемся расставании.

— Все! — произнес он мягко, будто извиняясь за вмешательство перед Митчеллом. И обратился к Морозову. — Поднимай наших орлов.

22

Вот все и кончилось.

Провожали таманцев немногие, но уважаемые люди экипажа. Посадкой в шлюпку распоряжался сам Джим Олстон. Вышли на палубу старший механик и Жозеф Бланшар. Освобожденный от вахты Олаф Ларсен и махина Беллерсхайм придерживали отпорными крюками шлюпку, из которой чьи-то заботливые руки уже вычерпали воду.

Короткая четкая команда капитана. Таманцы спустились в шлюпку. Несколько сильных взмахов веслами, и попутная волна подхватила ее, понесла к «Тамани».

Иван Акимович навалился на руль и не сразу заметил, что остальные прислушивались к голосам с «Гертруды». Даже сидящие на веслах Алеша и Морозов, не переставая грести, повернули головы, ловили теряющиеся в шуме моря голоса.

Прислушался и боцман. Сквозь посвист ветра и рокот волн прорывались обрывки хорошо знакомой мелодии. «Катюша»! На палубе пели «Катюшу», напоминая о том, как в зловеще гудящем трюме нехитрая песенка растопила ледяную стену, разделявшую моряков «Гертруды» и «Тамани», сблизила их, помогла понять друг друга.

Первым опомнился Иван Акимович.

— Веселее! — закричал он. — Веселее давай! Не пахать веслами моря. Картошка тут не вырастет!

Навалились на весла гребцы. Боцман напрягся от шеи до ступней, удерживая шлюпку в нужном направлении. Петр Андреевич и Домнушка выплескивали черпаками воду за борт. И всем им в грохоте волн, и в шуме ветра, и в гортанных выкриках чаек — первых вестниц перелома погоды, слышалась издавна знакомая песенка о Катюше.

А «Гертруда» почти не отдалялась от шлюпки. Джим Олстон осторожно маневрировал. Меняя передний ход на задний, «Гертруда» медленно продвигалась к «Тамани», прижимаясь к рыскающей шлюпке и прикрывая ее от волн своим высоким корпусом. И так пароход сопровождал своих спасителей, пока волна не пронесла шлюпку под носом траулера. Теперь уже «Тамань» дала полный ход вперед и прикрыла шлюпку и от волн, и от дружеских взглядов, взволнованно следивших с парохода за каждым ее движением.

«Гертруда» протяжно загудела, прощаясь с горсткой отважных людей, замигала прожектором. Никто в шлюпке не смог прочитать ни сигналов парохода, ни короткого ответа с ходового мостика траулера. Не до того было. Низкий потертый тралом борт «Тамани» резко надвинулся на шлюпку. Сквозь ветер прорвался знакомый голос Степана Дмитриевича.

— На шлюпке! Одержива-ай!

— Давай, давай! — заревел Иван Акимович, покрывая гул моря.

С ростр полетел бросательный конец.

Феликс Штильмарк
В МЕТЕЛЬ НА ЧЕМБОРЧАНЕ


Из дневника охотоведа

Рис. Л. Фалина


ЭТИ ТРОПЫ не были туристскими, да и тропами их, пожалуй, не назовешь. Но всякий раз, когда в горах Алтая или Саян я встречаюсь с группами туристов и за коротким перекуром начинается разговор о тех местах, где доводилось нам бывать, я рассказываю об этом первом своем большом таежном заходе.

Людям нашей довольно редкой специальности — биологам-охотоведам — в отличие от геологов и туристов почти никогда не случается ходить группой. Нам не приходится подбирать состав участников, нас не ведут инструкторы или начальники отрядов, не забрасывают в глухие места вертолеты. Помогает нам не техника, не снаряжение и даже не особое умение. Простые люди — таежные охотники: русские и эвенки, тофалары и якуты — всегда по-таежному неторопливо, без лишних разговоров и красивых слов, порой даже со скрытой усмешкой, выручают нас в тайге и делятся не только своим опытом, но и последним куском хлеба.


Федор был в 1956 году студентом четвертого курса факультета охотоведения Московского пушно-мехового института. Его, коренного москвича, давно почему-то особенно манило Прибайкалье, и он настойчиво добивался направления на практику в далекую Иркутскую область. Когда в областном управлении заготовок пушнины ему предложили на выбор несколько районов, где предстояло провести учет соболя, он без колебания выбрал Качугский, который охватывает весь бассейн верховья Лены и горы Байкальского хребта. По территории этот район примерно равен Бельгии.

Для обследования были выбраны верховья Киренги — один из самых глухих и труднодоступных районов северо-западного Прибайкалья. Уже лет двадцать туда не ходили охотники и там не бывали охотоведы. Нужно было пробраться в то места, провести учет пушных зверей, выяснить условия и возможности освоения этих охотничьих угодий.

Федор выехал из Иркутска в Качуг в конце сентября. Здесь хороший тракт, и автобус легко проходит путь за пять-шесть часов.

Лена у Качуга встретила его легким морозцем, золотом прибрежных лиственниц, криками пролетающих над рекой гусиных стай. Была та особая, знакомая только сибирякам пора осени, когда небо отличается какой-то удивительной прозрачностью и чистотой, когда по ночам стоят крепкие морозы, а днем вполне можно загорать на солнце.

На попутных подводах, минуя деревни Бутаково, Ацикяк, Очеул, Федор подвигался на север, в сторону Киренги. Он знал, что там располагается охотничий эвенкийский колхоз, правление которого находится в Муринье. От Качуга до нее двести километров, а от последних русских деревень, куда еще можно добраться на лошадях, — сто. Эти последние деревни с эвенкийскими названиями — Юхта и Шевыкан — спрятались меж невысоких хребтов, сплошь покрытых лиственничной тайгой. От Шевыкана на Киренгу идут две тропы: одна — летняя, по хребтам, но ее так завалило, что и найти нельзя, а другая — зимняя, по долинам рек и болотам. Федор хотел со всем своим небогатым скарбом выходить один, но ему повезло: встретился в Шевыкане попутчик до самой Муриньи. Отрезанная от всего света, Муринья имеет свою рацию. Эвенк-радист Юрий Шерстов везет домой новые батареи. Кроме этого драгоценного вьюка он погрузил на свою лошадь и часть вещей Федора.

Нелегко дается трехдневный переход до Муриньи, пока реки и болота окончательно не замерзнут. Тропа идет по бесконечным кочкарным травянистым долинам и «калтусам», как называют здесь особые, очень тяжелые для ходьбы болота.

Сорок километров от Шевыкана до первого эвенкийского стойбища Тырка, где несколько маленьких домиков и небольшая метеостанция стоят на берегу глухого таежного озера.

На следующем переходе от Тырки до Чининги, что стоит уже на Киренге, Федору навсегда запомнился один особенно кочковатый участок тропы, который, видимо, неспроста называют «гладь». Но зато каким замечательно вкусным киренгским ленком[7] угостили его в Чининге!

Особенно опасны болота на последнем переходе до Муриньи. Всю дорогу здесь надо вести лошадь в поводу. И хотя Юрий был местным жителем и лошадь шла уже не первый раз, все же несчастье случилось. В одном месте, почуяв опасность, опытная таежная лошаденка вдруг резко остановилась. Юрий, спешивший прийти домой засветло, потянул повод и крикнул шедшему сзади Федору:

— Небось пройдет! Ну-ка, Федя, шевельни ее!

Федор замахнулся хворостиной, лошадь шагнула вперед, провалилась передними ногами, рванулась и отчаянно забилась в болоте, разбрызгивая вокруг густую мутно-коричневую болотную жижу. Вьюки свалились в грязь. Юрий и Федор, проваливаясь по пояс, бросились к ней и кое-как развьючили. Лошадь перестала биться и, погрузившись до середины крупа в трясину, тяжело дышала, широко раздувая ноздри.



Юрий достал топор, вырубил два длинных шеста, и, продев их под брюхо лошади, вместе с Федором с огромным трудом вытащили ее. Они запоздали и пришли в Муринью ночью, совершенно измученные, едва не сбившись с тропы уже у самой деревни. Только лай собак, слышимый в тайге за несколько километров от жилья (усталому путнику он кажется самой прекрасной музыкой на свете!), помог им добраться до дому.

Федор поспел в Муринью вовремя. На следующий день состоялось общее собрание охотников колхоза, где решали, кому куда идти на промысел. У Федора не было возможностей организовать специальную экспедицию, нанять проводников и транспорт, да никто из охотников в это время и не пошел бы с ним. Но ему удалось убедить колхозников направить бригаду в пять-шесть человек в дальние угодья, к реке Чемборчан — последнему крупному притоку Левой Киренги в ее верховьях…

Охотники согласились взять с собой в кочевье Федора и даже выделили для него двух вьючных оленей.



Выходить решили через-три дня. Срок кочевья и запас продуктов был рассчитан на месяц. В поход отправились четверо мужчин: сам председатель колхоза Семен Сидорович Шерстов, один из лучших охотников Илья Северьянович Чертовских и двое молодых ребят — Северьян Сафонов и Петр Корнаков. Кроме них должны были идти еще две женщины, чтобы вести оленей и ухаживать за ними.

Дни перед выходом протекали в хлопотах. Надо было закупить продукты, испечь хлеб и насушить сухари, сшить «кульмен» — легкую зимнюю обувь из лосиного камыса[8]. Главная трудность предстоящего похода состояла в том, что в бригаде имелось всего лишь шестнадцать вьючных оленей. Здешний олень-бык берет вьюк в сорок килограммов, а оленуха вдвое меньше. На семь человек этого было совсем мало, поэтому приходилось еще и еще раз перебирать все пожитки, чтобы не взять лишнего груза и не забыть необходимого.

Собирались долго, но зато, выйдя из стойбища, уже не задерживались в пути и каждый день продвигались вперед на 30–35 километров. Последнее зимовье осталось на маленькой речке Уян, впадающей в Киренгу. Здесь оленей переправили на правый берег Киренги и пошли вверх по течению. Через несколько дней пути по киренгским ельникам и калтусам перевалили хребет Сыенок, покрытый почти сплошь старой гарью. Теперь оставалось не более двух переходов до Чемборчана.

…Как всегда, двигались без тропы, узким ложем безымянной таежной речушки. Впереди, прокладывая дорогу, шла Катя Корнакова. Широкоплечая и коренастая, она вела семь оленей, связанных друг с другом узкими длинными ремнями. Тетка Арина, маленькая, по удивительно выносливая, несмотря на свои шестьдесят лет, вела шесть; а у Федора, замыкавшего этот небольшой караван, было три оленя. Охотники обычно не идут с оленями, а проходят по хребтам и лишь в конце дня выходят на оленью тропу, но один из них должен быть с караваном.

Идти было нелегко. На каждом шагу встречались завалы, и, когда олени преодолевали их, весь строй сбивался, а от толчков перекашивались вьюки. Очень мешали оленята, которые бежали сбоку и часто, выскочив на тропу между связанными оленухами, пытались сосать матерей на ходу.

«Имаджерен!» (Куда идешь!) — кричали на оленят женщины и отгоняли их длинными посохами. Когда проходили особенно густые заросли, идущая впереди Катя громко кричала: «Модэ, модэ, модэ» или «тхой, тхой!», и, услышав знакомый призыв, олени быстрее перебирали ногами.

Федор уже привык к длительным переходам, совершаемым всегда без остановок и привалов, к звону оленьих ботал, отрывистому всхрапыванию оленят, характерному пощелкиванию оленьих копыт. Для него стало обычным видеть перед глазами непрерывно мотающуюся из стороны в сторону кладь на спине идущего впереди оленя.

…В этот день они шли по основанию склона пологого хребта, поросшего редким ельником, напоминавшим Федору Подмосковье. Внезапно ельник расступился, и они увидели, что ручей, по которому двигался караван, впадает здесь в какую-то реку, протекающую по очень широкой долине, сплошь покрытой мелким ерником (заросли карликовой березки). За долиной виднелись небольшие округлые хребты. Слева, на востоке, отчетливо вырисовывались снежные вершины Байкальских гор.

— Катя, это что за место? — крикнул Федор, хотя и сам уже догадывался, куда они вышли.

— Чэмборчан это, Фэдя!

Значит, пришли! Меяеду Чемборчаном и Левой Киренгой располагались самые большие массивы кедровых лесов — лучшие охотничьи угодья, знаменитые богатством пушного зверя. Старики оживлялись, вспоминая свои кочевья на Чемборчан. Прежде сюда кочевали эвенки не только с Киренги, но и с верховий Лены. Им приходилось переваливать несколько хребтов и преодолевать десятки рек, чтобы попасть в эти места. С начала войны охотников здесь не было, поэтому спутники Федора возлагали на Чемборчан большие надежды…

Со склона пологого хребта Федор мог обозреть всю местность, и то, что он увидел, было страшно. Вместо тайги по всем хребтам, видневшимся за Чемборчаном, расстилались необозримые гари. В Качугском лесхозе Федору говорили, что сравнительно недавно в верховьях Чемборчана был пожар, но ведь здесь-то они почти на устье, так какие же пространства охватил пожар, если он прошел по всему Чемборчану!

Катя повела оленей через долину, выбирая места, где заросли ерника были не так густы. У противоположного хребта их уже дожидались пришедшие сюда прямиком через хребет охотники. Они сидели у костра на колодине и кипятили чай, хотя было еще рано. На выступе обгорелого дерева стволами вниз висели их небольшие мелкокалиберные винтовки, а рядом лежали поняги[9] с привязанными топорами и котелками.

Подведя своих оленей, Федор привязал их к дереву и тоже сел на колоду. Все молчали. Семен и Илья курили свои неизменные трубки, а ребята цигарки.

— Кочевали, кочевали и вот зашли — кругом одни гари! — произнес наконец Семен. — Ну-ка, Федя, достань свою карту.

Федор вытащил из полевой сумки планшет и достал оттуда стертую на сгибах кальку, на которую он снял в Иркутске карту этих мест. По материалам лесоустройства на карте были обозначены разные леса. Вся обширная излучина Чемборчана была закрашена в темно-красный цвет, которым обозначается старая кедровая тайга.

— Откуда же мог прийти пожар? — спросил Северьян.

— С вершины Лены, — ответил Семен. — Однако, прошлый год это было. Лето стояло сухое, пожары часто бывали, а в июне сюда через гольцы перевалила с Байкала какая-то экспедиция. Я тогда на лодке по Киренге до самого Чемборчана поднимался, на устье их ночуйку видел. Потом они вверх по Чемборчану поднялись и на Лену перевалили. Вот эта экспедиция и пустила пожар, чтоб ей самой сгореть здесь!

— Что это за экспедиция была? — спросил Федор.

— А кто ее знает, карты, может, делали или в земле что искали. Ведь там, в гольцах, — он кивнул в сторону белевших вдали гор, — много чего найти можно. Старики говорили, там гора есть, так у нее одна сторона вся гладкая — из слюды. Мой отец с одним стариком на ту гору ходил. Старик велел ему про нее никогда не говорить.

— Почему?

— За слюдой придут в гольцы, так вовсе тайги не станет. Ты видишь, одна экспедиция сколько пожгла, а без тайги мы кого делать будем?[10] Я как в армии был, полсвета прошел, все города видел. Уж как уговаривали меня переехать отсюда, да куда же от тайги уйдешь, ведь она, парень, тянет.

Снова помолчав, охотники стали совещаться, куда идти дальше. Говорил больше Семен, остальные изредка вставляли свои замечания. Федор не мог попять их разговора, где переплетались русские и эвенкийские слова. Решающий голос подал Илья. Он говорил мало и редко, но очень уверенно, и его мнение обычно бывало окончательным. Вынув изо рта трубку, он сказал что-то коротко и твердо, как бы прекращая разговор. Все сразу зашевелились, видно было, что решение принято.

— Пойдем, Федя, к Киренге. В нее повыше Чемборчана впадает речка Дипкохан — вот опа и на карте у тебя нанесена. Там и ночуем. Мы сразу пройдем хребтом, а вам с оленями не пройти — идите по Чемборчану, а в низовьях перейдете на Дипкохан, там встретимся.

Хотя Федор был уже хорошо знаком с таежными обычаями, он еще раз подивился тому, что охотники, расходясь поодиночке, уверенно назначали место встречи в тайге, где они были впервые.

Отвязав оленей, женщины и Федор пошли долиной. Пришлось пробираться сквозь ельник километров десять, чтобы обогнуть хребты между Чемборчаном и Дипкоханом. Снег здесь был уже гораздо глубже, в иных местах чуть не до колена, но еще часто встречались следы запоздавших залечь медведей. И на хребте Сыенок удалось убить медвежонка.

Когда хребты кончились, караван свернул вправо и, пройдя еще километра два, оказался в долине Дипкохана, почти такой же широкой, как и долина Чемборчана.

Семен Сидорович, выбравший место для ночлега так, чтобы поблизости были и дрова, и вода, уже дожидался остальных. Он только что кончил рубить большую лиственницу, и Федор с завистью посмотрел на нее. Этих дров группе Семена хватит дня на два!

Дело в том, что семь человек не могут ночевать у одного костра, и даже в одной юрте им не поместиться. Илья, тетка Арина и Федор составили одну группу, а остальные — другую.

Уже темнело, и как только оленей подвели к месту ночевки, закипела работа. Быстро развьючивали оленей, вьюки аккуратно складывали под деревьями. Илья еще не пришел, и ночевку приготовляли вдвоем. Тетка Арина и Федор не обменялись ни единым словом — за время кочевья Федор привык не спрашивать, а делать что нужно. Прежде всего, пока тетка Арина разбирала вещи, он начал рубить ближайшие пихты и ели, превращая их в длинные жерди для устройства юрты. Тем временем тетка Арина распарила на костре длинный тальниковый прут и связала им тонкие концы трех длинных жердей. Эти жерди они поставили над расчищенной от снега площадкой так, чтобы вершина была как раз над центром круга метров пяти в диаметре. После этого уложили остальные 20–25 жердей, и остов юрты был готов. Тетка Арина сейчас же развела посреди юрты костер и приспособила таган. Затем она молча протянула Федору большой черный чайник, и тот, захватив топор, чтобы прорубить лед, направился к ручью за водой.

Подойдя к ручью, он снова огляделся вокруг. Где-то невдалеке, должно быть за полосой ельника, протекает Левая Киренга. За ней — пространства ерника, по дальше на фоне гольцов тянутся два длинных крутых хребта, и даже отсюда видно, что они покрыты старой кедровой тайгой.

Федор смотрел на них как завороженный. Вот куда ему надо пойти!

В этот момент он увидел Семена. Тот шел по его следу с таким же черным, словно насквозь прокопченным чайником в руках.

— Что, Федя, глядишь? Уж не думаешь ли за Киренгу пойти? А как перейдешь реку?

— Неужели не замерзла еще? А глубокая она здесь?

— Однако, не замерзла. Переходить ее нельзя — сразу закоченеешь и с ног собьет. Ну, да уж выручу тебя, открою секрет. Еще отец говорил мне — выше Дипкохана через Киренгу листвень упала, вот по ней и перейдешь, если не сгнила.

Пока Федор ходил за водой, тетка Арина настелила внутри юрты широким полукругом пихтовый лапник и внесла все вещи. Теперь оставалось оборудовать заслон юрты, для чего использовалось все, что только можно: куски брезента, плащ-палатки, куски бересты и даже мешковина. Тетка Арина набрасывала их снаружи, а Федор привязывал к жердям. Последней подвесили мешковину над входом в юрту, и тогда тетка Арина, взяв два берестяных ведра, пошла за водой, а Федор отправился рубить дрова. Теперь он знал, что выбрать дерево на костер — дело не простое, если хочешь ночью выспаться и не сгореть. Нужно выбирать стоящее на корню крепкое, без гнили, сухое дерево. Лучшим считается лиственница, хорош и кедр, но он редко попадается сухим на корню и его очень трудно рубить. В крайнем случае берут ель.

На этот раз Федору удалось быстро найти сухую листвень толщиною примерно в телеграфный столб. Повалив дерево, он разрубил его на несколько двухметровых отрезков и перетаскал их в юрту. Три пары таких «полешков» да две небольшие сухие елки на растопку — таков был запас дров на ночь. Теперь все приготовления к ночлегу были закончены. Стемнело. Давно пришли на ночевку Петр и Северьян, и только Ильи все еще не было.

Федор нарубил хвои для собаки, длинной щепкой очистил снег со своих суконных брюк и, низко пригнувшись, вошел в юрту. Брезенты были развешаны невысоко: они отражали тепло костра и предохраняли от снегопада. Тетка Арина сидела напротив, подогнув под себя ноги, и пила чай из деревянной чуманки. Федор достал из поняги кружку, хлеб и сахар, палил себе крепчайшего кирпичного чая и сел к костру, наслаждаясь отдыхом.

Внезапно нижний край одного из брезентов приподнялся, и в юрту просунулась большая рыжая собачья морда. Это был Буська — широкогрудый старый пес, принадлежавший тетке Арине. Его все любили за спокойный нрав, он никогда не ввязывался в собачьи ссоры и лишь изредка, глядя на дерущихся собак, начинал басисто лаять, словно призывая к примирению. Из всех собак только Буська забирался на ночь в юрту. Выгнать собаку прочь может лишь ее хозяин, а тетка Арина никогда не гнала Буську. Всегда молчаливая, она чуть оживлялась, когда пес залезал в юрту, гладила его, что-то тихо приговаривая, а пес прижимался к ней своей лобастой мордой.

Обеспокоенный отсутствием Ильи, Федор взял ружье, вышел наружу и уже хотел стрелять, как перед ним возникла фигура охотника.

— Ну это, паря, напрасно. Меня-то еще искать в тайге не приходилось, — сказал он, счищая снег с ноговиц и ватника.

Расчетливо точными движениями он повесил на сук тозовку и патронташ, снял с плеч понягу, быстро нарубил лапника для трех своих собак, посмотрел, есть ли вода, велик ли запас дров, и, только убедившись, что все в порядке, вошел в юрту. Следом за ним, воровато озираясь, влезла Белка — маленькая черная лайка с коротким, словно обрубленным хвостом. Это была лучшая соболиная собака во всей бригаде, но она отличалась большой хитростью и не упускала случая что-нибудь стащить. На прошлой ночевке Белка стянула у Федора весь его запас сливочного масла, который он недостаточно тщательно спрятал в хвое. Присутствие этой ворюги в зимовье не допускалось, и Белка присела у входа, умильно поглядывая то на хозяина, то на костер.

Неписаный распорядок кочевой жизни соблюдался строго: утолив первый голод чаем, охотники варят еду собакам и лишь потом готовят обед себе. Вода в собачьем ведре уже закипела, и Федор хотел его спять, когда Илья толкнул его в бок и показал глазами на сидевшую у входа собаку. Она сидела с закрытыми глазами и, точь-в-точь как очень усталый человек, «клевала носом». На мгновение она открыла глаза, но тут же утомленно прикрыла их и вновь уронила голову. Вдруг одна из ее лап подогнулась, разомлевшая собака упала на бок и тотчас вскочила, ошеломленная грянувшим смехом.

— Что, Белочка, досталось тебе сегодня? — спросил Илья. — Однако, иди на двор, я тебе лапнику нарубил, не такой сегодня мороз, чтобы в юрте спать.

Заварив похлебку для собак двумя горстями муки, Федор вынес ведро наружу стынуть, а на освободившееся место повесил другое ведро, для себя.

Вечером всегда варили мясо. «Без мяса по тайге не походишь», — говорили эвенки. В кочевье все охотники взяли сохатину, кроме того, два дня питались добытым на Сыенке медвежонком. Очень редко кто-нибудь приносил глухаря или рябчика — их здесь было мало: соболь поел.

Пока варился ужин, Федор направился во вторую юрту «подводить итоги дня». Один, без всякой помощи охотников, он не мог бы выполнить своей задачи. Обо всем, что видели охотники за день, они рассказывали Федору, и так, постепенно, у него набиралось все больше сведений о природе этих мест.

— Ну, Семен Сидорович, что сегодня интересного видели, — спросил Федор, входя к соседям.

Семен, сидя у костра, заканчивал обдирать добытых белок. Делал он это с артистической быстротой, и на всю операцию затрачивалось лишь несколько хорошо отработанных движений.

— Нынче, Федя, снег на гольцах рано выпал и глубокий сильно. Я сегодня опять диких оленей следья видел и изюбрь с гольцов вниз идет. Все следы в одну сторону — к Лене, на запад, где снега меньше. А за ними и росомаха тянется — ее тоже след встретил. Весь зверь уходит — не иначе глубокий снег скоро будет. Как бы он нас тут не завалил. Здесь ведь знаешь как: начнет снег валить неделю подряд, да хлопьями с рукавицу, так, пожалуй, Сыенок назад не пройдем, однако, будем тут зимовать.

— Пока оленей своих не съедим, — добавила Катя.

— А почему бы лыжи не сделать? — спросил Федор.

— Вот как снег завалит, тогда сам узнаешь, — отвечал Семен. — По раннему снегу на лыжах хуже, чем пешком, — проваливаешься так же, а ногу двигать труднее.

— Сколько же белок сегодня добыли?

— Кого добудешь, сам видишь, какие гари, да соболей сколько, откуда же белке быть? Ведь прежде мы если штук двадцать за день принесем, так считаем, что зря сходили. А нынче за все кочевье, пожалуй, полсотни не соберем. Бывало, придешь с охоты, всю юрту кругом шкурками завешаешь, а сейчас что? — он кивнул в сторону висевших шкурок.

— Зато теперь соболь есть.

— Это правда, соболей тогда не было. Помню, как в сорок седьмом году мы с одним стариком след встретили. Глядим — что за колонок такой здоровый? Потом он хватился: «Паря, да ведь соболь!» И старики-то след забыли. Знаешь, Федя, — оживился Семен, — отец мой рассказывал, как прежде купцы к нам в Муринью за соболями приезжали. Издалека — с Качуга, из Киренска, с самого Иркутска собирались. Что там тогда делалось! Да я и сам помню. Водку привозили, как бутылку выпил — так три белки отдай, а тунгусу-то бутылка одна что!

В карты — это больше купцы между собой играли. Иной и без товару, и без шкурок назад уходит. Соболей тогда редко охотники добывали. Если кто добудет, так сам-то молчит, ну, а слух идет, и купцы за тем охотником ходят, как за девкой. Ну, потом достает охотник шкурку, а она вся в тряпку завернута, один хвост наружу. Вот купцы на хвост глядят и гадают: плохой соболь, хороший ли. Один говорит: «Я пятьдесят рублев дам!» Другой сразу: «Сто даю!» Третий: «Сто двадцать!» Каждому охота соболя взять, сколько ни отдай, все равно в барыше будет. Ну, как никто больше не дает, охотник отдаст, если соболь неважный, а то и больше требует. Вот ведь как было — это уже на моей памяти. А теперь их здесь больше белок. Я нынче прошел километра три хребтом и четыре свежих следа встретил, да сырым лесом… — И Семен рассказал Федору о своих встречах соболей.

Расспросив Петра и Северьяна и записав их сведения, Федор вернулся в свою юрту. Илья и тетка Арина уже хлебали суп из большого котелка и доставали со дна куски вареного сохатиного мяса. Федор не замедлил присоединиться к ним.

Поев и выпив еще чаю, начали готовиться ко сну. Обувь — насквозь промокшие олочи — надо повесить под брезент к теплу, не забыв вынуть из них травяные стельки. На ночь Федор надевал сухие теплые носки.

Илья принес в юрту два самых толстых бревна и стал приготовлять костер на ночь. Ни знаменитой нодьи, ни других сложных систем костров в тайге Федору не приходилось видеть. Илья поправил огонь и положил в костер толстые концы бревен, разведя их противоположные концы в разные стороны, чтобы дрова горели понемногу, а не по всей длине.

Перед тем как ложиться спать, Федор всегда записывал в дневник все наблюдения и впечатления дня, поэтому он обычно ложился позже других. Илья уже спал, натянув на голову свою козью парку, когда Федор, последний раз поправив дрова в костре, улегся спиной к огню, укрывшись сыроватым еще ватником.

Каждую ночь Федору приходилось два-три раза просыпаться от холода, когда прогорали дрова в костре, и поправлять их, но, привыкнув к походной жизни, он тотчас же засыпал вновь и за длинную ночь вполне успевал отдохнуть.

Утром раньше всех поднялся Илья. Он положил в догорающий костер новые бревна, сходил за водой и повесил на таган ведро для собак. Федор повернулся на спину, открыл глаза и увидел на фоне еще совсем темного неба сходящиеся наверху тонкие жерди юрты.

— Ты что, паря, спать на Лену приехал? Лежи, солнце еще не встало…

От этих слов Федор мигом поднялся и начал обуваться. В олочи он положил свежие стельки (женщины взяли запас специальной мягкой болотной травки), намотал подсохшие за ночь портянки и, накинув ватник, вышел наружу. Начинало чуть светать, и по всему чувствовалось, что вот-вот пойдет снег.

— Ну что, Федя, пойдешь за Киренгу соболей-то своих считать? — спросил Илья, тоже выйдя из юрты, — а то, смотри, я туда пойду.

Федор хорошо знал, что эвенки на охоту ходят только по одному, но все же сказал:

— Разве мало места за Киренгой, пойдем вместе, я тебе не помеха.

— Нет уж, нечего вдвоем там делать, я пойду на тот хребет, — он махнул рукой в направлении долины, — туда и ближе, и Киренги переходить не надо. Ты смотри, парень, — добавил он, — осторожнее с Киренгой, ее тоже зря-то не перейдешь, коли не мастер.

Федор пошел укладываться. В маленький рюкзак положил он свой котелок, булку хлеба, десяток кусков сахару, чай, соль и небольшой запас патронов.

Первым в это утро ушел Илья, а вторым — Федор. Тетка Арина что-то задержалась, а во второй юрте вообще вставали позже.

Километра два пришлось пробираться сквозь густой ерник по долине Дипкохана, прежде чем издали послышался глухой ровный шум реки. Пройдя густой приречный ельник, Федор вышел на берег. Здесь Киренга была не той широкой рекой, какой Федор видел ее последний раз у Сыенка, а свирепой горной речушкой. Ее каменистое дно сплошь покрывал толстый слой зеленоватого льда, поверху почти непрерывно шла шуга, а у берегов широкой полосой лежал уже окрепший лед.

Нет более трудных мест для ходьбы по тайге, чем кочковатый прибрежный ельник, особенно когда снег завалит кочки. Не прошел Федор и километра по реке, ища переход, как его охватило сомнение. Но Семен не ошибся. Пройдя еще поворот, Федор увидел огромную лиственницу, упавшую с противоположного берега. Ее вершина была в воде, и пришлось делать дополнительный переход из двух елок.

Вырубив шест, Федор начал переправу. Когда он, встав на ствол лиственницы, опустил в воду шест, его едва не сбило с ног — с такой силой течение рвануло шест из рук, прижав его к дереву.

Благополучно добравшись до противоположного берега, Федор через час был уже у хребта. Склон хребта, обращенный к долине реки, был очень крут, и подниматься по нему пришлось долго. По хребту действительно росли кедры, а попадавшиеся среди них стволы осин и берез свидетельствовали, что когда-то здесь была гарь. Федор решил заложить на этом хребте пробную площадь по учету соболя[11].

Уже начинало темнеть, когда Федор закончил обход. По своему следу он вернулся к большому кедровому выворотню, который облюбовал для ночлега. Два огромных кедра при падении увлекли за собою всю свиту окружавших пихт и елей. Трехметровый выворотень, от которого во все стороны торчали толстые извитые корни с налипшими комьями рыжей земли, поднимался как стена, надежно защищая от ветра.

Ночевка получилась удачная. Правда, здесь не было лиственниц на дрова, но выручил небольшой сухой кедр. Ночь была не холодной, и Федор лишь раза два поправлял костер.

Новое утро было таким же хмурым и неспокойным, как вчера, но снегопад не начинался, и Федор решил продолжать путь дальше, чтобы сделать второй учет на дальнем хребте.

Строго соблюдая засеченное по компасу направление, он вскоре вышел к восточному склону своего хребта. За неширокой падью просматривался следующий хребет — большой и длинный, его противоположный склон выходил, вероятно, уже к Правой Киренге. Пройти эту падь было бы нетрудно, но спуск вниз преградил бурелом. В тайге нередко буря проходит узкой полосой, особенно по склонам, превращая их в непроходимые завалы. Так и здесь — могучие кедры с еще свежими кронами лежали на земле, обращенные вершинами все в одну сторону. Приходилось непрерывно перебираться через занесенные снегом стволы или перепрыгивать с одного дерева на другое, а спуск был крутой и длинный, так что Федор вынужден был останавливаться и отдыхать, словно при подъеме.

Склон второго хребта был еще круче, но зато здесь стоял прекрасный старый кедровый лес. Красноствольные кедры высились как колонны, а их узкие кроны начинались почти от самой земли. Было видно, что этих кедров никогда не касался колот орешников, и Федор внезапно попытался представить себе, как далеко он забрался от всякого жилья.

К концу дня, закончив закладку второй площадки, Федор оказался еще на десяток километров дальше от своего лагеря. Выбирая место для ночлега, он думал о том, как поступить, и решил завтра утром возвращаться. Снег здесь был уже совсем глубокий, к тому же еда кончается, да и спутникам своим Федор сказал, что пойдет на одну-две ночи. Итак, решено — завтра утром прямым ходом обратно. Надо засечь направление и не сходить с него.



Подумав об этом, Федор полез в карман за компасом и, не успев до конца понять в чем дело, внезапно физически ощутил приступ неясного еще страха. Компаса не было!

Он всегда клал компас в этот карман и знал, что искать его бесполезно, но все же несколько раз просмотрел везде, где только можно, надеясь уже на какое-то чудо. Перестав рубить дрова, Федор сел на колодину и задумался. Он обратил внимание, что в сгущающейся таежной тьме было совсем тихо, в то время как весь день не утихал ветер.

На мгновение снова пришла мысль о том, как он далеко от людей, совсем один и без компаса, но тут же Федор заставил себя приободриться. Ведь в таком глубоком снегу след его будет виден. Не завалит же его снегом за сутки обратного пути к реке? Решив так, Федор продолжал готовиться к ночлегу. В этом кедраче совсем не было дров, и пришлось брать пихту. Ночевать у костра из пихтовых дров нельзя — они сильно разбрасывают искры, так что к утру можно остаться без одежды. Пришлось спать без костра, по временам разжигая огонь заново и отогреваясь.

Когда ночью Федор проснулся от холода и поднялся, чтобы развести огонь, он в первый момент даже не понял, что произошло. Ватник, которым он был укрыт, рюкзак, лежащий в головах, нарубленный пихтовый лапник и даже костер — все было покрыто свежевыпавшим снегом. Снег валил так густо, с такою быстротой, словно кто-то сыпавший его сверху торопился прикрыть землю. Никогда в жизни еще не видел Федор таких удивительно больших снежинок— две-три снежинки вполне закрывали ладонь.

Отогревшись, он лог спать снова и проснулся, уже когда начинало светать, весь с ног до головы засыпанный снегом. За ночь здесь выпал снег на высоту более двадцати сантиметров! Оп был такой пухлый и легкий, что пришлось раз десять накладывать его в котелок, чтобы вскипятить чай.

Говорят, что одна беда приводит другую. Теперь у него оставался лишь небольшой ломоть хлеба, кусок сахару и щепотка чаю. Правда, было ружье, но за весь путь Федор не встречал ничего, кроме двух кедровок да редких дятлов. Свою собаку он не взял — опа мешала бы проводить учет, а толку от нее все равно было мало.

Вчерашний след едва угадывался в глубоком снегу. Идти стало совсем трудно, снег был уже выше колена. По-прежнему было пасмурно, снегопад продолжался, хотя и не такой сильный, как ночью. Но зато какой же красивой была тайга в это утро! Красота эта была так удивительна, что с трудом верилось в ее реальность — все окружающее казалось ожившей сказкой или чудесными декорациями.

Огромные кедры держали на своих растопыренных широких лапах целые сугробы пушистого, будто невесомого снега. Длинные ажурные ветви пихт, чем-то напоминавшие веточки мимозы, тоже были обрамлены крупными снежными хлопьями.



Со старых пихт и елей длинными прозрачными прядями свисали вниз волокна древесного лишайника (Usuca barbata). Облепленные свежим снегом, они превратились в какие-то волшебные украшения, придававшие тайге торжественный и сказочный облик.

Федор шел теперь совсем медленно, и к концу дня он был все еще на дальнем хребте. Уже начинался склон, где-то впереди должен быть распадок между хребтами, но в сумерках и мгле ничего нельзя было разглядеть, и Федор решил заночевать здесь.

И снова приютил его кедровый выворотень, и опять всю ночь шел снег, но на этот раз Федор нашел дрова, положил в костер большие поленья и спал крепко. Лишь один раз он встал поправить огонь и переместился ближе к костру, высунув ноги из-под выворотил, так что к утру их совсем засыпало снегом. От усталости он проспал на редкость долго и, когда проснулся, было совсем светло. Костер погас, и даже угли дотлевали. Снег перестал под утро, но за ночь его опять навалило так много, что выворотень и весь завал казался теперь большим сугробом. Старого следа уже нигде не видно. Невозможно ориентироваться и по очертаниям хребтов — они совершенно исчезли из виду.

Федор начертил на снегу грубый план местности, проверил на нем свой путь и местонахождение и выбрал кратчайшее направление к Киренге. Повторив свой расчет еще раз, он двинулся вниз по склону в распадок. Снова закрутила метель.

Начав подъем по склону противоположного хребта, он с радостью увидел, что пришел к знакомому завалу. Но преодолеть его теперь, вверх по склону, когда все покрыто снежной толщей, оказалось невозможным. Пришлось обходить, отклоняясь влево от основного направления.

Вдобавок ко всем бедам разошелся ветер, да и снегопад не прекращался. Порывы ветра то и дело сотрясали вершины кедров, и, словно обвал, рушился с них снег, окутывая все дерево снежной пылью, медленно оседавшей вниз на землю. Днем стало теплее, было не больше пяти градусов мороза, и одежда Федора, который шел весь засыпанный снегом, все более и более намокала. В одном месте Федору удалось сбить кедровку, что придало ему бодрости.

К вечеру Федор одолел второй хребет и вышел на его западный склон. Но это был совсем не тот пологий склон, по которому он поднялся, перейдя Киренгу, а совсем другой — очень крутой, почти обрывистый, и спускаться по нему было трудно. Если он идет правильно, уже недалеко должна быть Киренга, хотя в снежной пелене он не мог видеть хребтов на другой ее стороне.

После спуска с хребта пришлось идти кочковатым ельником. Здесь каждый шаг давался с большим напряжением сил, кочек совершенно не было видно под снегом, и иногда Федор проваливался чуть не по пояс.

Начинало смеркаться, надо было вновь подумать о ночлеге Вся одежда была насквозь мокрой, а в этом ельнике нет хороших дров и негде развести костер.

От усталости в сознание Федора начало прокрадываться сомнение: а вдруг он неправильно выбрал направление и эта долина вовсе не Киренги… Он уже подумал, не повернуть ли обратно, как неожиданно вышел на берег реки. Киренга возникла перед ним внезапно, потому что на другой ее стороне был такой же мелкий ельник, как и здесь.

По расчетам Федора, переход через реку должен быть ниже по течению, ведь он, стремясь быстрее вернуться к Киренге, всю обратную дорогу забирал влево.

Пройдя вниз по течению, Федор увидел впереди высокий хребет, круто спускающийся к реке, и решил заночевать здесь.

Ночевку на этот раз выбрал под большим кедром. Несколько прислоненных к его стволу пихтушек составили подобие юрты. Расчистив снег под кедром, Федор настлал здесь хвою, а костер решил развести чуть нише по склону. Оборудовав ночевку, он принес воды из Киренги и повесил котелок, чтобы сварить кедровку.

Хотя он ничего не ел последние два дня и очень устал, почему-то есть совершенно не хотелось, и он через силу съел суп и мясо птицы, зато с наслаждением выпил несколько кружек горячего чая.

Вслушиваясь в непрестанный рокот реки, он думал о том, что подводит своих спутников — раз начал валить снег, надо всем уходить, а его пет. Пожалуй, если еще сутки не придет, то, наверно, отправятся его искать.

Федор хотел подсушить свою насквозь мокрую одежду и развел большой костер, но тут же пожалел об этом. С огромного кедра, под которым он обосновался, закапала вода, и вместо того, чтобы обсушиться, Федор лишь еще больше промок. Ведь слышал же он, что нельзя разводить костер под деревом, но в тайге все познается на собственном опыте.

С трудом примостившись у самого костра, он улегся, положив голову на выступ кедрового корня. За ночь много раз просыпался и придвигался ближе к огню. Заснул последний раз, когда уже начинало светать, и проснулся поздно. Разведя заново костер, Федор принялся отогревать закоченевшие ноги. Ночью мороз был не больше десяти градусов, но вся одежда превратилась в ледяной панцирь.

В это утро ему очень не хотелось расставаться с костром я вновь мять снег по берегам Киренги. Был уже десятый час, когда он сложил пожитки и двинулся вдоль реки, вниз по течению.

Погода вроде бы прояснилась немного: снегопад перестал и сквозь мутную пелену можно было даже угадать то место на горизонте, где, едва выступая из-за края хребта, висело солнце.

Федор надеялся, что переход где-то близко, и поначалу шел довольно быстро. Но вскоре начал уставать. Кочковатому прибрежному ельнику не было конца, один поворот реки сменялся другим.

«Ничего, — утешал он себя, — вот только дойти до той большой ели, до того поворота, до конца этого хребта…»

Он брел уже более пяти часов. Какой-то большой хребет на той стороне реки остался у него за спиною, низкорослый ельник сменился старым, тот — каким-то березняком и снова ельником, извилистая река делала десятки поворотов, и за каждым из них Федор ожидал увидеть знакомую листвень, но ее все не было.

Время шло. Небо то прояснялось, то как-то сразу становилось мутным, и начинал сыпать частый мелкий снег. Сегодня ему ни разу не встречалось ничего живого, лишь на верху крутого склона кричали кукши, но у Федора не было сил лезть за ними.

Он взглянул на часы. Было уже три часа, близится новая ночь… Федор остановился и присел на поваленное дерево. Может быть, пришла ему в голову мысль, он давно прошел эту листвень по какой-нибудь протоке и теперь уходит вниз по течению? Федор с тоской вглядывался в широкую долину за Киренгой. Там виднелся сплошной ерник, видимо, здесь в Киренгу впадала какая-то речушка, но может быть, это уже Чемборчан?

Внезапно он отчетливо услыхал какой-то звук. Когда этот звук повторился, Федору показалось, что он слышит отдаленный собачий лай. Федор застыл на месте, но тут же понял, что это летит ворон. Птица пролетела недалеко от него и начала кружить. Федор не шевелясь смотрел, как ворон, делая один круг за другим, спускался ниже и наконец пролетел так низко, что было отчетливо видно, как птица почесала на лету свой клюв рубчатой черной лапой.

«Ну, погоди же ты у меня», — прошептал Федор. Но как только он потянулся за ружьем, ворон взмыл вверх, и быстрый выстрел не достиг своей цели. Однако ворон не улетел, мало того, появился другой, а за ним еще пара. За все время кочевья Федор не встречал этих птиц, а тут они откуда-то взялись на его голову.

Он поднялся и снова пошел вперед, спотыкаясь на кочках.

Из последних сил дотащился до склона нового хребта и стал готовить ночлег.

Утром он продолжал свой путь вниз по течению, по уверенности в правильности пути у него уже не осталось, и он все чаще думал, не пойти ли обратно, хотя и понимал, что нет ничего хуже, чем ходить взад и вперед.

Выйдя к берегу, Федор вновь и вновь думал, что надо перейти реку и продолжать движение к лагерю. Но как это сделать? Он смотрел на бурное течение, на зеленоватый лед, покрывавший камни, на шугу, которая терлась о прибрежный лед. На другой стороне сплошной ерник, нет дров, так что даже не обсушишься. Переходить нельзя — собьет, на льду и замерзнешь.

Пройдя еще два часа, он совсем выбился из сил и решил развести костер, отдохнуть и подумать.

Наконец Федор пришел к выводу, что самое правильное будет срубить дерево и по нему перейти реку.

Выбрав склоненную над рекою ель, начал рубить ее своим маленьким топориком. Но Федор не мог похвастать умением валить деревья. Ель легла наискось, течение развернуло ее и унесло.

Пройдя с полкилометра, Федор увидел еще одно склоненное дерево. Это была лиственница, и рубить ее крепкую древесину было трудно. Дерево росло на крутом склоне, и когда оно упало, верхушка лишь едва касалась закрайки льда на другом берегу.



Федор все же решил переходить. Срубил шест и двинулся по стволу. Но шест силой течения превратился в рычаг, который начал медленно разворачивать дерево. Комель его оказался у самой воды, и вот-вот дерево должно было поплыть… Бросив шест, Федор невероятным усилием удержался на узком скользком стволе и выбрался обратно на берег.

«Да, — подумал он, утирая пот со лба и вспоминая слова Ильи, — зря-то не перейдешь!»

Начало темнеть. Эта ночь была для него тяжелой. От усталости он не готовил ночевку и не рубил лапник, а сел возле маленького костра, распахнув мокрый насквозь ватник. Вслушиваясь в шум реки, думал о своих спутниках, которые, наверное, ищут его. Голода он по-прежнему не ощущал, но мысли путались и было неспокойно. Он плохо следил за костром в эту ночь и прожег свой ватник.

Утром Федор проснулся окоченевший от холода. Может быть, правильнее не идти дальше, а дожидаться, пока его найдут? Куда идти усталому и голодному, без компаса, не зная дороги? Но мысль, что его могут найти обессиленного, вот так, у жалкого костра из тонких дровишек, заставила его быстрее собираться в путь.

Короткий приступ безразличия, овладевший было Федором, прошел. Вчерашний опыт убедил его, что выбирать более тонкие и склоненные над водой деревья не имеет смысла. Уж если рубить, то такое дерево, которое наверняка ляжет через реку. Еще издали увидел он на склоне огромную лиственницу. Когда Федор подошел к ней и достал свой маленький топорик, ему вспомнилась притча о разбойнике, которому для искупления грехов было дано срезать ножом дуб в три обхвата.

Однако он решительно взялся за дело. Минут через сорок в глубине ствола раздалось легкое потрескивание, а по вершине пробежала дрожь. Федор посмотрел вверх и ему стало не по себе — так велико было это дерево. Но надо было кончать. Еще несколько сильных прямых ударов… Раздался грохот падения, сильный плеск, и… Киренгу можно переходить! Правда, посередине реки волны переливаются через согнувшийся ствол, но это уже пустяк.

Собрав все свое имущество, он начал переправу. Несколько трудных минут — и он на другой стороне. Страшная, ревущая река позади! Обрадованный и ободренный, Федор быстро двинулся по выбранному направлению, но уже через десяток минут понял, что такого темпа ему не выдержать. В ельнике снег был почти до пояса, и через каждые пятьдесят-сто шагов приходилось останавливаться, чтобы передохнуть. Усталость и голод давали себя чувствовать. Он начал подумывать о привале, но осенний день короток, и нельзя терять ни минуты драгоценного светлого времени.

Между тем его вновь начало искушать сомнение — злейший враг заблудившегося. Теперь Федору казалось, что он идет не в направлении Дипкохана, как наметил, а обратно, к Киренге. Когда он пытался собраться с мыслями и восстановить в памяти пройденный путь, получалось, что все правильно, но стоило одолеть несколько сотен метров, как сомнения начинались, снова.

Так прошел он километров восемь. Наконец ельник начал редеть и впереди показалась широкая долина какой-то реки. Сейчас все должно было разрешиться: если путь правильный, то это долина Дипкохана и лагерь близко. Он вышел к ернику и вдруг услышал знакомый ровный шум реки. Снова берег Киренги!

В первый раз Федором овладело чувство отчаяния. И все же он снова заставил себя мысленно проследить свой путь. Оставалась еще надежда, что Киренга делала здесь большую дугу. Значит, надо продолжать путь вопреки всем сомнениям. Дипкохан должен быть близко!

В эту минуту рассеялась мутная спешная пелена, стало посветлее, и на миг прояснились очертания хребтов, показавшиеся Федору удивительно знакомыми. Еще боясь поверить себе, он прошел вниз по течению и за поворотом увидел свой первый злополучный переход! С этой стороны к лиственнице вела свежая тропа. Федор подошел ближе и, увидев, что на ту сторону перешло несколько человек с собаками, понял — охотники пошли его искать.

Федор вышел на их след. Идти по тропе после глубокого снега казалось счастьем.

Через полчаса Федор сидел в юрте и пил чай, а тетка Арина жарила на рожне большие куски сохатиного мяса. Он уже поел и хотел ложиться, когда пришли Семен Сидоровпч и Северьян.

— Что, Федя, живой! А мы уж беспокоиться стали. Главное, ушел, а на сколько дней, точно не сказал. Первые два дня прошли — ладно, знаем, что не на день пошел. На третий начали думать, не заплутал ли. Да пет, говорим, однако, соболей считает, ведь не простое дело. Потом стрелять начали, видно ты не слыхал. А сегодня искать пошли. Как перешли, я говорю Илье: «Вы с Петрухой идите на другой хребет, а мы со Свирькой берегом пойдем». Ну, километров с десяток прошли, набрели на твой след. Ты, видать, правильно вниз по реке шел, а потом что-то засумневался. Мы по следу-то до твоей ночуйки дошли, набрели на листвень, что ты свалил, — уж подивился я, как это ты своим топориком ее одолел, — потом перешли, да и следили тебя до самой юрты, как соболя. Мы-то котелок несли, чай, хлеб, думали, ты нас ждать будешь, видим, ослаб ты голодом. Однако, все же упорный ты, дошел до ночуйки. Ну, расскажи, как это у тебя получилось.

Но Федору теперь, когда все кончилось, происшедшее совсем не казалось столь значительным, чтобы о нем подробно рассказывать.

— Да что там, — сказал он, — решил спрямить, вышел к Киренге, да и бродил по ней три дня.

— Значит, как обратно шел, сильно влево забрал, а по Киренге здесь не то что три дня — неделю идти можно. Надо было переходить сразу, когда вышел к реке, никогда берегом не ходи, особо по глубокому снегу.

Разговор был прерван, пришли Илья и Петр; они успели побывать на втором хребте. Федор опасался услышать от острого на язык Ильи насмешки, но тот, подходя к юрте, еще издали спросил: пришел ли Федя, и, услышав ответ, так сердечно сказал «слава богу», что у виновника сердце дрогнуло.



Рано утром при непрекращающемся снегопаде все начали торопливое отступление. По высокому снегу шли медленно и не успели засветло дойти до места прежней стоянки у Сыенка: темнота застала караван еще на Чемборчане. Все устали. Семен, шедший сзади, призывал заночевать здесь, но Илья упорно пробивал тропу вперед. Как он в полной темноте при снегопаде и метели вывел их к месту старой ночевки, Федор не мог бы объяснить.

Здесь стояли остовы юрт и были остатки дров, которые, уходя с ночлега, прислоняют стоймя к ближним деревьям. Как часто выручает людей этот таежный обычай!

Утром Федор проснулся первым. Уже светало, в юрту сыпался мелкий частый снег. Федор обулся и хотел выйти наружу, но навешенный над входом мешок не поддавался. Оказалось, что за ночь на нем вырос целый сугроб снегу. Когда Федор наконец вылез из юрты, то увидел странное зрелище. Нельзя было даже представить себе, что еще несколько часов назад здесь ходили люди, рубили дрова, готовили ночлег. Снег засыпал и юрты, и собак, которые, услышав шаги Федора, словно по волшебству появлялись из-под сугробов, а от тропы к ручью не осталось и помина.

Когда тронулись с ночлега, то Федор, шедший вторым, подумал, что не сможет идти. Подавшись грудью вперед, он погружался в пухлый снег почти по плечи — люди шли буквально сквозь снег.

Ведущий, Семен, проторив сотню шагов, остановился, чтобы перевести дух. За ним встали и остальные. Федор обернулся. За Северьяном, замыкавшим шествие, длинной цепью растянулись собаки. Они бежали словно в глубокой траншее, их совсем не было видно, а от оленей виднелись только рога.

Семен скоро уступил свое место Федору. Тот продержался недолго. Более упорно пробивали тропу Илья и Северьян, но и они быстро выбивались из сил. И при этом эвенки ни словом, ни намеком не упрекнули виновника задержки — Федора. Ведь из-за ого опоздания обратный путь был таким тяжелым!

Перед подъемом на хребет устроили длинный перекур у костра и, отдохнув, начали штурм заснеженного хребта Сыенок.

Никогда не забыть Федору этого перехода. Временами казалось, что у пятерых людей, поочередно пропускавших друг друга вперед, не хватит сил, чтобы подняться на хребет.

Снег не переставал, снова падали огромные хлопья. И все-таки даже в таких, небывалых обстоятельствах охотники остаются верпы себе. На спуске попался свежий след соболя. Было видно, зверек только что прошел, причем он тоже проваливался глубоко в снег. Несколько наиболее азартных собак бухнулись в снег и забарахтались, отчаянно пробиваясь вперед, остальные кинулись за ними. Следом за собаками пошел Илья, и почти сразу послышался выстрел — по такому снегу соболь не может далеко уйти.

На радостях здесь же и ночевали, а назавтра добрели до ночевки на Токтыкане. Здесь решили дневать, а еще через два перехода глубина снега стала уменьшаться на глазах, и вскоре они шли уже сравнительно легко.

Охотники остались у зимовья Уян, где снег был до колеи и еще можно было охотиться с собаками, а Федор ушел в Муринью — ему предстояло теперь обследовать результаты выпуска соболей на реке Келоре.

Потом Федору приходилось лазить и в дальних северных лесах Западной Сибири, и в Саянах, и по Алтаю, и опять по приленской тайге… Но впечатления первой таежной эпопеи не забудутся никогда.

Борис Евгеньев
НА ТРАВЕРЗЕ — МЫС ОПАСНЫЙ


Рассказ

Рис. Н. Абакумова


ПОЧЕТНАЯ грамота — первое, что бросилось в глаза корреспонденту Снеткову, как только он спустился с палубы в каюту катера.

Грамота висела возле иллюминатора, а рамочке, под стеклом.

Снетков надел очки, прочитал:

*************************************

Экипажу буксирного катера «Кихчик»

Петропавловского рыбокомбината

за спасение самоходной баржи «Аврора»

в штормовую погоду

10 декабря 1958 года

и самоотверженную работу

команды катера

***************************************

По всегдашней привычке тотчас «фиксировать» все сколько-нибудь приметное, любопытное, корреспондент вытащил из кармана потрепанную записную книжку и переписал текст почетной грамоты.

— Что за беда приключилась с «Авророй»? — спросил он молодого матроса, прибежавшего с палубы и торопливо рывшегося в сундучке возле своей койки.

— С какой «Авророй»? A-а, с этой! — матрос, круглолицый, краснощекий паренек, посмотрел на почетную грамоту, посмотрел на корреспондента, виновато улыбнулся. — Вот уж чего не знаю, того не знаю! Не было меня тогда на корабле…

Набил карманы ватника охотничьими патронами и помчался наверх, загремел сапогами по крутому трапу. Минуты не прошло — Снетков услышал над головой короткие хлопки выстрелов: моряки били с палубы топорков, кайр, бакланов. Великое множество морской птицы кружилось над бухтой, качалось на волнах.

В каюту заглянул капитан — смуглолицый, щеголеватый, в новеньком бушлате поверх черного кителя, в лихо заломленной фуражке. Хотел, видно, посмотреть заботливым хозяйским глазом, как разместились пассажиры.

Снетков обратился к нему с тем же вопросом, который только что задал матросу.

Молодой капитан внимательно посмотрел на корреспондента, будто впервые увидел на борту своего судна пожилого, с седыми висками, давно небритого, щуплого человека в синем плаще. Снисходительно улыбнулся: «Ох уж, эти газетчики!»

— Дела давно минувших дней! — сказал он. — В общем, ничего особенного. Потом как-нибудь расскажу, сейчас, извините, недосуг… Вы бы Федьку спросили — он был здесь, за патронами приходил.

— Да он говорит — не знает ничего!

— Он-то не знает? Он, можно сказать, — главный герой спектакля! Это он так — застеснялся!

Снетков хорошо знал упорную нелюбовь этих мужественных, стыдливо скромных людей ко всему сколько-нибудь показному, особенно к рассказам о своих подвигах. И он вполне удовлетворился коротким рассказом радиста, белобрысого великана, заглянувшего после ухода капитана в каюту попросить огонька.

— Зимний штормяга был, — сказал радист, закуривая: — снег, муть, черт-те что! А у них, на «Авроре», топливо кончилось. Положеньице, конечно, невеселое: на траверзе — мыс Опасный. Понесло на камни. Приняли мы сигнал бедствия — пошли. Нелегко нашему «жучку» в такую волну подойти на сближение с другим судном. И так и сяк крутились. Федька выручил: обвязался поясом, сиганул с концом за борт. Отчаянная голова! С «Авроры» его в момент выловили. Ну, завели буксир — все нормально!

Дымя папироской, он пошел вразвалочку к тесной своей радиоконурке возле трапа — степенный, видно, добродушный парень.

Глядя на его широкую спину, обтянутую серым свитером, заштопанным на локтях, Снетков вдруг вспомнил: ему говорили на базе, что на катере — комсомольский экипаж, что борются ребята за почетное звание экипажа коммунистического труда. Достал записную книжку, стал быстро-быстро писать в ней…

— Геройские ребята — ничего не скажешь! — услышал Снетков возле своего уха бодренький тенорок. Вздрогнув от неожиданности, обернулся.

За его спиной стоял один из пассажиров, которых капитан по доброте душевной согласился доставить в Рыбачий поселок, откуда до Петропавловска ходят рейсовые катера.

К числу пассажиров принадлежали и корреспондент Снетков, и геодезист — высокий, голенастый молодой человек в сапогах, штормовке, форменной фуражке, с большим рюкзаком и какими-то приборами в грязных брезентовых чехлах, и небольшое семейство: муж, жена, грудной ребеночек.

С явной неохотой допустил капитан это семейство на борт катера. Снетков как раз стоял на палубе, любуясь фиолетовой громадой Вилючинского вулкана, по плечам которого медленно сползали дымчато-серые облака, когда к катеру подошел глава семьи — коренастый парень в побелевшей по швам кожаной куртке, с бородкой «под норвежца». Смиренно, почти заискивающе, попросил он капитана помочь ему добраться «с семейством и барахлишком» до Рыбачьего поселка.

Капитан молча осмотрел его с ног до головы, перевел взгляд на «барахлишко», сложенное на пирсе. Возле узлов, мешков, обшарпанных чемоданов сиротливо стояла на ветру, задувавшем с океана, худенькая большеглазая женщина, похожая на девочку-подростка, с ребенком, завернутым в синее ватное одеяльце, на руках.

— Я уже взял двоих, — хмурясь, сказал капитан. — Куда ж я тебя-то возьму, да еще с таким багажом?

Парень торопливо подошел вплотную к поручням катера.

— Да я ж понимаю, милый ты человек! — заговорил он, понижая голос, прижимая руки к груди. — Задарма что ли прошусь? Разве ж я не понимаю? Да, господи же-ж!..

— Не знаю, что ты там понимаешь, — оборвал его капитан и сдвинул к переносице соболиные брови. — У меня не пассажирский лайнер — за проезд не беру. Вот это ты должен понимать!

— А я что? Я ж по человечеству прошу! — испуганно заныл парень. — Видишь, не один я: с малым ребеночком, с бабой, то есть, с этой, с женщиной, так сказать! Куда ж мне с ними теперь?

Капитан, не слушая его, смотрел на женщину, стоявшую на пирсе. Тихонько покачивая на руках ребенка, загораживая его спиной от ветра, она снизу вверх смотрела на молодого статного капитана. Во всем облике ее было что-то девически беспомощное, усталое. Ветер трепал ее пеструю юбчонку, прядку светлых волос, выбившуюся из-под розовой косынки.

И Снетков, поглядывая то на нее, то на капитана, с невольным волнением гадал: «Возьмет или откажет? Неужели откажет?»

Капитан отвел глаза от молодой женщины, кашлянул, строго сказал:

— Садись, да поживей! Отходим сейчас…

Парень со всех ног кинулся к вещам.

— Иди, Катюша, иди, милая, на катер! — бормотал он. — Ветер-то какой!.. Ребеночка не застудить бы… Спасибо доброму человеку… Я мигом, в один момент!

Схватил мешок, чемодан, побежал следом за женой. Женщина с ребенком спустилась в каюту, а он уже бежал за очередным мешком.

— Что уезжаешь-то? Или работы тут нет? — все также строго спросил капитан.

Парень опустил мешок на палубу и, утирая рукавом взмокший лоб, быстро проговорил:

— Тут, дорогой товарищ, человеку чистая погибель!.. Тут, на базе, такие дела творятся — одна тысяча и одна ночь! Ей-богу, рассказать — не поверишь! — и снова кинулся на пирс к оставшимся чемоданам…

И вот он стоял возле корреспондента, разглядывал почетную грамоту.

— Геройские ребята! — повторил он, одобрительно покачал головой, поцокал языком.

Он был неприятен, несимпатичен корреспонденту, и, в нарушение своей привычки знакомиться со встречными людьми, Снетков сухо ответил:

— Обыкновенные советские люди!

— И очень даже справедливо вы заметили! Именно так: обыкновенные, советские! — проговорил парень и вернулся на свое место.

Он уселся на краешек койки, возле аккуратно уложенных вещей. На той же койке лежала его жена с ребенком, укрывшись с головой байковым одеялом. Как только они разместились в тесной каютке, она покормила грудью раскричавшегося малыша. А потом, когда катер вышел из бухты и его стала покачивать, стала им поигрывать вольная океанская волна, молодая женщина прилегла на койку и лежала неподвижно, как неживая. Видно, нелегко давалась ей качка. И только когда ребенок начинал покряхтывать, похныкивать, слышался ее тихий голос: «Шшш, шшш». И ребенок затихал.

Корреспондент Снетков, да и, конечно, капитан катера сразу сообразили, что отъезд пария и его семейства с сельдеобрабатывающей базы похож на поспешное отступление, если не на бегство. Проштрафился ли он чем, или с начальством не поладил? Трудно судить о человеке, не зная причин его поступков… Снетков к тому же знал: на базе множество неполадок. Поэтому-то он и приехал на базу и торчал на пей три дня, выполняя задание областной газеты.

Базе этой не везло. Три года назад она пострадала от цунами — гигантских волн, разрушивших ее постройки. Хорошо, что из людей никто не погиб!.. В прошлом году, зимой, с ближней крутой сопки обрушилась на базу снежная лавина. Базу заново отстроили. Завезли сезонных рабочих. Тихая, окруженная сопками бухта ожила: сейнеры с уловом сельди все чаще бороздили ее спокойные воды. База плохо справлялась с приемом рыбы. Не хватало рабочих рук, обнаружились дефекты в устройстве гидрожелоба, по которому рыба подается в засольные цехи. А тут еще неверная рыбацкая «судьба» нанесла базе удар: косяки сельди, повинуясь таинственным, плохо разгаданным человеком законам, вдруг начисто исчезли из района базы. Промысел переместился далеко к северо-востоку.

Вот и получилось так: то база не справлялась с приемкой рыбы, то вдруг простой! Решено было использовать время для ремонта гидрожелоба своими силами. Нашлись, конечно, и такие, которым это было не по нутру: заработки-то снизились, а ждать у моря погоды охоты нет!.. Похоже, и этот разбитной парень с «норвежской» бородкой решил поискать более хлебного местечка…

В каюте было душно, пахло чем-то кислым — пеленками, что ли? С вторжением в каюту пассажиров она сразу утратила подтянутый моряцкий вид. На одной из нижних коек расположилось семейство. На другой спал свинцовым сном усталого человека геодезист. И только две верхние койки были аккуратно заправлены. Но забраться на одну из них Снетков побоялся: уснешь, да чего доброго загремишь вниз. Вон как качает!..

Он повернулся спиной к каюте — стал смотреть в иллюминатор.

За круглым, слегка запотевшим стеклом открылся тот особый, ни с чем не сравнимый мир, который никогда не оставлял Снеткова равнодушным, хотя в нем, в этом мире, проходила вся его жизнь. Так велико было своеобразное очарование этого мира, таким он был щедрым, таким прекрасным, что даже буднично повседневное соприкосновение с ним всегда пробуждало в душе свежее чувство новизны, радости.

Солнце стояло низко. И океанские волны, недавно, при выходе из бухты, горевшие яркой синевой, потемнели. Они стали словно тяжелее, холоднее. Стеклянно-прозрачные, серо-зеленые громады их вздымались одна за другой в могучем, завораживающем ритме. Пенные гривы волы казались золотыми крыльями гигантских птиц — взмахивали птицы крыльями, хотели взлететь над простором неспокойного океана и бессильно падали, тонули в волнах.

Зубчатой стеной, километрах в четырех от ныряющего в волнах катера, высились скалы. Подставляя голые лбы яростным ветрам, иссеченные трещинами, словно шрамами, мрачно бронзовели они в лучах закатного солнца. И, подобно листьям, сорванным осенним вихрем, над ними и возле них вились тучи морских птиц…

Снетков считал, что этот мир — далекий, северо-восточный край советской земли, целиком заполнивший его душу, — должен порождать особых людей — людей деятельных, смелых, высокого мужества и самоотвержения. Он, конечно, понимал, что эти качества свойственны и всему советскому народу — народу-борцу, неутомимому созидателю. Но ему казалось, что они, драгоценные эти качества, должны проявляться с особой энергией именно здесь, перед лицом суровой природы. Вот почему бережно и любовно собирал он, копил, хранил в сердце, в памяти, в записных своих книжках встречи с такими людьми, рассказы о них. И он немало повидал таких людей за пять лет скитаний по краю, ставшему для него второй родиной. Он мечтал написать о здешних людях книгу, да все было недосуг!..

Волна заглянула в иллюминатор — словно мутно-зеленая, струящаяся штора закрыла его снаружи на две-три секунды. За первой волной — вторая, третья…

Качка заметно усилилась. С койки упала, покатилась по полу пустая бутылка из-под молока.

— Дает жару! Ох, и дает! — весело сказал парень с «норвежской» бородкой, поднимая бутылку и заботливо разглядывая ее — не побилась ли. — То ли еще будет, как к Опасному подойдем!

Снетков, поджав ноги, прилег на рундук под иллюминатором, положил под голову портфель, кепку. Устало закрыл глаза. И сразу слышнее стали звуки, наполнявшие маленький кораблик, отважно боровшийся с неспокойным океаном. Что-то скрипело, потрескивало, скрежетало. То и дело слышались сильные тупые удары волн, от которых катер вздрагивал и стонал, змеиное шипение воды, растекавшейся по бортам, когда суденышко сходу зарывалось носом в волну. И все время был слышен негромкий стук судового двигателя — биение стального сердца катера. Этот однообразный, ровный звук успокаивал, убаюкивал. Пусть сердится океан и задувает штормовой ветер! «Тук-тук-тук! Тук-тук-тук!» — Катер идет заданным курсом. Все в полном порядке!..

Качку Снетков переносил хорошо. Лежать было уютно. Он медленно погружался в теплый туман дремоты…

Дремал он не более получаса: разбудил плач ребенка.

Снетков приоткрыл глаза.

Молодая женщина сидела на койке. Светлые волосы ее растрепались. Пышными, мягкими прядями обрамляли они бледное, осунувшееся лицо. Должно быть, ей было очень плохо, но она крепилась и с какой-то особенной, трогательной нежностью баюкала жалобно, страдальчески плакавшего ребенка.

Ребенок вскоре затих, но она не легла — сидела, укачивая его, низко склонив светловолосую голову.



— Дура ты беспонятная! Ни разума в тебе, ни соображения! — злым, свистящим шепотом говорил ей муж, продолжая, как видно, разговор, начатый, пока Снетков спал. — Разве я плохого ищу? Я хорошего ищу, понимаешь ты это или нет?.. Поедем в бухту Лаврова или в Апуку подадимся. Там рабочие руки всегда на вес золота. А я — человек с ини-ци-а-тивой, не пень какой-нибудь!.. Знаешь, сколько умные люди при случае зашибить могут? То-то и оно, что ни шиша ты не знаешь!.. Чего молчишь, будто воды в рот набрала?

— Устала я, Павел, от поисков, — тихо проговорила она и, вздохнув, отвела волосы от лица.

— А мне, думаешь, легко? Не такой я, Катерина, человек, чтобы задарма ишачить! — Он взъерошил, распушил свою бородку, поднял кверху указательный палец. — Работы я никакой не боюсь, только дай ты мне такую работу, чтобы и мне интерес был! А за спасибочки, да за портретик на Доске почета спину гнуть я не согласен — не дурачок!

— Живут же другие люди — хорошо, спокойно живут…

— Мне другие не указ — свой котелок варит! Ты, может, скажешь еще, что нужно было здесь, на этой треклятой базе остаться да ждать, когда бог рыбку пошлет?

— Другие ж остались…

— Опять двадцать пять! С тобой говорить, что об стенку горох!..

Павел раздраженно махнул рукой, закурил папироску. Покосился в сторону корреспондента, тот лежал с закрытыми глазами, похоже, спал.

Все, что Снетков слышал, не было для него чем-то новым. Он знал и такую породу людей — людей, суетливо мечущихся из стороны в сторону в поисках «интересной» работы, «подходящих» условий, попросту говоря, в погоне за длинным рублем.

И какими же чужаками были они со своим жалким хищничеством, стремлением урвать побольше, а отдать поменьше, чужаками среди прочих людей, отдающих все, что у них есть, общему большому делу!..

Хлопнула дверь. На трапе загремели быстрые шаги. В каюту вошел, ловко балансируя, как цирковой канатоходец, молодой матрос, краснощекий Федька, с дымящейся кастрюлей в руках.

Он поставил кастрюлю на маленький, привинченный к полу столик, и из нее тотчас выплеснулась, потекла по голубой клеенке мутноватая жидкость. Придерживая кастрюлю рукой, матрос весело спросил:

— А ну, граждане пассажиры, кому ушицы? Только попроворней, — добавил он, — а то с полу собирать придется!

— Хочешь, Катерина? — спросил Павел жену.

— Ох, что ты! Глаза бы не глядели!..

— Это вы, гражданочка, напрасно! — сказал Федька. — Горяченькая ушица очень даже полезная, если кто от качки болеет!

— Попробую-ка я вашей ушицы! — Павел палил полную кружку, достал из мешка хлеб.

Налил себе кружку и Снетков. Есть ему не хотелось — боялся обидеть радушных хозяев.

То, что матрос ласково называл «ушицей», оказалось крепко посоленной и наперченной похлебкой из морских птиц — топорка и селезня баклана. Их моряки подстрелили при выходе из бухты и ловко выловили черпаком.

Федька разбудил геодезиста, все это время похрапывавшего на койке, накрывшись видавшей виды грязной, прожженной искрами костров штормовкой. Тот живо, по-солдатски, вскочил, провел ладонями по лицу, сгоняя сон, пригладил черные, всклокоченные волосы.

— Похлебочка? — спросил он, вставая с койки. — Это хорошо и даже отлично!

Катер качнуло, кастрюля поехала по столу, Федька вовремя ухватил ее.

— Ого, покачивает!.. Чуть я без ужина не остался! — геодезист поставил кастрюлю на колени и попросил ложку.

Необыкновенно быстро расправился он с «ушицей» и половиной буханки черного хлеба, которую дал ему матрос. Потом долго, старательно обгладывал косточки, с трудом отдирая от них крепкими зубами жесткое лиловатое мясо морской дичи.

— Ну, молодец! — восхищенно сказал Федька, когда геодезист покончил с едой и вытер руки грязным носовым платком. — Видать, отощал в сопках-то!

— Отощать не отощал, а покушал с удовольствием, — признался геодезист. — По чести сказать, до чертиков надоела пригорелая пшенная каша!

Федька вытер тряпкой стол и ушел, прихватив пустую кастрюлю. Снетков с интересом присматривался к геодезисту.

Загорелое лицо молодого человека казалось еще темнее от многодневной щетины. Пестрая ковбойка клочьями висела на его плечах, на торчащих лопатках. Думая о чем-то, щурясь от папиросного дыма, он машинально растягивал пальцами дыры, сквозь которые были видны сиреневая майка и смуглое тело.

— От лямок рюкзака, — пробормотал он, поймав взгляд корреспондента. — Прямо горит материя! — Смущенно улыбнулся.

Получаса не прошло, как Снетков все знал о нем.

Восемь дней провел этот молодой, нескладно высокий парень в полном одиночестве на склонах Вилючинского вулкана. «Небольшая рекогносцировочка!» — коротко сказал он, не вдаваясь в подробности. Восемь ночей спал у костра в крохотной палатке. Высоко в горах она за ночь покрывалась таким плотным налетом инея, так задубевала, что по утрам трудно было сложить ее. Восемь дней блуждал он по лесам, продирался сквозь заросли кедрового стланика, карабкался по скалам. Трудно было подобраться к главной вершине — сбивали ложные конусы…

Оружие? Никакого оружия у него не было. Лишний груз, да и зачем оно? Медведи сейчас не опасны — сытые. Видел ли медведей? Ну, как же! А вот сколько — не помнит. Штук десять, может двенадцать. Чего их считать?

Тут Павел, тоже слушавший его, фыркнул, покрутил головой. Геодезист удивленно взглянул на него.

— Вот когда шел обратно, малость сбился с дороги. Хотел выйти к бухте Сарана, да не угадал. Пришлось спускаться к океану, идти берегом на Вилючинскую. А берегом идти нелегко: много «непропусков» — океан вплотную подходит к скалам. Хочешь не хочешь — лезь на них!.. Переходил вброд реку у самого устья. Снаряжение тяжелое, вода по шею. Стало было в океан сносить. Ничего, все в общем было хорошо!..

«Ничего, все было хорошо! — повторил про себя Снетков. — Что это — привычка? Сила бездумной молодости? Мужественная верность долгу?.. Наверное, всего понемножку!» — думал он, и рука сама тянулась к карману за записной книжкой. Этот парень, видно, из таких!..

— Может, я не понял чего, — послышался вкрадчивый голос Павла, — но, сделай милость, скажи мне, по доброй воле скитался ты восемь ден в сопках или заставляют вас?

— Что значит заставляют? Это ж моя работа! Получил задание — иди, выполняй!

— Н-да… И по душе тебе такая работенка?

— Очень даже по душе! Ни на какую другую не променяю!

— Понятно!.. Есть, конечно, такие отчаянные, вот, к примеру, геологи эти. Видал я их: идут замученные, грязные, оборванные. Неужто такое кому по душе? Не то ты говоришь, друг! Условия, видно, подходящие! И получаете вы прилично — побольше нашего брата, рабочего. И ни тебе начальства, ни тебе надзора! Хочешь — полеживай целый день в палатке, кушай кашу, консервы!

Геодезист громко, от души расхохотался.

— Ну и чудило ты, братец!.. Полеживай, говоришь, в палатке и консервы кушай?

Смех его начисто смыл то колючее и недоброе, что прозвучало в притворно простодушных словах Павла. Невольно усмехнулся и Снетков. Велика сила смеха — порою сильнее всякого слова.

Но что это?..

Геодезист сидел на койке, словно вслушиваясь во что-то, и смеха уже не было в его глазах. Насторожился, вытянул шею и Павел.

Что-то случилось. Но что именно — пока еще до сознания не дошло…

Первое впечатление было таким, что внезапно наступила тишина — неожиданная, тревожная.

Нет, какая же тишина? По-прежнему слышны и скрип, и треск, и скрежет. Плещет растекающаяся по палубе вода. По-прежнему глухие удары волн сотрясают катер… И все-таки в хаосе звуков не было главного — того, что до этой минуты было таким же обязательным и таким же почти неприметным, как свое дыхание, как биение сердца, — не было слышно стука двигателя. Привычный, успокаивающий звук, наполнявший катер ритмической дрожью, внезапно оборвался.

Все молчали. И ждали, ждали — вот сейчас снова послышится стук двигателя, снова будет ощутимо легкое дрожание переборок…

На палубе, над головами сидевших в каюте, протопали тяжелые шаги.

— Ну, чего там у них? — недовольно хмурясь, проговорил Павел.

— Бывает, — спокойно сказал геодезист. — Так ты, чудило, думаешь, что жизнь у нас легкая, вольготная? — спросил он, возвращаясь к прерванному разговору.

— Что мне до вашей жизни! — сердито ответил Павел.

Снетков приподнялся с рундука, посмотрел в иллюминатор. Ничего не видно — мутная темень. Порою она становилась скользящей, летучей, когда иллюминатор захлестывала волна.

Катер сильно мотало, клало с бока на бок, с носа на корму, подкидывало вверх, бросало вниз. И Снетков с колючим холодком в сердце подумал: «Остановился двигатель, выключилась механическая сила, тянувшая судно в нужном направлении. Теперь катер стал игрушкой волн, они могут поступить с ним по своей прихоти: унести в океан, разбить о прибрежные скалы…»

Дверь наверху распахнулась. По трапу загремели шаги. В каюту вошли три человека: радист, матрос Федька и черноволосый, с круглым монгольским лицом механик — его Снетков видел впервые.

Со всех стекала вода — видно, крепко приласкала их волна, пока они добирались из машинного отделения сюда, в каюту.

Кисть правой руки механика была залита кровью. Пятна свежей крови виднелись на его зеленой брезентовой куртке, на брюках, заправленных в сапоги. Лицо его было землисто-бледным. Пытаясь улыбнуться дрожащими губами, он подул на руку, с которой капала кровь.

— Открывай аптечку, Федя, — сказал радист матросу. — Бинта давай побольше, ваты. Йод был у нас в шкафчике…

— Вот ведь беда какая! — с досадой сказал механик.

— Палец не сломал? — спросил радист.

— Вроде как нет. — Морщась от боли, механик согнул и разогнул пальцы раненой руки. — Кожу сорвало… Поживей, Федор, давай бинт! Недосуг…

— Чего там у вас? — спросил Павел, исподлобья глядя на вошедших.

— Не видишь — человек покалечился! — ответил Федька, раскладывая на столе бинты, вату.



— Сунулся было к форсунке, а тут как качнет, на ногах не устоял! — виновато проговорил механик и опять подул на руку.

— Вижу, что покалечился… Я не про то.

Что с мотором-то?

— А ты что — механик? — спросил радист. — Иди подсоби — спасибо скажем!

— Механик или не механик, роли не играет! А как пассажир я в полном праве спросить…

— Ха! Пас-са-жир!..

Боишься, не доплывешь? — насмешливо спросил Федька.

— Помолчи, Федор! — строго сказал радист.

— Не беспокойся, полный порядок будет! — проговорил механик. — Захочешь — до самой Москвы довезем!

— Нашли время шутки шутить! — зло сказал Павел. — У меня жена, ребенок… У самого Опасного у них, видишь, мотор забарахлил, а они шутки шутят! Каждая минута дорога…

— Тебе одному она дорога? — тихо спросил механик, в упор глядя на Павла.

— Помолчи ты, Христа ради! — страдальчески проговорила Катерина, обращаясь к мужу. — Что они — дела своего не знают?

— Ты помолчи! Спрашивают тебя? — огрызнулся тот.

Молодая женщина поднялась, поправила растрепавшиеся волосы, застегнула на груди вязаную кофточку.

— Давайте перевяжу, я умею, — сказала она. — Нужно промыть рану. Крови-то сколько!..

Снетков сидел на рундуке, смотрел на людей, сгрудившихся возле стола. Они с трудом удерживались на ногах — казалось, они танцуют какой-то нелепый танец, топчась на одном месте. Мелькание алебастрово-белого бинта. Светлые женские волосы в летучих золотых бликах. На койке захныкал ребенок. И тотчас голос Катерины: «Сейчас, миленький, сейчас!.. Паша, возьми Толика, покачай». — «Ну да, буду я еще!»

И все это казалось Снеткову каким-то странным, почти нереальным. Потому, должно быть, странным, что происходило все это на суденышке, безвольно, бессильно мотающемся на волнах ночного штормующего океана.

…Мыс Опасный, мыс Опасный!.. Ничего не скажешь — сильно звучит это географическое название громадной голой скалы, каменным выступом врезавшейся в океан. Особенно сильно звучит оно теперь, ночью, на катере с заглохшим двигателем! Место и вправду рисковое — гряда камней тянулась от берега далеко в океан; она часто меняла свои очертания — достаточно для этого небольшого подземного толчка…

Мыс Опасный!..

— Ну вот, прямо как в амбулатории! — сказал повеселевший механик. — Спасибо, гражданочка!

Левой, здоровой рукой он отер лоб. Помахал кистью правой, превратившейся в толстую снежно-белую культяпку, из которой выглядывали кончики пальцев с посиневшими ногтями.

— Пошли, друзья, пошли живенько! — проговорил он.

— Ты что — сдурел? — спросил радист.

— Ладно, ладно, пошли!

— Я тебя спрашиваю: сдурел ты или нет? С такой-то рукой!

— Левая-то цела!..

— И я с вами! — сказал геодезист, торопливо надевая штормовку. — В моторах я разбираюсь.

— Вот и хорошо! — охотно согласился механик. — Вот и помощь пришла!.. А ты, Коля, останься, — негромко сказал он радисту, — аппаратуру свою проверишь…

— Чего это ее проверять?

— Останься, Коля, я говорю! — и совсем тихо добавил: — Пассажиры тут…

Секунду, не больше, смотрели они друг другу в глаза. Радист молча пожал плечами.

— Ну, пошли! — еще раз сказал механик. — Только, друг, на палубе держись — знаешь, как бьет, как поливает?

— Не бойся! — весело отозвался геодезист.

И они ушли. Радист постоял минутку, словно прислушиваясь к чему-то, — большой, спокойный, — и скрылся в радиорубке.

Катерина, как только кончила бинтовать механику руку, вернулась к койке. И ребенок вскоре затих, она перепеленала, убаюкала его.

— Дела-делишки! — громко сказал Павел. Он сидел, вцепившись руками в край койки, жевал мундштук потухшей папиросы. Видно, он искал сочувствия у Снеткова, но тот молчал.

Не раз за свою скитальческую жизнь, — не говоря уж о фронтовых годах, — он побывал в разных, порою сложных переделках. Особой храбростью не отличался, но и трусом себя не считал. Испытывая временами естественный для каждого человека страх, он умел не показывать его. По опыту знал: самое тягостное в подобного рода случаях — пассивное ожидание угрожающей опасности. И еще худо, когда не знаешь, как велика она.

Со времени остановки судового двигателя прошло полчаса, а может, и больше. Не так уж мало, чтобы опасность разбиться о прибрежные камни стала близкой!.. Но как близка эта опасность, что случилось с двигателем, скоро ли починят его, да и сумеют ли починить — всего этого Снетков не-знал. Приставать же к людям с расспросами казалось ему неуместным.

Он представлял себе, с каким напряжением работает сейчас весь маленький экипаж катера, и завидовал этим людям: они заняты делом, они борются! Молодой капитан стоит у штурвала, всматривается в ревущую мглу, вслушиваясь в то же время всем существом своим: не оживет ли его суденышко, не забьется ли вновь его сердце? Внизу, в тесном машинном отделении, механик с забинтованной рукой, Федька-матрос и этот славный парень геодезист, сбивая в кровь руки, перепачканные маслом, соляркой, «колдуют» над заглохшим двигателем — дорога каждая минута!.. Радист, закрывшись в тесной конурке, наверное, уже в десятый раз опробовал свое хозяйство, готовый по команде капитана в любую минуту послать сигнал бедствия — бросить в огромный темный простор одинокий крик о помощи…

А вот он, корреспондент Снетков, ничем, решительно ничем не может помочь этим молодым парням! Он совершенно беспомощен — сиди и жди!.. И терпеть эту свою беспомощность, томительную эту неизвестность просто невмоготу!..

Катер тяжело ложился с боку на бок. Он то останавливался, то вдруг рыскал вперед, зарываясь носом в волну.

Внезапно Павел сорвался с койки. С размаху налетел на стол, шатаясь, перебежал каюту, скрылся в узеньком коридорчике, из которого трап вел наверх, на палубу. Справа от трапа радиорубка. Павел грохнул кулаком в дверцу.

— Эй, радист! — крикнул он. — Какого черта, в самом деле! Давай SOS!..

В ответ спокойный голос радиста:

— Ты что разорался? Командир какой нашелся!..

— Пропадем почем зря!.. К Опасному сносит!

— Ты не паникуй! Понял? Катись-ка ты отсюда… — не удержался добродушный радист, добавил крепкое слово, поясняющее, куда должен катиться Павел.

— Черти окаянные, — плачущим голосом проговорил тот, возвращаясь к своей койке. — О людях не думают!..

— Что вы в самом деле! — прикрикнул на него Снетков. — Что им лучше, чем нам?

— Мне от этого не легче!..

Снетков с удивлением смотрел на Павла: ничего-то в нем не осталось от разбитного, нагловатого парня! Даже голос изменился: стал хриплым, противно тонким. И лицо как-то расплылось, углы рта опустились. Особенно нелепой выглядела на этом лице мужественная «норвежская» бородка. Павел закурил папиросу, не докурил, бросил на пол, придавил сапогом, тотчас достал из пачки другую…

Сплоховал, струсил человек! Снетков встал. Не мог он больше сидеть и чего-то ждать. Застегнул прорезиненный плащ на все пуговицы, подошел к трапу. «Хоть выгляну наружу!..»

Цепляясь за поручни, он поднялся по убегавшим из-под ног ступенькам, остановился перед закрытой дверью. И в ту же секунду дверь охнула, содрогнулась от сильного удара волны.

Послышался громкий плеск.

Ну и ну!.. Что же творится сейчас на палубе? И все-таки в тот момент, когда катер повалился на правый борт, а левый поднялся над волнами, Снетков рискнул приоткрыть дверь, выглянуть наружу.

Чернильный мрак, иссеченный, как показалось ему, призрачно-белыми и голубоватыми полосами. В лицо ударила сильная струя воздуха, насыщенного водяной пылью, — соленое дыхание огромной пустыни воды. Он услышал грозный гул штормующего океана, посвист ветра, рычание и плеск волн.



Все это вдруг предстало в такой пугающей близости, было таким угрожающим, что сердце похолодело. Прежде чем он успел закрыть в страхе дверь, его обдало холодной водой, словно кто плеснул с палубы из ведра. Изо всей силы рванул он дверь на себя, захлопнул ее и некоторое время стоял, судорожно вцепившись в ручку двери, моргая, встряхивая головой.

«Спасите наши души! — как-то непроизвольно прошептал он непослушными, словно замерзшими губами. Но тотчас взял себя в руки, усмехнулся: — Струсил, старик?»

Постояв немного возле двери, Снетков осторожно спустился по трапу вниз, приноравливаясь к прыжкам катера. На нижней ступеньке — с нее была видна вся каюта — он остановился.

Это еще что такое?!.. Стоя на коленях возле рундука, Павел доставал из него спасательные пояса — большие квадратные куски пробки, обшитые серым брезентом, аккуратно сложенные и обвязанные тесьмой. Катерина молча следила со своей койки за его воровски-быстрыми движениями. Вот он кинул ей в ноги один пояс. За ним второй, третий, четвертый…

— Спрячь, слышишь? Скорей, дура! Под одеяло спрячь!

— Что ты, Паша…

— Скорей, говорю!.. Не дай бог, что случится — не хватит на всех-то!..

Тут он оглянулся — глаза его встретились с глазами Снеткова. Крышка рундука с шумом захлопнулась. Павел молчал, стоя на коленях. Молчал Снетков. Прикрыв рот рукой, словно сдерживая крик, Катерина испуганно смотрела на корреспондента. Спасательные пояса грудой лежали на койке возле ее ног.

— Положи на место пояса! — негромко сказал Снетков, подходя к столу. — Сейчас же положи.

В эту минуту он вдруг почувствовал себя до удивления спокойным. Он ведь был не один: он был вместе со всеми этими славными ребятами, которые боролись за жизнь катера, вероятно, меньше всего думая о себе. А то, что было там, на трапе, — это всего лишь минутная слабость. Как это важно: сознавать свою общность с хорошими людьми!..

Павел медленно поднялся с пола. Не глядя на корреспондента, пробормотал:

— Да господи, себе я что-ли?.. Ребеночка жалко…

— И что бы ты только делал без ребеночка! — неожиданно раздался насмешливый голос радиста. Он стоял за спиной Снеткова в узкой двери радиорубки и тоже все видел.

Заплакала Катерина, заплакала по-детски, в голос, захлебываясь слезами. Руками и ногами она спихивала с койки спасательные пояса, будто было в них что-то опасное и гадкое одновременно. И они с глухим стуком падали на пол.

— Не хочу, не хочу, не хочу! — выкрикивала она, содрогаясь от рыданий.

Катер тряхнуло со страшной силой. Он жутко повалился набок, застонал, затрещал. Электрическая лампочка судорожно замигала.

«Конец!» — мелькнуло в голове Снеткова. Он едва не упал — так внезапно ослабли, стали ватными ноги…

И вдруг: «Тук-тук-тук, тук-тук-тук». Двигатель заработал! Негромкий ритмический звук сразу наполнил каюту, приглушил и скрип, и скрежет, и удары волн — все угрожающие, недобрые звуки.

Стук двигателя услышали все.

Катерина опустила голову на подушку, всхлипывая, закрыла лицо руками.

Радист метнулся в рубку, схватил бушлат, стал надевать, не попадая в рукава.

— Полный порядочек! — крикнул он Снеткову. — Ну и золотые ребята! — И побежал по трапу вверх.

Неслышной тенью скользнул Павел к своей койке, стал торопливо складывать размотавшиеся пояса, перевязывать их тесьмой.

Снетков в изнеможении опустился на рундук под иллюминатором. Теперь, когда двигатель работал, он почувствовал, что освобождается от гнетущей скованности, которая все это время непомерным грузом лежала на нем, не давая расправить плечи, глубже вздохнуть.

Неуклюже переступая с ноги на ногу, стараясь сохранить равновесие, к рундуку подошел Павел со спасательными поясами. Он крепко прижимал их обеими руками к груди.

— Побеспокою вас на одну минуточку, — смиренно попросил он. — Уберу их с глаз долой… — И, сокрушенно вздохнув, сказал: — Вот уж правду люди говорят: кто на море не бывал, тот и горя не видал!

Снетков встал. Павел уложил пояса в рундук, осторожно, чтобы не стукнуть, опустил крышку. Снетков снова уселся на свое место и, закрыв глаза, отдался упоительному чувству покоя.

«Тук-тук-тук! Тук-тук-тук!» — Двигатель работал!..

Наверху хлопнула дверь. В каюту спустились матрос Федька и геодезист. Они принесли с собой струю свежего морского воздуха.

Федька посмотрел на Снеткова, улыбнулся, подмигнул. И Снеткову стало тепло от этой его улыбки. Ему вдруг ужасно захотелось спать. Веки слипались, голова клонилась на грудь. Он прилег на рундук. Сквозь полусон он слышал: в каюту вошли капитан и радист.

Капитан спросил бодрым веселым голосом:

— Ну как, товарищ корреспондент, не укачало?

Снетков сделал над собой усилие, заморгал, улыбнулся: —Ничего, мол, все хорошо! Он покосился в сторону семьи Павла.

Павел лежал, повернувшись лицом к переборке. Катерина сидела на краю койки, загораживая мужа спиной. Обхватив тонкими руками завернутого в одеяло ребенка, она привычно укачивала его. Низко склоненное, измученное лицо ее казалось постаревшим. Снетков отметил про себя: никто из находившихся в каюте моряков ни разу не взглянул в их сторону. Будто их и не было в каюте…



Проснулся Снетков, когда катер стоял в бухте Сарана, медленно, плавно покачиваясь на несильной волне. Сверху, с палубы, доносились голоса, топот ног.

Ни моряков, ни геодезиста в каюте не было. Павел все так же лежал, повернувшись лицом к переборке. Катерина все так же сидела, опустив голову, с ребенком на коленях…

Снетков одернул измятый плащ, отыскал свою кепку и поднялся на палубу. После духоты в каюте сырой холодный воздух казался особенно свежим.

Катер стоял у низкого берега, приткнувшись боком к кунгасу. На невысокой мачте катера горел огонек. Он освещал кунгас, часть берега с грузовой машиной, людей возле нее. Черные с маслянистым отблеском волны плескались у прибрежных камней.

Тихо было в бухте — просто не верилось, что совсем недавно разъяренный океан грохотал вокруг катера!

В бухте Сарана катер должен был взять на буксир кунгас с колхозной рыбой и доставить его в поселок Рыбачий, на рыбообрабатывающую базу.

От грузовика по доскам, перекинутым с берега на кунгас, взад-вперед бегали колхозники: таскали на носилках рыбу. Поблескивая в свете фонаря тусклым золотом, она с влажным шелестом сыпалась с носилок в трюм кунгаса: кета, горбуша, кижуч.

— Шабаш! — крикнул кто-то у грузовика.

— Ну, вот и все! — сказал бригадир колхозников, плотный, невысокий человек в ватнике, в резиновых сапогах. Он стоял рядом с капитаном и геодезистом на палубе, покуривая трубочку.

— Кто от вас пойдет? — спросил капитан.

— Трофимов пойдет, — сказал бригадир. — Ну, счастливо! В море-то спокойно? Как сюда дошли?

— Нормально дошли, — ответил капитан. — Тут спокойно, а возле Опасного штормит.

— Там всегда штормит!

— Это верно, — подтвердил капитан. — Малость походили по кочкам!.. А так все хорошо!

Анна Вальцева
ЕНИСЕЙ, ЕНИСЕЙ…


Дорожная тетрадь

Рис. П. Валюса


ВСТУПЛЕНИЕ

ПОЕЗД неожиданно остановился среди ржаного поля. Ни станции, ни полустанка, ни просто даже домика путевого обходчика, и непонятно было, почему остановился поезд, но он остановился. Кругом поле созревающей ржи, вдали темнел лес и к нему по ржи вела пряменькая тропка…

Вероятно, многие, если не все, люди испытывали хоть раз в жизни такое искушение: бросить все, соскочить с поезда и уйти… по такой вот стежке. Со мной это случалось не однажды, но всякий раз раздавалось: «Ку-да?» Иногда это говорили люди, иногда обстоятельства, чаще всего я сама. И тропка среди ржи оставалась позади, а на душе долго еще держалось легкое и горькое, как дым костра, чувство потери.

Поезд тронулся, дорожка осталась позади, но на этот раз горечи не было: впереди меня ждал Енисей.

…Пятый день стою я у вагонного окна, с самого рассвета дотемна.

Позади остались средняя Россия, Урал, Зауралье, Свердловск, Новосибирск. Много раз пересекал наш поезд большие и малые реки.

Пятый день рассказывает мне о Енисее сосед по купе старик геолог.

— Енисей! — восклицает он, — его зовут «клубящийся», «необъятный», «река-богатырь», «красавец Сибири». Он поражает воображение, он восхищает, он изумляет — масштабами, мощью, контрастами и разнообразием.

Енисей — самая многоводная река Советского Союза. Енисей течет с юга прямо на север, перерезая Красноярский край, он зачинается в горах Монголии и отдает свои воды Северному Ледовитому океану.

Горы высотой в три тысячи метров, поросшие дремучей тайгой, бурные реки, срывающиеся с круч, пшеница равнинной части бассейна, пустынная тундра, где стелется карликовый кустарник, льды Арктики…

Охотники на медведей, рыбаки, оленеводы, геологи, мерзлотоведы, гидростроители, горняки…

Украинцы, русские, ненцы, саха, эвенки…

Кварталы благоустроенных пятиэтажных домов, круглые ансамблевые площади Норильска — этого крупнейшего промышленного центра, находящегося далеко за полярным кругом, связанного с Енисеем тоненькой ниточкой в 120 километров — самой северной в мире железной дорогой, и островерхие шалаши, крытые оленьими шкурами, — чумы — жилище ненцсв, пастухов-оленеводов… Лесорубы, что валят огромные деревья, и большой отряд интеллигенции, живущий на острове Диксон, — радисты и метеорологи…

Это ли не разнообразие?

Но есть и общее!

Тундра и тайга, горы и равнины Сибири полны непередаваемой красоты, они своеобразны, у них есть свой, только им присущий характер.

Что же касается людей, всех их — самых разных — объединяет одна черта: гордость своим краем, своим Енисеем.

Ибо Сибирь — это край неисчислимых энергетических, горных и лесных богатств, это край молодости, край будущего.

Пятый день геолог рассказывает мне о Енисее…

«ЧКАЛОВ» ИДЕТ ВНИЗ

Енисей у Красноярска величаво катил свои тяжелые серые воды. Новый, нарядный речной вокзал со шпилем… Множество людей на ступенях нарядной набережной — с детьми, с вещами.

— Куда вы едете? — спросила я кого-то.

На меня удивленно посмотрели.

— Вниз, конечно. В Норильск.

«Ну, а я поплыву вверх по Енисею…» — подумала я.

По шаткому понтонному мосту (из воды тогда еще торчали только быки строящегося моста) я перебралась на правый берег. Побродила по новому району, похожему на московские Черемушки, и неожиданно попала в грузовой порт.

Электрокары быстро и споро разгружали железнодорожные составы, автокары развозили товары по складам, мощные краны подымали огромные ящики, но подземным транспортерам шло зерно. Это был современный, великолепно оснащенный, механизированный большой порт. С барж, пришедших с низовьев, выгружались слитки какого-то незнакомого мне металла. На суда, уходящие вниз, грузилось оборудование и продовольствие, зерно и игрушки, скот и учебники, телевизоры и промтовары. Все, что требует большой город, здесь перегружалось, переваливалось, пересыпалось. «В Норильск» — было написано на контейнерах, ящиках и тюках. В «Норильск». Это был город тех людей, на набережной…

— Куда вы решили плыть сначала? — спросили меня в пароходстве.

— Вниз, конечно…

…Флагман енисейского флота, как его зовут здесь — «белоснежный лебедь Енисея», теплоход «Валерий Чкалов» взял пассажиров вдвое больше, чем ему было положено. Люди заполнили все салоны, лестницы, коридоры.

— Зачем вы так перегружаете теплоход? — спросила я капитана Фомина.

Он поднял на меня глаза.

— Люди ждали нас несколько дней. Многие с детьми… Вы же видели, что делалось в Красноярске! Сейчас им тесно, но зато через четыре дня они будут дома. И улыбнулся.

— Кто они такие, ваши пассажиры?

— Отпускники. Работают в Норильске на рудниках, на заводах, а летом уезжают к теплу. Кто родичей навещает, кто на курорт едет. Первые рейсы, по весне, мы в низовья идем налегке, а оттуда полным-полно. Ближе к осени — наоборот. Этот рейс и следующий особенно напряженные из-за пионеров. Везем пятьсот ребят. Отдыхали на юге края. У нас под Красноярском хорошие есть лагеря!



Под Красноярском — на юге! Поистине, относительны представления о севере и юге, о холоде и тепле.

— Степан Иванович! — подбегает к капитану первый штурман. — Пионеры теплоход разоружают.

— То есть?

— Сувениры! Шурупчики блестящие, цепочки из умывальников, шарики от жалюзи…

— А! Пригласите, пожалуйста, пионеров в музыкальный салон.

Я тоже иду в музыкальный салон, по дороге размышляя о капитане и первом штурмане. Капитан флагмана меньше всего похож на «морского волка». Это молодой еще человек, высокий, красивый, с румянцем во всю щеку, чрезвычайно спокойный и вежливый. Ко всем без исключения он обращается на «вы», даже к молоденьким матросикам, которые от непривычки к такому обращению смущаются. В речи его иногда проскальзывают речные термины, он тут же их поясняет. (Я заметила, это часто бывает у людей, которые учатся. Или же у тех, кто очень любит свою профессию. У капитана действуют, видимо, обе причины: мне рассказывали, что он заочник института водного транспорта.) У Фомина умные серые глаза, а улыбка… Впрочем, об улыбке я уже говорила. А штурман еще моложе — ему 24 года. Он маленький, плотный. Его мальчишечье лицо всегда озабоченно, он строг, шутить с ним надо осторожно. Оп ходит по теплоходу, хозяйски приглядываясь ко всему и ко всем. И все зовут штурмана уважительно, по имени-отчеству: Иннокентий Васильевич.

Когда капитал входит в салон, в него впивается пятьсот пар блестящих глаз. Он явно импонирует ребятам.

— Ребята! — очень спокойно начинает капитан. — Раз уж вам довелось плыть на нашем теплоходе, я вам расскажу о нем, чтобы вы знали, что это за судно, кто его строил.

— Флагман «Валерий Чкалов» — замечательный теплоход, надеюсь, вы это оценили?

Минуту не слышно ничего, кроме восторженных криков Дождавшись тишины, капитан продолжает.

— Построили наш теплоход в Германской Демократической Республике, на верфи города Висмар. Я и наш старший механик, вы его знаете, приехали в Висмар, когда был готов только металлический корпус. Вот как выглядел тогда теплоход… Капитан передает большую фотографию ребятам.

— Полгода жили мы в Германии, пока строился теплоход. Мы наблюдали за работой и, конечно, работали тоже. Немецкие рабочие очень старались, они знали, что теплоход пойдет в Советский Союз, и им хотелось, чтобы у пас оцепили их мастерство… Наш механик покажет вам машинное отделение, по очереди, конечно, все сразу там не поместятся. Я познакомлю вас с приборами управления. Ну, а как отделаны каюты, салоны, рестораны, палубы — вы видите сами! Обратите внимание, как подобран цвет линкруста, как отполировано дерево, как любовно сделаны всякие мелочи, как все продумано… Вот поглядите, еще фотография: «Чкалова» спустили со стапелей. Это вот немецкие рабочие — строители теплохода, вот стоим мы с механиком. А это — немецкая девочка держит за веревочку бутылку шампанского, сейчас она ее кинет, бутылка ударится о борт и брызги шампанского «спрыснут» теплоход. Вы, верно, слышали о таком обычае? А вот и горлышко этой разбитой бутылки. Видите, оно прикреплено к полированной дощечке, а на ней надпись: «Капитану Фомину от бургомистра города Висмар». Я этот памятный подарок храню у себя, в каюте…

Капитан минутку держит дощечку с прикрепленным горлышком, прижимая ее к груди, затем передает ребятам посмотреть.

— Ребята! — говорит он, — мы, команда «Чкалова», очень любим наш теплоход! Мы его очень бережем! И я вас прошу, ребята, если вы увидите где-нибудь непорядок, ну там, выскакивает шурупчик, или планка жалюзи отстала, или цепочка в умывальнике оторвалась, пожалуйста, почините. А отвертку или плоскогубцы вам с удовольствием даст любой матрос. Никто не откажет! В краппом случае приходите запросто ко мне…

Через некоторое время в разных концах можно было видеть ребят с молотками, отвертками, клеем. А какой-то рыженький паренек возится с дверной ручкой моей кагаты: я вспоминаю — она слегка дребезжала.

…Рядом со мной едет симпатичная седая женщина. Это одна из первых туристок по Енисею (туризм здесь только пачппает развиваться). Я заметила, что Иннокентий Васильевич, который по возрасту вполне мог быть ей сыном, в свободное от вахты время охотно беседует с ней. Чаще всего они располагаются в шезлонгах под окном моей каюты.

— Я вам не мешаю? — высовываюсь я в окно.

— Нет, нет! А мы вам? — вежливо, с капитанской интонацией спрашивает штурман.

— Тоже нет…

— Мой муж умер в прошлом году, — слышу я неторопливый рассказ женщины. — Он был еще нестарый человек, часто вспоминал годы гражданской войны… Боевое крещение он получил в бою за красноярский мост…

В другой раз я слышу обрывок фразы:

— В каждом деле, Иннокентий Васильевич, должно быть партийное начало…



Вечером диалог:

Иннокентий Васильевич. Как интересно: вы знали его лично, а наш теплоход носит его имя! Рассказали бы о нем нашим ребятам!

Седая пассажирка. О! Я ведь по работала с ним, мы просто жили рядом, были в добрых отношениях и даже раз провели вместе лето…

Иннокентий Васильевич. Вот и расскажите, какой он был человек!

На следующий день на палубе один матрос рассказывает другому:

— Или вот она рассказала такой эпизод. Едут в поезде. Валерии Павлович стоит в тамбуре, за поручни держится, ветер ему прямо в лицо. И вдруг вырвал ветер из его руки перчатку, знаешь, пилотские такие — кожаные, на меху, и унес! А Чкалов сорвал с другой руки перчатку и кинул вслед первой: «Если кто найдет, так пусть хоть воспользуется. Одна-то ни ему, ни мне ни к чему!»… Ребята смеются.

…Я и не заметила, как изменились берега. Когда отошли от Красноярска, мне все казалось, что я плыву по Волге, а тайга виделась обыкновенным смешанным лесом. Во вот берега стали ниже, Енисей раздался. И характер тайги стал иным: больше ели, меньше лиственных деревьев, и оттого позолота, как ранняя седина у молодого, — клочьями. Но леса здесь могучие!

…Впереди — Енисейск. С реки он смотрится как старинная, пожелтевшая фотография. Колокольни восемнадцати церквей до сих пор определяют силуэт города. Город протянулся вдоль берега, подпертого стенами. Много бывших купеческих домов: двухэтажных, квадратных, о семи окнах с каждого бока, под железной крышей. А есть дома полутораэтажные — низ каменный, верх деревянный. Резные украшения на воротах, окнах.

В Енисейске около 25 тысяч человек. Из предприятий здесь — судоверфь, где строят баржи, и механические мастерские — ремонтная база для тракторов лесхозов. Есть в городе педагогический институт, педучилище.

…Музей в Енисейска — один из лучших в Сибири. Музейное дело такое: есть энтузиасты среди сотрудников музея — музей настоящий, нету — не повезло городу… Здесь, видимо, есть.

Мы не спеша ходим по музею — и пассажиры, и свободные от вахты члены команды.

Оказывается, это казаки в XVII веке основали «Енисейский острог»…

Сто лет назад между Енисейском и Туруханском прошли первые пароходы: «Опыт» — 20 лошадиных сил и «Енисей» — 60 лошадиных сил.

Декабрист Бобрищев-Пушкин, член «Южного общества», был заточен в Енисейский монастырь. У дверей его кельи всегда стоял часовой, на ногах узника были кандалы, он сошел с ума… А к племяннику автора «Недоросля», декабристу М. Л. Фонвизину, приехала жена, и их дом стал центром, где собирались ссыльные.

Позже в Енисейск были сосланы большевики — депутаты IV Государственной думы. Григорий Иванович Петровский работал на пристани токарем…

Енисейск Енисейском, а рядом-то возник Ново-Енисейск. И возле Маклакова, знаменитого деревообрабатывающим комбинатом, — выросло Ново-Маклаково. Трехэтажные дома среди тайги… Весь этот комплекс новых городов, где идет рубка, обработка и сплав леса, будет называться Лесосибирском. Он займет по берегу километров пятьдесят. Я старательно пишу на карте: «Лесосибирск».

Читаю в справочнике:

«Лесные богатства края так велики, что лесная промышленность вместе со строительством не потребляет и десятой части годового прироста леса».

Разговоры на палубе:

— В Енисейске организовали Народный театр. Говорят, здорово начали! Жаль, мы мало времени стояли! Посмотреть бы спектакль!

Оказывается, энтузиасты есть не только в Енисейском музее!

Знакомый голос. А, это моя седая соседка!

— В этом году, Иннокентий Васильевич, я могу идти на пенсию… Устала-то я изрядно, но не хочется.

— И не идите! Вот отдохнете у нас на Енисее…

— Да, знаете, не хочется отживать. Есть люди — живут, а есть — отживают.

И неожиданно молодо смеется.

— Видите подтаежное село? — спрашивает меня молоденький матрос. — Мы сейчас остановимся возле него. Наш первый штурман отсюда родом. Полсела родни… Ох, ягоды там, сила!..

— Всю жизнь слышала от мужа о голубике, — говорила моя соседка вечером, — и вот только теперь привелось попробовать. Действительно, вкусно. Но стесняйтесь, берите больше, у меня целое лукошко.

— Вы сходили на берег?

— Нет. Меня угостили…


…Вот мы уже за полярным кругом. И странно: холодно, а день прибавился. Полярный день. А лес все более чахлый, деревья малорослые, тощие — лиственница, береза, осина. И, конечно, ель.

Енисей течет прямо на север. И оттого так быстро меняется все вокруг. Кажется, только что была тайга. И вот уже лесотундра. А лесотундра — это редколесье… И все холодной становится и холодней…

Радист принес новость: по пароходству приказ — «Марию Ульянову», старый колесный пароход, построенный еще в прошлом веке, на слом! У всех двойственное чувство — пароход стар, на нем давно уже не возят пассажиров, кряхтя, он ползал по каким-то служебным надобностям, пора ему, конечно, на слом. Но, с другой стороны, — это история. На этом самом пароходе ехала в ссылку к Ленину Надежда Константиновна Крупская. И назван пароход именем сестры Ленина — Марии Ильиничны Ульяновой…

Мы встретили «Марию Ульянову», когда пароход заканчивал свой последний рейс — он шел в затон, на слом. Флаг на нем был приспущен, и пароход протяжно гудел, печально, печально… И все встречные суда приспускали флаги и тоже прощально гудели.

Матросы смотрели вслед старому пароходу и, вздыхая, говорили: «Вот и пришел конец старику!»

На следующий день навстречу нам попался караван новых судов, их построили в Ленинграде и перегоняли на Енисей Северным путем. Матросы заинтересованно разглядывали суда и потом долго и придирчиво разбирали их. Там были и пассажирские, и грузовые суда, был даже ледокол…

На Енисее такие события нередки, и, возможно, я забыла бы об этих двух встречах, не случись третьей.

Примерно через месяц я попала в Подтесово — городок енисейских судоводителей. В подтесовском затоне суда обычно зимуют, сюда же они приходят на ремонт.

И вот у слипа я увидела два судна: новенький, нарядный небольшой теплоход и рядом старую колесную галошу. Между ними зажат был катерок, и рабочие, стоя на катере, снимали металлические золоченые буквы с борта старого парохода II прикрепляли на борт нового теплохода.

«Мария Уль», — прочла я на новом судне. — «янова» — еще было написано на старом. Вся команда старого парохода— и капитан, и штурман, и матросы — стояли на палубе молодого и смотрели, как рабочие переносят буквы…



Подходим к Дудинке. 23.30. Совсем светло. «Пишу, читаю без лампады». Холодно. Днем несколько раз начинался дождь.

Сейчас дождя нет, но над горизонтом залегли объемные темно-синие и сизые тучи, длинные, как «лежащие Демоны» Врубеля, они заломили руки, распустили волосы… Между тучами ярко рдеет заря. А купол неба — голубой, светлый…

На реке 5–6 баллов, прогноз: «ветер порывами до 8 баллов». Ширина Енисея здесь более пяти километров. Идем посередке. Берега низкие, и кажется, что это узкие острова, а за ними еще вода, такая же свинцовая, неуютная, тяжелая. Навстречу попадается много пароходов и барж. Вдали видны огни Дудинки. Там сойдет основная масса пассажиров. Сто двадцать пионеров поедут с нами дальше, на Диксон. Это в основном дети зимовщиков.

Небо меняется непрерывно, и так же меняется река, но все равно светло. Полярный день.

«У-ра ка-пи-та-ну!» — скандируют сошедшие в Дудинке пионеры. Капитан улыбается.

Дудинка — столица Таймырского округа. Дома на сваях из навеки потемневшего, намокшего дерева. Впрочем, это только приречный район, «Шанхай», какие нередко встречаются в старых городах. В центре Дудинки много новых домов. Здесь находятся советские и партийные организации округа, есть учебные заведения…

Но главное в Дудинке — это морские и речные причалы Норильского комбината.

Дудинка — это перевалочный пункт, это речная база Норильска, отстоящего на 120 километров отсюда. Большая часть пассажиров, сошедших с «Чкалова», устремилась в одном направлении — к вокзалу линии Дудинка — Норильск.

— Так хочется съездить поглядеть Норильск, — сказал ходивший с нами по городу Иннокентий Васильевич, — и все не удается. Стоянка — несколько часов, не обернуться, а поезд ходит раз в сутки.

А я уже твердо решила: на обратном пути попрощаюсь с «Чкаловым», много ли увидишь с борта теплохода? И никакие «куда?!» меня теперь не остановят!

— Хорошо было в лагере? — спрашиваю я того самого рыженького паренька, что починил дверную ручку в моей каюте. Он едет с нами дальше.

— Замечательно!

— Чем же ты озабочен?

— Не знаю, поспею ли к маме съездить до начала учебного года.

— А где твоя мама?

— С папой на зимовке. А я живу на Диксоне, в интернате. Прежде папа был метеорологом, а мама радистом, а теперь совмещение профессий — они оба и метеорологи, и радисты. Я прежде каждое лето с родителями проводил, помогал им: мастерил капканы, чинил снасти… Бывало, всю зиму об этом мечтаешь… А в это лето путевку в лагерь дали. Я по радио с папой говорил, в микрофон, и спрашиваю: ехать в лагерь или нет, а на другой день мне радиограмма…

Мальчик достает из нагрудного кармана лыжной курточки аккуратно сложенную бумажку и доверчиво протягивает мне. Там написано: «конечно поезжай отдохни получше повеселись у нас все хорошо целуем мамапапа». Мамапапа так и написано в одно слово.

— Как тебя зовут? — спрашиваю я мальчика.

— Саня! Но все зовут Рыжик. И вы так зовите.

— Нет, зачем же!

— Я привык. Ведь я и вправду рыжий…

Рыжик вздыхает.

— А все же по маме соскучился… Может, какое судно пойдет в ту сторону…

…Удивительно меняется здесь погода: то шторм, то солнце. А нынче так похолодало, что все надели меховые куртки. То есть надели те, у кого они есть. А я — как и была — в габардиновом пальто и капроновом шарфике. Пока добежала от каюты до рубки, замерзла. Капитан поглядел и ушел. А вскоре вернулся с полушубком. Это, видимо, его полушубок, потому что мне он, как пальто, — ниже колен. Иннокентий Васильевич как увидел меня в полушубке, так и закатился смехом, а мне хорошо, тепло! Спасибо добрым людям!

…От пристани Караул Енисей раздается: сначала ширина его 8 километров, потом 18, потом 35 и вот уже 60! Это место называется Широкая Переправа. Но не думайте, что это устье, до устья еще далеко! Берега здесь пустынные — тундра, поросшая стелющимся кустарником: полярной ивой и карликовой березой. Редко-редко где видно селение: один-два домика или стайка островерхих ненецких чумов… Но вот уже берега едва видны…

Раньше теплоход вели по створам, по бакенам, по вешкам. Капитан или штурман, смотря чья вахта, наблюдал за путевыми знаками, выходил на мостик, смотрел на кормовые створы и время от времени говорил рулевому «маленечко направо» или «маленечко налево».

Теперь в рубке появились лоцманские карты, слабым синим огнем освещен компас, рдеют лампочки над приборами. Эхограф показывает порядочные глубины. Ровный гул возникает в рубке: капитан включил локатор. Он нагрелся, и вот забегал по экрану яркий лучик, высвечивая темные контуры берегов и дрожащую, но неуклонную прямую нашего пути…

…В рубку врывается проводница.

— Степан Иванович! — кричит она капитану. — Это кто же дал такое распоряжение: пионеров разместить во всех каютах. Мы после Дудинки только что прибрались, и вдруг, здрасте!

— Это я дал такое распоряжение, — очень тихо и вежливо говорит капитан.

— Вы?! Значит, вы наш труд ни во что ставите?

— Дети у нас ехали в четырехместных каютах, они спали и на нижних и на верхних полках, — так же тихо говорит капитан. — Мы не имели возможности поместить их иначе. Теперь у нас эта возможность появилась…

Проводница еще не понимает, она смотрит на капитана с недоумением, и он, досадливо покачав головой, заканчивает:

— Вы знаете, как спят дети? Они разбрасываются во сне, часто падают на пол… Мне жаль, что у вас нет своих детей, вы не пришли бы ко мне по такому поводу. А лишний раз убрать каюту, разве это так трудно?

Я с трудом удерживаюсь, чтобы не проскандировать: «У-ра ка-пи-та-ну!»

— Тетенька, вы вербованная? — спрашивает меня Рыжик.

— Почему?

— Полушубок больно чудной! — улыбается мальчик.

— А знаешь, он какой теплый!

— Это да-а!

…Вот он Диксон — ворота Арктики!

Но в эти ворота не так-то легко войти: воды скованы льдом. В августе-то!

К нам подходит ледокол «Ермак» и берет нас на буксир. Это тот самый знаменитый «Ермак», что построен по идее и заданиям адмирала Макарова почти шестьдесят лет назад. Ледокол награжден орденом Ленина… Он немало походил по Северному морскому пути… Я с волнением гляжу на его «широкую спину»! Подумать только, тот самый «Ермак»!



На Диксоне находятся — включая ого материковую, таймырскую часть — порт, гидробаза, районные организации, школа (та самая, Рыжиковая), обсерватория, РМЦ и т. д.

Радиометцентр. Отсюда получают «обстановочные данные» самолеты и суда, идущие Северным путем.

В большом теплом доме РМЦ, уставленном современной аппаратурой, находятся научные работники, инженеры, техники. Это работники высокой квалификации. Многие из молодых людей, что сегодня работают здесь радистами, сами зимовали в Арктике…

Эти «островитяне» — главным образом москвичи, ленинградцы и киевляне — имеют дело с новой техникой и живут они все в одинаковых условиях: в современных, благоустроенных домах, не возятся с домашним хозяйством, три раза в день бесплатно питаются в столовой… — не кажется ли вам, что они живут чуть ближе к коммунизму, чем мы, жители материка?

— А у нас есть свой Парк культуры! — весело говорит мне «островитянка» Римма (на голове у нее наушники, а привычные пальцы, быстро летая по пишущей машинке, сами «переводят» услышанную морзянку). — Вот поглядите в окно: из валунов выложены аллеи, а дорожки между ними посыпаны песочком. У нас так и говорят: «Пойдем погулять «в камушки»!

И верно: «в Парке культуры» сидит несколько парочек. Они разговаривают или, умолкая, смотрят вдаль: что они видят? Серое море, и тундру, и снег, залегший в оврагах. А на рейде стоят пароходы… Привезли сюда норильский уголек!

В воскресенье на острове состоялось торжественное шествие и возложение венков на братскую могилу моряков, погибших здесь в августе 1942 года в бою с фашистским рейдером, нарушившим нашу северную границу. О том, как все это произошло, рассказывает мне начальник радиометцентра Валентин Игнатченко, очевидец этого боя. Он был тогда радистом на Диксоне. Вот из того окна РМЦ он наблюдал бой и радировал о нем на материк.

…А в рубке «Чкалова» хозяйничают чужие люди. Это работники диксоновской гидробазы, девиаторы: проверяют исправность приборов.

…Прощай, Диксон! Мы снова на Енисее, пошли в обратный путь.

Нас то и дело обгоняют караваны гусей — птицы, крича, летят на юг…

На следующий день теплоход замедляет ход.

На берегу, у самой воды, стайка оленьих чумов и несколько домиков. Другого берега не видно — ширина Енисея здесь 60 километров.

Широкая Переправа.

— Рыболовецкий колхоз. Здесь можно купить рыбы, — говорит штурман капитану.

На моей карте этот поселок не обозначен.

— Капитан, — говорю я, — я хочу сойти на берег и пожить здесь несколько дней.

— Экзотики захотелось? — после минуты общего молчания осведомляется строгий штурман. — В чуме станете жить?

— Постараюсь в доме, — честно отвечаю я. — Капитан, вы не обижайтесь, мне очень понравился ваш теплоход и все вы, но… поймите, много ли увидишь с борта теплохода?..

Помощь приходит, откуда я и не ждала.

— Если этого требует работа товарища… — это говорит седая пассажирка.

— Приготовить шлюпку! — помолчав, командует капитан.

В ПОСЕЛКЕ У ШИРОКОЙ ПЕРЕПРАВЫ

И вот я живу в поселке у Широкой Переправы. Живу не в чуме, как предполагал штурман, а в доме при больнице, меня приютили медсестра Леночка и ее муж учитель Николай Николаевич.

Живут в поселке ненцы — местный народ, занимающийся рыболовством, оленеводством и охотой. Врачи и учителя — русские.

Окна больницы выходят прямо на Енисей, на море, как говорят здесь.

По вечерам (понятие условное, все равно светло) к Лене собираются люди, и мне приходится рассказывать о Москве, Ленинграде, словом, о жизни на материке и отвечать на множество вопросов. Это у нас называется вечерняя пресс-конференция.

А днем я вместе с учителями ремонтирую школу, или хожу по гостям, или сижу в правлении и читаю протоколы собраний.

«В колхозе сто человек трудоспособных. Доход колхоза — 700 тысяч (в старых деньгах). На трудодень выдали 21 р. 43 к., 500 граммов мяса.

В колхозе работают 3 бригады рыболовецкие (рыба: осетр, омуль, сиг, корюшка, ряпушка), есть охотничье хозяйство, оленей — 200 голов».

Председателя колхоза сейчас в поселке нет, та же самая шлюпка, что доставила меня на берег, забрала его на теплоход. Он уехал в Дудинку. Жаль. Из рассказов людей, из скупых слов не очень грамотно написанных протоколов встает фигура умного, волевого руководителя. Зовут председателя — Иван Федорович.

Моя хозяйка Леночка — маленькая, полная, очень складная молодая женщина. Светлые тугие косички она укладывает вокруг головы, у нее очень темные, круглые глаза, а лицо белое-белое, детское, и первые морщинки, жесткие, грустные, кажутся еще только нарисованными. Так и хочется стереть их, но они есть и у рта, и меж бровей.

— Мне все же трудно на Севере, — признается она. — Я ведь сама из Ивановской области. Жила с папой-мамой, в семье, никаких забот не знала. Окончила медучилище и вот седьмой год уже на Севере. Однако уезжать отсюда боюсь. Здесь я привыкла, и сама хозяйка, и зарплата вдвое, разве ж я теперь сумею на маленькие деньги жить? И работа у меня интересная, самостоятельная… Врач мне доверяет…

В этом я убедилась. Врач Иван Алексеевич — пятидесятилетний высокий человек с узкими глазами, скуластый, русский, с примесью азиатских кровей, живет тут же при больнице.

— Всю жизнь на Севере, — говорит он мне. — За исключением войны. На фронте был с первого дня. Сделал пять с половиной тысяч операций. Вот этими руками…

Ладони у него большие, широкие, сильные. И все-таки чем-то он мне не нравится…


В воскресенье пошли в тундру за грибами обабками, подберезовиками значит. Унылое дело! Мох, болото. Березки — самые большие мне по колено, тальник — по пояс и то кое-где. Холмы, холмы, распадки между ними и снова холмы. Некоторые холмы странной формы: то вроде большого муравейника, то в точности старинный шлем, так и кажется, будто это курганы. Иногда между холмами виднеется серый Енисей — «море».

Мы с Леночкой еле-еле брели, уж очень тяжело идти по мху, да еще то и дело приходится переходить ручьи. Видели ягоду — морошку и голубику, здесь она еще незрелая, а грибов набрали раз-два и обчелся! Устали и повернули к дому. А муж Лены Николай Николаевич набрал грибов полный накомарник.

…Я теперь знаю, какие цветы растут в тундре — темно-синие незабудки, колокольчики, ромашки, лютики, мышиный горошек. И светлый ягель, по форме похожий на рога оленя.

…Ненецкое кладбище. Ненцы не закапывают своих покойников, а заворачивают в шкуры, кладут в ящики, которые и оставляют на поверхности земли. Над ящиком дуга, на ней колоколец, который колышет ветер; легкий звон колокольца отпугивает волков. Тут же бутыль спирта, стакан, старая посуда. Прежде при покойнике оставляли все его имущество. И оленей. И примета была: если оленей загрызли волки — значит, покойник был плохим человеком.

— Заходи к нам в гости! — приглашает меня пожилая ненка Амуне.

Согнувшись, пролезаю в чум. Вся семья дома и пьет чай. Сидят на шкурах, а на коленях держат доску с клеенкой. Вместо стола. Чай пьют крепкий и радуются, узнав, что я тоже люблю крепкую заварку. Посреди чума железная печка, над ней сушится растопка. Печки есть не во всех чумах, в некоторых вместо печки лист железа и на нем костер.

Спят все подряд, по радиусу, ногами к центру.



На зиму строят балки, домики 2X3 метра, установленные на санях. Деревянный каркас балка затягивают шкурами, потом брезентом. На стоянках полозья засыпают снегом, чтобы не поддувало снизу. В балке имеются железная печь, кровать, стол, табуретки. Колхоз строит балки и старается приучить ненцев жить в них, и ненцы охотно живут в балках, но на лето, на период дождей, перебираются в чумы, более покатые, на которых не так мокнут и гниют шкуры «нюка» — покрытия. Значит, есть недоработка в конструкции балка…

Обо всем этом рассказывает мне Катя — красивая девочка-школьница, дочь Амуне. Катя считает меня своей старой знакомой: она на «Чкалове» возвращалась из лагеря и еще на теплоходе приметила меня. «Из-за полушубка!» — соображаю я. И угадываю.

— Я только сперва думала, что вы вербованная… — смущенно добавляет Катя.

Но у меня уже выработался свой прием на такой случай.

— Это мне «чкаловцы» дали полушубок, — объясняю я. — Знаешь, какой теплый. Померь!

Катя охотно надевает капитанский полушубок. Он действительно теплый. И это всех примиряет с пим. Его перестают замечать.

— До тех пор, пока вы не побываете в Норильске, у вас не будет верного представления о Севере, — говорит доктор Иван Алексеевич. Он мне рассказывает об одном из крупных норильских рудников.

Ну почему он мне так не нравится, этот доктор?

— Нашу Катю учить стоит, — как бы раздумывая, замечает Катин дед Лампай Бакулович. — Она, что на нее затратят, всегда вернет. Она даже учительницей стать сможет. Не то, что некоторые…

О ком он думает? Кто эти «некоторые»?


В местной школе учатся дети и ненцев, и саха, и нганасан. Обучение ведется на русском языке. Но как обучить малыша алфавиту, как учить его складывать и вычитать числа, когда он привезен из далекого стойбища и не понимает по-русски?

Таймырские учителя нашли выход. Здесь обучение начинают не с семи, а с шести лет. Малыша, не знающего русского языка, привозят в интернат, его зачисляют в нулевую группу. Год его учат только одному — говорить по-русски. А через год он идет в первый класс и учится наравне со всеми. Оттого и успеваемость в первых классах хорошая, ровная.

Много времени спустя мне привелось побывать в Горной Шории. Одна учительница жаловалась на то, как трудно учить ребятишек с гор.

— Они же не знают русского языка, разве угнаться им за русскими ребятами! И весь класс тянут назад.

Я рассказала ей о таймырских учителях.

— Что вы! — испугалась учительница. — С семилетними не знаю как маемся, а если еще шестилеток брать, совсем в нянек превратимся!

«А! — подумала я. — Ты из той же породы, что проводница на «Чкалове»!»

…Майко стоит и нетерпеливо постукивает себя бичом по сапогам. Он в нарядной, отделанной орнаментом из разных мехов парке и заячьей шапке.

— Ну, поехали, что ли!

В санки впряжены пять оленей. Я сажусь и сразу же понимаю, что возничий мой из лихачей: гонит оленей без разбору — кочки так кочки, ямы так ямы, в ручьи с размаху и так же из них наверх, на гору, и снова вниз. Держусь обеими руками и только стараюсь сориентироваться: если свалюсь, куда же идти? К счастью, не свалилась…

Вот и стадо. Это личные олени колхозников. Нежные важенки, трогательные телята, величественные быки. Олени совсем ручные, я хожу среди стада, глажу телят, кормлю их взятым с собой присоленым хлебом. Большой белый бык снисходительно следит за мной. Рога у оленей бархатные, мягкие…

Живет Майко с женой Гули в палатке, а неподалеку на холме стоит их пустой балок. Сейчас ведь лето! У Майко гостит Жарок, молодой охотник. Увидев меня, он поворачивается и уходит в тундру. Это удивляет меня, мы с Жарком знакомы, он лежал в больнице, и мы с ним не раз разговаривали. Такой милый парень, очень приветливый!



Майко прекрасно говорит по-русски. Оказывается, где он только не учился! И школу колхозных кадров окончил (на председателя учился), и курсы оленеводов, и комсомольских работников! Два года работал вторым секретарем райкома комсомола.

— А теперь работаете пастухом? — осторожно спрашиваю я.

— А меня отовсюду выгоняли! — смеется Майко. — За пьянку!

Ну, веселого-то тут мало…

Возвращается Жарок. Он принес мне из тундры несколько ярких, как огоньки, цветков. Эти цветы так и называются — «жарки»… Его тезки.

— Не слышали, — опрашивает меня Майко, — в Дудинке собирались сельскохозяйственный техникум открывать, откроют в этом году? Хочу поступить.

— На заочное отделение?

— Зачем? На очное. Стипендию дадут, питание, обмундирование, буду на полном государственном обеспечении!

Я взглядываю на Жарка. Он покраснел и смотрит в сторону.

Обратно я решаю идти пешком. Только не тундрой, а берегом. До Енисея меня провожают все трое: Майко, Гули, Жарок, потом Майко и Гули возвращаются. Мы с Жарком разговариваем о ненецком языке.

— В ненецком языке много русских слов, — говорит Жарок.

— Новые слова — «журнал», «книга», «агитпункт»?

— Да. И «сахар», «масло», «товар», «консервы». Раньше ненцы таких слов не знали. А «водка», «соль», «табак» — знали. Купцы завозили. И эти слова есть в ненецком языке.

— Вы дружите с Майко, Жарок?

— Нет. Он же стиляга.

От неожиданности я останавливаюсь. Майко не носит ультраузких брюк, он, вероятно, не знает о существовании рок-н-ролла, одет он в одежды из оленьих шкур, и все-таки он несомненно стиляга.

— Почему его всюду посылают учиться?

Жарок медлит с ответом.

— Неправильно это. Теперь поняли. Знаете, хороший работник в колхозе нужен, его на несколько лет отпускать жалко… Да и не каждый может поехать — стариков кормить надо. А Майко все равно…

— Вы охотник, Жарок. На кого вы любите охотиться?

— Я добываю любого зверя. Но бить люблю волка.

Мы идем вдоль Енисея. Берег здесь напоминает крымский: он обрывист, порос колючей травой, то там, то здесь — на уступах — видны кусты ромашки или колокольчика. А у воды — песок, галька или, такой же как в Крыму, обкатанный серый булыжник. Попадаются вымытые рекой добела оленьи рога.

Вдоль кромки прибоя лентой лежит вынесенный волнами сухой лес. Енисей сплавляет лес, снабжает жителей этих безлесных мест нужными им, как воздух, стройматериалами и топливом. Он щедрее, чем тундра…

Я поворачиваюсь к тундре лицом. И вдруг замечаю, как неповторимо прекрасна эта плавная линия холмов, как увязана с серебристым небом эта оливковая, серебристо-зеленая земля. Я представляю эти холмы, покрытые мягкой пеленой снега. В руках у меня жарки — яркие цветы тундры…

— Вам радиограмма! — встречает меня Николай Николаевич.

— A-а! Это с «Чкалова»! Следующим рейсом они заберут меня отсюда.

«Рейс отменен ввиду шторма. Добирайтесь Дудинку».

Вот это да!


Мы с Леночкой в гостях у доктора. Жена доктора Дзидра Карловна угощает нас полярным деликатесом: пирогами с зеленым луком. Лук и редис она выращивает на завалинке дома, за это ее прозвали «Мичуриным». Здесь это новость.

Дзидре Карловне лет сорок с небольшим, она худощавая блондинка с бледно-голубыми глазами, очень молчаливая.

Черная сибирская лайка ласкается ко мне..

— Как ее зовут? — спрашиваю я, давая собаке сахар.

— Лайма.

— Счастье? — улыбаюсь я.

— Вы говорите по-латышски? — вскидывается Дзидра Карловна.

Я не говорю по-латышски, но жена доктора утешена уже тем, что я бывала на Рижском взморье. Она уехала оттуда давно…

— Она была ссыльная, а я нет, — неожиданно говорит доктор. — И все равно пошел в органы и сказал: «Беру!»

Воцаряется неловкое молчание. Наверно, так и было, но зачем он говорит об этом? И уж наверняка не в первый раз…

— А вы не работаете? — спрашиваю я жену доктора.

Лена под столом толкает меня. Но уже поздно.

— Я прежде работала, — тихо говорит Дзидра Карловна. — Я — операционная сестра. Но с тех пор, как вышла замуж… Теперь я ухаживаю за мужем.

Иван Алексеевич кивает: он разрешает за собой ухаживать.

— Но вы ведь давно освобождены. Почему же вы не возвращаетесь на родину?

Опять толчок под столом. И опять поздно.

— Иван Алексеевич говорит, до пенсии надо здесь жить. Тогда пенсия будет высокая…

— Да, — посмеиваясь, подтверждает доктор. — Мы — полярники. Нам пенсия полагается раньше и больше. Вот выйдет стаж — тогда мы и заживем! Уедем, конечно! Только я думаю, лучше на юг ехать. Купим где-нибудь под Сочи дачу, разведем сад…

Дзидра Карловна молчит. Мне вспоминается: «кто живет, а кто отживает!»


…Осетров, пойманных в Енисее, солят (посыпают солью или заливают тузлуком, водным раствором соли), затем через два-четыре-шесть дней (мало-, средне- и сильносоленая рыба) вялят: разрезают на куски и вывешивают на солнце и ветер. (Под крышами у чердачных окоп набиты крючья, там рыба и подвешивается.) Провисев так дней пять — рыба готова. А можно после этого еще и коптить ее. Но она и так вкусная! Только жирна! Никогда не представляла, какой осетр жирный!


…Ветер переменился: уже не западный, самый страшный здесь, а южный, но шторм продолжается. На берег накатывает вал за валом, и по всему Енисею — серому, взбаламученному — видны барашки. Противоположный берег — лысый, пе-приглядный — то виден, то не виден, а там, где Широкая Переправа, колючим кустарником вздымаются волны на фоне светлого, серенького неба! Сегодня вдали показалось какое-то судно, и все напряженно вглядывались, пока не определили, что это шхуна. На таких шхунах к иностранным судам подходят лоцманы и ведут эти суда дальше по незнакомым для них водам до Игарки — морского порта, расположенного чуть ли не в полтысяче километров от моря.

— Да вы не беспокойтесь, — утешает меня Николай Николаевич (мы сидим у окон и на стеклянных табличках пишем «5 класс», «6 класс»). — Утихнет шторм, придет почтовый катер и заберет вас в Дудинку.

«Утихнет!» В старом справочнике я уже прочла: «В этом районе штилевые дни составляют около шести процентов времени в году. Здесь нередки ветры со скоростью 20 и более метров в секунду, близкие к ураганным».

…Заведующий Красным чумом пытался пройти в рыбацкую бригаду, отнести им библиотечку-передвижку и к вечеру вернулся обратно: не смог перебраться через разлившийся ручей.

…Одна молоденькая учительница, приехав сюда, сразу же выучила ненецкий язык. Это она занимается с шестилетками. Сейчас ее нет, она поехала в Ленинград за учебниками для себя, она заочница. И я огорчаюсь: ни председателя нет, ни ее.

Но у нас есть Жарок! Он ведет меня в пушной склад и показывает меха, добытые в тундре. Белый, нежный горностай — мех королевских мантий! А это — волчище, у, какой громадный!

— Этого я забил, — удовлетворенно говорит Жарок, рассматривая дыру от пули.

— А это что за мех?

Мех золотистый, короткий, довольно жесткий.

— Нерпа! — Жарок вытаращивает глаза и растопыривает пальцы, изображая морского зверька — нерпу.

Он велит мне скинуть полушубок и набрасывает на плечи голубого песца! Вот тебе и тундра!

…Леночка день и ночь крутится в больнице. Но в десять часов она моет руки особенно тщательно, заменяет свой обычный белый халат туго накрахмаленным, ослепительным и, выйдя в коридор, ждет доктора. Начинается врачебный обход. Иван Алексеевич идет впереди, Леночка с тетрадкой за ним, она записывает каждое его слово. Я стою сзади, держа в руках наструганные Лениным мужем деревянные ложечки для осмотра горла больного. Потом доктор скрывается у себя, а Леночка готовит лекарства, делает уколы, перевязки, возится в лаборатории, часами разговаривает с больными, командует санитарками и поварихой.

Ах, какой бы из нее получился врач! Но медицине заочно не обучают. Для этого надо ехать на материк, шесть лет учиться.

Ее муж — отличный семьянин, они живут мирно, дружно, но способен ли он помочь жене стать врачом? И решится ли она сама? Я с сомнением гляжу на них. А она была бы не просто хорошим врачом, она была бы талантливым врачом! В поселке ее уважают и обращаются за помощью к ней охотнее, чем к доктору. Истинно — одни живут, а другие отживают…

Впрочем, Иван Алексеевич — опытный и умный специалист. Если можно больного положить в больницу, а можно и не класть — он кладет, при наличии, разумеется, свободных коек. «Пусть человек отдохнет, поживет не в чуме, а в человеческих условиях. И потом он охотнее переедет из чума в дом, уверяю вас!»

…И все-таки…

Женщина сидит у ручья и разговаривает с собакой:

— Ах, Лайма, ты ничего не знаешь! Здесь берег, а у пас называется взморье. У пас дюны, и на них растут сосны. Они растут так…

Женщина вскакивает, привстает на цыпочки и широко раскидывает руки.

— Смотрите, какой корабль стал на рейде!

— Мы таких отроду не видели.

Выбегаем на берег и всматриваемся. К берегу идет шлюпка. Из нее вылезают моряки, какие-то женщины, мужчины в штатском и человек в кожаном пальто. Это… представьте, мой знакомый, «мэр» Диксопа, а точнее — председатель Диксоновского райисполкома.

— Вот это встреча! Какими судьбами?

Оказывается, моряки пришли на Диксон. Используя это, предприимчивый «мэр» уговорил командира дать один корабль, чтобы объехать с коллективом самодеятельности «медвежьи углы». Итак, в наш поселок приехали «артисты»!

Надо ли говорить о том, какой успех имел их концерт!

А потом я еду вместе с ними. Не думайте, что в Дудинку! Нет, снова на Диксон… «Мэр» говорит, что на Диксон обязательно придет пароход, а сюда едва ли. Если я останусь, мне придется ждать, пока установятся морозы и самолет сможет сесть в заснеженной тундре…

Прощай, поселок у Широкой Переправы! И хоть не вела к тебе тропинка среди ржи, хорошо, что я побывала здесь. Впрочем, к тебе протянулась тропинка, и даже не одна, а две. На небе одновременно стоят солнце и луна, и две тропинки — золотистая и серебряная — лежат на тусклом свинце Енисея.

…Мы идем не прямо к Диксону. На пути еще концерт в рыбацкой бригаде. Наша шлюпка тыкается в берег в тот самый момент, когда рыбаки вытягивают сети. Моряки и артисты подстраиваются к ним, становясь под бечеву. Вот уже человек тридцать тянут сеть — одинаково загорелые, здоровые, молодые лица. Сети медленно ползут по песку, и вот уже ист берега, есть переливающееся, сверкающее, непрерывно меняющееся живое серебро. Есть ослепительный блеск, стремительное движение, все оттенки серого, голубого, белого и розового, есть богатство, великолепие, сама жизнь! И это не рыба — сиг, окунь, осетр — это Улов. Это — Енисей плюс труд!

Это я так думаю, чувствую, а вслух говорю только одно слово: «Здорово!»

— Нормально! — поправляет меня стоящий рядом высокий мужчина, так же, как и я, любующийся уловом.

А маленькая девочка, что вертится тут же, смотрит не на рыбу, она ее сто раз видела, а на меня.

— Тетечка! — тянет она меня за рукав, — вы вербованная?

О господи!

Мужчина разом оборачивается ко мне и улыбается:

— Это вы гостили в поселке у Широкой Переправы?

— Ну, я…

— А я тамошний председатель колхоза.

— Иван Федорович?!

— Все-таки встретились!

Пока идет концерт, мы с Иваном Федоровичем разговариваем. Разобралась ли я в жизни поселка? А побывала ли в стойбище? Не посоветую ли чего в отношении Красного чума? Поменять заведующего? Где взять хорошего? Учить молодежь? Только не такую, как Майко!

— Кажется, разобрались! — Ивап Федорович крутит головой.

Он жалуется мне, что ездил в Дудинку за стройбригадой, а возвращается один. Дают «холодных сапожников», так-то, как они, мы и сами строить умеем. А нам нужны такие специалисты, чтобы они научили ненцев дома строить, и не как-нибудь, тюх-плюх, а современно… Это политическое дело, кочевой парод научить дом строить! Нс буду ли я в окружкоме? Может, поддержку? Он там оставил послание.

Концерт окончен. Гостей угощают жареной рыбой нынешнего улова. Но разве это рыба? Это нежнейшая, тающая во рту, совсем необычного вкуса пища! Да, это рыба. Енисейский омуль…

— Иван Федорович! — говорю я, уже прощаясь. — Скажите, пожалуйста, кто такие вербованные?

Председатель лукаво смеется, потом лицо его становится серьезным.



— У нас в Сибири с рабочей силой где избыток, где недостача. И вот туда, где не хватает рабочих рук, вербуют людей со всей страны… Это бы, по идее, и неплохо, да беда в том, что попадаются и непутевые. Охотники за длинным рублем, неумехи… Одеваются тоже как попало…

Мы оба смеемся. Вот так-с!

…Шторм все сильнее. Командир решил отстояться. Зашли за остров и встали на якорь. Но — качает! Актеры лежат в каютах и стонут.

Я через силу сижу в кают-компании. Здесь играют в домино. Замполит с сожалением смотрит на свои костяшки: «Ах, я его так любила, так любила, он меня тоже обожал!» — и трах по столу! Ведь не так важно хорошо сыграть, главное громко стукнуть! Линолеумный стол весь в боевых ранениях от этих хлопков.

Между прочим, во время войны в кают-компании помещалась операционная, на этом самом столе оперировали раненых. Об этом напоминают висящие по углам неоновые лампы-юпитеры, ныне бездействующие.

— Вас просят подняться в рубку, — говорит мне появившийся в дверях матрос.

Подымаюсь. В рубке с командиром корабля разговаривает насквозь промокший незнакомый человек.

— Вот спросите товарища писателя, — говорит незнакомец. — Я уверен, он поддержит меня. Потому что знает, как живет здесь парод!

«Товарищ писатель» в недоумении вглядывается в незнакомца. В чем дело? Кто это?

— Да не могу я! — отговаривается командир. — Через два часа как из пушки должны тронуться.

— Через два часа нам не тронуться! Глядите, как шторм разыгрывается! А если и решите тронуться, посигнальте, и я в ту же минуту прерву сеанс и привезу вам ленту.

— Прервешь?

— Что же делать! Прерву. Только вы еще долго отстаиваться будете! Я у вас все кинокартины по одной переберу, вот увидите! Если бы вы только знали, что это для людей значит новую картину поглядеть. Это же — праздник! И я объявлю, что это, мол, морячки нам картину дали!

— Да не льсти ты! — отмахивается командир и обращается ко мне. — Ну, что делать?

— А как он довезет ленту? — говорю я, с ужасом глядя на разбушевавшийся Енисей.

— Довезет!

— Тогда, конечно, надо дать! Новый фильм — это действительно праздник! И в случае чего, начальство с этим посчитается…

— А вы, товарищ писатель, в случае чего, тоже поддержите.

Я с готовностью киваю. Но командир все неспокоен: а вдруг механик вправду утопит ленту?

Человек в отчаянии лезет за пазуху, протягивает командиру коричневую книжечку. На ней золотыми буквами написано: «Лучший киномеханик Красноярского края». Пока матросы перематывают ленту, счастливый киномеханик рассказывает:

— В СССР каждый житель, хоть города, хоть тундры, должен посетить кино шесть с половиной раз в год. Такой план. А у пас в том году вышло по девяти с половиной на человека. За это мы грамоту Министерства культуры получили. А в этом году мы наметили, чтоб тринадцать с половиной…

— Ну, вот, — замечает командир, — если посигналю, прерывай сеанс. Это и будет половина.

Коробки с кинолентами осторожно грузят в прыгающую на волнах малютку-лодку. Такие лодки называют тузиками. Как лодка отплывает, я уже не вижу. Спешу в каюту и ложусь. За занавеской стонет какая-то женщина…

Надо сказать, что этот киномеханик, этот энтузиаст, действительно перебрал по одному имевшиеся на корабле фильмы. Шторм продолжался двое суток, и он на своем тузике несколько раз подходил к кораблю. Я записала ого имя — Романов Владимир Иванович.

СНОВА ДИКСОН

Шторм продолжается. Ветер порывами до 11–12 баллов. Снег, дождь. Окна гостиницы заледенели, и сквозь них трудно разглядеть бухту, где отстаиваются — повернулись по вотру и притихли — корабли. В поселке ни одного моряка. Впрочем, на улице вообще никого, дождь на лету превращается в лед. Пронзительно воет и гудит ветер.

— Запела пурга, — жалуется «хозяйка гостиницы». — Этак-то всю зиму!

«Ну и пускай! — думаю я. — Самое главное — я уже на суше».

Я лежу на кровати. В ногах у меня, привалившись, сидит Вера, моя соседка по комнате. Ей 30 лет, она высокая, темная и сероглазая, немножко грубоватая, прямая, так и осталась в ней комсомольская ухватка. Только что она рассказала мне, как неудачно складывается ее командировка на Диксон: приехала в какую-то организацию с ревизией, а главный бухгалтер не допускает ее к проверке документации. Самодур, и все: она с ним поругалась, он и не допускает. Она дала телеграмму в Красноярск, но из-за шторма телеграмма все еще не отправлена, лежит на почте. Она волнуется и каждый день все больше ругается с бухгалтером. Не может же она уезжать ни с чем, одна дорога три семьсот! Разве ж можно так пускать на ветер государственные деньги!..

Я киваю, а сама лениво думаю: «Интересно, а как бы ты отсюда уехала?» Я-то уж неделю жду оказии…

Третья обитательница нашей комнаты Люба (она недавно приехала и работает в загсе) перед зеркалом накручивает волосы на бигуди и негромко поет:

…Не послушалась она
Матери совета
И пустилась с моряком
В край белого света.

— А я мать-одиночка, — неожиданно говорит Вера. — Славика-то я одна ращу, без отца. Честное слово.

Люба замерла и в зеркало смотрит на Веру.

— Надо же! — продолжает Вера. — Семь лет дружили, такая любовь была, водой не разлить, а как забеременела, отрекся и, как ножом отрезало, ни разу не показался. Ну, что ж, думаю, если ты подлый человек, я ребенку и матерью и отцом буду. Вот, Люба, станешь замуж выходить, сто раз человека обсмотри.

Люба часто-часто кивает.

Приходит хозяйка гостиницы и сообщает, что ветром свалило метеовышку.

Воет, скулит пурга…

— К нашим-то гидрографам, — продолжает хозяйка, — гость пришел, Казанцев Василий Павлович, старший механик с гидробота «Бурный». Может, слышали имя? Его вся Арктика знает и благодарит. Как же! Бывало, лед бурят бурмашиной 15 минут, а он какие-то шарики-подшипники приспособил, и теперь за 15 секунд скважину пробуривают. А минуты-то эти на морозе, под ветром…

Люба, забыв что на ней бигуди, бежит к соседям, будто попросить чаю на заварку.

— Дяденька как дяденька, довольно симпатичный, — говорит она, вернувшись. — Вера, покажи фотокарточку Славика!

Славный, остролицый мальчик. Умненькие глазки.

Мы пьем чай, а потом долго играем в «слова» — кто больше знает слов на определенную букву. Вера все время проигрывает. Это удивляет и огорчает ее.

— Ну ладно, вы выигрываете, вам положено, а Любка-то! Надо же!

— Это потому, что я учусь в десятом классе, — наставительно объясняет Люба. — Вы видели, на чем я выезжаю? На научной терминологии.

Я снова ложусь, Вера садится у меня в ногах, Люба занимает свою позицию у зеркала.

«Волга, Волга, мать родная…» — доносится из соседней комнаты.

Удивительно много поют на Енисее о Волге, поют о «диком бреге Иртыша», про «славное море — священный Байкал». И ни разу не слышала я песни о Енисее. Какая несправедливость!

— Нас в семье девять детей, — рассказывает Вера. — Я самая старшая. Отец до сих пор в подтаежном селе председателем сельсовета работает… Семья наша чалдонская. Прадед политическим ссыльным был. И прабабка тоже. Она еврейка, из Одессы, молодой умерла, зачахла. Дед говорил, я лицом на нее похожа, он-то ее помнил. На царя они покушались… А все-таки обидно, всегда во всем я первая была: и в пионерах, и в комсомоле, а теперь вот даже Любка меня обскакивает… Отстала я, значит…

Она хмурит свои прямые черные брови, не иначе как полученные в наследство от прабабки.

Ох, и скулит же пурга! Я лежу и обдумываю: как бы все-таки попасть на остров, в радиометцентр. Может, рискнуть попросить у начальника порта катер? Не даст…

…У начальника порта идет диспетчерское совещание. Обсуждается вопрос как быть: на море 7–9 баллов, но необходимо разгрузить «Днепрогэс» и «Мету».

Вдруг по телефону сообщают: грузовой буксир «Кавказ» сорвало с якоря и несет на камни. Совещание прервано, все бросились на причал. Из окна кабинета я гляжу, как пытаются спасти «Кавказ». Ну и ну! О катере и заикаться нечего!

Спускаюсь в первый этаж и вдруг вижу табличку «ЗАГС». Захожу. Моя Люба, завитая, нарядная, поздравляет молодоженов. Раз уж я вошла в такой торжественный момент, я тоже поздравляю.

— А вы меня не узнаете? — улыбается новобрачная. — Мы же с вами в одной каюте ехали, на тральщике-то…

Припоминаю, за занавеской лежала какая-то женщина и стонала. Стонать-то стонала, а заметила, кто с ней едет…

— А я же радист-наблюдатель с острова Лескин. Митя там плотником. Мы специально отпросились в загс съездить. А тогда на тральщике я еще обратила внимание, как у вас интересно рукав скроен. У нас так не шьют. Оказывается, тут ластовица, вот почему он так ладно сидит!

«Надо же!» — как говорит Вера.

…Неужели придется сидеть в гостинице до тех пор, пока этот проклятый шторм не утихнет! По радио передают «хождение по улицам опасно», но не замерла же жизнь на Диксоне! Люди-то работают!

Надеваю спасительный полушубок и бегу в школу. Она на той же улице.

Знакомая картина: заканчивается ремонт. Посредине комнаты, на дверях которой написано «Физический кабинет», растерянно стоит девушка. В руках у нее моток электрического шнура.

— Вот надо сделать проводку, и некому, — жалуется она мне. — Нот монтера.

— Попросите учителя физики. Он наверняка умеет.

— Я — учитель физики…

Она неумело разматывает шпур и запутывается в нем.

Входит паренек, ученик старшего класса, и весело говорит:

— Сейчас сделаем проводочку…

— Они проходили практику в мастерских гидробазы, — оправдывается учительница.

— Плохо, плохо готовят кадры, — сокрушенно рассказывает директор школы. В наших условиях учитель должен быть умельцем. Я выступал на совещании в Дудинке с таким предложенном. В педагогические вузы надо призвать молодых рабочих со средним техническим образованием. Из таких выйдут учителя так учителя! А то передоверили воспитание ребят таким вот девчушкам… Я из учеников стараюсь воспитать настоящих мужчин. У пас есть механические мастерские, ребята изучают слесарное, токарное и автодело. Собрали, между прочим, сами грузовую автомашину… Кроме того, они проходили практику в мастерских гидробазы и морского порта, в портовом гараже. Закрепили каждого ученика за опытным рабочим. И ребята участвовали в выполнении производственной программы. Потом многим присвоили разряд, а несколько человек остались работать и перешли учиться в вечернюю школу. Как раз лучшие ребята…

Другая группа, 22 человека, на заработанные во время практики деньги поехала на экскурсию в Москву. А почитали бы вы отчеты, что написали они после практики: о производстве, где работали, о его значении, характеризовали станки, увязывая принципы их работы с законами физики…

Мы ходим по школе, и директор рассказывает, рассказывает, волнуясь и горячась. Вот здесь девушки шьют — школа-то интернат; детей не только учат, кормят, но и одевают. И хочется, чтобы одежда была и теплая, и удобная, и современно красивая. Сейчас девушки обуживают ребятам брюки, раз уж такая мода… А вот здесь принимают экзамен от моряков-заочников.

Нужны спортивные помещения! На воздухе спортом не займешься: ветер, мороз. А без спорта молодежь не воспитаешь!

Я слушаю и все выглядываю Рыжика, но его нет. Значит, все-таки уехал навестить маму…

— Тяга к музыке огромная, а у пас нет музыкального руководителя, — жалуется директор.

Да, нет и того, и другого, но глядя на все вокруг, слушая директора, видя, как он волнуется и болеет за дело, я проникаюсь уверенностью: пот, так будет!

Вечером я рассказываю о школе своим соседкам по комнате.

— Замечательный директор! — подтверждает Люба, — я тоже у них учусь, в вечерней школе. А говорил он вам, что это самая северная средняя школа во всем мире? Ни в Канаде, ни в США в этих широтах нет средних школ…

Она сидит перед зеркалом и, разговаривая, накручивает волосы на бигуди.

— Надоела ты мне со своей завивкой! — неожиданно резко говорит Вера. Она сегодня снова поругалась с бухгалтером и оттого зла, придирается ко всему.

— Меня положение обязывает быть красивой, — невозмутимо отвечает Люба. — Ко мне в загс люди в торжественных случаях приходят, и я должна соответствовать…

Я вспоминаю радиста-наблюдателя и заступаюсь за Любу.

— Все равно он меня к документации допустит и ревизию я произведу, — мрачно говорит Вера, — И если обнаружу растрату или какой непорядок!..

Мы с Любой переглядываемся.

Чем занимается гидробаза на Диксоне? Она проводит различного рода исследования условий плавания в Заполярье и готовит необходимые материалы. Летом для этого используются авиация, суда, зимой — санный путь. Работают люди в тяжелых условиях: промеры производятся круглый год, это значит, живут гидрографы на льду в палатках по три-четыре месяца. Зимой в условиях торошения нет иного способа передвижения, кроме пешего, — трудно!

Отвечает гидробаза и за навигационное ограждение. На обслуживаемом участке — от меридиана острова Вилькпцкого до острова Большой в море Лаптевых — работники базы ставят створы, буи, вехи и другие навигационные знаки и следят за ними.

Гидробаза несет также девиационную службу, то есть проверяет приборы на приходящих в порт судах.

Все это мне рассказывает главный инженер гидробазы — молодой высокий человек с очень черными, коротко остриженными волосами. Эти волосы, огромные черные глаза, а главное, по-особому тонкий стан и стремительность движений выдают в нем кавказца. Так и есть — он дагестанец, «прочем, прекрасно чувствующий себя в Арктике.

Мы сидим в большой комнате гидробазы, где все окна затканы темными плетями помидоров, тяжелые плоды жадно вобрали в себя свет полярного солнца, от ветра и мороза они защищены стеклами, согреты теплом комнаты.

Эта своеобразная оранжерея в конторе гидробазы на минутку отвлекает мое внимание от слов инженера. Впрочем, я тут же вспоминаю: «девиационная служба». Ну как же! Едва «Чкалов» встал у причалов Диксона, как в рубку тотчас же пришли девиаторы, и штурман, ни слова ни говоря, предоставил нм хозяйничать у приборов. Они проверяли инструменты и приборы всю ночь, а потом капитан благодарил их.

— Самое трудное, конечно, это работа на льду. Отряды из трех человек работают в километре друг от друга, пробуривают лед, берут пробы, делают промеры, — продолжает главный инженер. — И это в тридцатиградусные морозы! За последние пять лет пройдено, таким образом, свыше 400 тысяч метров, пробурено около 100 тысяч скважин глубиной не менее двух метров каждая… Ну, что еще рассказать? Полученные материалы мы отсылаем в Ленинград, где после камеральных работ и издаются карты. Но не дожидаясь этого, мы копируем свои данные и даем их судоводителям, которым они нужны как можно скорее… Говорил ли я о лоцмейстерской службе? У нас целый штат опытных лоцманов, которые хорошо знают эти воды, они проводят иностранные суда в опасных местах.

Я вспоминаю шхуну, маячившую на горизонте у Широкой Переправы.

Как заботливо подвязаны ветви помидоров к оконным рамам, поистине, здесь ценят каждый лучик неяркого полярного солнца!

Шторм длится уже… Сбилась со счету, мне кажется — вечность!

НА «ПОБЕДЕ»

Три дня пути от Диксона до Дудинки — погода как по заказу. Енисей словно подменили, тихий и синий-синий. Вышли мы в сумерки (по часам), небо было совсем перламутровым, а у самого горизонта протянулась ярко-оранжевая заря, в берегах залегли нежно-сиреневые, как туман, тени. Было полнолуние.

Пароход «Победа» — буксир, тянущий лихтера, несамоходные, металлические суда, с углем. То есть он на Диксон везет уголь, сейчас-то лихтера пустые. Наш караван растянулся на 800 метров. Команды на «Победе» — 12 человек* Это совсем другое дело — грузовое судно или пассажирское..

Здесь я попала в семью — большую и дружную. И отец; этой семьи — капитан Юрий Маркович Рубинчик, южанин, бывший керченский моряк, долго плававший в водах Дальнего Востока, а последние двадцать лет в северных морях…

…С рулевым Володей мы сидим в радиорубке, просматриваем долгоиграющие пластинки, и Володя рассказывает мне свою историю.

С одиннадцати лет он сирота, жил у бабки, мыкался по теткам. Окончил девять классов в Норильске и решил пробираться на материк. Денег на проезд не было, и товарищ научил его наняться на пароход, только чтоб доехать до Красноярска. Товарищ этот тоже решил податься на «магистраль», был он значительно старше Володи, опекал Володю, а вернее — подпаивал, парень оказался полублатной.

Юрий Маркович взял их на «Победу»: товарища кочегаром, Володю рулевым. В пути пригляделся к ним, порасспросил. И когда пришли в Красноярск, товарищу дал расчет, так и сказал: «Пускай едет подальше», а Володю задержал, поговорил с пим, обещал устроить его в школу командного состава в Подтесово (городке речников, где приписана «Победа» и где она обычно зимует). Володя остался. Теперь он зимой живот в Подтесово, ему дали комнату на двоих с рулевым Веной. На второй курс он перешел отличником.

— Теперь у меня дело верное, — застенчиво улыбаясь, го-говорит Володя. — Через три года я — штурман! И все — Юрий Маркович. Я в нем как будто отца нашел…

Мы видим, как на мостик выходит Юрий Маркович. Он напевает себе под пос песенку Вертинского (память о Дальнем Востоке!), щурясь, вглядывается в даль и, по-южному растягивая слова, отдает команду.

…Утро. Легкая рябь. Солнце острыми сверкающими звездами играет на воде. Путь лежит на юг, и это ощутимо — с каждым часом теплее. Берега уже покрыты кустарником. В одном направлении с нами второй день летят гуси.

Мы обгоняем караваи, точь-в-точь такой же, как наш. Это «Родина» — близнец «Победы». Команды пароходов дружат и соревнуются. Сейчас встреча после долгой разлуки: «Родина» была на Оби, она перегоняет оттуда новые лихтера. (Енисейский флот все время пополняется, то и дела видны новые суда. Речники следят за этим и при встречах сообщают друг другу о пополнении.)

Пароходы обмениваются приветственными гудками.

— Подвали поближе! — крикнули с «Родины».

Там все штурманы стояли на мостике. Наши тоже все вышли.

— Как праздник провели? — в рупор крикнул штурман «Родины».

— Какой праздник?

— А вчера же был День шахтера! Мы же с вами тоже угольщики!

Хохот на обоих пароходах.

— Давай причаливай к нам на осетринку!

— У нас у самих есть!

Правда, вчера купили у рыбаков двух осетров килограммов по двадцати каждый. Осетры были живые и дышали, показывая огромные жабры. Повариха жарила их, сегодня € утра была уха и пирог с осетриной.

— Что ты больно плохо ешь? — участливо говорила повариха рулевому Колоде, сидя рядом с ним в столовой.

— Да что вы, тетя Маша! Я такой кусище съел, двумя руками держал!

— Ну и еще кусочек-то можно же съесть? Я ведь старалась.

Парень вздыхает и берет еще кусок пирога, снова такой, что одной рукой не удержать.

Мы обогнали «Родину». Капитан критически оглядывает свой пароход и говорит:

— Угольщики! Что верно, то верно! Когда мы хотим пристать там, где стоит «Чкалов», Степан Иванович ручки подымает: «По подходите, вы нам окраску запачкаете!» Однако «Чкалову» рейс на Диксон отменили, а мы, бог даст, еще раза три сходим. Уголек-то нужен!

Мы проходим вблизи берега. На песке стоят три чума, кругом сушатся сети и развешана рабочая роба. На берегу ни души.

— Ночь рыбачили, теперь отсыпаются, — замечает Юрий Маркович.

Па низких луговых островах виднеется сено в копнах. Солнце ослепительной дорожкой лежит как раз перед нами. Полдень.

…Третьим штурманом на «Победе» работает Катя, невысокая, молчаливая девушка.

— Прекрасный работник! — шепотом говорит мне капитан, глазами указывая на Катю. Она стоит у штурвала. — Я ее рекомендовал на второго штурмана, но она не захотела, хочет еще на «Победе» поработать.

— Но на «Победе», а с вами, — неожиданно возражает Катя.

Юрий Маркович смущается и выходит из рубки.



Катя оживляется.

— Третий штурман самостоятельной вахты, по положению, не несет. Но мне Юрий Маркович доверяет, — с гордостью говорит она. — А учиться мне у него есть чему — человек пожилой, положительный, культурный. А то, знаете, бывает, как у Маяковского: «На волнах катерок, с катерка матерок». А самое главное — заниматься не препятствует, наоборот, помогает. Я же заочница института водного транспорта.

Она вздыхает. Я чувствую, что это еще не все, и жду. Некоторое время мы молчим, а потом Катя оглядывается:

— С семьей у меня не получилось, — тихо говорит она. — Вышла было замуж. А он: «Бросай плавать. Что за жена, всегда в рейсе!» — И не понимает, что не могу я без Енисея. Я с детства мечтала, как стану капитаном…

Слезы катятся по ее лицу, но она старательно крутит штурвал.

— Разошлись?

Катя кивает.

— Я прежде была веселая, а теперь… Думаю о нем каждую минуту. Но не могу иначе… Ну почему, — с отчаянием восклицает она, — мне за все приходится так дорого платись? Живут же люди легко, а мне так трудно все дается!

— Это потому, Катя, — раздумывая, говорю я, — что вы ставите перед собой трудные задачи.

— А вам как живется? — неожиданно спрашивает Катя. — Легко или трудно?

Я улыбаюсь: нашла кого спросить!

— Хотя, что я спрашиваю? Вы же, писатели, постоянно в рейсе…

Так ли я поняла? Я взглядываю на Катю и встречаю проницательный, умный и уже смеющийся взгляд Катиных мокрых глаз…

Выхожу на палубу. О, в этих широтах значительно темное, чем на Диксоне, — не то чтобы сумерки, но вроде… А в вышине все летят и кричат гуси…

НОРИЛЬСК

Когда знаешь, что вокруг на сотни километров во все стороны тянется безлюдная, промерзшая тундра, этот город потрясает как чудо, как мираж в пустыне. Нет, это не мираж. Все в точности, как говорил старый геолог в поезде: разбитый на квадраты город, кварталы трех-четырех-пяти-этажных благоустроенных домов, асфальтированные улицы, мостовые, разделенные газонами, ансамблевые круглые площади, гастрономы, универмаги, театр, гиганты заводы, занимающая целый квартал ТЭЦ, краны, стройки… Город лежит в котловине, с трех сторон он окружен высокими черными горами. Только на западе тоненькая ниточка железнодорожной линии (самой северной в мире!), да, если идти на север малыми реками, через озеро Пясину можно пробраться к морю.

…В редакции газеты «Заполярная правда», куда я явилась прямо с поезда (где еще можно застать людей на рассвете?), меня связали с двумя товарищами, которые и помогли мне узнать Норильск.

Первый мой гид по Норильску — Сергей Львович Щеглов. Есть люди счастливой наружности, увидишь их и сразу проникаешься к ним симпатией и доверием. Таков Сергей Львович. Ему около сорока, он невысок, глаза у него карие, живые и веселые. Пришел он ко мне в гостиницу с завода, в сапогах и кожанке, и сразу мы с ним пошли в столовую обедать. На всем Севере в столовых самообслуживание, и стоя в очереди с подносами, мы ужо разговаривали с Сергеем Львовичем так, словно век были знакомы.

Для начала он прочел мне лекцию по истории Норильска. Щеглов — Нестор-летописец этого города. Много раз выступал он в газетах и журналах со статьями о Норильске. После я их прочла. Он рассказал мне о землепроходцах XI века — новгородцах, зашедших в эти края в поисках воли и «мягкой рухляди». (Так, во всяком случае, говорится в рукописях XIII века.) Рассказал он и об избах XV–XVI веков, развалины которых до сих пор сохранились по берегам малых рек. О Мессершмидте [12], давшем одно из первых описаний Севера, где упоминалось о черном камне — угле в районе Норильских Камней. О Великой Северной экспедиции, организованной Петром Великим, об академике Ф. Б. Шмидте[13] и семье Сотниковых, так много сделавших для освоения богатства Норильска, и, наконец, о наших современниках: геологе Урванцеве, связавшем свою судьбу с Норильском, и о том, чье имя носит Норильский комбинат, А. П. Завенягине — человеке, судьба и характер которого так полны были контрастов…

Я не стану пересказывать всего, что рассказал мне Сергей Львович. Я просто отошлю интересующихся Норильском к отличной книге, написанной Щегловым в соавторстве с А. Бондаревым, — «Город Норильск» (Красноярск, 1958).

Рассказал мне Щеглов и о себе. Он из тех, кто не по своей воле попал на Север. Студентом исторического факультета он был арестован и выслан в Норильск. Отбыл срок, по не уехал. Поступил учиться на заочное отделение политехнического института, проучился шесть лет, теперь работает инженером. Он давно реабилитирован, по уезжать пока не хочет. Полюбил свою специальность инженера, полюбил работу, да и с Норильском чувствует себя связанным. Когда-то в прошлом Щеглов серьезно подумывал о литературе как о профессии (он дал мне прочесть несколько своих рассказов и статей, и я считаю его способным литератором). Но рассудил иначе — предпочел остаться инженером. Ему виднее… Сейчас Сергей Щеглов активный член литобъединения.

Так мы разговаривали, переходя от общего к личному, и наоборот.

…Многие элементы, входящие в систему Менделеева, есть в Норильске. Здесь находятся месторождения угля, меди, никеля, платины, кобальта и т. п. Сердце Норильска — никелевый завод…

Так рассказывал Щеглов. А показывал мне Норильск Владимир Андреевич Елисеев, работавший в то время заместителем председателя горисполкома, большой мужчина, лет пятидесяти, с крупными чертами лица, очень простой в обращении. Судьба Елисеева сложилась иначе, чем у Щеглова, однако и он прочно связан с Норильском. В 1936 году молодым педагогом он приехал сюда из Горьковской области и стал преподавать. Началась война, Елисеев воевал, а затем вернулся в Норильск. Учил, организовывал школы и семь лет был директором политехникума. Этот техникум только называется так, а на самом деле это учебный комбинат с заочным отделением политехнического института, с десятками всевозможных курсов. Семиэтажному зданию техникума позавидует иной московский институт.

Были мы с Елисеевым на руднике открытых работ. Огромный амфитеатр его наполнен техникой: тут и бурильные агрегаты, и скреперы, и автоматизированная погрузка. И кругом рельсы, рельсы; норильчане избежали узкого места рудников — вместо автотранспорта они используют железные дороги… Длинные цехи флотаций, где совсем не видно людей; в желобах непрерывно движется вспененная, пузырящаяся масса, похожая на вытащенную из Енисея рыбу, на тот самый Улов, только темный, с твердым блеском, ото и есть улов, Улов Металла…

Обо всем этом можно было бы не говорить, рудник есть рудник, флотация есть флотация, их многие видели, в конце концов, они всюду одинаковы, вопрос масштаба. Но — нет! Дело не только в масштабе. Я не могла забыть: кругом во все стороны на сотни километров простирается тундра! Этот город индустрии, город техники казался занесенным сюда с иной планеты!

…Куда бы мы ни приходили, к Елисееву кидались люди — рабочие, техники, инженеры, — называли его «Владимир Андреевич», а он их «Коля, Ваня, Миша».

— Мои ученики, — просто сказал он мне, — все через техникум прошли, кто заочником был, кто на курсах учился.

С ним интересно ходить, сразу видишь город в двух временах: настоящем и прошедшем. Вернее сказать — в недавнем прошлом.

— Сейчас у нас одна из главных задач, — рассказывает Елисеев, — техника безопасности, борьба с травматизмом. Ведь рабочие-то наши в основном молодежь. Учить надо. И беречь. Когда в Норильске остро стал вопрос с рабочей силой, выручила молодежь, комсомол, откликнулись на призыв партии, приехали работать в Заполярье. Как же таких ребят не поберечь? Норильск теперь с полным правом можно назвать молодежным городом. И все-таки… — он перебивает себя. — Еще многое нужно сделать. Вот взять хотя бы эти бараки…

Мы заходим в барак. Длинное строение перегорожено поперек на квартиры. Каждая квартира имеет свой вход, квартира — семья.



— Ненавижу бараки! — говорит Елисеев. — Уж лучше палатки, землянки, те через год сносят, а бараки живучи, как… — он ищет сравнение, — как клопы! Ставят их на время, а они существуют де-ся-ти-летия! Строим дома, строим, а от бараков до конца никак не избавимся! Я бы грандиозный праздник закатил, если бы удалось последний барак разметать!

Видела я в Норильске плавательный бассейн, телецентр (тогда он достраивался, а теперь, мне рассказывали, уже работает, и очень хорошо — отличный подобрался коллектив на телестудии), великолепную городскую библиотеку, спортивные залы в школах, школьные оранжереи. А школа № 2, где я побывала, вся как оранжерея, от лестниц до классов. На перила лестниц подвешены горшки с вьющимися растениями и висят надписи: «Цветы в этом пролете ребят такого-то класса» или «Этот цветок такой-то девочки». Я не говорю уж о том, что это красиво, но и полезно: устраняется бич, видимо, многих школ — по этим перилам не скатишься вниз!

…В магазинах полно товаров, и, покупая яблоки, я невольно вспомнила зеленый лук Дзидры Карловны, выращенный ею на завалинке.

«ЧКАЛОВ» ИДЕТ ВВЕРХ

…Наконец-то я снова на «Чкалове»! Я очень рада, и, кажется, «чкаловцы» тоже рады встрече со мной. Они знают, что я плавала и на тральщике, и на «Победе», но как-никак я «ихняя»: начала-то я путешествовать на «Чкалове». Как-то так само собой получилось, что я стала вроде бы членом их коллектива.

Больше всех встрече радуется строгий штурман Иннокентий Васильевич. Его мальчишечье в веснушках лицо оживлено.

— Ну, — то и дело перебивает он мои рассказы, — видите, как хорошо, что вы решились высадиться на берег! А то бы вы ничего этого не увидели!

Я киваю, хотя меня так и подмывает напомнить: «Экзотики захотелось? В чуме собираетесь жить?»

— Вот так и вырабатывается характер! — заключает Иннокентий Васильевич!

— Проявляется, — поправляет его капитан.

— Что?

— Я говорю: не вырабатывается характер, а проявляется! — повторяет капитан.

Иннокентий Васильевич некоторое время думает и соглашается.

На пассажирском судне рядом идут две жизни — жизнь пассажиров и жизнь команды. Они редко смешиваются. Члены команды несут вахту, то есть исполняют свои обязанности совершенно конкретные и в строго определенное время, учатся (особенно на Енисее), живут в служебных помещениях, питаются в своей столовой. У них своя прачечная, свой душ, свой красный уголок, своя библиотека. Курсанты или студенты-практиканты в свободное от вахты время пишут свои курсовые или дипломные работы, которые курируют капитан, штурманы или старший механик; кто-то работает хорошо — его уважают, кто-то работает плохо — его не одобряют. Здесь свои отношения: одни дружат, другие, бывает, и ссорятся; словом, идет нормальная, размеренная жизнь рабочего коллектива.

Совсем иное дело пассажиры. В большинстве это люди, едущие в отпуск, реже — в командировки. И те и другие здесь вне обычных условий быта, работы, обязанностей. Поездку на пароходе они воспринимают как отдых. И тут выясняется, что некоторые попросту не умеют культурно отдыхать. Подавляющее большинство пассажиров ведет себя как должно: сидят на палубах, наслаждаясь покоем, любуются красивыми окрестностями, читают, знакомятся друг с другом, разговаривают, слушают музыку в музыкальных салонах, поют, танцуют, играют в шахматы…

Но — некоторые! Круглые сутки бьются в карты, пьют без просыпу, затевают ссоры, драки… и единственное, что может их приструнить, — ото угроза «сказать капитану».

Ибо капитан здесь полновластный хозяин. Он может посадить буяна «под замок» (па «Чкалове», например, роль «холодной» играет огромная труба, сооружение на теплоходах чисто декоративное и вместе с тем единственно пустующее помещение. Просидев ночь в трубе, пьянчужка трезвеет и становится шелковым).

Капитан может забрать у хулигана паспорт и сдать его вместе с владельцем на ближней пристали в милицию. А там пусть решают, сколько суток он заслужил. Но больше всего на дебошира действует право капитана ссадить его во-он хоть на том острове! Матросы с удовольствием доставят хулигана на остров, высадят и на прощание помашут ручкой: «загорай, дескать!», и «загорает» горемыка до тех пор, пока кто-нибудь на проходящем мимо судне не сжалится и по снимет незадачливого Робинзона с его необитаемого острова.

Такие случаи бывают редко, о них все знают, воспитательное значение их ощутимо. И все же такое случается…

Брешь в стене, разделяющей команду и пассажиров, как правило, пробивают дети пассажиров. Дети ласковы и любознательны, а члены команды, среди которых немало семейных людей, скучают по малышам, заманивают детей к себе в каюту, показывают что-нибудь интересное, угощают конфеткой или пряником.

И весь день потом идут разговоры о детях, о женах, оставшихся на берегу…

Итак, мы «помаленьку» идем вверх. Берега в сплошной осенней позолоте. Енисей тих. Глубины здесь порядочные, эхограф показал 15 метров. День нынче был солнечный, и хотя прохладно (+5°), чувствуется, что движемся к югу. Можно бы уже вернуть капитану так здорово выручивший меня полушубок, но я медлю. И не зря. На подходе к Туруханску погода изменилась, солнце скрылось, серенькое небо низко навалилось на реку и окрестные берега.

У самого Туруханска (а подошли мы туда в три часа дня) повалил снег крупными, пушистыми, «рождественскими» хлопьями. В Туруханске стояли час, и пока я ходила поглядеть избу, где жил в ссылке Я. М. Свердлов, теплоход наш изменился: палуба покрылась пушистой одежкой, перила обросли мягкой, белой обшивкой. Видимость резко понизилась — впереди сплошное снятое молоко. Снегопад прекратился, но денек так и угас сереньким.

В 21 час совсем темно. Я отвыкла от этого и потому ощущаю какую-то тревогу. В рубке не зажигают огня, глаз осваивается с темнотой и уже различает берега, реку, створы. Рулевой молча стоит у пульта управления (штурвала на «Чкалове» нет), нажимает кнопки, сверяясь с компасом. Время идет. На теплоходе тихо. Пассажиры спят, палубы в полумгле, горят только ходовые огни.

Но вот показывается встречное судно. Его уже узнали. Это близнец «Чкалова» — «Александр Матросов». Отношения между командами этих теплоходов примерно такие же, как между командами «Победы» и «Родины». Зажигаются огни на всех трех палубах. Гудит приветственный гудок. Слышится ответный. Разошлись правыми бортами.

Некоторое время флагман, освещенный, нарядный, плывет по темной реке, отражаясь всеми своими огнями — истинно «белоснежный лебедь Енисея». Потом хозяйственный Иннокентий Васильевич выключает освещение палуб, теплоход снова принимает деловой вид, уверенно и ровно идет вверх по Енисею.

Снова пошел снег, видимость ухудшилась, исчезли берега. Капитан включает локатор. Тревога моя рассеялась. Глаз привык и уже различает проблесковый огонь впереди. В полосе света виден косой, стремительно летящий снег. Теплоход идет вверх…

Геннадий Фиш
НОРВЕЖСКИЕ ВСТРЕЧИ


Статья

Из книги «Норвегия рядом»

Рис. норвежского художника Ё. Йоргенсена


«ДРАКОНЫ» И «УЛИТКИ»

ВОТ НА ЭТИХ-ТО утлых посудинах викинги пересекали Атлантику. Доходили до берегов Америки! Наводили ужас на всю Европу! Трудно этому поверить!

Такие мысли приходят, когда видишь сшитую из сосновых досок быстрокрылую ладью с гордо поднятым завитком покрытого узорной резьбой носа и такой же высокой кормой…

В Дании на острове Зеландия мне довелось увидеть Трелеборг — обнесенный земляным валом военный лагерь викингов, где команда каждого струга помещалась в отдельном бревенчатом строении, напоминающем корабль, опрокинутый кверху днищем…

В Ютландии, вблизи Орхуса, я видел кладбище викингов — каждые тридцать три надгробных камня поставлены так, чтобы общий абрис похож был на очертания корабля.

На стенах музея в Оулу, в Суоми, я видел полосатый шерстяной парус ладьи викингов. Он служил им и общим одеялом в безветрие и на суше.

И вот теперь я стою перед поднятым на металлические стеллажи подлинным кораблем викингов, прекрасно сохранившимся за тысячу с лишним лет…

Море поглотило множество таких кораблей, но земля сохранила их. Обряд погребения викингов требовал, чтобы вместе с умершим вождем-конунгом погребали все, что необходимо ему на том свете… Если, хороня своего вождя, воинственные кочевники степей вместе с ним хоронили боевого коня, то для загробного плавания конунгу нужен был прежде всего его боевой корабль.

Из кургана Тюне, близ города Сарпсборга, почти сто лет назад был извлечен из земли первый корабль викингов.

В 1880 году в кургане на низкой равнине у Санде-фьорда нашли вторую ладью. И в начале нашего века вблизи фермы Оссберг откопали наиболее сохранившийся третий корабль.

Все они находятся сейчас под крышей музея «Корабли викингов» на окраине Осло, на Бюгдой.

Ой — по нашему остров, но Бюгдой все же не остров, а полуостров.

На Бюгдой привез меня на своей машине мой друг — Адам Эгеде-Ниссен, человек с такой доброй, располагающей улыбкой, что при виде ее невольно сам улыбнешься.

Увидев улыбку впервые, я поверил в то, что и наяву может так быть, как в сказке «Алиса в стране чудес»: добрый старый кот улыбнулся и исчез, а в воздухе долго еще оставалась одна его улыбка. Я понимаю, что одна такая улыбка уже может успокоить и обнадежить самого мнительного больного. Ведь Адам, как у нас называют, — частно практикующий врач. Злые языки говорят, что из-за этой улыбки коллеги не только прощают ему успех у пациентов, но и, закрыв глаза даже на то, что Адам Эгеде-Ниссен депутат муниципалитета от коммунистов, избрали его в правление союза врачей заместителем председателя.

Сегодняшнее воскресенье Адам посвятил тому, чтобы показать мне, что можно увидеть только в Осло и нигде в другом городе мира.

Вначале я решил, что речь идет о знаменитом Фрогнер-парке, широко раскинувшемся на окраине столицы. Этот парк — огромная пространственная композиция, в которой среди зелени размещено несколько сот скульптур, высеченных из камня и отлитых из бронзы своеобразным, талантливым ваятелем Густавом Вигеланном в течение нескольких десятилетий неустанного, поистине титанического, вдохновенного труда. Созданный по единому творческому замыслу этого выдающегося скульптора, парк-музей и в самом деле явление в мировом искусстве исключительное. Но когда Адам обещал показать мне то, чего нет ни в одной другой столице, он думал, как оказалось, совсем не о Фрогнер-парке.

— Едем!

Мы побывали сначала в Народном музее на открытом воздухе, которым знаменит Бюгдой. Сюда в парк свезены со всех концов Норвегии — из Сетесдаля и Нумедаля, из Треннелага и Телемарка — срубы полутораста старинных крестьянских домов с обиходной утварью, со всем их дворовым хозяйством: хлевами и коровниками, навесами овчарен, мельницами, конюшнями, баньками, амбарами с нависающими галерейками вторых этажей. Жилища богатеев с крылечками, изукрашенными узорной резьбой, крытые тесом и дранкой, перемежаются с приземистыми избушками с торфяными крышами, поросшими изумрудной травой-муравой. Недавно на Бюгдой перевезли и жилище лапландцев из Финмаркена.



Большинству строений здесь лет за триста, а самому древнему — деревянной церкви, перенесенной сюда из Халлингдаля, — за восемьсот.

Это самая старая в мире из сохранившихся деревянных церквей. Крытая галерейка на деревянных колоннах обегает четырехугольный зал, заалтарное помещение.

Впрочем, и Народный музей на открытом воздухе — пусть жилье крестьян и отличается от норвежского — можно увидеть в столицах других стран… Но вот эти корабли викингов — действительно, Адам Эгеде-Ниссен был прав — нигде в мире не увидишь…

Пораженный совершенством их формы, словно их сделал не безвестный плотник своим топором, а резцом высек из мрамора великий скульптор, я понимал в ту минуту Константина Симонова, который, увидев эти острогрудые челны, воскликнул:

— Не берусь описывать эти корабли. Чтобы составить о них настоящее представление, их надо видеть… Скажу только, что от них веет духом мужества и силы, в них все прекрасно и вместе с тем нет ничего лишнего!..

Оказывается, вся эта красота неразрывно связана с конструктивной целесообразностью: и поднятый высоко нос — форштевень, легко рассекающий волну, и продолговатый ребристый овал двадцатиметрового корпуса, и расстояние в пять метров от борта к борту в самом широком месте… и, главное, выдающийся высокий, режущий воду киль, который делал в те времена норвежские суда самыми быстроходными в мире.

Чтобы ни у кого не осталось сомнения, что древние норвежские сагописцы и скальды правы и Америка открыта норвежцами лет за пятьсот до путешествия Колумба, норвежцы в 1891 году, когда в Чикаго открылась Всемирная выставка, построили корабль-ладью, точную копию той, что выкопана была из кургана, разве что без узорной резьбы, изображающей рыб и змей. Несколько норвежских парней на парусах и веслах благополучно переплыли Атлантический океан и привели свой корабль на Всемирную выставку в Чикаго. Это стало одним из интереснейших событий выставки…

Пятнадцать или шестнадцать пар весел и руль, тридцать — тридцать два гребца-воина и командир — вот и весь экипаж.

Профессор Н. М. Книпович[14] говорил, что за много веков не было выработано более совершенного типа судов, чем суда викингов… Взбегая на гребень волны, их струг не заливается водой, легко идет под парусами и веслами. Высокий киль делает его устойчивым. Вот почему струг сохраняется, особенно в северных областях Норвегии, и по сей день…

— Главный его недостаток — отсутствие палубы, — отмечал Книпович…

А все же и сегодня из восьмидесяти тысяч рыбаков Норвегии больше половины промышляют рыбу на безмоторных, беспалубных судах, схожих с ладьями викингов. Их секут ветры, мочат дожди…

— Ничего, мы, норвежцы, сроднились с морем, такой уж наш норвежский характер, — объясняет Адам.

— Ну, а завоевывать с горсткой храбрецов-разбойников на этих ладьях большие города, убивать мирных жителей, грабить, как говорит летопись, «не оставляя собаки, которая лаяла бы им вслед», — это тоже проявление норвежского характера?!

— Конечно, кое-что и от характера, — смеется Адам, — но один характер не спас бы викингов от поражений. Главное— превосходство в «технике», придававшее им смелость, наглость, чувство безнаказанности.

В превосходстве корабельной техники! Странно применять это слово к такому, казалось бы, элементарно простому сооружению, сработанному одним лишь топором, но это так. В то время когда другие народы строили плоскодонные и поэтому малоустойчивые, неповоротливые и тихоходные суда, норвежцы первыми стали строить остродонные килевые корабли. Это давало им возможность избегать дрейфа. Суда их стали на море маневреннее. Внезапность нападения — великая сила! Они приближались к врагу быстрее, чем могла долететь весть об их появлении.

«Техника» и вера в то, что крылатые девы-валькирии уносят души павших в Валгалу, где герои каждое утро для времяпрепровождения вступают друг с другом в жестокий бой, но к обеду их раны заживают, и они начинают пировать и бражничать, — придавали викингам смелость, которая города берет, уверенность в своей непобедимости.

Трудно, наверное, многим из них было смириться с христианским раем, где праведные вместе с ангелами распевают псалмы, славящие господа… А ведь таким, видимо, его представляют себе молодые монашки в темных длинных рясах и белокрылых крахмальных головных уборах, которые пришли в Музей кораблей викингов сразу вслед за нами.

Это французские монахини. Предки их творили в церквах утвержденную римским престолом молитву: «Господи, спаси нас от ярости норманнов», а они теперь прибыли на экскурсию в край норманнов и с особым любопытством разглядывают найденные при раскопках в кургане Тюне круглые бронзовые броши с изображением рычащего льва и всадника на коне с копьем наперевес.

Здесь же в ларьке они покупают ставшие модными копии украшений средневековых скандинавок.

Свои боевые быстроходные суда викинги называли «драконами», мелкие рыбачьи — «улитками». Улитка по-старо-норвежски — шнека. А мне-то думалось, что это название рыбачьей промысловой лодки прирожденное беломорское, кемское, архангелгородское, с Летнего берега Колы.

Я говорю Адаму, что хвосты змей, разинутые пасти драконов, вырезанные на стругах викингов, схожи с коньками, выступающими над фронтонами только что осмотренной нами древней деревянной церковки.

— А разве килевидная форма крыш на большинстве старинных деревянных церквей не говорит о том, что их сооружали кораблестроители? Они же и принесли свои приемы резьбы и плотничьего мастерства… — отвечает мой спутник. — Впрочем, я мало разбираюсь в предметах божественных, хотя по прямой линии и происхожу от равпоапостольского Ганса Эгеде. Того, кто обратил в христианство гренландских эскимосов! — заразительно смеется Адам… — В прошлом году, когда открывали ему памятник, у одной из церквей Осло, я получил приглашение на эту церемонию, хотя всем известно, что я коммунист, неверующий.

О родстве Адама по этой линии я услышал впервые. Мне была знакома другая, известная всему норвежскому рабочему движению линия — Ниссенов. Отец Адама — тоже Адам Внесен, был одним из основателей Норвежской коммунистической партии и многолетним ее председателем.

Вслед за католическими монахинями мы выходим из музея кораблей викингов в цветущий парк полуострова Бюгдой и направляемся в другое место — второго такого на всем свете не сыщешь, — к последнему приколу «Фрама», к дому, где выставлен знаменитый плот из бальзовых бревен — «Кон-Тики».

ЦЕПОЧКА ГАРИБАЛЬДИ

Перед тем как войти в мавзолей «Фрама», эту железобетонную пирамиду со стеклянными полотнищами окон, мы с Адамом сели за столик в кафе под открытым небом.

Он сам человек предельно скромный, но что поделать — раз уж зашла речь о родичах Адама, то нужно договорить…

Одна из стен новой ратуши украшена огромным панно (два с половиной на семь с половиной метров), подаренным городу Фондовой биржей. Художник Карл Хегберг по заказу биржевиков масляными красками изобразил «Коммерцию, мореплавание и индустрию». А на противоположной стене картина такой же величины — подарок рабочих Осло.

Замечательный художник Рейдар Оулие показал историю рабочего движения в Осло — от его зарождения до наших дней. В центре этой интереснейшей композиции, на фоне рабочей демонстрации с красными знаменами, во весь рост семь наиболее выдающихся за столетие вождей рабочих, и среди них Оскар Ниссен с волевым лицом, с острой, напоминающей плехановскую черной бородкой.

Каждый раз, приходя на заседание муниципалитета, Адам Ниссен — а он депутат городского совета — может взглянуть на портрет своего двоюродного деда, окруженного рабочими Осло.

В 1864 году, когда бисмарковская милитаристская Пруссия, репетирующая будущее завоевание мира, бросила свои войска на Данию, правительство короля Швеции и Норвегии вопреки обещаниям и пышным тирадам общественных деятелей не выполнило своего союзного обязательства и не помогло героически сражавшимся датчанам.

Боевые патриотические песни датчанина Ханса Андерсена были у всех на устах, горячие призывы молодого Бьернсона[15] воодушевляли юношество. И, минуя кордоны, немало молодых норвежцев в «частном порядке» перебирались в Данию и создавали норвежские дружины, чтобы помочь братьям-скандинавам в их неравной битве с немецкими милитаристами. Глубоко возмущенный предательством правительства, ранее обещавшего помощь датчанам, душевно потрясенный, в знак протеста более чем на четверть века покинул родину Ибсен[16]. С Норвегией он прощался стихами:

Страну я будил набатным стихом —
Никто не дрогнул в краю родном.
Я выполнил долг мой, и вот пароход
Меня из Норвегии милой везет.
Была среди нас, как будто родная,
Спокойная женщина пожилая;
Многие дамы печально и чинно
Вздыхали: «Она проводила сына!»
Она улыбалась, кивая всем,
«О, я не боюсь за него совсем!»
Мне стало легко и спокойно вдруг:
Она укрепила мой слабый дух!
Не умер народ мой, коль женщина эта
Чудесной верой своей согрета!
Откуда же веру она черпала?
Она вдохновенно и гордо знала,
Что сын ее — милый, единственный сын —
Солдат, но солдат норвежских дружин…

Бойцами этих дружин, спасавших честь норвежцев, были и перебравшиеся в Данию два молодых врача — братья Кристиан и Оскар Эгеде-Ниссены.

Незадолго перед этим Кристиан добровольцем в героических отрядах Гарибальди участвовал в освобождении Италии, а Оскар несколько лет спустя сражался на баррикадах Парижской коммуны. Прощаясь с Кристианом, Джузеппе Гарибальди подарил на память своему верному воину простую тоненькую серебряную цепочку. Вернувшись на родину, Кристиан — он был дедом моего нового друга Адама — занялся врачебной практикой в норвежском Заполярье — в Тромсе, километров на сто севернее Харстада, бывшего прихода преподобного Ганса Эгеде. А Оскар стал одним из видных организаторов и руководителей рабочего движения в столице. Умер он пятьдесят лет назад, будучи председателем Норвежской рабочей партии.

Сын Кристиана Эгеде-Ниссена — Адам-Пауль — забрался еще севернее своего отца — в Варде, и стал там почтмейстером. Варде, самый близкий к России город Норвегии, был удобным местом для пересылки революционной литературы, первым пристанищем бежавших политических заключенных, сосланных царем на вечное поселение в Архангельскую губернию. Многие из этих подпольных явок были связаны с молодым почтмейстером, социалистом, избранным депутатом стортинга после того, как Норвегия стала независимой. Побывав в начале 1918 года у Ленина, Адам-Пауль, вдохновленный величием идей Октября, стал затем одним из первых лидеров норвежских коммунистов. Умер он на боевом посту председателя компартии.

Таким был отец Адама.

У почтмейстера Ниссена было много детей и мало денег, для того чтобы дать всем высшее образование… И вот Адам осенью 1932 года очутился в Москве, где вскоре ему удалось попасть в зимний набор медицинского института…

…В конце 1938 года, получив диплом, молодой врач и молодой коммунист Адам вернулся на родину, чтобы заняться мирной профессией деда.

Но не тут-то было!

Чтобы получить разрешение на врачебную практику, требовалось сдать дополнительные экзамены. Дело в том, что в Норвегии курс обучения на медицинских факультетах длится семь с половиной лет, а у нас — в то время медиков не хватало, врачей выпускали ускоренно — курс пять лет…

Экзамены предстояли серьезные, а как к ним готовиться, когда практиковать нельзя и денег нет?

И Адам нашел выход…

Он нанялся врачом на китобойную флотилию. Никто из дипломированных врачей идти туда не хотел.

В судовых командах люди здоровые, молодые, решил Адам, работы будет немного. И к тому же можно отдаться учебе — нет развлечений, отрывающих от книг. А морской болезни Адам не страшился.

В сентябре 1939 года китобойная флотилия отчалила от берегов Норвегии, уходя в антарктические моря. На флагманском корабле каюту врача занимал обложившийся книгами Адам Ниссен.

Но сдать экзамены ему так и не удалось.

Началась вторая мировая война… Китобои делали свое дело — били китов, разделывая их на мясо и вытапливая жир, в свободное же время толпились у радиорубки, ловя последние известия из Европы с фронтов. Большинство было уверено, что буря войны и на этот раз не обрушит разрушительные волны на нейтральную Норвегию.

Сезон боя китов был закончен, и груженная добычей флотилия готовилась к обратному походу, когда около Рио-де-Жанейро девятого апреля 1940 года радист флотилии принял тревожное сообщение: «Вермахт нарушил нейтралитет Норвегии, на улицах Осло, в долинах и предгорьях идут бои… Правительство эвакуировалось из столицы… Норвегия ждет, что каждый выполнит свой долг…»

Но как? Где? Куда идти? Что делать?..

Ясно было так же, что стране в ее борьбе понадобятся деньги и деньги. Поэтому для начала отправились в Нью-Орлеан, чтобы сдать там американским фирмам добычу и получить за нее необходимую валюту.

…В Нью-Орлеане каждого уже ждало известие, что ему надлежит делать.

Адаму Эгеде-Ниссену надо было ехать в Канаду, там в районе, получившем название «Малая Норвегия», из норвежцев, находившихся к моменту немецкой интервенции за границей, формировалась национальная воинская часть.

В Галифакс Адам Ниссен спокойно прибыл на пароходе. До срока, обозначенного в приказе, оставалось три дня… и Ниссен решил:

— Посмотрю-ка я напоследок Канаду. За три дня доберусь до лагеря на автомобиле.

Чемодан был набит медицинскими учебниками, а в кармане похрустывали бумажки — заработок за китобойный сезон. Он купил подержанную машину марки «олдсмобиль», погрузил в нее чемоданы, и в путь-дорогу. Проскочив Квебек, миновал Торонто. Двое суток за рулем, и Адам был ужо не так далеко от места назначения, когда среди бела дня не заметил, как дорога вдруг исчезла, и автомобиль, на большой скорости перескочив через кювет, ударился о телеграфный столб, перевернулся… и встал на колеса. Сразу же машину обступила толпа. Ошеломленный Адам не понимал, жив ли он, цел ли?.. Открыл дверцу и, к удивлению толпы и своему собственному, вылез, встал на ноги, снял шляпу и сказал:

— Здравствуйте, господа!

Кто-то предложил продать разбитую машину за пятьдесят долларов.

— Нет, — отказался Ниссен, — я машину не продаю.

Спросив, где почта, он пошел отправлять последнюю штатскую телеграмму: «К сожалению, не могу явиться в срок, немного запоздаю».

— В конце концов я все-таки приехал туда, — улыбается Адам, — и был лекарем в лагере, единственным врачом норвежской армии с советским дипломом, и одновременно проходил военную учебу. Там у меня появились и новые друзья. Среди них был рядовой Тур Хейердал. Он был страстным охотником — все свободное время проводил в лесу на охоте… В Канаде есть еще и леса, и охота, и медведи. И как-то на охоте он подстрелил медведицу. При ней оказался еще молочный медвежонок. Тур забрал его в лагерь. Выкормил из рожка. Медвежонок словно прикипел к нему. Радовался, когда Тур возвращался с учения. Даже спал с ним на одной кровати. А когда к Туру приехала его жена, медвежонок не мог потерпеть, чтобы кто-нибудь лежал рядом с его хозяином на кровати. Он считал это своей привилегией. Медвежонок немедля влезал сам на постель, расталкивал супругов и занимал место между ними. Из-за этого происходили мелкие семейные сцены.

— Но ведь я не могу выбросить медвежонка, я виноват перед ним… убил его мамашу! — оправдывался Тур.

— Чем бы окончились ссоры из-за медвежонка, неизвестно, по мы получили новые назначения и должны были покинуть Канаду… Тур Хейердал отправлялся к главным норвежским воинским силам, расквартированным в Шотландии. Там его сначала как человека, не имевшего воинской профессии (кому нужен в дни войны этнограф?), назначили официантом в офицерской столовой.

Ниссена же перевели в Исландию врачом авиаэскадрильи, которая патрулировала морские караваны. Там, в Исландии, он встретил свою сестру Герд — знаменитую драматическую норвежскую актрису, жену поэта Нурдаля Грига[17]. В годы войны она жила в Исландии.

Когда Нурдаль первый раз увидел Герд Эгеде-Ниссен, он не отводил глаз от простой серебряной цепочки на ее шее. Это была семейная реликвия, перешедшая к ней от деда Кристиана, — подарок Гарибальди.

— Дай мне ее, — сказал Нурдаль, снимая с шеи цепочку… Она должна быть у меня.

Герд удивилась.

— Я беру… свою цепочку… и тебя с нею…

И как могла Герд не подарить эту цепочку, дар Гарибальди, Нурдалю Григу, который собирался тогда в Интернациональную бригаду, сражавшуюся на испанской земле за свободу человечества.

Потом он был военным корреспондентом и часто наведывался в Исландию, где жила его жена Герд и где она играла в спектаклях и давала концерты для норвежских воинских частей.

Много норвежских беженцев и правительственных учреждений находилось в то время в Рейкьявике.

Двадцать второго июня (в Исландии в это время царят белые ночи и светит полуночное солнце) Ниссен зашел в английский офицерский клуб. Он беседовал с английскими офицерами, когда кто-то включил радиоприемник, настроенный на лондонскую волну, и оттуда зазвучала речь Черчилля о том, что полчища Гитлера обрушились на Советский Союз, о том, что Советская Россия отныне стала союзником Англии.

Когда радио замолкло, старший офицер поднялся с места и провозгласил тост за здравие и успехи нашего нового союзника. И многие офицеры стали пожимать руку Ниссену, так как он был единственным коммунистом в офицерском клубе и не считал нужным скрывать это.

— Ты был прав, врач! — сказал на улице Адаму военный моряк, в котором он узнал старого сослуживца, матроса, одного из самых заядлых спорщиков о политике в кубрике китобойного судна. — Мы-то хотели выбросить тебя в море, а прав оказался ты! — повторил он.

Зимой тридцать девятого года, введенные в заблуждение антисоветской пропагандой, на всех своих судах «сердобольные» норвежцы собирали пожертвования в пользу Финляндии, которая вела войну с Советским Союзом. Адам отказался дать на это дело хотя бы одно эре.

И вот теперь, двадцать второго июня, перед ним стоял один из заводил в военной форме и, каясь, говорил:

— Ты был прав, врач! Один против нас всех… Молодец!

МЫ СРОДНИЛИСЬ С МОРЕМ

Январь сорок второго года, несмотря на промозглую холодину, на бесконечные сумерки, которые в тех широтах называются днем, Адам встречал с самыми радужными чувствами.

Еще бы! Он назначался помощником профессора Крепберга, которому поручено организовать в Канаде санитарный батальон и полевой госпиталь войск вторжения! Значит, близко возвращение в Норвегию!

Это даже хорошо, что темная ночь всего на час-два сменяется дневными сумерками, — вражеским подводным лодкам труднее обнаружить корабль, идущий без огней… Теплоход (одиннадцать тысяч тонн водоизмещением!) взял курс на Гренландию, подальше от немецких субмарин, а затем, уже у берегов Америки, крутой поворот на юг.

Сначала шли с конвоем, потом суда конвоя повернули обратно.

— Через три дня мы будем в Нью-Йорке, — сказал капитан.

Но, по-видимому, верны морские приметы — нельзя никогда точно называть день и час, когда собираешься отдать якорь в порту назначения!

В тот же вечер судно было торпедировано немецкой подводной лодкой.

Ниссен сидел за чашкой кофе и беседовал с другом о том, что каждый из них собирается делать в Нью-Йорке. И вдруг удар. Треск. Все зашаталось. Погасло электричество… Корабль затрясся. Чашки и блюдца разбиваются со звоном. Адам быстро находит свою каюту, надевает непромокаемое пальто, в одну руку берет стоящий наготове чемодан, в другую — вышитую подушечку, подарок одной незнакомой ему девушке в Нью-Йорке от ее подруги из Исландии, подарок, который он обещал передать лично, — и бегом по трапу наверх.

На палубу уже высыпали все, кто не занят службой. Вид у всех подчеркнуто спокойный, какой бывает, когда нервы напряжены до предела. Команда накладывает заплаты на проделанное торпедой отверстие, «пассажиры» осматривают его и вслух гадают, ускользнули от преследования или нет…

Становится все темнее, но никто уже вниз не спускается, и поэтому, когда в половине третьего ночи одна за другой две торпеды сотрясают корабль, люди встречают этот страшный удар на палубе. Судно сильно накреняется. Ему нанесены смертельные раны.

Спасательные шлюпки спускаются на воду. Темно. Море штормит.

Сильная волна бьет шлюпку, в которую попал Адам, швыряет о борт тонущего корабля. Люди спускаются к шлюпкам по канатам. Трое падают в воду. Одного из них Адам успевает схватить за шиворот и помогает ему взобраться на борт. Волны подбрасывают шлюпку к небу и опускают вниз в пропасть, снежная пурга сечет глаза, и все же при вспышках орудийных выстрелов удается мельком разглядеть силуэт всплывшей подводной лодки, которая, чтобы довершить сделанное ею, стреляет и по шлюпкам и по кораблю. И он во мраке ночи, озаряя языками пламени небо, вспыхивает огромным погребальным костром.

Потом костер угасает. Снова мрак поглощает и море, и небо, и шлюпку, плывущую в безбрежном океане. Сидящий рядом с Адамом на банке гребец, спокойный Кристиансен, наконец разозлился:

— Меня торпедируют уже третий раз… Это мне начинает надоедать, — громко говорит он.

Утром прекратился снегопад, тьму сменили сумерки, и стало видно, что вблизи друг от друга то взлетают на волне вверх, то соскальзывают вниз только четыре шлюпки… Две из них так разбиты о борт корабля, что приходится людей пересаживать на шлюпку Ниссена.

Это было нелегко. При переходе людей с тонущей шлюпки на шлюпку, которой командовал первый штурман, сломался руль. Не удалось даже перебросить с тонущих шлюпок бочонки с водой…

На плаву остались две лодки, по их скоро развело волной и ветром. Шлюпка, где находился Адам, переполнена — двадцать четыре человека, из них девять настолько слабы, что на их помощь нельзя рассчитывать. Народу набилось так много, что лежать было негде, и больные сидели, укрытые брезентом. Среди них капитан — он, как положено, последним покинул корабль, но промок до нитки, лицо обожжено.

— Воспаление легких. Высокая температура. Полубредовое состояние. Принимай на себя команду, — сказал Адам первому штурману Харальду Хансену.

Это был отличный моряк, прекрасный товарищ, но дисциплинированный до педантизма.

— Как же я могу командовать, если капитан жив и сам дает распоряжения. Потом неприятностей по оберешься!

— Я дам тебе письменную медицинскую справку, что ты принял команду лишь потому, что капитан болен.

— Давай! Только пиши разборчивей! — сказал Хансен и приступил к делу.

Он привел в порядок руль, из двух весел соорудил мачту. Разделил работоспособных на три вахты по пяти человек. Каждая вахта — три часа.

Свободные от вахты люди могут вместе с больными согреться и укрыться от шторма под брезентом у мачты.

Парус бьется, гребцы гребут, рулевой налегает на румпель.

Так проходит первый день. Питание, как в пансионе, — трехразовое: по сухарю и одной банке мясных консервов на восьмерых и полстакана воды на каждого в сутки.

Адам работал, как и все, и вдобавок еще лечил. Но машиниста вылечить уже никто бы не смог. Он то и дело выползал из-под брезента, был беспокоен, рвался выброситься в море. Помешать можно, только крепко обняв его, неусыпно держа в кольце плотно сомкнутых рук. Это также стало работой Адама. Больной был буквально на его руках трое суток, и эти трое суток Адам не спал. Но в конце концов врач задремал. А утром кто-то положил руку на его плечо, и он проснулся.

— Можешь отпустить машиниста, — сказал Хансен.

Машинист умер еще ночью, но Адам даже во сне не размыкал рук.

Дни были похожи один на другой и отличались от первых только тем, что рацион воды сократился до трети стакана… Людей, окруженных водами океана, мучает жажда…

Когда кажется, что море разбушевалось больше, чем это возможно, и шлюпку вот-вот перевернет волной, штурман, как положено, плюет в море, и это помогает — люди смеются.

Рулевой удерживает вырывающийся из рук румпель. Гребцы налегают на весла, и лодка продолжает продираться по водяным кручам к берегам Ньюфаундленда.

Адам в полудремоте сидит под брезентом. И вдруг что-то застучало, забарабанило, словно прорвался мешок с горохом и рассыпался по обледенелому брезенту.

Дождь! Идет дождь.

Люди ртом ловят тяжелые капли сладкой небесной воды.

И дальше путь по волнам.

Все делится по-братски. Сигарета переходит изо рта в рот — и никто не затягивается два раза. В карманах наскребли крошки табаку — на одну трубку хватит. Светясь угольком в ночи, эта трубка тоже кочует изо рта в рот.

И вдруг вечером все увидели поблизости горы!.. Это пятые сутки испытания.

Радостная ночь и мрачное утро. Выяснилось: горы эти не земля, а не то сносимый течением кочующий айсберг, не то облако.

Адам массирует себе деревенеющие, онемевшие от мороза и сидения ноги. Он делает массаж соседу. Обучает других этому же.

И вскоре каждый массирует ноги другому.

Снова налетает шторм. Шлюпку подымает высоко, как никогда. Выматывает до головокружения. Адаму кажется, что он высоко вознесся над другими, работающими где-то внизу. Кто-то произносит слова молитвы, а Адам начинает считать секунды между взлетами на гребень… Десять… двенадцать… четырнадцать…

Дальше считать некогда, вместе с товарищем надо вычерпывать воду — их двое сейчас черпальщиков, — пена брызжет в шлюпку. Водяная гора катится на людей, шипя и пенясь. Кажется, сейчас перевернет. Рулевой грудью ложится на руль. Руки у него онемели, распухли. Волдыри, полопавшись, открывают живое мясо, разъедаемое соленой морской водой. Он повернул голову назад, оглядывает набирающие силу пенящиеся валы.

Но вот бешенство шторма уже позади, и размах между волнами всего пять секунд.

Корабельный плотник — это он был рулевым — садится на скамью, смотрит на свои руки — сплошную кровоточащую рану — и тихо говорит Адаму:

— Больше не могу!

Адам бросает черпак и бинтует рану.

У руля уже другой матрос.

За ночь шлюпка покрывается толстой ледяной коркой. Оледеневает и парус. Его приходится спять — что тоже не так уж легко — и смерзшийся уложить вдоль лодки во всю длину. Грести нельзя. Все забираются под парус и засыпают. Только вахтенный да рулевой бодрствуют.

Ночью (какая по счету!) Адам вдруг просыпается. Он чувствует себя безмерно уставшим, слабым, и ему почти что тепло… Он хочет уснуть снова и вдруг понимает, что замерзает. Усилием воли заставляет себя подняться, откидывает тяжелый ото льда парус, который закрывает его, словно крышка сундука. Рядом лежит моряк из Олесуппа, Адам будит его, и они начинают бороться, чтобы как-нибудь согреться. И когда приходят в себя, им кажется, что притулившийся сбоку сосед артиллерист Деффи слишком уж неподвижен. Они пытаются растолкать его… Но поздно. Он уже «перешел границу».

— Смотри, — говорит ему Кристиансен, пытаясь разбудить, — птицы пролетели. Это сухопутные птицы. Скоро земля, понимаешь!

И в самом деле, едва не задевая мачту крылом, пронеслось несколько птиц.

Но ничто не может помочь артиллеристу. Деффи закончил свое последнее плавание. А птицы обманули.

— В то утро, — вспоминает Адам, — мы все были молчаливее и тише, и я впервые подумал о смерти. Я не чувствовал страха. Я теперь знал, что когда замерзнешь, — это не больно. Но так нелепо, так горько умирать! Навсегда покинуть близких, расстаться с друзьями и больше не быть!..

И вдруг — самолет!

Люди совсем обезумели, стали махать летчику веслами, плащами, стаскивали с себя свитера, которые поярче, взмахивали ими. Только бы летчик заметил!

Самолет спикировал на шлюпку, покачал крыльями и, перед тем как уйти, сбросил небольшой пакет, угодивший в море. Надо было успеть вытащить, пока он не ушел на дно. В пакете было два аварийных ленча: четыре бутерброда, два яблока, два апельсина и два термоса с какао и кофе.

— И мне пришлось делить это добро на двадцать две порции! Все, не сводя глаз, следили за моими руками. Право, никогда в жизни у меня не было такого острого чувства ответственности…

Делили даже апельсиновую корку…

— Это самый счастливый день в моей жизни, доктор, — сказал мальчик, сидевший рядом со мной на банке. А он уже два дня не вымолвил ни слова. Я думал, что он лишился навсегда дара речи.

— Да, мы спасены, — ответил я, стараясь сохранить спокойствие, хотя очень хотелось плакать. И было страшно, что самолет нас потеряет.

Часа через два подошел канадский эсминец.

— Теплые каюты. Масса всего вкусного — горячий кофе, бульон, сигареты. У нас кружится голова…

Это случилось на десятый день бедствия. Через сутки эсминец пришел в Галифакс. Всех положили в больницу, кроме одного…

— Как удивительно уверенно чувствуешь себя, когда снова ступаешь по земле…

Адам не сказал мне, что он в тот же день пошел на танцы. Я узнал об этом из книги его сестры Герд. Знаменитая актриса получила от главнокомандующего норвежской армией, кронпринца Улафа, телеграмму о том, что брат ее в безопасности и что его смелости и самообладанию обязаны спасением двадцать человек.

— Ну это он, как полагается всякому штабному, преувеличил, — покраснев, пытается отшутиться Адам.

…Мечта его наконец осуществилась.

Он был в числе первых норвежцев, вернувшихся на родную землю в дни, когда еще бушевала война, среди тех военных, которые высадились на севере, в Финмаркене и Киркепесе, освобожденных от врагов советской армией. Вместе с Адамом сошли на берег Тур Хейердал и другие его товарищи… Не было рядом с ним только того, кто перед войной отбывал воинскую службу в батальоне Альта в Финмаркене, того, кто должен был бы первым вступить на освобожденную землю, его друга и шурина — поэта Нурдаля Грига.

Не одну только радостную телеграмму о подвиге брата довелось получить Герд Эгде-Ниссен в Исландии. Пришла к ней и горькая весть о гибели мужа — Нурдаля Грига, на подбитом над Берлином канадском самолете. Тело его распознали лишь по простой серебряной цепочке на шее, цепочке, подаренной деду Адама и Герд самим Джузеппе Гарибальди.

После войны Адаму Ниссену засчитали стаж армейского врача, разрешили заниматься практикой, но от злополучных экзаменов, к которым он начал готовиться еще перед войной, все же не освободили. Он должен был сдать их через два года. Тогда Адам с молодой женой, медицинской сестрой норвежкой, которую он встретил в Америке, поселился в маленьком провинциальном городке, где ничто не могло отвлечь его от учебы. Там он лечил и зубрил. Зубрил и лечил. И лишь сдав экзамены, переехал в столицу, открыв свой врачебный кабинет, или, как здесь называют, контору, в рабочем районе Осло.

На прием к Эгеде-Ниссену попасть не так-то легко, но, когда я прихворнул в Осло, мне также довелось стать его пациентом.

И вот сейчас мы вместе с ним входили в музей «Фрама».

НА ПОСЛЕДНЕМ ПРИКОЛЕ

Когда на другой день после спуска корабля дома у Нансена собрались друзья, то условились не произносить торжественных спичей. Нансен не переносил краснобайства. И стоило кому-нибудь, забыв об этом, начать за столом «откалывать» длинную высокопарную речь, двое друзей — он их об этом попросил раньше — отодвигали свои стулья, бежали на кухню и принимались насосом качать воду…

Если вчера еще многие гадали, как будет назван этот корабль: именем ли жены — «Ева» или именем дочери — «Лив», именем родины — «Норвегия» или названием места, к которому он устремится, — «Северный полюс», то теперь уже оставалось только вспоминать, как, взойдя вместе с Нансеном на мостки, Ева сильным ударом разбила о форштевень корабля бутылку шампанского и громко сказала: «Фрам» — имя ему».

«Фрам» — по-русски «Вперед»!

На бетонном полу лежат сейчас якоря «Фрама». Просмоленная обшивка его сильно выгнутого корпуса, укрепленного на бетонных опорах, закрывает от нас, идущих вдоль днища, высокие мачты. И только поднявшись по железной лесенке на уровень палубы, мы видим, что на его фок-мачте в тридцати двух метрах над уровнем моря (высота десятиэтажного дома) прилажена дозорная бочка, а клотик подступает чуть ли не вплотную к островерхой крыше музея.

В специально сделанный прорез корпуса судна видна почти что метровая толщина бортов — двойная обшивка, между которой залит толстый слой вара, паутина балок, толщенных внутренних подпорок, распорок из дуба, пролежавшего на складах верфи тридцать лет.

Впрочем, стоит ли здесь вновь рассказывать о том, что точно и подробно описано самим Нансеном. Это деревянное судно вынесло и трехлетний дрейф, и сжатие льдов и вернулось невредимым из своего легендарного плавания, как бы подтверждая правоту старой поговорки русских поморов, что на деревянных судах плавают железные люди.



Уже после того, как был совершен легендарный дрейф, на заседании Русского географического общества в Петербурге, отвечая на вопросы русских ученых, Нансен сказал:

«Если меня спросят, почему я не выстроил «Фрам» из стали, отвечу: не потому, что я сомневался в возможности сделать его достаточно крепким при постройке из стали, но потому, как справедливо замечает адмирал Макаров, что люди всегда склонны доверять больше тому, что они знают».

А норвежцы знают деревянные суда и умеют на них ходить. И рыбаки на «улитках», и викинги на «драконах» избегали царство льда и снега — Нифлехейма, возникшего на севере еще до сотворения Земли… Оттуда шли снег, бури, морозы и другие невзгоды. В отличие от «геенны огненной» ада христиан скандинавы отправляли своих грешников в это царство холода и мрака.

Кто же по своей воле будет туда стремиться?

Но путь «Фрама» по воле Нансена лежал к Нифлехейму.

Его экспедиция была не только делом географа-исследователя, но и борьбой за национальное самоутверждение. Пора, наконец, считать народ не по числу голов, а по числу настоящих сердец. Норвегия достойна независимости! У нее не только саги о древних героях, но и сегодня ее сыны могут во имя человечества совершить не меньшее. Ее Орфей — Эдвард Григ, покорил Европу, стихи Бьернсона звучат на всех языках мира. Драмы Ибсена, признанного лучшего драматурга современности, потрясают всех мыслящих людей на свете. И вот теперь на весь мир зазвучит повое имя ученого, известного уже своим переходом на лыжах через Гренландию, что до пего считалось делом невозможным.

Вот почему стортинг на осуществление этого предприятия выделил ему немалые суммы, вот почему на всех берегах Норвегии народ, провожая «Фрам», выходил к нему навстречу на яхтах, на шлюпках, приветствуя и ожидая подвига.

И Нансен не мог не совершить ого.

С каким-то трепетом душевным хожу я по палубе, спускаюсь в трюмы «Фрама», вхожу в машинное отделение этого корабля, имя которого теперь принадлежит истории, как имя каравеллы «Санта Мария», на которой Колумб открыл Новый Свет, или «Авроры», залп которой возвестил рождение нового мира.

Фрам совершил больше, чем то, к чему его готовили. После первого дрейфа и принесенных нм открытий он ушел в четырехлетний рейс-экспедицию под руководством Отто Свердрупа[18] вдоль ледовитых берегов Америки. А затем трехлетнее плавание на юг, увенчавшееся сенсационным успехом — «прыжком» Руала Амундсена к Южному полюсу.

На обратном пути из экспедиции к Южному полюсу «Фрам» был первым кораблем, прошедшим из Атлантики в Тихий океан через Панамский канал.

Одного на нем нет: рации. Такой привычной сейчас на каждом корабле., связывающей со всем миром любую экспедицию, даже ту, которая на плоту из бальзовых бревен пересекла Тихий океан. И сам не ведаешь, что в мире происходит, и о себе вести не подашь, помощи не попросишь…

На столике каюты Нансена фотография той, «которая дала имя кораблю и имела мужество ожидать».

Вещи, медицинские инструменты, навигационные приборы, снаряжение путешественников — их одежда… и среди них то «орудие», которое теперь известно всем нашим домашним хозяйкам, но которое так детально описывал Нансен как вещь, необходимую в любом путешествии на собаках, во льдах, — обыкновеннейший примус… Ныне предмет кухонного обихода, уже отходящий в прошлое, тогда был новейшим изобретением скандинавов.

В каждой из шести кают на стене табличка с фамилиями тех, кто жил в них во время исторических рейсов «Фрама». Каюта Нансена, каюта Амундсена, каюта Свердрупа. Все норвежцы, и среди них один русский — Александр Кучин.

Его подозревали в провозе в Россию революционной нелегальной литературы. Возможно, чтобы спастись от ареста, он уехал в Норвегию и некоторое время занимался океанографией в Бергене у друга Нансена, тоже профессора океанографии, Хелланда-Хансена. Нансену так понравился этот энергичный способный студент, что он, помогая Амундсену готовить последнюю экспедицию на «Фраме», посоветовал включить в команду и Кучина, хотя стортинг, субсидировавший эту экспедицию, и объявил ее делом чисто норвежским.

Через два года после экспедиции «Фрама», вернувшись на родину, Кучин стал капитаном «Геркулеса», который погиб со всей комапдой у берегов Таймырского полуострова во время экспедиции Русанова при попытке пройти от Шпицбергена до Владивостока Северо-восточным морским путем…

Только через восемь лет на специально выстроенном для этого корабле Амундсену удалось пройти тем путем, который оказался гибельным для его младшего товарища Александра Кучина. Этим же путем Амундсен хотел вернуться с Аляски на родину. И в том и в другом рейсе в экипаже «Мод» радистом (уже была рация!) и матросом был взятый Амундсеном в пути у Югорского Шара русский — Геннадий Олонкин. На обратном пути с Аляски их было всего четверо — Амундсен, Харальд Свердруп[19], Вистинг и Олонкин.

История полярных исследований не знает такого примера, когда ответственнейшая и опасная экспедиция предпринималась бы при столь ничтожном числе участников.

Геннадий Олонкин остался в Норвегии. Еще перед поездкой в Осло я отыскал его адрес. Он теперь работал в метеорологическом институте в Тромсе. Я собирался там с ним встретиться. Но, прибыв в Тромсе, я узнал от его жены, что мой тезка болен и находится в одной из больниц в столице, где позже я его и разыскал.

Но в тот день на полуострове Бюгдой в доме «Фрама» мне об Олонкине напомнила только фамилия Кучина и Вистинга. Того самого, который вместе с Амундсеном ходил на корабле «Мод» от Аляски в Норвегию.

Вистинг был и на «Фраме», уходящем в Антарктику, в той первой пятерке людей, достигших Южного полюса. Он был первым штурманом на корабле «Мод» во всех его плаваниях и принял участие в первом перелете дирижабля «Норге» над Северным полюсом. Поэтому, когда в 1935 году уже не оставалось в живых ни одного из руководителей экспедиций на «Фраме» — ни Фритьофа Нансена, ни Отто Свердрупа, ни Руала Амундсена — и стортинг решил сохранить «Фрам» как национальную реликвию, было вполне естественно, что Оскар Вистипг должен стать директором-хранителем нового музея.

Местом последнего прикола «Фрама» был избран Бюгдой. Соорудили бетонное подножие. Подвели к берегу прославленный корабль и медленно, с предосторожностями кранами и на талях стали вытягивать «Фрам» на сушу, чтобы затем, когда он уже будет укреплен на своих железобетонных опорах, возвести вокруг него огромный бетонный шатер.

На палубе, распоряжаясь работами, направляя их, стоял шестидесятипятилетний штурман «Фрама» Оскар Вистинг, и когда корабль, навсегда простившись с соленой волной, был установлен на железобетонных опорах — больше плаваний не предстояло! — сердце полярного волка не выдержало… Оскар Вистинг умер от разрыва сердца на посту, на палубе любимого корабля.

Дата эта — 3 декабря 1936 года — отмечена на бронзовом мемориальном барельефе, на внутренней стоне бетонного шатра.

Одна из католических монахинь фотографирует эту памятную доску.

Здесь, и особенно в машинном отделении «Фрама», их темные рясы и белые крылатые чепцы уже не так «созвучны», как около «драконов» викингов, но монашенки, не смущаясь, останавливаются рядом с нами около фотографии Фина, прекрасной сторожевой собаки на «Фраме», отличившейся во время второй его экспедиции под командованием Отто Свердрупа.

СКОТТ И АМУНДСЕН

Нансен был убежден, что возьми он с собой больше собак, то наверняка бы дошел до Северного полюса. Это убеждение передалось и его другу, поэту Бьернсону. Выступая на самом большом митинге в истории страны, на площади у крепости Акерсхюс, перед народом, собравшимся встретить Нансена и его команду, он обронил шутку:

— Нансен указал путь к Северному полюсу, и теперь достижение его — лишь собачий вопрос…

Однако поэт на этом же митинге, обращаясь к членам экспедиции, воскликнул: «Примите наше спасибо за то, что вы в меру сил потрудились во славу и честь Норвегии, за то, что умножили богатство страны, умножив в народе любовь к пей и веру народа в собственные силы, за все то, что вы сделали для науки, и за то, что превратили нас на время как бы в одну семью, счастливую общим счастьем!»

Забывая обо всем этом, некоторые, отметая в сторону все высокие свойства человеческого характера тех, кто вышел победителем в ледяных пустынях мрачного царства Нифлехейм, хотели всю честь приписать собакам!

Экспедиция Амундсена, опередив английскую экспедицию Скотта[20], подняла свой флаг на Южном полюсе. Скотт со своими спутниками погиб на обратном пути с полюса. Амундсен с друзьями вернулся жив, невредим и здоров.

И вот на обеде в Лондоне, данном в Королевском географическом обществе в честь Руала Амундсена, раздраженный неудачен английской экспедиции, будучи не в состоянии отрицать личные заслуги норвежца, председательствующий сделал все, чтобы умалить его подвиг, и в своей речи, отметив роль собак в благополучном исходе экспедиции Амундсена, нагрубил, закончив свой спич словами:

— Позволю себе поэтому предложить прокричать троекратное ура в честь собак!

Сей оратор позволял себе хамские выходки и по отношению к нам, к Советской стране. Помню многолюдные демонстрации на улицах Петрограда с протестом против его ультиматума, помню, как мы сжигали соломенную куклу, изображавшую лорда Керзона…

Все это мне снова пришло на память, когда поезд, шедший из Осло в Берген, остановился на станции Финсе, расположенной в горах выше всех железнодорожных станций Старого Света. Почти вплотную подойдя к ней, обрывались льды знаменитого Хардангерского глетчера. Рядом со станционной платформой высилась среди камней скульптура человека сурового вида. Прочитав надпись на постаменте о том, что передо мной памятник Роберту Фалькону Скотту, я, признаюсь, был сначала немного удивлен.

Оказывается, здесь, в Финсе, со своими верными спутниками, перед тем как отправиться в роковой для них поход к Южному полюсу, жил и тренировался этот даже в неудачах замечательный своей волей и выдержкой исследователь Антарктики.

«Нет, не лорд Керзон, а норвежцы поставили памятник побежденному ими сопернику. Как это хорошо!» — радовался я их душевному благородству. А поезд в это время через бесчисленные туннели и горные мосты уносил меня к Бергену, к морю.

Недели через две намного севернее полярного круга, в Тромсе, неподалеку от того места, откуда знаменитый норвежец стартовал в свой последний, без возврата, полет, я увидел и памятник победителю. Широко, как матросы при качке, расставив ноги в унтах, в длинной малице с меховым воротником, с непокрытой головой, в свете ночного незаходящего солнца стоял бронзовый Амундсен — капитан ледовых морей, устремив свой орлий взор в даль, в сторону океана.

И в том, что памятник англичанину Скотту воздвигнут в Норвегии, и в том, что памятник Амундсену — национальному герою — поставлен не в столице, а в Тромсе, и не в память об апогее его жизни — открытии Южного полюса, а о том часе, когда этот немолодой ужо, прославленный человек, стремясь спасти терпящую бедствие во льдах итальянскую экспедицию, рванулся в заведомо неподготовленный полет и погиб, «душу отдав за други своя», — мне думается, отразились те стороны «норвежского характера», которые делают Норвегию такой близкой нашему сердцу.

Эти же черты можно увидеть в прощании Нансена с другом своим, капитаном «Фрама» — Отто Свердрупом, в непроглядной полярной ночи, невдалеке от вмерзшего во льды «Фрама».

Нансен уходил с Иохапсеном пешком к Северному полюсу. Когда он выйдет, где и вообще выйдет ли когда-нибудь — было, как говорится, одному богу известно. Свердруп оставался капитаном на дрейфующем «Фраме». Когда окончится дрейф и выйдет ли когда-нибудь «Фрам» на чистую воду, вернется ли домой из этой самоубийственной, как уверяли многие ученые, экспедиции — тоже никому по было ведомо.

Свердруп проводил своего друга несколько километров по торосам, и когда ему уже надо было возвращаться на «Фрам», а Нансену дальше идти на север, Свердруп сел на край парт и спросил, не думает ли Нансен после возвращения домой отправиться к Южному полюсу?

— Я надеюсь, что ты дождешься сначала моего возвращения! — тихо сказал Свердруп.

На Южный полюс Нансен не взял друга только потому., что великодушно уступил свой «Фрам» для этой экспедиции Амундсену.

В этой застенчивой просьбе быть вместе в неимоверных трудах и лишениях, осуществляя новую мечту, в этом вечном стремлении вперед — фрам — мне кажется, сказались лучшие черты норвежского национального характера.

Весь состав экипажа к<Фрама» свидетельствовал о том, что выдержка и самоотверженность полярных исследователей — свойство народное. Пусть первые десять человек Нансен отобрал из сотен желающих, но ведь, когда экипаж уже был укомплектован и оставалась свободной одна только вакансия кочегара, пришел двадцатишестилетний студент Фредерик Йохансен, лейтенант, ушедший из армии, чтобы учиться в университете, чемпион Европы по гимнастике. Ну что ж, что других вакансий нет, он согласен работать кочегаром. Этот лейтенант, студент, гимнаст, кочегар, и стал тем вторым человеком, с которым Нансен отправился на санях от вмерзшего во льды «Фрама» пешком к Северному полюсу.

А по пути в Тромсе «случайно» в половине девятого утра на «Фрам» поднялся говорливый весельчак Берндт Бентсен «переговорить» с Нансеном, а через полтора часа его, удовлетворенного разговором, штурмана, вступившего в экипаж в ранге простого матроса, «Фрам» уносил в открытое море, в многолетнее полярное путешествие.

Столько было норвежцев, желающих разделить труды и участь Нансена, и столько среди них достойных!

— И среди тех, кто был в этих экспедициях, только двое не норвежцы — Александр Кучин и Геннадий Олонкин, — говорит Адам.

— Ну что ж, я рад, что и при всем различии нашей истории есть сходство в характере норвежцев и русских, что не только страны наши, но и сердца рядом! — отвечаю я.

Мы разглядываем текст первой телеграммы, которую послал из Барде Нансен, сообщая о том, что он вернулся после трехлетних скитаний в безвестности и «ожидает скорого возвращения «Фрама».

Нансен вспоминал о том, как, высадившись на пристани, никем не узнанный, он пришел на телеграф, положил на конторку солидную пачку (несколько десятков) телеграмм и сказал, что некоторые телеграммы ему бы хотелось отправить возможно скорее. Почтмейстер пытливо поглядел сначала на на него, потом на пачку, спокойно взял ее, но как только-взгляд упал на подпись под телеграммой, лежавшей сверху, выражение его лица изменилось. Он сердечно приветствовал Нансена и поздравил его со счастливым возвращением домой.

Разглядывая эту первую телеграмму, я вдруг вспоминаю о том, что основатель компартии Адам Ялмар Эгеде-Ниссен как раз в эти годы был почтмейстером в Варде.

— Так это твой отец первый в Норвегии поздравил Нансена с победой?

Но Адам смотрит на часы и говорит, что мы слишком долго ходим по «Фраму» и нас уже давно ждет Анна-Лиса Урбие.

Отец ее был губернатором Финмаркена, как раз тогда, когда там подвизался Адам Ялмар Ниссен, который был не только почтмейстером. Он организовал в местной маленькой типографии по просьбе русских товарищей печатание большевистских листовок и нелегальных брошюр, которые затем переправлялись на рыбацких суденышках в Россию.

Царское правительство заявило протест против существования подобной типографии.

И, воспользовавшись тем, что Ниссен уехал на сессию стортинга, губернатор Урбие закрыл и опечатал типографию. Тогда жена Ниссена, мать Адама, посадила своих малюток в детскую колясочку и во главе большой группы рабочих, рыбаков отправилась к типографии, требуя от губернатора спять печати.

Урбие пришлось уступить.

— Это была, наверное, первая революционная демонстрация, в которой ты принимал участие?

— Нет, меня там не могло быть, — серьезно отвечает Адам. — Герд была в этой колясочке, а я родился позже, когда отца повысили в должности — назначили почтмейстером в Ставангер. Там меня мать действительно возила на какие-то демонстрации.

Пути губернатора Урбие и почтмейстера Ниссена еще раз перекрестились в Москве, куда Урбие прибыл первым полномочным послом Норвегии в Советском Союзе, а Ниссен делегатом на конгресс Коминтерна.

И вот теперь дочь губернатора и посла Урбие, Анна-Лиса, коммунистка, узница гитлеровских концлагерей, написавшая проникновенную книгу воспоминаний о женском лагере в Равенсбрюке, назначила нам встречу в старинном кабачке-ресторане художников и артистов «Блом». Он известен и тем, что вот уже скоро сто лет, как там ежегодно присуждается наиболее частому завсегдатаю «Большой Рыцарский Крест Ордена Красного Носа». Нарисованные лучшими художниками шуточные гербы этих «рыцарей», среди которых я видел имена Бьернстьерне Бьернсона, Генрика Ибсена, Эдварда Грига и других, украшают стены «Блома».

Монахини направились в дом «Кон-Тики», а мы пошли разыскивать машину Адама среди большого, все прибывающего стада автомобилей, сверкающих на солнце лаком всех расцветок.

— Ничего, не унывай, с «Кон-Тики» ты еще успеешь познакомиться.

Но, прощаясь с «Фрамом», я и не унывал, потому что мы условились встретиться с участником похода и хранителем музея «Кон-Тики» Кнутом Хаугландом.

В КАБИНЕТЕ ХАУГЛАНДА

Жил человек по имени Кнут. Он родился в местечке Рьюкан в тысяча девятьсот семнадцатом году, когда Рьюканский водопад, низвергающийся с высоты двухсот сорока пяти метров, еще не был запрятан в трубы и по праву назывался дымящимся. Кнут был сын… — так начинались древние саги, но нам сейчас неважно, чей он был сын, отложим в сторону начало старинных саг. Человек этот жив. И мы сидим за столом у пего в кабинете. А за стеной кабинета огромные бальзовые бревна плота, увенчанные парусом, на котором штурман художник Эрик Хессельберг изобразил бородатое лицо древнего бога перуанцев, чучела морских чудищ, рыб и прочие экзотические экспонаты музея «Кон-Тики», директор которого мой собеседник Кнут Хаугланд.

— Тур Хейердал написал хорошую книгу, — говорит Кнут, — и сделал пас всех героями. Я никогда не был жуиром, по теперь из-за пего получаю любовные письма от девиц в возрасте до двадцати лет со всего мира. Из Америки… и даже из России. Впрочем, из России не любовные. Вот, — Хаугланд открывает ящик стола и роется в нем, отыскивая письмо, — от паренька с Камчатки. Он колхозник, не специалист в этнографии, но пишет: «Я полностью согласен с Хейердалом и прошу взять меня с собой в следующую экспедицию». Наверное, точно так же норвежские мальчишки просят включить их в ваши космические полеты.

Моего собеседника, которому немногим за сорок, голубоглазого, со светлыми с рыжинкой волосами, невысокого, сухопарого, никак не назовешь киногероем, но я уже видел три кинофильма, посвященные его невероятным приключениям — «Битва за тяжелую воду», «Кон-Тики». А кадры последней картины — «В кольце», — еще не совсем законченной, мне на днях показывал бывший чемпион по метанию копья, талантливый норвежский писатель и кинорежиссер — Арне Скоуэн, известный и советскому зрителю по фильму «Девять жизней».

— Знаете, три фирмы мне предлагали поставить картину об этом эпизоде моей жизни, но я решительно отказывался. Хотел начисто забыть про войну, про стрельбу, про кровь. Я не желаю быть персонажем американизированных боевиков. Но под конец Скоуэн как бы подслушал некоторые мои мысли. И я подумал: «Молодежь должна знать, что мы прошли, что передумали, что пережили, чтобы никогда не повторилось безумие войны… Если бы вы знали так, как узнал я, сколько любви, заботы, переживаний, сколько страданий вложено в то, чтобы появилось на свет крошечное розовое тельце новорожденного. Но вот маленькая свинцовая капля — и все это прах».

Однажды я вылез из вентиляционной трубы, чтобы проинструктировать двух товарищей, как обращаться с рацией, — вам ведь известно, что я со своей радиостанцией скрывался в центральном родильном доме Осло! У двери я чуть не столкнулся с человеком, который, увидев меня, отпрянул и быстро пошел прочь. Уходя, он то и дело оглядывался. Это меня насторожило. Вечером я вернулся поздно. И опять чуть не столкнулся с тем же человеком, который словно дежурил у двери. Все стало, ясно — меня выследили. Я зашел к главному врачу, который приютил меня, и сказал:

— Нужно бежать отсюда. Шпик дежурит у дверей.

Доктор подвел меня к окну и в щелочку показал: «Этот?»

По тротуару взад и вперед ходил тот человек, с которым я дважды чуть не столкнулся.

— Он.

Тогда врач засмеялся, хлопнул меня по плечу и сказал.

— Погоди, придет время — и ты будешь также ходить под окнами этого дома! Это отец ребенка, который с часу на час должен родиться!..

В то время я даже не был женат… А вот сегодня я так же бродил под окнами этого дома… У меня родилась дочка — доктор мне позвонил час назад. Это тот же самый врач. Я тогда сказал ему, что если будет даровано мне судьбой дожить до часа, когда родится мой ребенок, то я смогу доверить лишь ему… Так и получилось. Он принимал и мою первую дочь. Удивительная вещь — жизнь! Я надеюсь, вы простите меня за то, что наша беседа будет короче, чем мы предполагали. Ровно в четыре я должен быть в родильном доме.

Простить его?! Да ведь просиди мы с ним целые сутки, и то вряд ли бы он смог «подбросить деталь», которая бы лучше и органичнее завершала рассказ, чем это неожиданное известие о том, что его дети впервые открыли глаза в том самом: месте, где он выполнял смертельно опасное задание в годы войны. И восприемником новорожденных был тот самый врач, который, рискуя жизнью, прятал от нацистов их отца!..

Когда десятого июня 1940 года норвежская армия (положение было безнадежно) по приказу правительства прекратила сопротивление на территории Норвегии, Кнут Хаугланд, двадцатидвухлетний паренек, сержант-радист, находился на севере Норвегии, вблизи Тромсе. Вместе со своей частью он успел эвакуироваться в Англию, где и поступил в специальную школу.

Там Кнут проходил все премудрости работы в подполье для того, чтобы включиться в борьбу — движение Сопротивления в оккупированной немцами Норвегии.

И вот наступил час, когда надо было применить полученные знания. Их, четырех норвежцев, должны были выбросить на высокое плоскогорье Хардангервидда с заданием подготовить нападение на завод тяжелой воды близ Рьюкана, а затем, по прибытии подкрепления, принять участие в уничтожении завода.

Европа была захвачена нацистами. Казалось, немцы вот-вот прорвутся к Волге. Войска союзников отступали в Ливийской пустыне…

Кнут Хаугланд сидел, скорчившись в три погибели, со своей рацией в бомбовом люке. Выбросили их глухой ночью поздней осени.

Ветер порывами рвал парашюты, дождем, перемешанным со снегом, сек глаза.

Самолет был маленький, и, кроме летчиков, места хватало только для четверых с рацией, запасными батареями для нее и продуктами на несколько дней.

Боеприпасы и продовольствие должен был сбросить другой самолет, но его сбили в пути.

По рации сообщили, что мешки с продовольствием и боеприпасами сбросят следующей ночью. Но в следующую ночь погода была еще хуже, чем накануне, когда приземлялась группа Хаугланда. А за ней ночь — штормовая. В третью же непогода разыгралась еще пуще. Поздняя осень клубила над океаном туманы, ставила на пути самолета бесконечные дождевые завесы. К тому же немцы забеспокоились: то ли они что-то узнали, то ли их станции засекли рацию Хаугланда. И тогда через несколько дней группа, так и не дождавшаяся продовольствия, получила приказ: немедля уходить в горы.

— Но в Англии легче было издать приказ, чем нам здесь его выполнить, — говорит Хаугланд.

И тем не менее выполнили. На лыжах они прошли большую часть пути — до одной из заброшенных пастушьих хижин в горах, вблизи границы вечного льда. И там занялись тем, что им было поручено — подготавливали нападение на химический завод «Норск Гидро», находившийся в глубине долины, километров за сорок от их хижины.




Судно викингов, найденное при раскопках в кургане Осеберг на берегу Осло-фьорда


Старинные крестьянские хозяйственные постройки, перенесенные из провинции Телемарк в музей на полуострове Бюгдой



Знаменитый «Фрам» — корабль Нансена и Амундсена, ныне находящийся в музее на полуострове Бюгдой



«Кон-Тики» — бальзовый плот, на котором Тур Хейердал с товарищами пересек Тихий океан. Находится в музее на полуострове Бюгдой



Фритьоф Нансен (1861–1930)



Зима в горах Рондаллен


Канатная дорога через долину в Рьюкане. Здесь находится крупнейшая гидроэлектростанция в стране. Центр электрохимической промышленности Норвегии


В глубине Хардангер-фьорда


Осло. Вид на новую ратушу с причалов порта



Олесунн — город, построенный на трех островах, «сельдяная столица» Норвегии


Дорога Троллей в Ромсдальских горах, известнейшая в Западной Норвегии



Долина реки Винье в Западном Телемарке



Последняя бухта Гейрангер-фьорда



Самая старая в мире деревянная церковь в Лердале (район Согн)


Продукты они так и не получили, а те, что в рюкзаках, пришли к концу. Населению продовольствие выдавалось по карточкам, да и к тому же, живя в отдалении, общаться с людьми было сложно и опасно, а те, с кем они были связаны, сами жили впроголодь. Охота исключена. В инструкции, которую они обязаны выполнять, говорилось: оружие иметь наготове, но не заряжать до необходимости, чтобы случайным выстрелом не поднять тревоги.

И так они жили в хижине: впроголодь, делая свое дело — готовя нападение, связываясь с верными людьми, посылая в точно назначенный час шифровки по рации — это было делом Кнута. О еде у них было запрещено говорить, но, когда они засыпали, их радовали сны, в которых они поглощали самые вкусные в мире яства. И так было до тех пор, пока случай — великое дело случай! — не послал отбившегося от стада и исхудавшего оленя!

— Это был не олень, а настоящая спасательная экспедиция, без него мы погибли бы… Это ясно… Мы съели его без остатка, — говорит Кнут. — Мы выпили его кровь… Сварили все. Можете понять, как мы голодали перед этим! Съели глаза, рога, кожу и все, что находилось… в желудке. Еще бы, это была зелень! Витамин С! А у нас уже начиналось нечто вроде цинги…

Так, спасенные оленем, они с еще большей энергией занялись своим делом до тех пор, пока в феврале не получили «с неба» пищу и боеприпасы, доставленные самолетом вместе со второй группой в шесть норвежцев-парашютистов.

Надо было приступать к прямому действию.

БИТВА ЗА ТЯЖЕЛУЮ ВОДУ

Тяжелая вода необходима для атомного котла. И ни Кнут Хаугланд, ни его друзья, сброшенные промозглой осенней ночью с парашютами на Хардангервидда, ничего не знали ни о свойствах этой тяжелой воды, ни о том, что такое атомное оружие. Это было сверхтайной сверхсекретных лабораторий. Но именно группе Хаугланда предстояло помешать нацистам создать атомную бомбу.

Не знали они и того, что девятого марта сорокового года, перед самым вторжением германской армии в Норвегию, на аэродроме Форнебю, близ Осло, стояли рядом два самолета, готовые к взлету. Один должен был лететь на Амстердам, другой — в Шотландию. Перед самым стартом подъехало такси, и пассажир погрузил в самолет, идущий на Амстердам, два тяжелых чемодана. За минуту до отлета он же незаметно для наблюдателей перенес оба чемодана в соседний самолет.

Пассажир этот был капитаном французской разведки.

В чемоданах находились баллоны со 165 килограммами тяжелой воды, тайком привезенные из Рьюкана.

За французом следили немецкие разведчики, но в последние мгновения ему удалось их провести.

Обе машины одновременно поднялись в воздух. Вызванные по рации немецкими разведчиками гитлеровские самолеты заставили машину, взявшую курс на Амстердам, приземлиться в Гамбурге. И там они обнаружили, что машина пуста. Французский же разведчик в это время был уже в Шотландии. Бесценный груз двух чемоданов на следующий день доставили в Коллеж-де-Франс в Париже в распоряжение Фредерика Жолио-Кюри, который и настоял перед французским правительством на проведении этой операции.

В тот день, когда Петэн подписывал в Компьене капитуляцию Франции, тяжелая вода благодаря предусмотрительности Жолио-Кюри находилась уже на пути в Англию.

Почему же именно французской разведке удалось осуществить эту операцию? Не только потому, что на этом настаивал Жолио-Кюри, а потому, что французскому правительству были ведомы тайны производства «Норск Гидро», ведь контрольный пакет акций этого концерна находился в руках французского капитала, принявшего деятельное участие в очень прибыльной для него эксплуатации норвежской воды, норвежского воздуха, норвежского гения и норвежских рабочих рук.

Даже сейчас, когда концерн национализирован и считается государственным, тридцать девять процентов акций принадлежат французскому капиталу, тесно связанному с американскими монополиями.

Когда немцы оккупировали Норвегию, одним из первых экономических мероприятий было срочное расширение химической промышленности, необходимой для большой войны.

В 1942 году Рьюканский завод должен был произвести почти в десять раз больше воды, чем похитила французская разведка, — около 1560 литров. Установка, производящая тяжелую воду, давала немцам гигантское потенциальное преимущество в работе над атомным оружием. Поэтому-то союзники решили произвести диверсию на заводе «Норск Гидро»… В этом и состояла задача той группы, участники которой, съев оленя со всеми его потрохами, восстановили свои силы.

Наступил наконец день операции. Двадцать седьмого февраля в восемь часов вечера группа покинула хижину во Фьесбюдалене. Шли на лучших в мире горных лыжах «Телемарк» — Рьюканский завод находится в области Телемарк, известной всему свету своим горнолыжным спортом и рекорд-сменами-лыжниками. Спускаться в темноте с горы на лыжах даже по отлично разведанному пути не так-то легко и для опытного лыжника. А тут еще, словно желая помочь операции и скрыть участников ее от злого глаза, разыгралась пурга. Облепила всех мокрым снегом.

— Словно все злые тролли Телемарка сорвались и забушевали, — сказал один из лыжников.

— Ничего. Взойдет солнце и для нас…

Тролли — злые духи, таящиеся в недрах гор, по норвежским народным поверьям, обладают волшебной силой лишь от полуночи до первых лучей восходящего солнца.



— Тшш! — шикнул командир.

Шли в воинском обмундировании, без маскировочных халатов.

Рьюкан расположен внизу, в ущелье, около железнодорожной линии, и местоположение домов в городе точно отражает социальную лестницу. Самые низко оплачиваемые рабочие живут ниже, среднеоплачиваемые — повыше. На самом верху — дома местных воротил и руководящего персонала. Участки там намного дороже. Ведь наверху с утра появляется солнце и ввечеру его лучи еще золотят верхние склоны, в то время как внизу сумрак давно заполнил ущелье и улицы. Но темнота ущелья в февральскую метельную ночь была союзником людей, продвигавшихся к заводу.

Электролизная установка для тяжелой воды находится в нескольких километрах на запад от города. Завод был окружен минными полями, поэтому, спустившись к реке, группа прикрытия пошла вдоль железнодорожного пути, а за ней шагах в двухстах — подрывники.

Вдоль дороги все время шарили прожекторы, и приходилось пригибаться, чтобы не попасть в их луч.

А около моста через реку и вовсе пришлось залечь в снег и замаскироваться — по дороге, прорезая фарами метель, двигались два автобуса из Рьюкана с ночной сменой немецкой охраны.

Незадолго до полуночи норвежцы были уже в полукилометре от завода и заняли исходный рубеж. Сильный западный ветер доносил слабый шум непрерывно работающих заводских машин. Метель улеглась, и норвежцам, занявшим исходный рубеж, были хорошо видны и дорога, и завод. Руководитель операции Клаус еще раз проверил, твердо ли знает каждый свою роль в операции.

В двенадцать часов сменялся немецкий караул. Пятнадцать немцев жили в бараке, расположенном между машинным отделением и электролизной установкой.

После того как караулы сменились, норвежцы подобрались к калитке, ведущей к складам, она была метрах в десяти от железнодорожных ворот. В проделанное в ограде отверстие проползли подрывники. И пока другие продвигались к складам вдоль железнодорожного пути (все остальное пространство немцы заминировали), Клаус послал подрывника с кусачками открыть для группы прикрытия и для отхода железнодорожные ворота, запертые на висячий замок и железную цепь. Сделать это человеку, прошедшему специальную школу, не представляло большого труда.

Группа прикрытия вошла на территорию завода и по сигналу двинулась к бараку охраны.

Наступило двадцать восьмое февраля. Ровно ноль часов тридцать минут. Условленный для атаки час.

Стояла глухая тишина. Вдоль дороги шарили немецкие прожекторы. От ближайшего фронта было несколько тысяч километров. Четверо подрывников во главе с Клаусом подошли к двери электролизного цеха, через которую должны были пройти в помещение. Но она была заперта. Взломать не удалось. А подрывать нельзя. Ведь даже пользоваться ручными фонариками запрещено.

Вторая дверь на первом этаже тоже была наглухо заперта и никак не поддавалась усилиям. Норвежец-вахтер, который был посвящен во все и должен был, уйдя с поста, оставить двери открытыми, то ли сдрейфил, то ли не понял чего-то, но двери оказались закрытыми на засовы…

Операция, которая была так прекрасно задумана, так хорошо начавшаяся, каждую секунду могла провалиться… Через окошко был виден зал с концентрационной установкой и спокойно стоящий около нее человек — охранник норвежец в очках.

Через минуту-другую, а минуты эти то съеживались до мгновения, то казались часами, Клаус нашел место, где кабель входил в здание, и вместе с товарищем проник в подвал кабельного туннеля — лабиринт перепутанных труб и проводов. Сквозь отверстие в потолке туннеля был виден объект. Они прокрались из подвала в помещение. Рядом зал с концентрационной установкой. Дверь туда была открыта. Норвежцы вошли и, как скупо сообщалось потом в донесении, «захватили охранника». Затем сделали то, что должен был раньше сделать он: заперли двойные двери между комнатой, в которой были цистерны с тяжелой водой, и соседним помещением, чтобы никто не помешал.

Клаус стал закладывать взрывчатку. Это не требовало много времени. Модели, на которых они тренировались, были точной копией здешней установки. Клаус уже разместил половину своей взрывчатки, когда вдруг послышался звон разбитого стекла. Он оглянулся. Окно, выходившее на задний двор, было разбито. Это двое других подрывников, не найдя входа в кабельный туннель, решили действовать по-своему… Один из них влез в окно, помог разместить оставшуюся взрывчатку. Клаус закладывал запалы.

Потом запалы были зажжены. Охраннику приказали спрятаться на чердаке, а сами подрывники быстро через окно выскочили из дома во двор. Они успели отойти метров тридцать от цеха, когда раздался взрыв.

Выбежав через раскрытые железнодорожные ворота, норвежцы прислушались. На заводе царила тишина, и только, как раньше, слышался глухой шум работающих машин.

Снова начался снегопад, скрывший все следы.

Все люди, прибывшие со вторым самолетом, побежали в сторону, противоположную той, где находилась горная хижина, — к Швеции.

Так была совершена эта вошедшая в историю операция.

Немцы сразу же арестовали всех часовых.

Когда на другой день после этого на завод прибыл командующий немецкой армией Фалькенхорст и осмотрел все на месте, у него невольно вырвался возглас: «Отличная работа!»

Но в штабе за морем еще ничего не знали ни о результатах операции, ни о судьбе ее участников.

Они добрались до своей рации только через два дня. Вверх идти потруднее, чем вниз, особенно тогда, когда идешь в темноте, запутывая следы.

И только тогда Кнут Хаугланд смог передать по радио сообщение: «Уничтожено три тысячи фунтов тяжелой воды и важнейшие части концентрационной установки. Ни одной жертвы…»

Просто удивительно, до чего точно, пунктуально, что называется «шаг в шаг», выполнен был разработанный план.

В штабе были убеждены, что они предусмотрели все детали операции, и сообщение Кнута Хаугланда это подтвердило.

— Это потому, — улыбается он, — что там говорилось, как положено военным языком, «захватили охранника», а на самом деле охранник, когда его взяли, оказался покорным, не сопротивлялся, к тому же он был очень близорук, а мы сняли у него с носа очки и, только когда были зажжены запалы, вернули их, он снова стал зрячим и сказал: «Беги!»

В ответ на телеграмму Хаугланда из штаба пришел приказ двоим из участников группы вернуться в Англию через Швецию, а ему с одним товарищем остаться, чтобы выполнить еще одно нелегкое задание.

— Когда оно было выполнено, — продолжает рассказывать Кнут, — я в штатской одежде с «правильными» документами в кармане пиджака отправился через Осло в Швецию. А оттуда вернулся, как говорится, в «исходное положение».

К осени сорок третьего года в штабе союзников стало известно, что на заводе «Норск Гидро» снова заработала установка, и тяжелая вода снова начала поступать в баллоны.

Шестнадцатого ноября крупная эскадрилья восьмой бомбардировочной дивизии воздушных сил США атаковала силовую станцию и электролизную установку вблизи Рьюкана.

Но если горстке норвежцев без потерь удалось взорвать три тысячи фунтов тяжелой воды, то в результате дорогостоящего налета с воздуха, из которого не вернулось несколько бомбардировщиков, уничтожено только сто двадцать фунтов!..

Как раз в ту ночь, когда шла бомбежка, километрах в восьми-десяти от Рьюкана сержант-радист Кнут Хаугланд, пропоров свинцовые осенние тучи, приземлился с парашютом вблизи Конгсберга. Немногим больше года прошло с ночи первой высадки. Он считал себя уже опытным в этом деле человеком, и задание казалось ему не очень сложным — связаться с командующими силами Сопротивления на норвежской земле.

— Но именно в тот раз у меня и расшатались нервы, — говорит Хаугланд. — После приземления я пошел в горы, в хижину, где должен был переночевать. Хижину я нашел легко. Все было в порядке… И я заснул… Заснул крепким, беспечным сном, каким спят люди, когда опасность уже позади. Но стоит на войне забыть о ней, как она уже здесь.

Проснулся оттого, что кто-то толкнул меня. Я открыл глаза. На меня было направлено оружие. Больше я ничего не видел: ударили по глазам, потом чем-то тяжелым по голове. Три немца скрутили меня прежде, чем я успел опомниться. Сорвали пистолет. Взяли рюкзак. Они сразу поняли, что я за парень. Но не убили потому, что получили приказ доставить в гестапо в Осло. Зато по пути в комендатуру Конгсберга побили еще и поиздевались надо мной вдоволь. Вывели меня из комендатуры в три часа ночи, чтобы к рассвету доставить в столицу. Четверо сопровождающих с пистолетами — по охраннику с каждого бока, один впереди, другой сзади.

Спасти могло только чудо! Но меня спасло то, что терять-то было уже нечего, а они оплошали — не надели наручники. И когда мы вышли на лестницу, на площадку второго этажа, я рванулся вперед и сделал большой прыжок вниз! Раздались выстрелы… Но они промахнулись… Я выскочил на улицу и побежал за угол, за другой. Какое счастье, что было так темно, как бывает безлунной ноябрьской ночью! Городок я знал отлично, а они были здесь чужаками. Я бежал в горы, где должны были встретить меня товарищи.

Откуда только взялись силы. Правда, я отлично выспался в хижине. Шел весь следующий день без остановок и встретил своих товарищей. Рассказал им обо всем. Впрочем, и моя одежда, и лицо были тоже достаточно красноречивы.

Товарищи спрятали в укромное место все, что могло навести на след. Друзья укрыли меня и выхаживали, пока я совсем не оправился, и только после нового года, в начале января, я попал в Осло.

РОДИЛЬНЫЙ ДОМ

— Хотя я и не женщина, но меня поместили в центральную женскую больницу, в родильное отделение к доктору Финн Бе. Ну, а об остальном вы знаете.

Вместе с доктором Бе Хаугланд прошел по всем этажам больницы, чтобы наметить пути для бегства в случае опасности. На чердаке Хаугланд обратил внимание на вентиляционную трубу, которая проходила через все здание и заканчивалась каморкой, где мог поместиться один человек. Она и стала его резиденцией.

— Из родильного дома я регулярно передавал по радио все стекавшиеся ко мне сведения. Изредка выходил инструктировать.

Но, разумеется, немцы вскоре забеспокоились. Начали отыскивать неизвестную станцию. Пришлось менять и время работы, и шифры. Но все ближе и ближе они подбирались к родильному дому. Однажды явились с облавой. Доктор облачил меня в белый халат, и я как его ассистент принял участие в операции, в появлении на свет нового человека… И тут я впервые по-настоящему понял, что это такое. Я здесь был олицетворением войны со всеми ее несчастьями, смертями, женщины же представляли жизнь и будущее. Здесь же я воочию увидел цель борьбы — мир, семья, спокойствие детей, словом, то, из-за чего я рисковал собой. Имею ли я право оставаться здесь и ставить под угрозу их жизни и наше будущее? — спрашивал я себя. Нет! Я должен уйти отсюда в другое место. И потом еще я думал о том, выпадет ли на мою долю когда-нибудь счастье самому стать отцом или раньше… — и Хаугланд проводит рукой по шее.

Доктор уговаривал меня остаться. Говорил, что скажет, когда действительно надо будет уйти. Но… первого апреля случилось то, чего мы все опасались.

В тот день радиопередача шла как обычно, но при приеме то и дело срывали работу странные помехи, которые означали, что в непосредственной близости работает пеленгатор.

Дальше ждать было нельзя.

— Я поспешно вылез из трубы, открыл люк и вышел на чердак.

Но гестаповцы уже были там. В темноте они осторожно пробирались по чердаку. Хаугланд, тоже бесшумно, в резиновых сапогах, приближался к немцам, ничего не ведая об их присутствии. Вдруг его ослепил свет электрического фонарика, и он увидел пятерых людей в штатском.

— Стой! Стой!

Но Хаугланд уже бросился назад. Немцы побежали за ним, крича:

— Руки вверх! Руки вверх!

У конца вентиляционной трубы Хаугланд остановился, открыл люк, влез внутрь и запер его за собой. По железным скобам внутренней лестницы он стал подыматься в трубе вверх, но вскоре обнаружил, что верхний выход ее забит. Пришлось ползти назад. Тут он заметил какую-то железную дверцу. Перочинным ножом открыл ее. Между тем гестаповцы, взломав крышку, стали влезать в люк. Хаугланд выбрался через дверцу на крышу.

— Я побежал по крыше, кто-то бежал за мной. Я, не оглядываясь, выстрелил из автомата. Перескочил на крышу пониже. Побежал по ней. Ясный апрельский день был в разгаре. На улице торопились по своим делам прохожие. Девушки в ярких платьях. Позванивали на рельсах трамваи. Я хочу спрыгнуть со стены вниз на улицу — предо мной немецкие солдаты. Оцепление… Я нажимаю спусковой крючок, выпускаю в них целый магазин.

Они не ожидали моего появления именно с этой стороны, сверху. Держа автомат наперевес, прыгаю вниз, прямо на них. Они отпрянули в стороны, наверное решили, что вслед за мной прыгнут еще и другие. А я, не оглядываясь, перебежал через улицу, бросил в подворотню автомат, смешался с прохожими и уже не бегу, чтобы не вызвать подозрение, а иду спокойно. За углом вскакиваю на мимо идущий трамвай. Проезжаю остановку. И около кладбища Вольфрельсенгреслунд соскакиваю на ходу, перемахиваю через кладбищенскую стену. А там много людей, пришедших на могилы близких. Из кладбищенских ворот выхожу на улицу вместе с другими посетителями и иду к Гуннару Сенстеби, у которого все наготове. Он вместе со мной прыгал с парашютом еще в первый раз! Гуннар достает из шкафа комбинезоны строительно-ремонтных рабочих, мы садимся на велосипеды и едем из города. А потом дальше по шоссе на восток, на Швецию…

Из еды у нас с собой было только по полбутылки суррогатного кофе на брата.

Ехали спокойно. Когда издалека видели, что навстречу приближаются подозрительные люди, мы сходили с велосипедов, садились у обочины со своими лопатками и молоточками и делали вид, что проверяем или чиним дорогу — у Гуннара и на этот случай были заготовлены документы.

Вот и вся моя история… Снова Швеция, снова Англия. Лейтенант Хаугланд — звание это он получил, когда жил в родильном доме, — вернулся домой уже вместе с частями норвежской армии после капитуляции вермахта.

ПОСТСКРИПТУМ К ПУТЕШЕСТВИЮ НА «КОН-ТИКИ»

— С тех пор потянулась спокойная армейская жизнь — хотя я чувствовал себя уставшим от войны и у меня пошаливали нервы — до того дня, как вдруг пришла из Лимы депеша от Тура Хейердала, с которым мы подружились в Англии во время войны.

«Собираюсь отправиться на деревянном плоту через Тихий океан, чтобы подтвердить теорию заселения южных морей выходцами из Перу, — телеграфировал Хейердал. — Хочешь участвовать? Гарантирую лишь бесплатный проезд до Перу, а также хорошее применение твоим техническим знаниям во время плавания. Отвечай немедленно».

— Вот, — продолжал Хаугланд, — отличная разрядка для нервов, подумал я. Пошел к начальству и попросил отпуск для отдыха и лечения нервов на два месяца. А на следующий день телеграфировал:

«Согласен тчк Хаугланд»

— Дальнейшее известно. Правда, отпуск пришлось продлить — сто один день были мы на «Кон-Тики». Нервы мои успокоились. Пришли в норму… Знаете, великая вещь переменить на время занятия.

Памятуя о признании Нансена, который за пятнадцать месяцев, проведенных во льдах, после того как оставил «Фрам» и сам-друг отправился пешком к Северному полюсу, прибавил в весе десять килограммов, я легко поверил Хаугланду, что сто один день и сто одна ночь пребывания на плоту «Кон-Тики», отданном в безбрежную власть Тихого океана, могут укрепить самую расшатанную нервную систему.

Тур Хейердал часто обижается на то, что люди, говоря об исключительной дерзости предпринятого им похода, часто не считают нужным даже упомянуть, что не жажда приключений вдохновляла его, а идея, неукротимое стремление ученого в эксперименте доказать правоту своей гипотезы.

И то, что экспериментом проверялась история, до тех пор пока я не узнал здесь, на Бюгдой, о походе молодых норвежцев в конце прошлого века на утлом суденышке викингов в Америку, — казалось мне неожиданной, новаторской постановкой вопроса. Теперь я знаю, что могло подсказать Хейердалу такой эксперимент. Разумеется, это нисколько не умаляет подвиг Хейердала и его товарищей, совершенный ими для доказательства научной гипотезы.

— Решающую роль в таких предприятиях играет руководитель, который даже при плохой команде может сделать много, — говорит Хаугланд. — Хейердал прекрасный организатор. Амундсен говорил, что для успеха в такого рода экспедициях должна быть всегда дистанция между командиром и подчиненными. И на «Фраме», и на «Мод» все с ним были на «вы». У нас же ничего подобного. Все на «ты». Говорят о суровых законах Дракона, но знаете ли, законы Хейердала на плоту были страшнее, — улыбнулся Хаугланд, — он не обо всем написал. Так вот, для нас было законом запрещение кого-нибудь бранить за проступок или оплошность, которые были совершены вчера, и даже вспоминать о них. Если кто-нибудь, нарушая этот закон, вспоминал о старом, ему дружно затыкали рот… В последние четырнадцать дней было запрещено говорить о женщинах… Мы все не только не рассорились на плоту — ведь за сто один день на такой малой площадке можно и возненавидеть друг друга, — а, наоборот, стали еще большими друзьями, чем были до тех пор, пока взошли на плот. А когда мы собираемся вместе, то говорим не о «Кон-Тики», а о том, как пошла у каждого жизнь после нашего путешествия. Правда, нам редко удается собраться вместе. Хейердал живет сейчас в Италии. Вы спрашиваете, почему там? — В улыбке Хаутланда я улавливаю хитринку. — Тур так много работал в южных морях, что в Норвегии ему, вероятно, холодно. К тому же надо скорее писать новую книгу, чтобы заработать деньги на следующую экспедицию. А здесь мешает популярность, многолюдие… Ведь он и первую свою книгу написал, чтобы рассчитаться с долгами за первую экспедицию — несколько тысяч крон долга — и получить деньги на вторую. А она стоила так много, что мы залезли по уши в долги. И за строительство музея, и за перевоз экспонатов. Ведь на это не получено ни от кого дотации — ни от государства, ни от муниципалитета. Частный музей… Приходите еще, я вам покажу приходо-расходную смету. На плоту, когда неизвестно было даже, доплывем или нет, мы решили в случае удачи создать этот музей, весь чистый доход от которого пойдет в пользу студентов, на их экспериментальные работы. Если так будет продолжаться, то, расплатившись с долгами, годика через два мы уже сможем субсидировать студентов. Все, чем Хейердал владел, и гонорары за книгу — все вложил в «Аку-Аку», случись авария, он был бы разорен, стал бы «банкротом». Это в его характере — сразу ставить все на кон! — с одобрением говорит Хаугланд о своем друге.

— А где сейчас Эрик Хессельберг? Я хотел проехать к нему, но узнал, что и его нет в Норвегии.

— Да, Эрик покинул цивилизацию, — смеется Хаугланд. — Вам известно, что он не только штурман, но еще и талантливый художник. Он купил яхту, назвал ее «Тики» и вместе с Анна-Лисе — женой, дочкой Карин и прочими домочадцами живет на ней, курсируя вдоль берегов Средиземного моря. А главное, пишет и пишет картины. Что касается остальных— Герман Ватцингер сейчас живет в Перу. Он инженер, работает там на предприятии, изготовляющем холодильники. Телеграфист Торстейн Робю после экспедиции учился в Швейцарии, стал инженером-радиоэнергетиком. Он то проектирует электростанции в Норвегии, то вдруг сорвется и едет в Африку читать лекции. До сих пор не женат. Нет гнезда — перелетная птица. А что касается Бенгта Эмерика Даниельсона, то он сейчас на Таити. В отличие от Торстейна женат. На местной девушке. Он недавно получил в Упсале докторскую степень по этнографии. Ему, как говорится, и карты в руки — писать исследования о своих родственниках со стороны жены. Бенгт целый год прожил на острове Раройя, куда течение выбросило наш плот… И потом написал интереснейшую книгу об острове и его жителях. Интереснейшую! — повторил Кнут Хаугланд.



…Мой собеседник бросает беглый взгляд на циферблат… Скоро четыре. Надо торопиться, и, препоручив меня девушке, которая вела экскурсию по музею, Кнут Хаугланд отправляется на первое свидание с дочерью.

На прощание я дарю ему ленинградское издание «Кон-Тики», которого в книжном собрании музея еще нет.

…Дня через три мы снова встретились с Кнутом Хаугландом у крепости Акерсхюс, под стенами которой на площади разместились дощатые выставочные павильоны.

Рядом с норвежскими флагами у ворот развевались «сер-пастые и молоткастые» знамена Советского Союза. Открывалась наша промышленная выставка…

От ворот к месту президиума, к раковине для оркестра, скамьи перед которой были уже до отказа заполнены публикой, три человека быстро раскрывают красную ковровую дорожку. По ней должен был пройти король.

В толпе я увидел Хаугланда. Поздороваться было куда легче, чем пробраться к нему.

— Как здоровье жены, как назвали малышку?

Старшую дочь Кнут назвал Турфин, именем, соединявшим в себе имена двух его лучших друзей — Хейердала и доктора-восприемника. У новорожденной же — пусть судьба пошлет ей счастье! — в тот день имени еще не было.

Когда через некоторое время я рассказал Туру Хейердалу о своей встрече с Хаугландом и о том, что тот мне говорил о нем, Тур воскликнул:

— Ну так я ему отомщу! Расскажу то, чего он сам никогда о себе не скажет. Ведь он вам не сказал, что получил самые высшие, выше которых нет, воинские награды. Английскую и норвежскую?

— Нет, не сказал.

— А о том, что все суммы, которые ему причитались за разрешение фильма о нем и за консультацию сценария, — а это немало, — он передал вдовам своих товарищей парашютистов! Не хочу, мол, ничего зарабатывать на своем участии в войне. Об этом тоже умолчал?

— Умолчал.

— И, конечно, не обмолвился и о том, что был моим командиром в той группе радистов, которых он готовил, чтобы сбросить на парашютах в Норвегии?

— И об этом не обмолвился.

— Я так и знал. Хаугланд верен себе.

ВТОРАЯ ВСТРЕЧА

Море не волнуется. Ни пенистых гребешков, ни волн. Просто глубокое дыхание Ледовитого океана мерно колышет его гордую, соленую толщу. Мы прилетели сюда из Тромсе на маленьком шестиместном почтовом гидроплане, который покачивается сейчас посреди голубоватого аквадрома Сере-Варангер-фьорда, последнего фьорда Норвегии.

Отсюда на север уже нет земли. Океан. Льды. Полюс. Льды. Снова океан и первый берег — Америка.

Бросаю прощальный взгляд на подрагивающие поплавки, короткие растопыренные крылышки самолета. Еще только выгружаются брезентовые мешки почты, еще не все пассажиры вышли из моторки на пристань, а мы уже мчимся по дороге, пробитой вдоль подножия горы, на склоне которой выросли цехи железорудной обогатительной фабрики.

Так второй раз в моей жизни возникает Киркенес — с воздуха, с моря, с запада. В начале лета. Мирный. Первый раз я пришел сюда в дни войны по каменистой суше, с востока, глубокой осенью, шестнадцать лет назад…

За рулем Хельвольд, председатель киркенесских коммунистов, один из старейших деятелей норвежской компартии.

Он встретил нас на пристани.

Вместе с ним в машине добродушный молодой человек, похожий на рыжего медведя, в пенсне и фетровой шляпе. Это каменщик из Вадсе, приехавший наниматься на строительство гидростанции вблизи Киркенеса, ток которой пойдет в Советский Союз. Через несколько часов он отправится обратно за семьей и в ожидании парохода, отваливающего рано утром, вместе с Хельвольдом пришел встретить нас.

Как тихо и безветренно сейчас в этом самом «ветреном» месте Европы — Финмаркене, где частые свирепые вихри сбивают с ног человека, срывают крыши с домов!

Нет, здешняя пословица о том, что в Финмаркене в году девять месяцев зима, а три месяца нельзя ходить на лыжах, — как и положено пословице, — преувеличивает. Бывает здесь и лето, пусть робкое, пусть быстрое, но бывает такое, как сейчас. И оно не только в обилии вечернего света, но и в зеленеющих перед уютными двухэтажными домами палисадничках, в горделиво выпрямившихся стрельчатых цветах иван-чая. Каменистые склоны гор кажутся облитыми кровью и молоком от алых и белых цветов устилающего их вереска.

— Завтра с утра Курт Мортенсен из «Скалы Севера» поведет тебя на железные рудники — самые северные в мире! — и на обогатительную фабрику. А вечером в Рабочем доме ты встретишься с активом нашего общества дружбы с Советским Союзом, — говорит Хельвольд. — С кем бы ты хотел еще встретиться здесь? — спрашивает он.

У меня много адресов, но прежде всего я хочу повидать Дагни. Когда немцы захватили Финмаркен, на мотоботе она бежала в Советский Союз, а после того, как Гитлер начал войну с нами, ее сбросили на парашюте в тыл фашистов с боевыми заданиями. Когда после войны здесь спорили, откуда — из Англии или из Советского Союза — сброшена в Норвегию первая парашютистка Дагни Сиблюнд, было точно установлено, что из СССР.

— Дагни увидеть невозможно, — отвечает Хельвольд.

— Что же стряслось в мирное время с ней, вынесшей такие испытания войны?

— О, нет! Ничего плохого. Только она уже не Сиблюнд, Переменила фамилию — вышла замуж. И сейчас вместе с мужем в Швеции.

— Я хотел бы еще побывать у шофера, который прятал нашего летчика в Сванвике.

— A-а… Таксист Сигурд Ларсен. Хорошо, ты будешь у него. Только он сейчас живет не на Сванвике, а здесь, на окраине.

— Ну, а девочку Ваня можно видеть?

— Тоже нет… Во-первых, она уже не девочка, годы идут… Во-вторых, она уехала до осени в Нарвик.

— А может, она вернулась, — с надеждой спрашивает мой спутник Мартин, — и ты еще не знаешь об этом…

— Кому же знать, как не мне… Это моя дочка, — смеясь отвечает Хельвольд. — Правда, она теперь не единственная Ваня. Это имя так понравилось нашим женщинам, что уже в трех городах есть по девочке Ване. Это те, что я знаю. А может быть, их и больше… Но первая-то Ваня моя!

Я не знаю, кто в Скандинавии первым дал своей дочери имя Соня. Но это случилось в те дни, когда Софья Ковалевская[21] стала первой женщиной профессором Стокгольмского университета. И сам факт этот был необычен, а история ее жизни, ученой-нигилистки, так романтична, что с тех пор именем ее — не Софья, а уменьшительным — Соня — в Скандинавии стали нарекать девочек. Самая известная из норвежских Сонь — чемпионка мира по фигурному катанию на коньках Соня Хени. Но Соня все же имя женское. А как же такое ярко выраженное мужское имя Ваня превратилось здесь в девичье?..

Незадолго до прихода немцев жена Хельвольда родила дочку. Мужа ее в это время в городе не было. Разделяя симпатии Хельвольда к советскому народу и желая сделать приятное мужу, но не зная русского языка, она окрестила дочку Ваней — самым русским именем из всех, какие знала, полагая, что это имя женское.

Когда Хельвольд вернулся, все было уже сделано, и к тому же имя это ему тоже нравилось. Кроме того, оно звучало как вызов!

Гитлеровские егеря в те дни подходили к Финмаркену, и ночью на рыбацком мотоботе семья Хельвольда вместе с несколькими другими семьями бежала в Мурманск.

Путь этот был изведан — так большевики доставляли в царскую Россию транспорты нелегальной литературы, так в годы блокады Советской России норвежские рыбаки переправляли делегатов на конгрессы Коминтерна. Так пробирались в Москву Галлахер, Тельман, Андерсен-Нексе. Нордвегр — Северный путь…

Хельвольд останавливает машину посреди Киркепеса, около высокого, гладко обтесанного гранитного камня. На нем высечены имена киркенесцев, расстрелянных гитлеровцами.

И среди других фамилий — Иенсен.

— Это он. За то, что переправил меня с семьей на мотоботе в Россию. Когда Иенсен вернулся домой, гестаповцы уже ждали его.

На открытой площадке, где высится монумент, еще один памятник — здание городской библиотеки.

Когда немцы захватили Норвегию, в ней было четырнадцать тысяч школьных учителей и двенадцать тысяч из них подписали декларацию о том, что отказываются вести преподавание по новым квислинговским программам, «противоречащим их убеждениям, а также гуманным принципам воспитания детей…»

Получив эту пощечину, квислинговцы арестовали каждого десятого учителя. Семьсот из них — половину арестованных — после «следствия», учиненного эсэсовцами, и двухнедельного «показательного устрашения» погрузили на открытые платформы для перевозки скота (дело было в феврале) и отправили в Тронхейм. Там перегрузили в трюмы двух старых пароходов каботажного плавания и отправили вокруг Нордкапа (без еды, медикаментов, в страшной тесноте нельзя было даже прилечь) в Киркенес, где заставили разгружать суда с боеприпасами и грузить их железной рудой.

Поселили учителей в концлагере вместе с советскими военнопленными, в условиях, обрекающих на смерть. И только посильная помощь, которую украдкой оказывали им жители округи, помогла выжить многим из этих людей, так же как и тысячам наших пленных.

После войны учителя решили, что лучшей памятью о кир-кенесцах, томившихся здесь, лучшим выражением благодарности им будет новая городская библиотека. Старую немцы сожгли при отступлении.

«Обязательно зайду сюда», — решаю я, пока Мартин переводит надпись на бронзовой доске, прибитой на стене библиотеки.

**************************

«Построена в благодарность населению

Южного Варапгера,

помогавшему 636 норвежским учителям,

заключенным здесь в лагере Южный Варангер»

***************************

Вблизи от библиотеки, тоже в центре города, на широкой гранитной площадке, высеченной из камня, боец в знакомой гимнастерке, в знакомой пилотке, со знакомым автоматом — памятник советским воинам — освободителям Киркенеса. В первоначальном своем виде наш солдат попирал ногой хищную птицу — германского геральдического орла. Потом орел исчез.

— Почему? Вероятно, потому, что и его включили в НАТО, стал «союзничком», — горько усмехается Хельвольд и снова включает мотор. — Как тебе сейчас Киркенес? — спрашивает он через минуту.

«Эта груда щебенки, что когда-то звалась Киркенссом», — вспоминаю я строки стихотворения поэта Бориса Лихарева, написанные им в первые дни после освобождения города.

«Эта груда камней» превратилась сейчас в пестрый, благоустроенный городок.

Хельвольд был первым мэром Киркенеса после его освобождения.

— Гордость за свой город — у них семейное, — говорит каменщик из Вадсе, напоминая, что отец Хельвольда пришел на рудник, когда ни города, ни поселка еще и не было. Дважды затем был он здесь мэром.

На другой день на стене ратуши я увидел портреты — таков здесь обычай — Хельвольда и его отца.

Часы на новой церкви показывают половину двенадцатого, но то, что это не полдень, а полночь, понимаешь лишь по безлюдию улиц.

— В гости сейчас поздно, — говорит Хельвольд. — Но разве можно сразу после самолета ложиться спать!

И мы выезжаем из Киркенеса на восток, в сторону такой близкой отсюда советской границы.

БЕРЕЗА В БУРЮ

Светло-зеленое пламя молоденькой, еще клейкой июньской листвы. Между белыми стволами озаренная полуночным солнцем изумрудная гладь фьорда. Березки высокие, топкие, как подростки, вытянувшиеся не по летам. Самые северные березы на свете. Березовая роща, словно оробевшая от своей смелости. Ишь, куда забралась!

Эльвинес.

Позади Киркенес.

Через несколько километров граница.

— Вот за этой рощицей, за поворотом был дом, — говорю я Хельвольду. А рядом в сорок четвертом году стоял наш медсанбат.

Еще шестнадцать лет назад, когда, пройдя с боями по каменистой, болотистой пустыне Заполярья, наши части пересекли границу Норвегии, удивили меня эти встретившие здесь нас березки. Я тогда еще не знал, что, как сосна для Суоми, вишня для Японии, береза для Норвегии — дерево-символ. Только в Норвегии она не тонкая, как у нас, стройная белоствольная девушка, во поле невинная березонька — символ нежности, скромности, а смелая, взобравшаяся на скалистую кручу, цепкими корнями охватившая расщелины. Широко раскинув крепкий жилистые руки, шумя густой листвой на упругих, гнущихся под штормами ветвях, зеленой грудью встречает она напор неистовых морских ветров. Здесь она символ силы и неприхотливости, храбрости и красоты. Такой я увидел ее на знаменитой картине «отца норвежской живописи» И. Даля «Береза в бурю» в городском музее Бергена. Такой, как та, что раскинула свои ветви на кургане Осеберга, где был погребен вместе со своим кораблем-«драконом» один из вождей викингов.

Но в этой роще под Киркенесом березы были такие же, как в наших песнях.

Остановившись тогда на опушке, я наблюдал, как у взорванного моста, там, где река Патсйоки, ленясь, впадает в фьорд, саперы наводили переправу.

А в фьорде, неподалеку от берега, на якоре покачивались два чудом уцелевших рыбацких мотобота. Немцы яростно дрались за каждый метр дороги, закрывая подступы к Киркенесу. Чтобы обойти их с фланга, необходимо было форсировать фьорд шириной почти в два километра. И тут во тьме осенней ночи появились два норвежских мотобота. Они подошли к пирсу, и рыбаки зазвали на борт наших бойцов. Те не знали норвежского языка, рыбаки не говорили по-русски, но думали они об одном и том же, а на крутых берегах фьорда факелами пылали подожженные немцами уютные домики норвежцев.

На маленьком мотоботе, тезке нансеновского прославленного «Фрама», шкипер Мортен Хансен — старик. На мотоботе побольше, «Фиск», шкипер Турольф Пало — еще совсем молодой парень. Но и старые и молодые, голубоглазые и сероглазые рыбаки — Пер Нильсен, Колобьер Марфьелер, Хельмар Варенг, Рагнер Павери, Арне Вульф и Мусти — работали, не отдыхая, всю ночь и весь день на ветру.

Утром из-за мыса выскочил еще один мотобот, и шкипер его без слов приступил к делу.

Рядом рвались снаряды, мины. С горы по фьорду немцы строчили из станковых пулеметов, но невозмутимые норвежские рыбаки продолжали перевозить привычных к боевым тяготам красноармейцев.

Один мотобот был подожжен немецким снарядом. Сбив пламя, рыбаки продолжали свое дело.

В это время подошел полк амфибий и занялся переправой пехоты. И только после этого рыбаки смогли отдохнуть.

В два часа пополудни, поднявшись на палубу «Фрама», я спросил у Мортена Хансена, не нужно ли им чего-нибудь?

— Нужен керосин для мотора, чтобы перевозить русских, — наш на исходе, — ответил старик.

Длинные волосы его развевал ветер. В зубах рыбаков курились, как и положено, трубки, но традиционных зюйдвесток не было. Они, как почти все норвежцы, что было нам в новинку, даже поздней осенью ходили с непокрытой головой.

— Рыбаки целиком переправили наш полк, — сказал мни на берегу старый знакомый, капитан Артемьев, показывая на «Фрам» и «Фиск», — и мы свою боевую задачу выполнили.

Встретил я его уже тогда, когда немцы, взорвав мост, отошли от реки и бой шел у последней перед Киркенесом переправы. Но краткий этот разговор мне хорошо запомнился потому, что «Фрам» и «Фиск» переправляли как раз тот полк, в разведке которого служил солдатом и был ранен мой сын.

А норвежские рыбаки, отдыхая на мотоботе, ставили в нашу честь одну и ту же пластинку— «Стеньку Разина», раз за разом, почти не снимая ее с патефона. Над зеленой водой фьорда на незнакомом языке плыла эта песня о волжской вольнице.

А над головами то и дело свистя пролетали раскаленные болванки снарядов — наши артиллеристы посылали вдогонку гитлеровцам из их же пушек, трофейных, трофейные снаряды. В полусумерках осеннего дня удивительно зеленела трава на склоне, по которому норвежская крестьянка длинной хворостиной гнала вниз, в поселок, комолую корову. Она прятала ее в горах от немцев, а теперь бояться нечего — внизу по дороге двигались русские.

У обочины, прижимая к груди автомат, стоял боец в серой ушанке с гвардейским значком на полушубке и неотрывно глядел на норвежку, на важно шагающую корову.

На глазах его были слезы.

— За три года первую штатскую бабу вижу… и первую живую корову, — сказал он мне.

Это был солдат из бывшей ополченческой, ныне гвардейской, дивизии, которая бессменно три года дралась с гитлеровцами в тундре и на сопках Заполярья.

На другой день, возвращаясь из Киркепеса, превращенного гитлеровцами, в груду развалин, я опять проезжал мимо этой, самой северной в мире березовой рощи. За рощей у двухэтажного дома, перед которым на высоком флагштоке трепетал на ветру норвежский национальный флаг, были уже разбиты палатки медсанбата.

Под холодным сеющимся дождем наш боец и молодой норвежец с повязкой красного креста на рукаве, с непокрытой головой, выносили из санитарной машины носилки. На них, прижимая к груди слабо попискивающий сверток, лежала женщина. Молодой военврач — женщина с русой косой, уложенной вокруг головы, — хлопотала у носилок. Узнав меня, она сказала:

— В бомбоубежище, в штольне, где прятались норвеги[22] родились дети. Мы сейчас перевозим сюда и рожениц, и новорожденных. Вам обязательно надо написать об этом.

Я не мог тогда задержаться и на четверть часа — осенние дни в Заполярье короче воробьиного носа, а надо было засветло на связном самолете добраться до телеграфа, чтобы передать в Москву корреспонденцию об освобождении Киркенеса.

И вот теперь, через много лет, уже не в сумеречный осенний день, а в светлый, беззакатный весенний вечер я снова встретил эти березки недалеко от Киркенеса, увидел голубеющий за рощей двухэтажный дом и сразу припомнились и женщина на носилках, прижимающая к груди бесформенный сверток, и двое хлопочущих около нее парней — русский и норвежец.

Где эти парни? Где рожденные в штольнях детишки? Может, и сейчас еще не поздно выполнить совет капитана медицинской службы с русой косой?..

Дорога петляет вдоль берега быстрой Пасвик-эльв, усердно бегущей по гранитному ложу, усыпанному черными, облизанными водой камнями. Начиная свой бег в финском озере Инари, через девять озер стремит она воды к Баренцеву морю, прыгает по пути с пятнадцати трамплинов — стремнин и водопадов, отделяя Норвегию от Советской страны. И только на одном пятачке, в том месте, где в давние времена была возведена каменная церковь Бориса и Глеба, перескакивает полоски границы на западный берег Пасвик-эльв, по-фински Патсйоки.

У этого пятачка и будут строить норвежцы по нашему заказу гидроэлектростанцию, ток которой пойдет в Мурманскую область.

— Послезавтра по этим местам мы проедем с Гульвогом — председателем всей нашей Финмаркенской организации. Он служит в конторе этого строительства, — обещает Хельвольд.

В местечке Сванвик мы останавливаемся около сруба лютеранской кирки с высокой, сшитой из сосновых досок колокольней, напоминающей вышку пожарного депо.

— Чем она примечательна? Здесь нет и намека на старину.

— Конечно, нет. Она построена, когда мой отец был мэром округи. Сам он неверующий. Активист Норвежской рабочей партии… Но людям из Сванвика далеко было ходить в Киркенес к обедне. И, «идя навстречу трудящимся», он возглавил строительство этой кирки. Оппортунизм, скажешь? Так, что ли? — улыбается Хельвольд… — «Вы, ребята, — говорил мне отец, — слишком круто берете». А когда пришли немцы, он закопал в саду, зная, как я дорожу ими, бюст Маркса, стоявший на моем столе, и барельеф Ленина. И точно обозначил место. Я тебе завтра покажу их. Прекрасный был человек!

«Я бедняк? — спрашивал он. — Нет, я самый богатый на свете человек. Ни одного своего ребенка я не променял бы на все золото мира. А у меня их тринадцать». Последних, младших своих детей он крестил в этой кирке.

— А твоих детей? Ваню? Тоше крестили тут?

— Ну, нет. Мои ходят некрещеными. Но я не могу пожаловаться на них. Хорошие ребята. Тебя завтра на этой машине будет возить мой сын. Он работает шофером.

А я снова вспомнил тех, кто родился осенью сорок четвертого года в пещере под Киркенесом, и спросил Хельвольда, знает ли он что-нибудь об их судьбе.

— Это можно узнать, — сказал он, — нужна только путеводная ниточка.

Такой ниточкой может быть фамилия районной акушерки, которая была в этом убежище. Я тогда записал ее — Йохансен.

— Значит, твоя ниточка потеряна, — ответил Хельвольд. — Фамилия нашей районной акушерки — Лунд.

Меня несколько удивило, что, видя мое огорчение, Хельвольд улыбается.

— А впрочем, позвони Лунд. Она наверняка чем-нибудь да поможет, — сказал он.

ФРУ ЛУНД И «ЕЕ ДЕТИ»

Созвонившись на другой день с фру Лунд, после обеда я пришел к ней домой. Меня встретила плотная голубоглазая женщина лет за сорок. На низком диване, за низким же продолговатым столиком, уставленным кофейными чашечками и рюмочками, сидел празднично одетый мужчина. Фру Лунд познакомила нас:

— Мой муж… Я действительно была тогда фрекен Йохансен. А теперь фру Лунд.

Вот, значит, почему так хитро улыбался Хельвольд.

— Господин Лунд тоже был в убежище. Поженились мы позже. Тогда он был женат не на мне. Но это другая история… — не окончив фразы, фру Лунд встала и исчезла в соседней комнате. Из-за двери слышался приглушенный шепот.

— Я двадцать два года районная акушерка, — продолжала через минутку, вернувшись к нам, фру Лунд. — Но пройдет еще двадцать два года, а те две недели в пещере я буду помнить день за днем, час за часом. Там скопилось несколько сот киркенесцев. Старики и дети, мужчины и женщины. Мы пришли в этот туннель четырнадцатого октября, и в тот же день родился первый ребенок. Девочка. А ровно через час появился на свет мальчик. Жизнь, знаете ли, не прекращается.

Советские войска наступали, киркенесцы ждали их со дня на день. Слышали грохот бомбежек, разрывы снарядов… В отместку за то, что жители не покинули Киркенес, нацисты со всех концов подожгли город. Это было, кажется, единственное обещание, которое они выполнили. Так продолжалось две недели.

— Двоих новорожденных мы там и крестили — думали, что скоро умрут, такие тщедушные родились, слабенькие. Жена пастора с трехлетним ребенком тоже пряталась в туннеле, — продолжала рассказывать фру Лунд. — В прошлом году у нас открыли новую кирку, построенную вместо той, которую разрушили. И как раз моим детям исполнилось по пятнадцати лет! Они первыми прошли конфирмацию в новой церкви. Десять детей я приняла в те дни, и все живы, здоровы. Чудесная у меня профессия, правда?

— Вот видите, снялись сразу после конфирмации, — фру Лунд протягивает мне фотографию. Подростки — мальчики и девочки, тщательно причесанные, с неулыбчивыми торжественными лицами, подобающими серьезности момента.

— Только их здесь почему-то не десять, а восемь….

— Двоих на снимке нет. Были заняты на работе. Мальчик служит боем в гостинице, девочка горничной в одной семье. А вот и другой снимок, где дети вое вместе. Это когда им исполнилось десять лет.

Сняты они у входа в пещеру-туннель, где впервые открыли глаза. Фру Лунд рассказывает, что здесь в то время стоял сарай, в котором хранились косилки, сеялки. Хотя между бревнами были такие щели, что ветер свободно гулял по сараю, по все же он оказался удобнее штольни, по стенам которой сочилась вода.

— Для затемнения завесили щели домоткаными ковриками. Конечно, было и холодно, и голодно. Не хватало медикаментов, но все боялись худшего — что немцы угонят отсюда.

Однажды фру Лунд (тогда еще фрекен Йохансен) вышла из сарая и увидела, как немцы расстреливали цистерны с бензином, поджигали их, и к темному осеннему небу поднимались беглые языки пламени.

Ясно было — уходят.

В разрушенном Киркенесе горели огромные штабеля каменного угля.

В сарае, где лежали роженицы, тускло светились керосиновые коптилки.

— Я велела потушить их. И встала в дверях, чтобы преградить путь немцам, если они вздумают зайти. Ночью, в половине третьего, к нам постучали. Было темно и очень страшно…

— Натяните на лица простыни, — крикнула я и открыла дверь. В сарай вошел мэр Киркенеса — Хауген.

— Сейчас я обменялся первым рукопожатием с русскими, — сказал он.

И словно по команде женщины откинули с лица простыни, а я зажгла лампу. И только успела это сделать, как в дверях появился русский офицер с двумя солдатами. Он спросил, нет ли здесь немцев, и узнав, что только женщины с детьми, отдал честь и вышел.

Поставив двух солдат у входа в пещеру, офицер засветил фонарик и вошел вглубь. Оттуда вдруг донеслась песня. Она становилась все громче…

Встречая советских воинов, норвежцы запели «Интернационал».

— Да, мы все запели, — подтвердил господин Лунд.

Так пришло освобождение.

В комнате наступило молчание и только из-за дверей слышалось шушуканье.

Я видел этих людей из туннеля. Видел, как, убедившись в том, что в городе русские, они вышли из своего убежища и двигались по дороге с детьми, со скарбом.

Я видел их слезы, их горе над тлеющим пепелищем.

Немцы и квислинговский министр Ионас Ли сдержали свое слово. Киркенеса не стало. Осталось лишь место, где когда-то стоял город. Чудом уцелело всего двадцать восемь домиков. На пороге суровой полярной зимы немцы лишили население крова, сожгли одежду. Да что дома! Они перекорежили все телеграфные столбы. Пробили днища у рыбацких лодок.

Над еще горячими углями склонялись, пытаясь что-то найти, жители сожженных домов.

— Нацисты сделали это! — сказал мне пришедший в комендатуру вместе с только что вернувшимся из туннеля мэром Хаугеном Гаральд Вальдберг — долговязый, лысый человек в форме, напоминающей английскую морскую. Это брандмейстер города. Человек пожилой, бывалый.

У домика коменданта, где мы встретились с ним, стоял красный пожарный автомобиль.

— Почему же вы, брандмейстер, не тушили пожары? — спросил я.

— Мы пытались тушить! — живо отвечает Вальдберг. — Поджигали специальные команды. Они подымали оружие на всякого, кто пытался сбить пламя. Мой собственный дом сначала не загорелся. Его подожгли второй раз, а когда я хотел вынести свою одежду, немецкий солдат вырвал ее у меня и бросил обратно в огонь.

— Они увели, — добавил Хауген, — всех наших лошадей, забрали автомобили, охотничьи ружья. Даже у лесника забрали ружье.

— А утром я увидела первую советскую женщину, — продолжала свой рассказ фру Лунд. — Высокая, офицер, с русыми косами вокруг головы. Сначала, не поняв, кто это, не пустила ее в сарай.

— Я доктор, — сказала женщина. С ней был норвежский переводчик…

Она вошла, огляделась и поняла все.

— Надо срочно найти другое место.

И нашла… У доктора Хальстрема в березовой роще за Эльвинесом была лечебница. Рядом с ней и расположилась ваша санитарная часть. К вечеру туда отвезли всех матерей с новорожденными. Я, конечно, была с ними. С тех пор каждый год в день освобождения Киркенеса мы — десять матерей с детьми и я — собираемся вместе, пьем кофе, фотографируемся и вспоминаем то время.

Опять в комнате воцарилось молчание…

— Да, ведь я приготовила вам сюрприз, — спохватилась ФРУ Лунд, встала и торжественно распахнула дверь, — Входите!

В гостиную вошли две беленькие, тоненькие девушки и двое парнишек. Девушки присели в книксене, парнишки расшаркались.

Пожимая мне руку, они называют свои имена.

Так вот кто, оказывается, шушукался за дверью, еле сдерживая смех. Нелегко было им ждать полтора часа.

Глядя на них, я думаю о том, что памятник советскому воину-освободителю в центре Киркенеса для этих девушек и юношей не просто символ, а постоянное вещественное напоминание о самых первых днях жизни. А ведь Дагни Сиблюнд: в начале войны была немногим старше, чем эти девочки.

Смущение первых минут знакомства быстро проходит за чашкой горячего кофе.

Ребята рассказывают о своих планах.

Однако мне пора прощаться с фру Лунд и «ее детьми» — надо идти в новый Рабочий дом.

Только что звонили, что там уже собрались и друзья Дагни Сиблюнд, и родители Эббы Сеттер, и шофер Сигурд Ларсен, который спас в годы войны и прятал у себя на чердаке Павла Кочегина, нашего летчика с подбитого немцами самолета, и плотник Мартин Юхансен, с которым я познакомился сегодня утром на строительстве бассейна для плавания. Пришли люди с обогатительной фабрики и железного рудника. И Курт Мортенсен — председатель их боевого, сыгравшего немалую роль в рабочем движении Норвегии профсоюза, гордо именуемого (здесь каждый профсоюз имеет свое собственное название) «Скала Севера». Мортенсен совсем еще молодой человек. Когда наши части освободили Финмаркеи, он был моложе тех парнишек, с которыми я познакомился у фру Лунд.

На эту встречу — собрание киркенесского Общества дружбы с Советским Союзом — пришла и Сольвейг Вике — родная сестра Иенсена, рыбака, расстрелянного за то, что он на мотоботе переправлял антифашистов на восток, чье имя высечено на поминальном граните обелиска. Был здесь и младший брат Хельвольда, ведающий сейчас отделом труда в муниципалитете. О многом шла речь на этом собрании, но больше всего, конечно, о том, что надо делать, чтобы не допустить ядерной войны; об этом сейчас думают все честные люди во всех странах. А на вечер я был приглашен в гости Хельвольдом-старшим и его женой, назвавшей свою дочку Ваня.

ПЕРВЫЙ НОЧЛЕГ

Перед встречей с фру Лунд и «ее детьми» утром я успел побывать в местечке Тернет, километрах в двадцати от Киркенеса.

За рулем машины на этот раз был молодой Хельвольд-сын, высокий, краснощекий, круглолицый, красивый парень в кожанке, словно сошедший с рекламного плаката. Он совсем недавно кончил школу и теперь переживал медовый месяц своей независимой жизни, самостоятельной службы — городским шофером-механиком. Он немного говорил по-русски, и ему понятно было, как, впрочем, и другим киркенесским друзьям, мое желание повидать тот дом, в котором я нашел свой первый ночлег в Норвегии.

И сидя рядом с молодым Хельвольдом, глядя на развертывающиеся перед нами кольца дороги, в этот ослепляющий солнечным светом июньский день я перебирал в своей памяти шаг за шагом события того короткого, облачного октябрьского дня, когда впервые ступил на норвежскую землю.

Первые километры дороги на каменистой, горной земле ничем не отличались от военных дорог Кольского полуострова, от нашей заполярной тундры, похожей на гигантские волны внезапно окаменевшего моря. Метров на триста ввысь возносится скалистая гряда, а за ней внизу болото или озеро. За болотом снова встает поросший мхами гранитный хребет, а за ним опять болото, а потом вновь каменная гряда — и так от Мурманска до Атлантики, сотни километров. Если снять пограничный столб, то вряд ли кто бы и заметил границу между Мурманской областью и Норвегией. И вдруг за одним из поворотов, словно в волшебный фонарь вставили новую пластинку, поголубели горы, зазеленела вода и на склонах гор появились робкие рощицы. Ветер сразу стал не таким резким, потеплел. Сказывалось дыхание Гольфстрима.

…Наши войска вырвались к Яр-фьорду. На склонах прибрежных гор запестрели разноцветные домики норвежцев. Даже невзирая на грохот близкого боя, как не засмотреться на эти крутые обрывистые горы, эти пестрые домики, отраженные в глубокой воде фьорда! То был первый норвежский поселок. Тернет.

Подожженная немцами школа, где должен был разместиться штаб, догорала. Значит, штаб гвардейской дивизии генерала Короткова размещается в каком-то другом домике.

Впереди по дороге шли войска. Обветренные герои боев Заполярья. Дорога не вмещала пехоту и автомобили, орудия и повозки — весь этот движущийся на запад поток. Отжимая все остальные машины к обочине дороги, грохоча гусеницами, проходили танки седьмой гвардейской Новгородской орденоносной бригады. Мне надо было найти среди них танк младшего лейтенанта Боярчикова.

Вчера вечером танки вырвались к фьорду, опередив пехоту, и танк Боярчикова был первым. Он завязал бой с тремя немецкими катерами, на палубах которых было много егерей. Катера отвечали огнем орудий и пулеметов. В получасовом бою танку удалось потопить два катера, третий все же успел удрать — выскочить из фьорда в Баренцево море.

Танки медленно продвигались в походной колонне по загроможденной дороге, и с экипажем Боярчикова я беседовал на ходу, прицепившись к броне машины.

— Да они сразу поняли, что попали в вагон для некурящих! — сказал один танкист, снимая шлем. Голова его была перевязана задымленным уже бинтом.

— А мы сюда прибыли не лимонные дольки сосать! — подхватил водитель, но тут же рассердился на себя, на товарищей за то, что был упущен третий катер. — Надо было вести огонь сначала по дальнему катеру, а потом уж по ближним. Знали ведь, когда танки надвигаются по дороге, бей по последнему, чтобы другим к отходу дорогу перекрыть. Так ведь положено по уставу?!

— Но ведь нас долбали из ближнего катера, — возразил ему башенный. — И скажи ты мне, в каком это уставе записано про бой танка с морским флотом?

— А в каком сказано, что пехота может пройти по дну моря! А вот, поди же ты, коротковцы прошли! — возразил третий танкист и, раскрыв лист фронтовой газеты «В бой за Родину», ткнул рукой в мою корреспонденцию о том, как бойцы генерала Короткова прошли в часы отлива по вязкому дну моря, по дну Печенгской губы, и внезапно обрушились на фланг немецкой обороны. Это было в битве за Петсамо[23]… Действительно, трудно уставу предусмотреть все неожиданности войны на берегах полярного Баренцева моря…

— Вот Тернет, — сказал молодой Хельвольд, притормаживая машину.

Неужели это тот самый дом, где тогда располагался штаб Короткова?! Да, это он! Узнаю. Вот и угловое окно той комнаты во втором этаже… Каким старомодным выглядит сейчас среди других, новых, дом, который казался мне самым уютным и удобным местом на свете в ту промозглую осеннюю ночь, когда я нашел приют под его крышей.

В других уцелевших тогда домиках жили норвежцы, и на приказу маршала ни один из них наши солдаты не могли занимать под постой. А было уже темно. День в конце октября проходит здесь с необычайной быстротой. Спать, как две прошлые ночи, в своей амфибии я не мог — она где-то безнадежно застряла позади. С водителем было условлено: место встречи у штаба Короткова.

Кто из нас, фронтовых журналистов Севера, не знал генерала Короткова, командира героической, полуополченческой вначале дивизии, первой на нашем фронте заслужившей звание гвардейской. Приняв на себя удар отборных горно-егерскнх дивизий генерала Дитла — «героев Крита», «победителей Нарвика», — остановила их, прикрыла Мурманск и три года на сопках голой скалистой тундры держала оборону. Однако во внешности Короткова не было ничего геройского. Роста он был невысокого, сухонький, и не в пример другим, даже для пущей важности, не отпустил гвардейских усов… Вдохновение наступательных боев настолько владело им, что он, казалось, даже не чувствовал утомления после нескольких последних бессонных суток.

— Откуда? Как? Устал? — Ну выпей и ложись спать! — сказал он, протягивая мне полный до краев стакан водки.

— Я не пью!

— Ты что, больной? — удивился он и потом без перехода добавил: — Понимаешь, я потерял Покрамовича! Не знаю, где он сейчас. Черт бы его побрал!

Десятки заметок посвятила наша фронтовая газета невероятной отваге и еще более невероятной удаче разведчиков Покрамовича. Имя командира дивизионной разведроты стало у нас почти легендарным. И вот на тебе!

…Пользуясь широким гостеприимством Короткова, я заснул у пего в комнате, на столе, положив под голову полевую сумку, среди зуммерящих телефонных аппаратов и выкриков связистов, в ярком свете ослепляющей лампочки, под мерное журчание работающего внизу у дверей дома походного движка. Другого свободного места во всем доме не было.

…Проснулся я в полутемной комнате. Шторы затемнения сорваны, в окно брезжит поздний осенний рассвет. Телефонов рядом со мной на столе нет. Санитары устанавливают на полу носилки с ранеными. Штаб три часа назад как снялся. Бои идут уже западнее Киркенеса. Ну, а как Покрамович?

…Через день на дороге я встретил Лешу Кондратовича, сотрудника фронтовой газеты, в его полевой сумке был самый свежий материал о разведчиках старшего лейтенанта Покрамовича.

— А ну-ка, молодой Хельвольд, поверни машину на запад, за Киркенес, может быть, мы успеем сегодня разыскать и ту бухту Варангер-фьорда, где шестнадцать лет назад, в последний раз на нашем фронте, прославили себя разведчики из дивизии Короткова.

ПОДВИГ В БУХТЕ ВАРАНГЕР-ФЬОРДА

Сейчас, когда легкий ветерок раскачивает среди скал высокие стрельчатые цветы иван-чая, когда и в полночь светит яркое, незаходящее солнце, трудно представить себе тот густой, промозглый туман, в который ушли разведчики Покрамовича. Словно кто-то нарочно разбавленным снятым молоком налил до краев чашу фьорда, окаймленную высокими каменистыми берегами.

Скала, на которую взобрались два разведчика, возвышалась над этой налитой молоком береговой чашей, туман клочьями таял у них под ногами. Было так тихо, что они слышали стук сердца. И вдруг снизу из тумана донесся лязг, словно по металлической палубе ползла железная цепь. Кондратьев и Баландин — я сейчас не помню, как они выглядели, не помню их имен, в записной книжке остались лишь их фамилии — подползли к самому краю отвесной скалы и стали вглядываться в туман. И вскоре им удалось разглядеть расплывчатые очертания корабля, бросившего якорь прямо под отвесной скалой. Так в фьордах, словно стараясь раствориться среди серых скал, прятались тогда от авиации немецкие корабли.

Уже больше суток разведчики Покрамовича, миновав разорванную линию фронта, шли по каменистому берегу фьорда, горящий Киркенес для них стал глубоким тылом. По берегу шли четырнадцать человек, шестеро плыли вдоль берега на рыбачьих лодках. Кругом царило безмолвие — ни на открытых вершинах, ни внизу, в тумане, им не встретилось ни души.

— Привал! — решил Покрамович. — Следующего не будет до тех пор, пока не возьмем языка.

Вытащили на берег три лодки. Вскрыли банки с тушенкой, запивая ее зуболомной водой ручья, скатывающегося со скалы. И тут появились разведчики Баландин и Кондратьев, шедшие дозором впереди.

— Немецкий пароход! — обрадовался Покрамович, — тоже красиво! Придется брать языка на море, коли на суше не нашли! Спасибо товарищу туману!

Спустили лодки на воду. В каждой по пяти бойцов. Весла обмотали запасными портянками. Оставшиеся на берегу проводили взглядом десант, быстро растаявший в тумане, и пошли к скале, у громады которой скрывался немецкий корабль.

Лодки медленно резали воду. Прозрачные капли с обмотанных портянками весел тяжело падали в бутылочно-зеленую воду фьорда. И вот в тумане возникли расплывчатые очертания судна. Лодки разошлись. Они должны были начать стрельбу, а затем идти на абордаж с разных сторон, чтобы немцы вообразили, что в тумане скрывается много-много лодок.

Покрамович взглянул на руку. Циферблат трофейных часов светился. Время! Автоматные очереди загремели неожиданно и так полнозвучно, что если бы Покрамович не знал, сколько у него бойцов, он сам бы подумал, что их раз в десять больше. Били с трех лодок и с берега.

На пароходе раздались голоса, немецкая ругань… Матросы выскочили из кают и залегли у бортов… Немецкой команде, если бы она только знала, как обстоит дело, ничего не стоило бы потопить три утлые лодчонки. Но туман. Туман! И к тому же это был танкер, наполненный нефтью, горючим, — этого не знали разведчики, но знала команда. Если горючее воспламенится, корабль взорвется, и ни от кого из них и следов не останется…

Вот почему, когда на палубу полетели и стали рваться ручные гранаты, разведчики услышали с корабля крик, сначала по-немецки, а затем на ломаном русском:

— Не стреляйт! Сдаемся! Не стреляйт!

Медленно пополз по мачте белый флаг и растаял наверху в тумане. По спущенному трапу бойцы быстро взобрались на палубу, и, прежде чем команда разобралась, что и как, разоружили ее. И тут немецкие моряки увидели, как их перехитрили. На палубе было всего пятнадцать человек. Небритые, шинели второго срока службы, с ожогами от лесных ночевок у костров, с рваными ранами от ползания по-пластунски на каменистых сопках. Грубые кирзовые сапоги, одолевшие сотни верст болотного бездорожья, звонко топали по надраенной палубе. Серые ушанки нахлобучены на лоб, поди, разыскивай потом, если в схватке свалится. И всего-то их было здесь полтора десятка.

— Это все? — растерянно спросил капитан.

— Там еще сто пятьдесят миллионов! — показал на берег Покрамович.

Он отрядил половину бойцов конвоировать пленных в Киркенес, остальных оставил при себе на танкере.

Медленно в ожидании текли часы. Молоко тумана превращалось в чернила. Над фьордом опустилась густая, непроглядная, хоть выколи глаза, ночь. А когда в полночь туман, словно театральный занавес, стал подыматься, вдали послышалось фырчание, тарахтение мотора. В бухту входил катер. Огни его были погашены. Чтобы показать, что на танкере идет обычная жизнь, один из разведчиков потянул загремевшую на палубе цепь.

Катер подошел к танкеру борт о борт. Капитан его что-то крикнул по-немецки.

— Это была не ругань, — рассказывал мне потом Покрамович, — немецкие ругательства я хорошо изучил.

В ответ на выкрик немца на катер полетели ручные гранаты. Разведчики перепрыгивали через борт танкера на катер. В темноте завязалась короткая рукопашная. У разведчиков — преимущество внезапности. К тому же людей на катере было не больше, чем у Покрамовича.

Радист был убит у своего аппарата. Но, видимо, он успел передать последнее донесение.

Разведчики открыли кингстоны на катере. Хлынула холодная, темная, клокочущая вода. Катер, накренясь, пошел ко дну, и с палубы танкера видно было, как еще некоторое время на поверхности покачивалась пена.

Прошло еще несколько часов… На открывшемся до конца черном небе разыгрывалось северное сияние. Многоцветные языки его вспыхивали, перебегали, трепетали высоко в небе, которое, казалось, становилось все шире и шире, все больше и больше, а горы делались меньше, и танкер с его малочисленной командой казался совсем крохотной каплей, затерянной в Мировом океане. И вот тут-то у входа в бухту показался военный корабль.

— Похоже на канонерскую лодку, — решил Покрамович. — Теперь немцы сами сделают все, что нужно.

Разведчики на шлюпке, принадлежащей танкеру, отплыли на берег, залегли среди скал и стали ждать, что будет дальше.

Канонерка застопорила ход метрах в четырехстах от танкера и открыла огонь. Немцы начали войну со своим обезлюдевшим танкером. Их не озаботило даже то, что никто не отвечал на пальбу. Несколько снарядов попало в трюмы, в танки с горючим. Танкер вспыхнул.

А разведчики далеко ушли по берегу от горящего судна. Шли на восток. Скалы уже заслонили от глаз фьорд, а они все еще видели зарево над фьордом, оно как будто подымалось и хотело соединиться с недосягаемым, играющим языками северным сиянием.

…Нет, обо всем этом норвежцы не знали. Некоторым из них было известно, что здесь после морского боя затонул гитлеровский корабль, но как это произошло, никто не ведал, и рассказ о разведчиках-пехотинцах, взявших на абордаж с моря современный корабль, казался похожим на старинную сагу.

Остановив машину на берегу той самой бухты, где не тысячу лет назад, не сто, а всего лишь шестнадцать разыгрался этот боевой эпизод, молодой Хельвольд вытащил записную книжку:

— Повтори, как фамилия командира разведчиков! — попросил он.

Через месяц после этого боя в одной из бухт Варангер-фьорда, — когда по Мурманской железной дороге, заносимой снегами, шли на юг, на Прибалтийский фронт, дымя трубами теплушек, эшелоны с дивизией Короткова, олене-лыжной и танковой бригадами и батальонами амфибий, — был опубликован указ о присвоении старшему лейтенанту Покрамовичу Дмитрию звания Героя Советского Союза.

Нот, ни тогда, когда я засыпал среди телефонных аппаратов в доме в Тернете, ни тогда, когда был уже занят Киркенес, я даже предположить не мог, что через какие-нибудь полгода после освобождения Северной Норвегии дивизии Короткова историей будет предначертано освобождать Данию, датский остров Борнхольм. Еще меньше думал я о том, что не пройдет и года, как на экранах Скандинавии будет демонстрироваться датский документальный фильм «Генерал Коротков».

Перед моей теперешней поездкой в Норвегию, в мае, я снова повстречался с генералом Коротковым. Он недавно демобилизовался и, приняв приглашение островитян прибыть на празднование пятнадцатилетнего юбилея освобождения от гитлеровской оккупации, готовился к поездке на Борнхольм.

— Федор Федорович, а что сталось с Покрамовичем, где он? — спросил я.

Коротков помрачнел.

— Покрамовпч не дошел до Борнхольма. Убит под Ростоком. Могила его в Калининградской области.

И об этом я рассказал киркенесским друзьям. Путь к освобождению Норвегии шел через Берлин. Сколько чудесных советских людей сложили головы, прокладывая этот путь в огне и буре. И думалось мне, что память о подвиге, совершенном в одной из бухт Варангер-фьорда, еще больше должна скрепить нашу дружбу с норвежцами. Пусть сквозь каменные черты памятника советскому воину на площади Киркенеса проступает живая улыбка веселого, отважного разведчика в серой, засалившейся ушанке, на которой светлеет место, где раньше была красная звездочка.

Звездочку эту попросила на память первая норвежская девушка, встреченная разведчиками в Тернете.

В. Трофимов
ЦЕЙЛОНСКИЕ ЗАРИСОВКИ

В 1948 году Цейлон сбросил колониальное иго, и с этого времени дружеские связи советского и цейлонского народов стали быстро крепнуть. В Москве было организовано Общество советско-цейлонской дружбы, которое своей деятельностью максимально способствует развитию дружественных отношений и культурных связей между народами Советского Союза и Цейлона. Общество укрепляет связи с Лигой цейлоно-советской дружбы и другими цейлонскими общественными организациями, с научными и культурными центрами, учреждениями и отдельными лицами, выступающими за мир, дружбу и взаимопонимание с Советским Союзом.

С 1957 года много наших специалистов — ученых, географов, ботаников, чаеводов, учителей и художников — побывало на Цейлоне, одни как туристы, другие по приглашению цейлонского правительства в ответ на пребывание цейлонских специалистов у нас в Советском Союзе.

В январе 1961 года в составе одной из таких туристических групп довелось и мне побывать на острове вечного лета. Я не буду описывать наш путь до Цейлона, хотя и сам он при скоростях современной авиации кажется сказочным. За несколько часов добраться из Москвы до Ташкента, затем, перелетев Гималаи, пересечь Индию с севера на юг и очутиться в 4 градусах от экватора, и все это за 12–14 летных часов! Мы вылетели в шесть часов утра 31 декабря 1960 года, оставив предновогоднюю Москву с гололедицей и пронизывающим ветром; через восемь часов, прибыв в Дели, мы уже сняли пальто, новогоднюю ночь в Бомбее провели в летних рубашках, а 1 января, купались в Индийском океане, температура воды которого почти не отличалась от температуры воздуха. Жаркий влажный воздух как плотная масса прижимался к телу и как бы подталкивал скорее погрузиться в светло-зеленую и удивительно прозрачную воду океана. И едва успеваешь вынырнуть на поверхность, как сразу же глаза начинает жечь от непривычной пересоленности океанской воды.

На удобных автомашинах наша группа посетила важнейшие города и интереснейшие места Цейлона. Столицу Коломбо, где мы ознакомились с университетом, музеями и чудесным зоопарком, возможным, пожалуй, только в условиях тропиков; крупный научно-культурный центр Цейлона город Канди (столица острова в средние века); расположенный вблизи Канди всемирно-известный Пераденпйский ботанический сад; самую южную оконечности. Цейлона — город Галле; замечательный заповедник — национальный парк Рухуну, где на свободе можно видеть необыкновенных, уже ставших редкостью диких животных.

Мы побывали в древних столицах Цейлона — Амурадхапуре и Паланаруве. Видели полуразрушенные памятники удивительной каменной архитектуры, сохранившиеся храмы и дагобы, водохранилища и крепости — свидетелей древней высокой культуры, процветавшей на острове еще полторы тысячи лет назад.

Всюду мы встречали теплый радушный прием, нас окружали гостеприимным вниманием. В нашей группе, состоявшей из 15 человек, были работники Московского ботанического сада, их интересовал зеленый мир тропиков; наших чаеводов — чайные фабрики и плантации (цейлонский чай!), а нас, художников, — все вокруг: улицы и леса, базары и города, цвет цейлонского неба и воды Индийского океана.



На очень белом, хорошо промытом океанским прибоем песке стоят вернувшиеся с ночного промысла необычные рыбацкие суденышки — катамараны, с килем, выдолбленным из ствола дерева и надстроенными бортами высотой в человеческий рост, с цельным бревном, прикрепленным на кривых палках на некотором расстоянии от борта.



Сингалы, составляющие большую часть населения Цейлона, очень пропорционально сложенный и красивый народ, но в массе своей некрупный.

Дружелюбные улыбки окружали нас всюду. Люди охотно позировали перед фотолюбителями и художниками. На моем рисунке изображен молодой сингал-рыбак в типичном национальном костюме — комбое, куске белой ткани, как юбка прикрывающем бедра.



В полуденный зной можно видеть группы купающихся рабочих слонов. Ложась на дно реки, они целиком скрываются в мутной воде, выставив на поверхность кончики хоботов.



Рощи кокосовых пальм часто выходят на самый берег океана, и их змеевидные стволы, прижимаемые к земле муссонами, создают особый островной пейзаж.





На оживленных, очень хороших асфальтированных дорогах Цейлона наравне с самыми современными автомашинами, автобусами и велосипедами можно встретить особые, только на Цейлоне существующие плетеные из камыша, ярко раскрашенные фургоны, запряженные маленькими бычками зебу, а также слонов с объемистым грузом на хоботе.




Отвоевывая у джунглей каждый кусочек плодородной земли, изобретательный цейлонский хозяин окружил свое бунгало террасами рисовых полей. Вплотную к ним подступает непроходимая чаща колючих кустарников, завитых, как плющом, дикорастущим перцем — неотъемлемой приправой к рису, национальному цейлонскому блюду — кари.



В горном районе Нувара-Элия сохранились массивы лесов, сведенные в других районах колонизаторами под чайные и каучуковые плантации. В гущу гигантов с мягкой южной хвоей вплелись перекрученные стволы с зонтичными кронами.





По берегу мутной горной реки, омывающей берег замечательного Пераденнйского ботанического сада в городе Канди, раскинулась роща древовидного бамбука. Это привычные нашему глазу удочки, какие мы видим за прилавками магазинов для рыболовов-любителей, только высотой в хорошую северную сосну, да и у основания не всякий ствол обхватишь руками.





Обезьян можно встретить в самых неожиданных местах. Кстати, первая встреча с ними у меня произошла и Дели прямо при выходе из самолета на аэродроме; правда, там были макаки-резусы, а на этом рисунке изображена стая священных кульманов, расположившихся под воздушными корнями баньяна. Этих обезьян можно часто встретить около буддийских храмов.

Ганс Оттен
Я ВИДЕЛ АЛЖИР


Очерк

Перевод с немецкого В. Мазохина

Рис. В. Смирнова


ОБ ОЧЕРКЕ «Я ВИДЕЛ АЛЖИР»

В НАШИ дни так бывает часто: книга, написанная как оперативный репортаж о текущих событиях, выходит из печати, превратившись в историческое свидетельство. И дело не в особенностях типографской техники, не во времени, понадобившемся для перевода.

Марко Поло немногое бы исправил в своих дневниках, если бы через сто лет вернулся на места своих путешествий. А теперь течение жизни приобрело иные скорости. «Я видел Алжир» — называются очерки Ганса Оттена, немецкого публициста, главного редактора журнала «Вохенпост». Сегодня уже нет того Алжира, который видел Ганс Оттен, хотя он побывал там сравнительно недавно. Над его городами и рощами, над горными ущельями и песками пустыни воцарился долгожданный мир. В небольшом городке Эвиане на франко-швейцарской границе было подписано соглашение о прекращении огня. 1 июля 1962 года в Алжире состоялся референдум, закрепивший право алжирского народа на самоопределение.

Огромная, шестисоттысячная французская армия, вооруженная самой современной техникой, бомбардировочная авиация и отряды вертолетов не смогли справиться с подразделениями Национально-освободительной армии Алжира, с храбрыми муджахидами, у которых гостил Ганс Оттен. То, что колонизаторы не смогли добиться победы, в данном случае равносильно их сокрушительному поражению.

Военное поражение было одновременно и морально-политическим. Свыше семи лет «грязная война» в Алжире была основой основ французской внешней и внутренней политики. Свыше семи лет подлинные патриоты Франции боролись против этого, пагубно отражающегося на национальных интересах политического курса и предвещали его неминуемое банкротство. А де Голль? Он еще в марте 1960 года говорил об Алжире: «Независимость невозможна. Это было бы глупо, чудовищно».

В действительности чудовищной была колониальная авантюра Франции в Алжире, как и все другие попытки, направленные на то, чтобы сдержать необратимый исторический процесс — всепобеждающее национально-освободительное движение народов.

Сто тридцать лет назад пришли в Алжир французские завоеватели. Сто тридцать лет продолжалось сопротивление захватчикам, в нем принимали участие прадеды и деды героев очерков Ганса Оттена. Но только алжирцам — нашим современникам — удалось увидеть зарю свободы и независимости па своей земле. Пока еще только зарю: борьба не окончена. Сразу же после заключения перемирия усилилась подрывная работа черных сотен колонизаторов — отрядов ОАС. Продолжали греметь выстрелы и рваться бомбы: владельцам плантаций, рудников и банков хочется любой ценой удержать награбленное и захваченное в Алжире.

Эвианские соглашения явились важным шагом на пути к достижению Алжирской республикой независимости, суверенитета, по они были лишь первым шагом. И не надо обладать особым даром ясновидения, чтобы предсказать уже в близком будущем полное и окончательное торжество идей национально-освободительного движения в этой многострадальной арабской стране.

Залог тому — несгибаемое мужество народа, устоявшего в неравных боях с регулярной французской армией, удивительное свободолюбие алжирцев, с которым мы знакомы по газетным страницам и по репортажам писателей и журналистов, посетивших Алжир в трудные дни борьбы.

Очерки Ганса Оттена знакомят нас с победителями — с солдатами и офицерами Национально-освободительной армии. Массовый героизм, самопожертвование, неразрывная связь с народом — вот черты, присущие муджахидам. И как не пожелать им скорее вернуться к мирному труду, к строительству нового, свободного и счастливого Алжира!

В. Ардатовский

ОТ АВТОРА[24]

ПРЕЖДЕ ЧЕМ попасть в Алжир, мне пришлось покрыть расстояние в несколько тысяч километров. Тысячи километров на автомобиле, верхом и пешком проделал я по Марокко и Алжиру. Я считаю своим долгом описать все, что я видел и слышал, рассказать читателю о горе алжирского народа, о героизме его Национально-освободительной армии, в подразделениях которой я провел не один день… Свой первый очерк я посвящаю сиротам, нашедшим приют в марокканском оазисе Хемиссет, чьи отцы и матери погибли в борьбе за свободу Алжирской республики.

Во время этой поездки из Рабата, столицы Марокко, в Хемиссет меня сопровождал секретарь одного из алжирских профсоюзов Хрун, ответственный за размещение и воспитание детей, бежавших из Алжира.

ХЕМИССЕТСКИЙ ОАЗИС

Последние сто метров мы шли пешком. Дорога вела на вершину холма к дому каида[26] — теперь жилищу и школе алжирских сирот. Теплый ветер вздымал тучи песка и гнал их по склону. У женщины, которая шла нам навстречу, лицо по самые глаза было закутано белым покрывалом. Следом за ней бежали двое мальчиков. При каждом порыве ветра они отворачивались, так что песок, струясь с плеч, сыпался им прямо в карманы. Заметив нас, они остановились, пошушукались и запели песню. Они вновь и вновь упрямо затягивали ее, хотя вихрь заглушал их голоса и разъедал глаза. Вытирая слезы, они вызывающе поглядывали на меня.

Я вопросительно посмотрел на своего спутника. Он рассмеялся и поздоровался с детьми: «Салем алейкум».

— Ребята думали, что вы француз, — сказал он.

— Ну, и…?

— Вот они и запели марш Алжирской Национально-освободительной армии.

Позднее, в приюте, мне рассказали о судьбе этой женщины и двух ее сыновей.

Это случилось три года назад. Они жили в Сиди Иллахе[27]. Однажды в деревню ворвались французские солдаты. Капитан согнал всех мужчин на медицинский осмотр. А вечером на них уже напялили ненавистную форму. Офицер был уверен, что теперь они от него не уйдут. Но той же ночью мужчины бежали в горы, прихватив с собой оружие. То, что за этим последовало, испытали на себе тысячи алжирских деревень. Рано утром стариков выстроили на улице. Их расстреляли на глазах у женщин и детей, а дома взорвали.

Все, кто мог ходить, бежали из Сиди Иллаха. Двум братьям удалось пробраться в Марокко… Их матери тоже удалось спастись. Трое, что попались нам навстречу, были единственными оставшимися в живых из семьи в семнадцать человек.

Об этом мне рассказал директор школы.

Тем временем с холма послышались голоса. Уроки кончились. Когда я хотел подойти к окну, директор удержал меня.

— Вот еще, что я вам скажу, — промолвил он. — В одном только Марокко насчитывается много тысяч детей беженцев, а таких приютов, как наш, всего два. И лишь ничтожная часть ребят может посещать школу. А вы, вероятно, знаете, сколько молодых, образованных людей потребуется нашей стране, когда кончится эта война…

В сарае и двух бараках разместилось четыре класса. В них шли уроки французского и арабского языков. В сарае было душно и темно, а в бараках — светло, но зато через все щели дул пронизывающий ветер. И хотя зима в Марокко вовсе не так сурова, как у нас, и температура редко падает ниже пяти-восьми градусов тепла, однако для детей, вся одежда которых состоит из рубашки, штанов и сандалий, она весьма ощутительна, особенно если учесть, что они вынуждены часами сидеть за партой в нетопленном помещении. Писать приходится окоченевшими пальцами, но никто не жалуется. Штаны, рубашка и сандалии после всех невзгод прошлого — уже драгоценность. Дети этого не говорят, но они это чувствуют.



Алжирские ребята любят те же игры, что и немецкие, и самая любимая из них — футбол. Летом они играют босиком. Зимой же им приходится вместо бутс пользоваться сандалиями, и они так ловко чинят их обрезками кожи, что мог бы позавидовать любой сапожник. Так же как и у нас, простуда здесь — самое распространенное заболевание, и, так же как у нас, лучшее средство против нее — теплая обувь и одежда. Но увы! Порог дома, где прежде его обитатели и посетители оставляли свою обувь, теперь обычно пустует.

Когда-то здесь стояли богато расшитые туфли каида, для которого колониальные власти построили этот дом, назначив каида своим чиновником. Он вел себя как средневековый барон, делал все, что вздумается: выколачивал непомерно высокие налоги и расправлялся со всяким, кто не подчинялся его предписаниям. Каидов, уцелевших после провозглашения независимости, можно пересчитать по пальцам. Большинство из них были продажны, и местное население их ненавидело. Опустел дом и в Хемиссете. Как и все усадьбы в арабских странах, он окружен высокой стеной, к которой примыкают жилые постройки с плоскими крышами и окнами, выходящими во внутренний двор.

Войдя туда, я был поражен. Благоухали розы и эвкалипты; густая темно-зеленая листва апельсиновых деревьев, увешанных яркими плодами, затеняла солнце, и от этого в саду царил приятный полумрак. Дорожки я терраса с колоннадой в мавританском стиле были выложены цветным кафелем. И в этом оазисе на суровом, выжженном солнцем холме под Хемиссетом сидели мальчики и ели фасолевый суп. В углу террасы расположились учителя.

Один из воспитанников, одиннадцатилетний мальчик Абид, непременно хотел показать мне свою койку и повел нас в спальню, где во всю длину зала выстроилось сорок походных коек. Каждая из них покрыта одеялом, а второе аккуратно сложено в ногах. Абид жестом, преисполненным достоинства, указал мне на свою постель. Было заметно, что эту манеру он перенял у отца, когда тот приглашал своих гостей. Мы уселись на его койку, и он начал большую историю своей маленькой жизни.

— Расскажи-ка нам сначала, откуда ты взялся и как все это началось, — сказал директор.

— Я родом из Манира[28], — заговорил Абид, который, выпрямившись, сидел перед нами и теперь казался больше и взрослее. — Это было в пятницу, лотом. Я помню точно, так как отец с дядей в тот день молились. И тут я услышал громкий-громкий грохот. Мой отец сказал: «Это дорога». Я ничего не понял… Потом я услышал выстрелы. Много выстрелов. Все разбежались по домам.

А потом снова кто-то выстрелил. Потом пришли французы. Они сказали, что дорога взорвана и будто мы спрятали у себя бойцов, так как они нигде не могут их найти. Но у нас не было ни одного. Отца и дядю избили и…

Абид умолк, и директор спросил его:

— Они забрали только твоего отца и твоего дядю?

Абид покачал головой.

— Нет, еще много мужчин, и всем связали руки и накинули веревку на шею…

— А потом? — спросил директор.

Мальчик пожал плечами.

— Я не знаю. Позднее старший брат сказал нам, что отец и дядя в Тлемсене[29]. Потом он оседлал коня и ускакал туда. Когда он вернулся, то привез с собой отца… Отец был мертв… А на спине у него были две большие раны… Все мы плакали…

Последние слова он произнес едва слышно. Но еще прежде, чем директор успел сказать что-либо, Абид заговорил снова.

— А потом все пошло по-другому. Мать молчала. А мой старший брат все время куда-то уезжал. И его отлучки становились все дольше и дольше. А потом он и вовсе перестал возвращаться. Мать сказала, что он в Париже. Однажды ночью я проснулся от громкого стука в ворота. Когда мой второй брат это услышал, он забрался на крышу. Мать молчала. Она зажгла свечу. Потом они взломали ворота. Я громко-громко закричал. Это были опять французы. Они избили меня и заперли в кухне. Тогда я притих и стал прислушиваться. Они ругались все громче и громче. Мать молчала. Потом стало совсем тихо. Я заплакал. Позже пришел дядя и отвел меня к бабушке.

Абид снова замолчал.

— А что с матерью? — спросил я.

Абид проглотил слезы и удивленно — так, словно мне это следовало знать, — взглянул на меня:

— Она была мертва.

Теперь замолчали мы.

— Рассказывать дальше? — спросил Абид.

Директор кивнул, а я едва отважился поднять глаза: ведь из-за меня он пережил все это сызнова.

— А потом пришли бойцы и сказали, чтобы мы уходили в Марокко. Они говорили, что французы собираются уничтожить всю деревню. Многие ушли. Бабушка не хотела. Вскоре недалеко от нашей деревни взорвали мост. Я был на пастбище с пастухами, когда прилетели самолеты и сбросили бомбы. А потом появились танки. Пастухи сказали, чтобы я лег в траву. Поэтому я больше ничего не видел, но все слышал. Меня нашли наши и забрали с собой. И я уже не мог вернуться в деревню. Один из них обнял меня и сказал: «Там больше ничего нет». Вот и все, а потом… потом я пришел в Уджду[30], а затем и сюда.

— А твои братья? — поинтересовался директор.

— Не знаю, — сказал Абид.

Я перестал делать заметки и записал слова мальчика только тогда, когда он вышел.



Сто десять детей нашли в Хемиссете временное пристанище. Но, как и предсказывал мне директор, во время моего путешествия я встретился с детьми, у которых не было ни штанов, ни сандалий, не говоря уже о том, что они и в глаза не видели школы и рады, если им раз в день удается поесть горячего супа. Им нет числа, этим бездомным, ибо ежедневно через границу бегут дети, спасая свою жизнь.



И они испытывают те же чувства, что и мальчик, которого мы встретили в Уджде. Горе заставило его разговориться:

— Когда я прошу у матери хлеба, она отворачивается. Моим друзьям живется не лучше. Мы почти не играем. Взрослые рассказывали мне, что есть дети, которые всегда едят хлеб. И они говорили, что, если каждый из вас хоть раз вспомнит обо мне, все будет по-другому.

ГОРОД СТРАХА

В Уджде зима. Утром, как всегда, холодно, днем тепло, а вечером временами тепло, временами холодно. Ягоды черного перца на авеню Мохаммеда V уже покраснели. Их спелые гроздья, выделяясь на фоне темно-зеленых листьев, свешиваются до самых окон кафе «Коломбо».

Рю Бернардэн-де-Сен-Пьер относится уже к современной части города и тянется вплоть до садов и крестьянских полей. Перед последним домом растет фиговое дерево. Голое и гладкое, оно, словно руки, раскинуло свои узловатые, скрюченные сучья. Тот, кто прислонился к его стволу и читает, мог бы быть студентом из Сорбонны. Но вместо конспекта в его руках записная книжка, и он прислушивается к разговору трех раненых, которые в нескольких шагах от него устало опустились на траву. У каждого из них только одна нога. Их шинели оливкового цвета — цвета формы алжирской армии.

— Распишитесь здесь, — водитель притормозил джип и подает мне тетрадь для регистрации пассажиров. Должно быть, я выгляжу слишком странным, когда изумленно смотрю на него, так как он повторяет — Вы должны расписаться, что я благополучно доставил вас в Уджду.

Я ставлю подпись, и Си Мустафа, высокий алжирский офицер, говорящий по-немецки, ведет меня в отель. Скромный коридор, скучные комнаты, шкаф, две койки, окно во двор такова паша квартира. Контора отеля расположена в другом конце коридора, выходящего на улицу, а привратники — солдаты, вооруженные автоматами. И только когда мы ложимся спать, в отеле гаснет свет.

Си Мустафа знаком с городом еще со времен французского господства. Однако с провозглашением независимости Марокко улицам и даже кафе и ресторанам присвоили новые названия. Когда мы уславливаемся о встрече с лейтенантом Буаза, Си Мустафе приходится переспрашивать для верности: «Кафе, где бросили бомбу?»

Молодому алжирскому офицеру было пять лет, когда он вздумал пересчитать все звезды в небе над Удждой. Оп хороший рассказчик и знакомит нас с Мединой[31]. В конце этого столетия ей исполнится тысячу лет. По преданию, городу суждено пережить семь разрушений. Но авторы легенды, полагает Буаза, не слишком-то ломали голову над предсказаниями. Разве могла быть уготована другая судьба пограничному городу, объекту давних споров между султанами восточной и западной династий? И именно потому, что для Уджды мир всегда оставался лишь заветной мечтой, ее прозвали «мединет эль хайра» — «город страха».

Люди, в одиночку или группами проходящие мимо нас, останавливаются, делятся новостями, покупают детям воздушные шары и пряники и, кажется, стараются скрыть свой страх. Чалмы мужчин сегодня повязаны гораздо аккуратнее, чем в иные дни, а белизна широких покрывал и паранджей женщин режет глаз в ярких лучах зимнего солнца. Они празднуют День независимости.

Двери украшены пальмовыми ветвями, из окон свисают флаги, мечети и дома иллюминированы электрическими лампочками. Недалеко от Баб Сиди Аисса, одних из трех ворот Медины, толпятся люди. Они стоят перед дворцом и глазеют на подъезжающие и отъезжающие автомобили. Губернатор устраивает прием.

— А вы знаете историю этого дворца? — спрашивает меня лейтенант Буаза и, не дожидаясь ответа, начинает — До провозглашения независимости он принадлежал одному паше. Внешне этот господин казался не хуже и не лучше других. У него была семья, к которой он был привязан, — похвальное, но далеко не выдающееся качество. Вероятно, он и сегодня сидел бы во дворце, если бы… да, если бы командир партизанского отряда не открыл, что паша оказывал колониальным властям больше услуг, чем требовалось даже от французов, — лейтенант качает головой, словно и теперь еще не может понять, как могло произойти что-либо подобное. — Ему написали дружеское письмо, — рассказывает он дальше. — Я не помню его слово в слово. В нем содержались три мысли: «Мы не возражаем, чтобы он оставался на посту паши… Никто не требует, чтобы он вступил в организацию… Призываем покончить с этим свинством…»

— Свинством? — перебиваю я его.

— Ну да, свинством! — неожиданно взрывается Буаза, так что окружающие пристально смотрят в пашу сторону. — Вы можете назвать это коллаборационизмом, — добавляет он затем снова спокойным тоном. — Во всяком случае, кое-кто из нас по его доносам был арестован французами. Письмо он также передал французам. Попробовали еще раз заставить его образумиться. Но и со вторым письмом он тоже побежал к французам. Нам ничего не оставалось, кроме как перейти от слов к делу, но прежде следовало выработать план. Часами длились дебаты. Но это было попусту потраченное время. Как выяснилось, он сам вынес себе приговор. Он принимал участие в пытках. Его присудили к смерти и сообщили ему об этом тоже письмом. «Через три дня, в двенадцать часов пополудни, приговор будет приведен в исполнение», — говорилось в нем. Этот срок все еще давал ему какой-то шанс на спасение.



— Он вызвал к себе целую роту французских солдат, — говорит лейтенант, — которым вменялось в обязанность день и ночь охранять каждую дверь, каждое окно, каждый уголок дворца. Он издевался над организацией и насмехался над «бумажонкой», как он называл приговор.

— И все-таки его привели в исполнение? — спросил я.

— Ровно через три дня, в двенадцать часов пополудни, — ответил мне Буаза. — В это время дня от глаз солдат и соломинка не могла укрыться. Во дворец не входил никто, а из дворца вскоре после двенадцати вышли оба его сына, которых страже было приказано пропускать беспрепятственно. Старший сын был командиром партизанского отряда.

До границы двенадцать километров. Вскоре после выезда из Уджды дорожный знак указывает нам путь к марокканской заставе — маленькому крестьянскому домику на вершине холма. Перед нами простирается зона смерти — алжирская земля. Всякий, кто туда вступит, объявляется вне закона. За этой зоной проходит стратегическая граница французской армии — тройное проволочное заграждение. Оно начинается в Порт-Сае, на берегу Средиземного моря, и тянется через горы, долины и реки, минуя Удшду, к Сиди-Джилалп у подножия тлемсенских гор Каждое из проволочных заграждений достигает двух метров высоты и трех метров ширины и отделено от следующего заминированной полосой земли, поросшей травой и кустами.

Прямо напротив марокканской сторожки за колючей проволокой стоит дот, через два-три километра — второй, на таком же расстоянии от него — третий и так далее, на всем протяжении этого участка границы.

Ночью доты поддерживают между собой связь по радио. Проволочные заграждения оборудованы сигнальными установками и находятся под напряжением. На этой границе из колючей проволоки действует целая система сигнализации. В ответ на каждый сигнал, поступающий по проволоке, открывается ураганный артиллерийский огонь по отрезку запретной зоны. Собака, забредшая в проволочные заграждения, может стать виновником часовой канонады.

Лейтенант обращает мое внимание на французский танк, который, вздымая облако пыли, грохочет в направлении Бу-Бекера[32]. Его сопровождают джип и грузовик с солдатами. Танки патрулируют вдоль границы днем и ночью.

Здесь, наверху, с марокканской заставы, видно, что алжирские горы охватывают Уджду полукругом. Некоторые из них безотрадно чернеют на фоне зеленых предгорий. В течение трех дней они стояли объятые пламенем.

— Их подожгли напалмом, чтобы сделать невозможной всякую маскировку, — объясняют мне.

— Как идет дежурство? — спрашиваю я пограничника.

— Угрожающе спокойно, — говорит он.

Мы смеемся над его ответом, но в нем есть доля правды: и в самой Уджде, и вокруг нее все застыло в жутком безмолвии. Лишь изредка оно прерывается ветром, доносящим раскаты орудий или жаркое дыхание пустыни. Тут уж ничего не поделает сам святой покровитель Уджды, который покоится где-то невдалеке от города, — Сиди Яхья Бен Юнее. Говорят, что это Иоанн, прозванный Крестителем.

Мы уже давно лежим в нашей комнате. Караульные тоже потушили свет. Но на улицах все еще празднуют День независимости.

До нас доносятся песни, музыка, пальба.

— Праздничный салют, — говорю я Мустафе.

— Тревога на границе, — отвечает он.

САЛЮТ В ЧЕСТЬ САЛИХИ

Дом, где родилась Салиха, стоит на краю деревни, у подножия тлемсенских гор. Салихе дальше всех ходить за водой к источнику. Чтобы дойти до него, надо миновать все дуары, раскиданные по обеим сторонам дороги, переходящей в улицу. Они похожи на разрезанные пополам и склеенные между собой спичечные коробки. Несмотря на крайнюю бедность, глинобитные дома свежевыбелены и ласкают глаза__ своим опрятным и мирным видом. Каждый из них окружен каменной оградой. Достаточно встать на стул, чтобы дотянуться до ее верха.

Салиха — молоденькая девушка. У нее тонкая стройная шея и узкие плечи.

— Я пойду к источнику, — сказала она и в нескольких шагах от двери украдкой кивнула большому простоволосому человеку.

Ее мать и дядя сидят во внутреннем дворике, который так мал, что ни один из уголков не может укрыться от тени, отбрасываемой апельсиновым деревом.

Своим появлением этот человек прерывает серьезный и вместе с тем щекотливый разговор. Салихе пора замуж. Дядя торопит. Он слишком часто видит, как девушка ходит к женщинам и засиживается у них дольше обычного. Кто может поручиться, что она не встречается и не разговаривает там с молодыми людьми. При одной мысли об этом дядя сжимает в кулак свою бороду.

Большого в деревне знают. Все с уважением отвечают на его приветствие. Он начальник укрепрайона, и если французские войска неожиданно появляются в деревне, скрывается в дуарах.

У дяди Салихи трясутся руки, когда большой говорит:

— Муджахиды хотят, чтобы Салиха стала их сестрой.

Салиха, обутая в сапоги, ночующая в одном шатре с мужчинами, — всем своим существом семидесятилетний старик восстает против этой мысли.

— Она и сейчас уже заглядывается на парней, — говорит он, — перечит, когда с ней разговариваешь, вместо того чтобы молчать, как того требуют приличия.

— Но ведь вы же знаете, что она несколько месяцев возглавляет женскую ячейку в деревне? — спрашивает большой, — и, выполняя наши задания, разговаривает с мужчинами.

Водворяется долгое молчание. Старик хмурит брови и комкает свою бороду. Тогда вмешивается мать:

— Если это ее и ваша воля… Но я хочу знать, куда она пойдет, мы сами отведем ее в горы.



* * *

Позиция расположена на склоне столовой горы.

Словно крышка гигантского гроба, торчит она из густого кустарника. Веками сползавшая почва образовала на склонах горы круговую насыпь, вал, — идеальное укрытие для дозорных.

Отсюда сверху на большом расстоянии просматривается вся окружающая местность.

Вдали отчетливо видны три точки, двигающиеся по направлению к холму.

Достигнув подножия горы, они обретают размер карандашных огрызков. Часовой только и ждет этого момента. Он поднимает руку и кричит: «Они идут!»



Быстро, насколько позволяет каменистая почва и колючий кустарник, муджахиды сбегаются к месту сбора. Даже теперь, когда весь взвод собран на узком клочке земли, его можно обнаружить только с воздуха — настолько высок вал, опоясывающий столовую гору.

Пока солдаты прихорашиваются, франтовато повязывая шейные платки и до блеска начищая оружие, проходит еще добрых полчаса. Потом мужчина и обе женщины спускаются в траншею.

Одна из них молодая, с тонкой стройной шеей и узкими плечами. В ее честь построен взвод.

— Салиха, муджахиды приветствуют тебя, — обращается к ней один из солдат взвода. — Твое решение стать бойцом вселяет в нас силы и мужество. Мы никогда не забудем, что ты сестра, а мы твои братья и все мы одна семья.

Дядя подводит девушку к командиру взвода. Люди замерли в торжественном молчании, только ветер, срывая мелкие камешки, с шуршанием гонит их по загрубелым, изборожденным трещинами скалам. Лейтенант вручает Салихе пистолет.

— Помни о том, — говорит он, — что оружие, которое ты носишь, — символ завтрашней независимости алжирской женщины.

Тридцать солдат салютуют залпом из своих карабинов. Эхо с грохотом прокатывается над горой и, с громыханием повернув обратно, разбивается о вал.

* * *

— Это было не всегда так просто, — говорит Ясеф[33], когда мы садимся под одним из кустов, достигающих человеческого роста.

Самолет застает нас врасплох и кружит над расположением нашей части. Машину не видно, но отчетливо слышно гудение мотора. Капитан Ларби и Си Мустафа остались в долине со взводом, чтобы дождаться, когда нам приведут коней.

— Тогда в армии тоже были голоса и «за», и «против» приема женщин в бойцы. Я еще хорошо помню, как говорили:

«Часть, в которой есть женщина, уже не будет такой подвижной: каждый будет требовать, чтобы его оставили для охраны девушки, и никого нельзя будет послать с донесением или в разведку».

После каждой фразы Ясеф вытягивает голову, стараясь через листву разглядеть самолет.

— Вы же знаете, — говорит он, — что для многих женщина была женой, сестрой или дочерью, которую прячут от всего мира и кутают в паранджу.

— Неужели не было никого, кто бы выступил за прием? — спрашиваю я.

— Конечно были, — отвечает Ясеф, — самые отчаянные говорили: пусть они тогда все делают наравне с мужчинами. Если женщина погибнет, то пусть она погибнет как солдат. — Он раздвигает ветви, чтобы лучше видеть.

— Эй! — окликает он командира взвода, который сидит на корточках невдалеке от нас. Это — самолет-разведчик, и он кружит очень низко. — При этом он поднимает ладонь на уровне глаз, наглядно показывая, как низко летит машина. — Его легко можно сбить.

— Только не сейчас! Таков приказ! На этой неделе через наш район проследуют подкрепления.

Ясеф качает головой, и снова усевшись на землю, толкает меня и говорит:

— Теперь это уже старая история и никому до нее нет дела. Но и тогда не все так рассуждали, — рассказывает он дальше. — Нашлись и умные головы, считавшие, что девушки могут и ухаживать за ранеными, и заботиться о женах бойцов в деревне.

— Ну и все-таки, какой же аргумент убедил основную массу? — спрашиваю я.

— Погодите, я вам еще не все сказал, — отвечает Ясеф. — По мусульманскому праву солдат и девушка, которых застанут в объятиях, подлежат смертной казни.

— А разве были такие случаи?

— Ничего подобного, — энергично отмахивается Ясеф. — Я говорю это вам только для того, чтобы вы хорошенько поняли все отговорки и возражения. Вы спрашиваете, какой аргумент их убедил?.. Этого в двух словах не объяснишь. Еще задолго до облачения в мундир девушка выполняет задания армии: проносит оружие через линию фронта или достает в в городах медикаменты для наших раненых. Вручение пистолета — всего лишь признание ее заслуг. Я думаю, что это соображение сыграло решающую роль в тех спорах.

— А отговорки…

— …это, как говорят у вас, пережиток прошлого, не правда ли? — заканчивает Ясеф мою фразу. — Ведь вы уже бывали в гостях в алжирских семьях? И вас принимали только мужчины, не так ли?

— Да.

— Ну вот, а женщина тем временем стояла в кухне и ждала, останется ли ей что-нибудь поесть. Теперь вы видите, какой шаг вперед сделали наши женщины?

Между тем шум мотора стихает. Машина ложится набок, чтобы описать петлю, и последний раз с воем проносится над нами.

— Еще один вопрос, Ясеф: солдатам нельзя влюбляться в девушек-бойцов?

Ясеф, который уже собирался встать, снова садится и с удивлением смотрит на меня.

— Слушайте-ка, а вы когда-нибудь видели, чтобы влюбленным можно было что-то запретить? То-то же. А у нас в таких случаях просто женятся.

— Прямо на фронте?

— Прямо на фронте! — говорит Ясеф, подчеркивая каждое слово. — А теперь нам пора идти. Нас ищут, так как все приготовления должны быть закончены сегодня вечером.

Ночью взвод должен занять исходные позиции, гласит приказ. Неподалеку от лагеря солдаты уже сгоняют вьючных животных, нагружая их продовольствием и боеприпасами. При появлении самолета ослы тоже забились в кустарник.

— Солдаты божатся, будто у ослов есть шестое чувство, — говорит Ясеф, — и скотина за несколько часов вперед чует появление французов. — Он смеется. — Но, сказать по правде, я не встречал ни одного муджахида, который бы полагался в этом на своих животных.

Но ослы и в самом деле не так глупы, как о них любят говорить. Во время моего путешествия я не раз видел, как они настораживали уши, лишь только начинали раздавать боеприпасы или готовить оружие и позиции к бою, и разбегались по кустам, чтобы залечь там, не шевелясь.

В лагере стоят два сивых жеребца и пегая кобыла. Капитан Ларби хвалит их выносливость и быстроту.

— Мы будем испытывать истинное удовольствие, — кричит он мне.

При мысли, что на них придется проделать все путешествие, мне становится не по себе. Я не помню, ездил ли я вообще когда-нибудь верхом.

Солдаты, которые выступают первыми, наполняют свои фляжки водой из деревянных бочек.

Здесь не осталось и следа от свойственной арабам суетливой деловитости, наполняющей шумом и гамом базары и кафе Уджды и отнимающей покой у постояльцев гостиниц.

Каждый муджахид двигается проворно и ловко, избегая малейшего шума, даже в том случае, если на целые мили в окружности нет ничего живого, кроме колючего кустарника да зарослей альфы[34]. Стоит заговорить несколько громче, как немедленно подходит унтер-офицер и тихо делает замечание; беседа продолжается, но уже вполголоса.

В палатке царит глубокая тишина. По звукам, проникающим наружу, невозможно определить число ее обитателей.

Я делюсь с Ясефом своими наблюдениями. Он распускает чалму, чтобы повязать ее заново.

— Неспокойный вы человек, — говорит он. — Всюду ходите и высматриваете, а потом вам объясняй, что и почему.

— По-моему, война каждого приучает к дисциплине. И, наверное, на это обращается особое внимание при обучении военному делу, — оправдываю я свое любопытство.

— Правильно, — говорит Ясеф, — но тут надо иметь в виду еще кое-какие соображения. Погодите, я расскажу вам два случая.

Один произошел недалеко от Тлемсена. Уполномоченный ФИО[35] созвал всех мужчин деревни, чтобы установить сумму налога с каждого двора в пользу революционного правительства.

От одной из семей на собрании присутствовал старший сын, высказавшийся за предложенный размер обложения.

Узнав об этом, его отец рассвирепел: «Почему ты не попытался поторговаться и сбить сумму налога?»

И тогда случилось то, что было бы немыслимо год-два назад. Сын забыл всякое уважение и накинулся на отца: «Ты эгоист и болтун!» И в тот же день ушел в армию.

Ясеф молчит и выжидательно смотрит на меня.

— Ну, и? — спрашиваю я.

— Ну и? — с упреком повторяет он. — Неужели вы не понимаете, почему этот случай имеет такое значение? В алжирской семье отец всегда считался непогрешимым. Его возраст говорил каждому: он знает и может больше тебя, потому что он старше тебя. Дети не осмеливались взглянуть на него и избегали громко говорить в его присутствии. Он не скупился на проклятья в адрес французов. Но когда ему предложили вступить в армию, он сказался слабым и больным. «Не лезьте на рожон: этот орешек нам не по зубам», — брюзжал он. Вот тогда-то сыну впервые пришлось усомниться в своем отце.



— Изменения, происшедшие в семье, мне понятны, — говорю я Ясефу, — но какое отношение имеет все это к дисциплине?

— Сейчас узнаете, вначале послушайте вторую историю.

Одному подразделению было поручено собрать важную информацию в деревне, через которую часто проходили французские войска. Командир взвода послал туда муджахида, который там родился и знал каждое дерево, каждый куст.

Сведения были уже у него в кармане, когда его остановил патруль. Одним прыжком вскочив на бочку, он перемахнул через стену и побежал по крышам к дому своего отца. Французы врывались в каждый двор. Когда они приблизились к убежищу муджахида, он ринулся через улицу, перепрыгнул ров и залез в дупло, знакомое еще по детским играм.

Французы нашли его отца. Пять парашютистов поволокли старика к ближайшему дереву, привязали к стволу и начали пытать. Это было дуплистое дерево, в котором прятался сын. Можете себе представить, что творилось у него в душе, когда он с пистолетом в руках слушал крики своего отца?

— Он выстрелил?

Ясеф сердито смотрит на меня.

— Я ведь именно потому и рассказываю вам эту историю, что он не стрелял. Возможно, ему бы и удалось спасти отца. Но, вероятнее всего, схватили бы обоих, а вместе с ними и сведения, которые были необходимы его части. Разве это не пример дисциплины?

— А