Тайна всех тайн [Аскольд Львович Шейкин] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Аскольд Шейкин Тайна всех тайн

Писатель — это воронкообразный фильтр с высоким коэффициентом скважности.

Из выступления ученого-кибернетика на симпозиуме по комплексному изучению художественного творчества. Ленинград, отделение Союза писателей, 1993 год

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. У ПОРОГА ТАЙНЫ

Глава первая

Кирилл Петрович — академик, физик, математик, кибернетик, лауреат Государственных премий. Ему лет шестьдесят. Он приземист, лицо грубоватое, с коричневой обветренной кожей. На нем светло-серый костюм, белоснежная рубашка, черный капроновый галстук. Говорит он негромко. Задавая вопрос, делает короткий жест правой рукой, словно приглашая вступить в спор.

Но о каком споре может идти речь? Утром мне позвонили и пригласили в Институт энергетики. Поколебавшись мгновение — стоит ли ломать сегодняшний день? — я согласился. Не так уж часто меня приглашают к себе академики!

И вот мы беседуем, сидя в его кабинете.

— Наш институт, — говорит Кирилл Петрович, — занимается проблемой передачи энергии без проводов. Исследования идут сразу в нескольких направлениях. Одно из них развивает лаборатория, где вы сейчас находитесь. Она не очень велика, создана четыре года назад — срок, в общем, вполне достаточный, чтобы более или менее узнать друг друга, сработаться…

Уже с первых фраз я все, мне кажется, понимаю: видимо, какие-то достижения этой лаборатории решено выдвинуть на соискание Государственной премии. Согласно правилам, с такой работой следует через газеты и радио ознакомить общественность. Сделать это и будет мне в конечном счете предложено. Однако я не пишу очерков! Я пишу об ученых, но повести, рассказы.

Слушая Кирилла Петровича, я понемногу осматриваюсь. Здание, которое занимает институт, очень старой постройки. В дореволюционные годы в нем помещалась торговая фирма. Кабинет Кирилла Петровича, безусловно, остался от той поры. Он поражает: дубовые панели, дубовый письменный стол и кресла на драконьих лапах (и такие же лапы и красные и зеленые морды из гипса на потолке!) — роскошь самая купеческая, столь колоритная и неповторимая в своей несуразности и размахе, что я вдруг начинаю сомневаться в реальности происходящего. Как может работать в таком кабинете современный ученый? Неужели это не мешает ему? Что он за человек?

— Давайте, — говорит Кирилл Петрович, — продолжим наш разговор уже после знакомства со всеми сотрудниками лаборатории.

У меня невольно вырывается:

— А нужно ли?

— Нужно, — отвечает Кирилл Петрович и добавляет, как бы уговаривая себя: — Очень нужно.

* * *
Первое помещение, куда мы попадаем, миновав узкий и извилистый, тоже явно оставшийся от старины коридор, — это обширный зал, блистающий стеклом и алюминием переплетов гигантских, от пола до потолка, окон. Пол его на десяток ступеней ниже порога. Мы останавливаемся у входа. У наших ног лилипутскими небоскребами высятся голубовато-серые параллелепипеды блоков счетной машины. Они окружают мерцающий сигнальными огоньками полукруглый барьер. Это пульт управления. Гудят вентиляторы, поет генератор звукового контроля: «уа, уа, уа…»

И от порога я вижу сотрудников. Их трое. Все в белых халатах. Высокий полный мужчина лет сорока сидит у пульта на винтовом голубом стуле. Еще один мужчина — худощавый и сутулый — склонился над большим столом в дальнем углу. Молодая женщина в неловкой позе, с рулоном бумажной ленты в руке, стоит возле блока печатающего устройства. Все — словно застывший кадр кинофильма.

«Взволнованы моим появлением? Что за чепуха!» — думаю я.

— Это наша основная группа, — говорит Кирилл Петрович. Высокий мужчина поднимается с винтового стула, подходит к нам, протягивает руку:

— Рад познакомиться… Острогорский.

По всему его облику, по решительности движений, по спокойному прищуру глаз видно, что человек этот преуспевает и в научной работе, и в личной жизни, и к тому же он наверняка любимейший сотрудник Кирилла Петровича.

— Кирилл Петрович, — продолжает Острогорский, — Гордич опять мудрит: вычисления за всю неделю — в корзину!

— Да, я знаю, знаю, — торопливо отвечает Кирилл Петрович.

— Так дальше нельзя. Мы только и занимаемся переналадками. — Острогорский вопрошающе смотрит на меня, безнадежно машет рукой и умолкает.

И уже вместе с ним мы подходим к женщине. Она кладет рулон на стол, глядит на свои руки — чисты ли? — здоровается. Ей едва ли больше двадцати четырех лет. Красива она удивительно.

Дело не только в правильности и изяществе черт лица и темно-каштановом цвете волос — моем любимом цвете. Просто я как-то мгновенно понял ее и восхитился ею, как человеком гордым и в то же время беззащитным из-за доверчивости и мягкости характера. Она, конечно же, из тех людей, которых с детства задергали воспитанием. Выработали умение держаться, развили чувство самоконтроля и вдобавок привили устойчивую неуверенность в себе, которую на Западе называют комплексом неполноценности, а у нас — застенчивостью молодого специалиста. Я всегда сочувствовал таким людям.

— Галина Тебелева, — излишне громко говорит Острогорский. — Инженер-программист!

Женщина вздрагивает и распрямляется. Смущенная улыбка делает ее еще красивее. Я ловлю на себе испытующий взгляд Острогорского. Он словно проверяет, какое впечатление произвела на меня Тебелева.

Затем мы подходим к сотруднику, который склонился над столом. Поглядывая на бумажку со схемой, он вставляет шпильки в отверстия квадратных пластин, разложенных на столе. Я понимаю: он готовит для машины новую программу вычислений.

— Пуримов, — говорит Острогорский, — Новомир Алексеевич.

В его голосе снисходительность.

С минуту мы смотрим на Пуримова — на его исхудалое сосредоточенное лицо, на седоватые, будто пыльные волосы, на мятый халат в пятнах ржавчины.

«Лаборант, — думаю, — пожизненный старший лаборант, убежденный, что пройдет еще два-три месяца (или дня), он отложит все неважные дела, которые выполняет по приказанию, займется самой высокой теорией и перевернет мир. И потому сегодня он ни в коем случае не должен терять время, отрываться от своей лаборантской работы. Даже вот сейчас, когда к нему подошло начальство».

Я оглядываюсь на Тебелеву. Она по-прежнему стоит возле печатающего устройства и улыбается.

«Коллектив самый обычный», — решаю я, с трудом перебарывая желание еще раз посмотреть на Тебелеву.

* * *
Следующая комната, куда мы приходим, невелика, стены расписаны красными, желтыми и черными треугольниками; в углу, слева от входа, над батареей парового отопления, квадратная клетка с большим попугаем на жердочке; три письменных стола, заваленных книгами, научными журналами, кипами перетянутых резинками библиографических карточек.

В комнате двое.

Длинный большеротый вихрастый парень в сером костюме сидит на столе, положив ногу на ногу. Женщина в белом халате — очень смуглая, черноволосая, лет тридцати — стоит, прильнув щекой к оконному стеклу. Когда мы входим, никто из них не меняет позы. Я догадываюсь, что здесь меня тоже ждали и по-своему приготовились к встрече.

— Теоретики, — говорит Кирилл Петрович. — «Здравствуй» у них не дождешься. — Он кивает в сторону женщины. — Вера Мильтоновна Карцевадзе…

Женщина отрывается от окна, протягивает мне руку.

— Никита Аникеевич Вента, — продолжает Кирилл Петрович. Я оборачиваюсь к парню, поклоном здороваюсь с ним. В ответ он изгибается на своем столе. На лице его подчеркнутая серьезность.

— Они высказывают бредовые идеи, — говорит Кирилл Петрович, — группа Острогорского эти идеи обсчитывает. Ну а мы с Кастромовым потом хватаемся за головы.

— А мы не хватаемся? — певуче спрашивает Вера Карцевадзе.

— Хватаетесь, если у вас растрепалась прическа, — отвечает Кирилл Петрович добродушно-ворчливым тоном и вдруг озабоченно оглядывается. — Но где же Гордич? Мы договаривались: сегодня быть всем!

— Гордич нонче в архиве, — отвечает Вента, глядя на меня. — Они опьять (он так и сказал: не «опять», а «опьять») замахиваются на устои гидродинамики…

«Гидродинамика — наука наук», — скрипит попугай.

* * *
— Теоретики — странный народ, — говорит Кирилл Петрович уже в коридоре. — Только весьма молодые, житейски неопытные люди могут мыслить теоретически по-настоящему нескованно. И потому их всегда приходится принимать такими, какие они есть. Попытки воспитать, конечно, удаются. Работать становится легче, они дисциплинируются, но — увы! — частенько при этом теряют и счастливую способность мыслить не по шаблонам. Очень сложно администрировать! — заканчивает он с извиняющейся улыбкой.

Я отвечаю, что уже встречался с такими людьми, и вновь думаю о Галине Тебелевой: как хорошо, что она работает под началом этого Кирилла Петровича!

Тем временем мы входим в такой же обширный зал, как и тот, где были недавно. В нем тоже счетная машина. Возле пульта стоят три человека: сухощавый с резкими чертами лица мужчина лет пятидесяти и две молодые женщины: одна — рыженькая и веснушчатая, другая — высокая, темноглазая и темноволосая. Женщины переговариваются. Мужчина поочередно поглядывает на них. Из-за гула машины голосов нам не слышно.

Мы подходим. Разговор прерывается. Все трое улыбаются нам.

— Группа контроля, — говорит Кирилл Петрович. — Елена Константиновна Речкина…

Рыженькая женщина подает мне руку.

— Рада Григорьевна Саблина… Руководитель группы — Антар Моисеевич Кастромов… И вы не смотрите, что эти дамы улыбаются, — продолжает Кирилл Петрович. — На самом деле они народ очень въедливый. Так, впрочем, и должно быть: группа контроля!

— Покой нам только снится, — говорит Саблина.

И как подводит итог: в зале становится вдруг совершенно тихо. Лишь через мгновение я соображаю, что Саблина тут ни при чем. Просто вычисление закончилось, и машина остановилась.

Мы выходим в коридор.

— Осталось еще познакомить вас с Ириной Валентиновной Гордич, — говорит Кирилл Петрович.

— С Ириной Валентиновной?

Я почему-то думал, что Гордич — мужчина.

— Да, — отвечает Кирилл Петрович. — И между прочим, заметьте себе: Острогорский и Гордич — единственная родственная пара в нашей лаборатории. Они муж и жена.

Я пожимаю плечами: мало ли родственных пар работает в лабораториях?

Кирилл Петрович толкает дверь с табличкой «Архив» и пропускает меня вперед.

* * *
Длинную узкую комнату с пунктиром ламп дневного света вдоль всего потолка занимают стеллажи с папками и письменные столы. За, одним из этих столов (на нем лежит листок бумаги и ничего больше нет) с карандашом в руке сидит женщина лет сорока, невысокая, в ярко-красном платье.

Когда мы подходим, она встает и смотрит на нас, быстро мигая, словно только что вышла из темноты на яркий свет.

— Ирина Валентиновна Гордич, — произносит Кирилл Петрович торжественно, — или просто Ирина, как она просит себя называть. Наш главный теоретик и верховный неподкупный судья. И вообще чудеснейший человек. Не хмурьтесь, Ирина. Я знаю, вы не любите комплиментов. Но в моем возрасте их говорят с абсолютнейшим бескорыстием. Это единственное преимущество старости!

Он говорит, а я тем временем вглядываюсь в Гордич: тонкие губы, узкие кисти рук, вся фигура по-спортивному подобранная, осанка благородно-непринужденная… Ну а в целом… В целом, пожалуй, внешность работника архивов, допущенного к самым сокровенным государственным тайнам. Она с нами и в то же время она далеко-далеко.

«О таком человеке непременно надо бы написать, — думаю я. — Конечно, не документальный очерк, а написать о человеке такого типа в романе, в повести, чтобы можно было свободно домысливать, обобщать…»

Я вдруг чувствую ту взволнованность, которая всегда овладевает мной в предчувствии «настоящего материала».

Глава вторая

Когда мы возвращаемся в кабинет и усаживаемся в кресла, я спрашиваю:

— Это все, кого вы хотели мне показать?

— Сотрудники, с которыми я вас познакомил, — после некоторого молчания отвечает Кирилл Петрович, — готовят лишь самый первый, я бы сказал даже — прикидочный, вариант одного из проектов. На этой стадии большего числа исполнителей не требуется. Однако, думается, и в дальнейшем они могли бы играть основную исследовательскую роль. Среди тех, кого мы видели, два доктора наук и два кандидата. Не знаю, достаточно ли много это говорит вам…

— Ну хорошо. А зачем нужен вам я?

Кирилл Петрович отвечает не сразу. Я рад этой паузе. Ведь я буду должен огорчить его, прямо сказать, что увиденное, в общем, не увлекло меня. Да и что я увидел? Большой архив, две вычислительные машины, десять научных сотрудников разной квалификации. Одна из них, Гордич, заинтересовала меня как литератора. Пожалуй, об этом человеке я даже хотел бы узнать возможно больше, но писать очерк?.. Такая работа совсем не по мне. Во всяком случае я никогда прежде ею не занимался.

— Для чего нужны вы? — спрашивает Кирилл Петрович и смотрит на меня с какой-то полуулыбкой.

Он словно бы решает: сказать или не сказать прямо?

— Да. Чего бы вы хотели от меня?

— Мы намерены предложить вам стать сотрудником нашей лаборатории. Говоря проще — поступить на работу в наш институт.

Я удивленно гляжу на Кирилла Петровича, а вслед за тем чувствую огромное облегчение: от такого предложения очень легко отказаться.

— Говоря казенным языком, — продолжает Кирилл Петрович, не дав мне ответить, — мы хотим, чтобы вы написали нечто похожее, так сказать, на отчет о работе нашей лаборатории.

Я улыбаюсь. Кирилл Петрович встает и, заложив руки за спину, проходит по кабинету. Все это время я ловлю на себе его изучающий и в то же время, несомненно, иронический взгляд. Потом он останавливается возле меня.

— Проблема, над которой мы работаем, теоретически и практически весьма трудна. Не менее важно другое: успех или неуспех всего дела будет окончательно решаться в очень сложных, точнее, в чрезвычайно сложных условиях.

— О, понимаю… Космос… Каждый лишний грамм веса… — Я тоже стараюсь говорить с иронией.

— Да, — совершенно серьезно отвечает Кирилл Петрович. — Для окончательной регулировки аппаратуры исследователям, безусловно, придется выходить даже в космос.

— И следовательно, — подхватываю я, — любой участник, который окажется не наилучшим, поставит под угрозу все предприятие.

— Да, — с прежней серьезностью повторяет Кирилл Петрович, — причем само понятие «наилучший», возможно, обретет какие-то особые оттенки.

Я вдруг все понимаю.

— Вы хотите, чтобы я помог вам разобраться в каждом из ваших сотрудников?

— В каждом? — спрашивает он живо. — Зачем же! В отдельности каждый мне ясен. Иначе никто из них не был бы принят в лабораторию.

— Вас интересует коллектив как единое целое?

— Да, — соглашается он. — Эффект взаимодействия. Если вы за это возьметесь, вам придется написать нечто вроде повести или романа, героями которого окажутся сотрудники лаборатории, а действие будет происходить там, где им довелось бы работать, уже завершая проект. Само собой разумеется, что ваш труд мы потом коллективно обсудим, чтобы извлечь из него максимальную пользу. Теоретическая разработка рано или поздно закончится. Придется решать: переходить к стадии воплощения проекта или его отложить. Как раз в таком случае результаты обсуждения очень помогут.

— Вообще отложить?

— Для меня — вообще. Я уже достаточно стар. Отложить проект совсем невозможно.

— Боже мой! — восклицаю я. — Но сознаете ли вы, что фактически предлагаете? Написать роман (всего лишь!), в котором каждый герой — реально существующий человек! И потом еще предъявить его для обсуждения тем самым людям, которые будут описаны! Ну а что, если некоторые из ваших товарищей отнесутся к этому чрезмерно болезненно? Ведь далеко не всегда то, что человек думает о себе, и есть истина. Одних я просто не смогу понять. Других, хотя и пойму, не сумею изобразить… Вас устроит, если опыт мы проведем, а коллектив распадется?

Пока я говорю, Кирилл Петрович, соглашаясь, кивает.

— Ваши сомнения понятны, — начинает он, едва я заканчиваю. Видимо, он заранее готов к таким возражениям. — И все же решиться на подобный опыт необходимо. Причин сразу несколько. Вот одна из них, пожалуй, наиболее убедительная. Он понижает голос, словно опасаясь, что нас могут подслушать. — В конце концов, ведь нельзя потребовать от страны грандиозных, многомиллиардных затрат, не имея полной уверенности в удачном исходе.

Я недоумеваю:

— Но о чем идет речь? Все же над чем вы работаете, я до конца так и не понимаю.

— О, пожалуйста! Это отнюдь не секрет. В принципе, мы, наша лаборатория, предлагаем очень простую вещь. Как известно. Земля улавливает всей своей поверхностью примерно одну двухмиллиардную излучения Солнца. Много это или мало? Много! Можно ли больше? Нельзя. Почему? Все остальное не попадает на нашу планету и рассеивается во Вселенной. И вот мы предлагаем охватить Солнце воронкообразными волноводами из электромагнитных полей особого рода и, как по трубам, подвести к полюсам Земли энергию еще по крайней мере в тысячу раз большей мощности. Как бы подарить человечеству тысячу Солнц.



— Та-ак, — только и выговариваю я.

— Не менее важно другое. На всей остальной поверхности Земли, если только человечество пожелает, останутся прежними и спектр солнечного света, и общая циркуляция атмосферы, и распределение температур, а посему не грозит нам и таяние ледников Антарктиды, Гренландии и в связи с этим подъем уровня Мирового океана. Наш проект очень реалистичен. Он осуществим даже в эпоху государств с различными социально-экономическими системами, то есть и в наши дни. Что это даст? Ну хотя бы наконец в распоряжении человечества появится энергия (накопленная, скажем, в виде антивещества), достаточная для межзвездных полетов. Сейчас на Земле такой энергии нет. Пока ведь для достижения даже ближайшей туманности в ракетных двигателях космического корабля нужно было бы сжечь много самого энергоемкого горючего.

— Позвольте! Вот эти десять сотрудников… Галя Тебелева, Речкина, Саблина… Ваш коллектив рассчитывает такой грандиозный проект?

— Почему это вас удивляет? И можете не сомневаться: вы будете иметь дело лишь с добровольцами. Этот вопрос мы обсудили между собой. Искренность, самая исчерпывающая, вам гарантируется.

— Ну а я? Обо мне вы подумали? — говорю я почти с отчаянием, понимая, что вопрос уже решен и я непременно займусь этим удивительным делом. — Вы понимаете, что значит описать человека с наибольшей полнотой?..

— Человек эмоционально бедный и в науке всегда пустоцвет, — отвечает Кирилл Петрович. — Наша задача очень серьезна. Шутить с нею нельзя.

— Но что вы, собственно, хотите выяснить? Я, например, убежден, что коллектив вашей лаборатории состоит из людей замечательных…

— Многое. Приведу простейший пример. Может, для того, чтобы сотрудник А работал с наибольшей отдачей, его подчиненный Б должен быть не послушным и влюбленным в своего начальника, а, напротив, до дерзости несговорчивым? Правда, лишь в том случае, если у этого А есть данные, чтобы еще и еще расти. Если же данных нет? Тогда это А плюс Б разве не обернется трагедией зависти? Или трагедией неуемной наглости?.. В коллективе плюсы и минусы людей складываются по законам особой логики. Насколько могу судить, правда искусства к ней очень близка. Я не раз уже думал об этом. Любое произведение искусства — это знаковая система, предназначенная людям в качестве инструмента саморегулирования. Таков смысл искусства с точки зрения кибернетики. Я всю жизнь работаю в другой области и всю жизнь мечтаю совершить, так сказать, попытку инженерно-литературного свойства. Разве это не заманчиво?

О чем-то сходном и я думал не раз, хотя никогда еще не связывал это со своими литераторскими планами.

— Не увлекает? — Кирилл Петрович делает излюбленный жест. — Ну а если подумать более широко? Это окажется особой формой критики: не сверху, не снизу, а из вероятного будущего. Не мне объяснять вам: критика — обратная связь в отношениях между людьми. Одно из элементарнейших положений кибернетики: система без обратных связей работает плохо… Нам не нужны дифирамбы. Сократите, к примеру, состав нашей группы на одного человека, докажите, что коллектив вполне обойдется без него, — и вы сэкономите огромные средства!

— Но время действия? Неужели уровень современной техники уже дает такие возможности? Когда это произойдет? Через десять лет? Через сто?

— Пишите так, словно бы все вами предложенное завтра будет осуществлено. Ваш объект — человек. Он уже давно готов к выходу в космос. Техника — дело других.

— Но послушайте: получится обыкновенный научно-фантастический роман! Или, вернее, совсем не обыкновенный!

— И превосходно! Роман под названием: «По алгоритму печали и радости» или, лучше, «Тайна всех тайн», имея в виду, что тайна всех тайн — истинное будущее. Впрочем, называйте, как вам будет угодно.

Он умолкает. Молчу и я.

Физики еще много веков назад ввели в обиход понятие «физическое тело». Это сразу миллиарды миллиардов атомов. И по такой сумме атомов ученые судили о материи, о Вселенной. Они шли от общего к еще более общему. Однако было так лишь до той поры, пока не удалось исследовать отдельные атомы и частицы. Повысило ли это понимание нами свойств материи в целом? Безусловно.

Можем ли мы теперь, зная свойства отдельной частицы, более глубоко предсказывать не только ее поведение в «коллективе» других частиц — в «физическом теле», но и особенности самого «физического тела»? Конечно.

Однако для этого пришлось и создать новые приборы — циклотроны, пузырьковые камеры, электронные микроскопы, — и совершенно по-другому подойти к изучению частиц, разработать особый математический аппарат.

Ну, а в литературе? Разве теперь мы не можем настолько глубоко исследовать физическую и психическую природу отдельного человека, взаимовлияния в нем личного и общественного, случайного и закономерного, чтобы и в художественной литературе решать вопросы на новом уровне?

Можем. В этом Кирилл Петрович прав. И все-таки решаема ли вообще задача, за которую он предлагает мне взяться?

Кирилл Петрович, видимо, понимает, что происходит в моей душе. Он сидит в кресле, положив на письменный стол руки, и ждет.

— Хорошо, — говорю я. — Но мне нужно уяснить еще один вопрос. Вы не боитесь, что выводы из этого романа, или, как, пожалуй, лучше называть его, отчета, окажутся неблагоприятны лично для вас? Если я приду к таким выводам.

Кирилл Петрович хохочет, откинувшись в кресле.

— Я обязан задать вам этот вопрос, — настаиваю я. Оживление оставляет Кирилла Петровича. Он устало и даже печально произносит:

— Ну а я обязан ответить. Нет. Не боюсь. Вы можете верить мне: я всегда все додумываю до конца. Это профессиональное.

Я встаю.

— Ну что же? Давайте попробуем.

Кирилл Петрович улыбается:

— Чудесно! Я уверен: никто из нас в конечном счете не будет раскаиваться. Единственное условие: обсуждение вашей рукописи в лаборатории состоится точно первого октября, и, значит, к этому числу она должна быть готова обязательно.

— Понятно, — отвечаю я. — Постараюсь ни в коем случае не подвести…

* * *
Да. Так вот и началась эта удивительная работа.

В течение нескольких месяцев я почти каждый день прихожу в Институт энергетики ровно в 9 утра.

Здороваюсь с сотрудниками лаборатории, просматриваю технические отчеты и статьи, заглядываю то в одно, то в другое помещение, сижу на семинарах и совещаниях, стараюсь быть полезен: печатаю на машинке, перебираю библиографические карточки.

Привыкаю я, постепенно привыкают ко мне. Я очень охотно рассказываю о себе: как приобрел профессию литератора, как сложилась моя семейная жизнь. Ответная откровенность возникает сама собой. Еще чаще, пожалуй, откровенность возникает как плата за умение слушать того, кто говорит о себе.

На виду у других я никогда ничего не записываю. Никого не поправляю, не ловлю на противоречиях.

Для меня было важно одинаково глубоко узнать характеры всех сотрудников лаборатории. Но достижение такого равенства требовало весьма разных усилий: одни раскрывались сразу, другие — нет.

Немало пришлось подумать над тем, в какой форме написать «отчет».

Можно было скупо изложить воображаемые факты и снабдить их комментариями.

Можно было ограничиться краткими и решительными рекомендациями на будущее: в таких-то и таких-то положениях такие-то и такие-то сочетания сотрудников наиболее желательны, такие-то — нет.

Можно было, наконец, создать повесть-предостережение в духе Уэллса или Азимова.

Постепенно, после многих проб я пришел к выводу, что «отчет» надо строить в виде нескольких глав, описав в них события, которые совершаются хотя и в разных местах, но в один и тот же момент. Сотрудники лаборатории окажутся тогда поставленными в одинаковые исходные положения, будут равными по своему жизненному опыту в этих новых для них, «смоделированных» мной, фантастических условиях.

И конечно, то, что я скажу о каждом из этих людей, к каким выводам приду, до самого конца работы будет тайной для всех.

Впрочем, и для меня самого: я ведь ищу!..

Наконец все же наступил тот день, когда была поставлена последняя точка.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ. ТАЙНА

«УТВЕРЖДАЮ»

Руководитель предприятия:

«___» _______ 19___ года

ОТЧЕТ
об исследовании психологической совместимости сотрудников лаборатории № 48 на завершающей стадии проекта «Энергия Солнца»

Шифр: «Тайна всех тайн»


Главный инженер: _____________________ (подпись)
Ответственный исполнитель: ____________(подпись)

Глава первая ВЕНТА ПРОХОДИТ СКВОЗЬ СТЕНЫ

— Послушай, Никита, я прошу тебя прекратить эти похождения.

— Какие похождения, Леночка? Выбежать тебе наперерез и раскланяться — похождения?

— Да, если из-за этого на целых десять минут машина переключается для расчета нестандартного прохода.

— Но ты же знаешь: я не могу ходить по стандартным! Я индивидуум. Я желаю перемещаться только своими путями. Я кошка, которая гуляет сама по себе.

— Ты вообще уникум, но прошу больше так не поступать.

— Хорошо, товарищ общий дежурный. Разрешите откланяться? Или, может, изложить прежде мотивы?

— Да, пожалуйста.

— Я хотел тогда поцеловать тебя, Леночка!

Лена Речкина резко повернула рукоятку на пульте. Звук пропал. Но изображение Венты на экране шевелило губами.

«Я наконец осмелился, Леночка!» — читалось по движениям губ.

Лена щелкнула переключателем. Экран видеотелефона погас. Она повернулась к Карцевадзе:

— Слышала?

— Слышала, — ответила Карцевадзе, не оборачиваясь и не отрывая глаз от цветных линий на экране согласователя потоков энергии. — Но ты напрасно принимаешь это всерьез. Ты же знаешь Никиту…

Зажужжал зуммер. Из щели на пульте выдвинулась бумажная лента. Карцевадзе оторвала ее, пробежала глазами ряды букв и цифр.

— Опять, — испуганно сказала Речкина. — И конечно, из-за него?

Карцевадзе не ответила.

— Торчим в десятках миллионов километров от Земли, держим четыре космических корабля на орбитах готовности, мучаемся с каналами связи, а он просто не может довести расчет до конца, — продолжала Лена. — Нет уж, я сейчас пойду к этому милому Никите…

Карцевадце протянула ей бумажную ленту.

— Что тебе Никита? — спросила она с улыбкой. — Кастромов просит независимо от них просчитать элементы орбиты Восемнадцатой станции. При чем здесь Никита?



Линии на экране согласователя вдруг хаотически перемешались: на Солнце забушевала магнитная буря. Включение Сорок девятой автоматической станции откладывалось на много часов.

Карцевадзе встала с кресла, приблизилась к Лене.

Обе они были одеты в облегающие тело темно-синие комбинезоны из магнитной ткани, что позволяло по желанию то уменьшать, то увеличивать воздействие внутрикорабельного поля, создававшего иллюзию земной тяжести.

— Не слишком ли много ты думаешь о нем?

— И пусть, — ответила Лена.

— И он это знает.

— Пусть.

Карцевадзе пожала плечами. На ходу нажимая кнопку радиоключа на запястье левой руки, подошла к тому месту у стены отсека, где на шероховатом сером металле желтым овалом обозначался стандартный проход, обернулась к Лене. Та сидела в кресле, положив руки на колени, и пустыми глазами смотрела перед собой.

— Не будь дурочкой, — сказала Карцевадзе.

— Он это уже второй раз говорит.

— И оба раза по видеотелефону? Ну конечно! Он смеется над тобой!

Стена позади Карцевадзе стала прогибаться. На месте овала образовалась глубокая ниша. Карцевадзе вошла в нее. Серый металл замкнулся за ее спиной.

Космический корабль «Восток», так же как и корабли «Север», «Юг», «Запад», на которых группами по два-три человека работали остальные сотрудники лаборатории, и так же как еще десятки разбросанных в околосолнечном пространстве автоматических станций, где находились только приборы, был создан (слово «построен» тут не подходит) из тончайших порошков феррилитов, с гигантской силой обжимаемых магнитными полями. Из феррилитов состояло и почти все, что находилось внутри кораблей и станций: переборки, приборы, механизмы. Изменяя поля, можно было не только соединять отсеки временными коридорами, но и очень легко, всего лишь набирая на пультах цифры каталога, переделать или создать заново любую машину, предмет. Конструкцию станций и кораблей это упрощало безмерно: никаких люков, дверей, герметичных запоров; в случае аварии, столкновения с метеоритом корпус автоматически восстанавливался, и, кроме того, можно было обходиться без каких-либо запасов инструментов или деталей.

На пульте внешней связи перед Леной вспыхнула лампочка вызова, и голос Кирилла Петровича произнес:

— «Восток»… «Восток». Вас вызывает «Юг»… Речкина, как меня слышите?.. С «Севера» к вам обратится Кастромов. Продублируйте для него вычисления по Восемнадцатой станции. Дополнительно подготовьте ответ на вопрос: сколько времени самостоятельно просуществуют волноводные зоны СИ-четырнадцать и К-девятнадцать, если Восемнадцатая вообще выйдет из строя?..

* * *
А Вента тем временем думал так: «Странный народ женщины. Скажи самой умной, сильной, смелой, находчивой слово «поцелуй» — она уже и растаяла. Выключилась! И это в эпоху, когда можно поштучно пересчитать все импульсы биотоков, поступающие при поцелуе в кору головного мозга, в подкорку, к кровеносным сосудам, железам внутренней секреции. Не анахронизм ли? Не убожество ли самое дикое?..»

Ажурное кресло, в котором полулежал Вента, было с трех сторон окружено пультами счетных машин. Экран видеотелефона, сплюснутый, похожий на лунный серп, занимал место чуть ли не под самым потолком. Овал стандартного прохода охватывал угол отсека и был высотой не более полутора метров. Симметрия не соблюдалась ни в чем: четвертую вычислительную машину Вента встраивал, уже находясь на орбите, и, чтобы освободить место для ее пульта, потеснил остальное оборудование.

Машины работали. Стены отсека искрились сигнальными огоньками. Поглядывая на них. Вента удовлетворенно кивал: все задачи проходили успешно.

На месте овала стандартного прохода открылся освещенный изнутри узкий и низкий коридор. Наклонив голову и с трудом протискиваясь боком, Карцевадзе вошла в отсек.

— А-а, здрасте, — проговорил Вента не оборачиваясь: он увидел ее в отражении от экрана видеотелефона.

— Здравствуй, — ответила Карцевадзе, протягивая ему бумажную ленту. — И вот тебе работенка.

Вента рывком поднялся с кресла, повернулся к ней.

— Опять Восемнадцатая? Суете станцию на первую попавшуюся орбиту, а мне потом считай и считай? — Он пнул усаженную приборами стенку. — А мне даже транслятор некуда было пристроить, все читаю с экрана. А я кто, по-вашему? Я теоретик! Я могу требовать, чтобы мне готовое подавали! А этой Речкиной что говори, что нет…

— Послушай, Никита. — Карцевадзе так надвинулась на Венту, что тот попятился и уперся спиной в стенку с приборами. — Чего тебе надо от Лены?

— Ну, знаешь, это мое дело!

— И мое.

— И вообще всех нас. Вот так-то!

— Нечего ухмыляться. Если ты просто морочишь ей голову…

Но Вента уже не слушал ее.

— Я морочу! Ха! Ха! И — ха! Да я презираю все ваши охи и ахи. Слишком дорого будет обходиться государству, если за семьдесят миллионов километров от Земли я начну томиться тоской. Мне все эти ваши эмоции — пыль, че-пу-ха!

Нажимая кнопку радиобраслета (в отличие от всех Вента носил его на правой руке), он грудью уперся в сигнальные лампочки и циферблаты приборов. При этом он нетерпеливо топал ногой и повторял:

— Ну! Ну! Ну!

— Обалдел, — сказала Карцевадзе. — Там же реакторы!

Вента резко повернулся к ней.

— Ну и что? Они что? Не из атомов? Через воздух — пожалуйста, а через урановые стержни нельзя?.. Атомы, видите ли, не те.

— Скоро обед, Никита. Займись, милый, делом.

Но Венту уже нельзя было остановить.

— Обедать? Каша, обжатая магнитным полем, бульонные тюбики… Ах, простите! Мы ведь сами тоже из электромагнитных, гравитационных и еще там каких-то полей!.. Разрешите доложить: сумма полей Никита Вента не желает следовать на обед!

— А мы с Леной пойдем, — спокойно ответила Карцевадзе. — Нам надо. У нас структура протоплазмы, как видно, не та.

— И какая она, моя протоплазма? Бешеная? Буйная? Самая сложная?..

Карцевадзе ушла из отсека.

* * *
Через несколько часов Вента по видеотелефону обратился к Речкиной и Карцевадзе. Он заявил, что изобрел некий «зависимый магнитный формирователь» и, пользуясь каталогом запасных деталей, уже изготовил его. Теперь он просил разрешения подключить свой прибор к Автономному пульту, то есть к тому самому центру, который автоматически управлял кораблем, оставляя на долю ученых только работу по созданию волноводов.

— От чего же он будет зависеть? — спросила Карцевадзе.

— Он будет материализовать мои мысленные приказы.

— Только твои?

— Он будет мгновенно рассчитывать и формировать для меня проходы по кораблю в любых направлениях. Это пойдет на пользу и мне, и вам обеим, всем!

— Зачем же называть его так громко?

— Как хочу, так и называю.

— Но ты учитываешь, что потом он останется в отсеке Автономного пульта до самого возвращения на базу? В этом особенность конструкции пульта.

— А зачем его убирать?

— Ну а если он начнет дурить?

— Вот тебе на! Я же все просчитал! Формирователь будет экономить мне силы.

— А ты экономь их, ослабив воздействие на тебя общего внутрикорабельного поля!

— Здравствуйте! Да ты же пойми: каждый раз — особый расчет. И еще вечные ограничения: через реакторную зону нельзя, через карантинный отсек нельзя, через нижнюю дирекционную нельзя! А тогда вокруг меня будут свои поля безопасности.

— Надо запросить Кирилла Петровича, — сказала Лена.

— Зачем? Так он и станет нас слушать!

— Ну, знаешь, это ты брось, — возмутилась Лена.

— Он прав, — сказала Карцевадзе. — По всем инструкциям, экипаж сам распоряжается полями в пределах корабельного объема.

— Экипаж! А тут будет распоряжаться один человек.

Проговорив это, Лена вопросительно взглянула на Карцевадзе. Та кивнула, соглашаясь.

— Ладно, — сказала Лена. — Делай! Но ты подумал о граничных условиях?

— Какие еще граничные условия?

— Граничные условия будут, — отрезала Карцевадзе. — И ты над ними хорошенько подумаешь.

Вента схватился за голову:

— Но это же прямая функция Автономного пульта! Никакая команда не проходит без санкции автоматики безопасности!

— Ну а я, например, не желаю, чтобы ты циркулировал через мое жилье. Пульт разрешит, ему плевать: он железный, — а для меня это условие безопасности. И нечего. Делать так делать. А то отработаешь свои двенадцать часиков, в каюту придешь, а там гость…

* * *
Формирователь ввели в отсек Автономного пульта в самом начале общего дежурства Венты. На световой схеме было видно, как черный квадрат формирователя медленно вдвигается в ярко-красный круг Автономного пульта. Что будет дальше с творением Венты, где оно поместится, останется компактным или рассредоточится по всему объему отсека, какие возникнут прямые и обратные связи с различными системами корабля, — это решится уже без участия человека, когда прибор полностью примет температуру пульта. Предположительно это должно было занять около 3 часов.

Но прошло и 4, и 5, и 6 часов, а в красном круге на световой схеме еще просматривался темный квадрат.

Экипаж «Востока» все это время был занят работой. Магнитная буря на Солнце закончилась. Печатающие устройства вычислительных машин выдавали столбцы цифр, на экранах десятков приборов то появлялись, то исчезали светящиеся точки и линии, вспыхивали и гасли на пультах сигнальные лампочки. Надо было всякий раз как можно быстрее понять, о чем это говорит, и тут же сформулировать для вычислительных машин новые задачи. Вращая верньеры, нажимая пусковые кнопки, отдать команды генераторам автоматических станций. Сложнейший процесс образования волноводов для передачи к Земле энергии Солнца вступал в завершающую стадию.

На свой формирователь, как, в общем-то, на совершенно незаконное, не предусмотренное никакими программами детище, Венте удавалось вырвать лишь считанные минуты, и тогда, сжав губы, он торопливо орудовал кнопками всех четырех счетных машин. Было очевидно, что запоздалое включение формирователя скажется на его работе. Для теории было важно, чем эта задержка вызвана. Для практики — чем она грозит. Оба вопроса следовало выяснить как можно скорей.

В начале седьмого часа Вента не выдержал. Он сорвался с кресла, бросился к ближайшей стенке и, пристально глядя на нее, скомандовал:

— Глубина шесть метров! Ну!

Это происходило в операторской. Все были в сборе. Лена Речкина и Карцевадзе ахнули: в стенке образовалась ниша!

— Что? — торжествующе крикнул Вента.

Но Карцевадзе и Лена уже смеялись: это всего лишь открылся стандартный проход! Размахивая руками, Вента случайно нажал кнопку радиоключа.

В конце восьмого часа темный квадрат на световой схеме исчез, но поля внутри корабля по-прежнему никаким мысленным приказам Венты не подчинялись.

В середине девятого часа по требованию системы ОЦУТа — автоматов объективной оценки утомления — Карцевадзе и Речкина прервали работу и ушли отдыхать, хотя Вента клятвенно обещал всего через 10 минут доставить каждую из них в свою каюту по наиболее короткому и, следовательно, настаивал он, по самому легкому, разумному, выгодному пути. Получалось, что Речкина пройдет через склад продовольствия, Карцевадзе через карантинный отсек, блок автоврача и ванную комнату.

Ждать они не стали, молчаливо решив, что затея Венты не удалась.

* * *
Как и обычно, Лена Речкина проснулась, разбуженная автоматом-секретарем за час до начала дежурства. Некоторое время она лежала не открывая глаз, потом вдруг вспомнила, как Вента сказал с экрана видеотелефона: «Я хотел тогда поцеловать тебя, Леночка!» Она улыбнулась, открыла глаза и вздрогнула: в каюте стоял Вента.

Чувствуя, как наливается жаром лицо, забыв, что на ней надет магнитный комбинезон для сна — в общем точно такой же, какой она носит днем, — Лена схватила первую подвернувшуюся под руки одежду и начала натягивать на себя. Это был спецкостюм для силовых гимнастических упражнений, сработанный из дерюги в сантиметр толщиной.

Вспыхнул сигнальный огонек. Кто-то вызывал ее. Продолжая лихорадочно одеваться и не глядя в сторону Венты, Лена нажала кнопку согласия на разговор (без такого ответа к находившимся в каютах мог обращаться только общий дежурный, причем видеосвязи с каютами вообще не было). И тотчас загремел голос Веры Карцевадзе:

— Послушай, Ленок! У меня — чертовщина из чертовщин! Самая настоящая!

— Что у тебя? О чем ты говоришь? Что у тебя там случилось? — прерывающимся голосом спросила Лена.

— Лежу в кольцевом коридоре, — продолжала Карцевадзе. — Честное слово! Под вентиляционной трубой!.. Проснулась, подумала, что надо добираться до ванной… И глядь — лежу в коридоре. Под трубой. — Она помолчала. — Впрочем, стоп. Я разобралась. Надо мной балдахин из эластичного феррилита. Ну да! Штучки проклятого Венты! Его чертов формирователь! Всю ночь мне снилось, что я у себя в селе, еще девочкой, сплю в кроватке под балдахином, и пожалуйста! А как у тебя?

— У-у меня никак, — ответила Лена, осторожно поворачивая голову и краем глаза видя, что Вента все еще стоит посреди каюты.

— Негодяй! — говорила Карцевадзе. — Подумать только, какой негодяй! — Она вдруг вскрикнула: — Это что еще? О господи! Лишь этого мне не хватало!

Раздались аккорды сигнала общего оповещения. Послышался смеющийся голос Венты:

— Девушки! Как вам живется? Вы там у себя ничего особого не замечаете?

— Чтоб тебя черти побрали, — ответила Карцевадзе.

— Ничего не понимаю, — продолжал Вента. — Я же хотел только из отсека в отсек свободно ходить. А тут сижу, замечтался, футбольные ворота себе представил: хорошо бы сыграть! Глядь — стоят во всю стену ворота. И с сеткой!.. Вы скорей приходите, я теперь боюсь вообще думать. Надо как-то эту петрушку расхлебывать, — закончил он самым ликующим тоном.



— Понимаю, — отозвалась Лена.

Она глубоко вздохнула, грустно усмехнулась и начала стягивать с себя спецкостюм. Получалось, что всякая мысль, нашедшая в мозгу любого из них яркое образное выражение, неизбежно теперь окажется олицетворенной в этих феррилитовых фигурах и, следовательно, доведенной до всеобщего сведения.

— Идиот ты несчастный! — опять закричала Карцевадзе. — Вот я приду сейчас…

Лена смело взглянула на Венту, стоявшего посреди комнаты: она теперь не боялась его. Копия была удивительно точной. На лице застыловыражение озорства и растерянности, то самое, с каким он говорил: «Я хотел тогда поцеловать тебя, Леночка».

«Никто не видит, я могу любоваться», — подумала она и посмотрела на Венту уже не только смело и без смущения, но с радостным удивлением.

— «Я хотел тогда поцеловать тебя», — шепотом проговорила она, передразнивая его, и вдруг увидела, что рядом с Вентой, прильнув к нему, стоит она сама!

В растерянности Лена с минуту вообще ни о чем не могла думать. «Но как же? Как же? — мысленно повторяла она, и лишь постепенно к ней возвратилась обычная собранность. — Надо подумать о чем-то другом. Представить вместо всего этого книжный шкаф, стол… Скамейку!»

Плотно зажмурив глаза, она заставила себя ярко-ярко увидеть садовую скамейку на литых чугунных ножках и россыпь кленовых листьев на земле вокруг…

Она открыла глаза. Все так и было: скамейка, оранжево-желтый ковер опавших звездчатых листьев…

«Пока не разобрались с этим, самая строгая дисциплина, — приказывала она себе. — Думать только о деле. И только логически! Никаких эмоций! Никакого образного мышления!»

Уходя из каюты, она оглянулась: садовая скамейка и не подумала исчезать. Магнитный формирователь знал свое дело. Вот только зависим он был совсем не так, как ожидалось.

* * *
В операторской Лена увидела Венту и Карцевадзе. Они стояли друг против друга в позах готовых к поединку боксеров, а между ними высилось что-то похожее на куст цветущей сирени.

Лена пригляделась. Это была вздыбившаяся прямо посреди пола морская волна. Возле нее лежало несколько больших бело-зеленых арбузов и здоровенное бревно. Его старая кора была в трещинах и наростах. Жаба сидела на одном из них.

— Ты смотри, — сказала Карцевадзе, — какие невинные штучки! Концы в воду прятал! — Она повернулась к Венте. — Признайся: что было? Вот это, вместо арбузов?

— Что было, то было, — сердито ответил Вента. — Про это я тебе не обязан докладывать.

— Я принимаю дежурство, — сказала Лена, подойдя к приборной панели и переключая несколько тумблеров.

С этого момента ее суждения пользовались наибольшим весом для логических машин Автономного пульта.

Лена продолжала:

— Прежде всего надо выяснить, как обходиться с этими… — Она замялась. — С этими…

— Творениями, — подсказала Карцевадзе. — Вообразить только! Мне явилось такое… Никакими словами не передать! Оно и сейчас там, в каюте. Бр-р! И знаете… — Держась за сердце, Карцевадзе крутила головой. — Еще два-три таких сюрприза… Мне этот милый поклонник и на Земле достаточно крови попортил. Полетим сегодня на Сорок девятую, и с этой станции я не вернусь.

— Конечно, — подхватил Вента. — Гуляй там себе по главному коридору: семьсот пятьдесят метров в один конец, семьсот пятьдесят в другой. Райская жизнь!

— Товарищи! — вмешалась Лена. — О чем вы, товарищи?

— А все проще простого, — бодрым голосом сказал Вента. — Я нашел выход. Хотите, чтобы исчезло? Представьте себе лишь, как это место выглядело раньше. Ключ в зрительной памяти. У кого она лучше, тот легче и справится. Даже полезно: будем ее развивать. Дополнительная тренировка!

Карцевадзе с ненавистью посмотрела сперва на него, потом на бревно. Бревно исчезло.

— Чуть не представила я себе очень образно, что двинуло это бревно тебя, милый друг, по башке, — сказала она, вновь глядя на Венту.

— Но-но-но! — Вента погрозил пальцем. — Ты эти штучки брось!

— Да уж, — сказала Карцевадзе, — теперь даже тебе придется быть вежливым…

* * *
— Ты виновата во всем, — сказал он, когда Вера Карцевадзе ушла и они остались одни.

— Я? В чем?

— В том, что я о тебе все время думаю. Ты не считай только, что я влюбился в тебя. — Он кивнул на «морскую волну». — Это была ты. Футбольные ворота — потом. А первой — ты. И тогда я понял, что думаю все время о тебе.

Он положил руку ей на плечо. Лена отступила, но руку его с плеча не сняла.

— И зачем мне все эти переживания? К дьяволу!

Лена смотрела на него, напряженно сведя к переносице брови.

— Я ни работать, ни думать ни о чем не могу, — продолжал Вента. — Я как помешанный.

Она подняла на него глаза, улыбнулась — через силу и словно бы виновато.

— Ты… Ты… Наверно, бывает так: одни могут сказать, другие — нет.

Он резко снял руку с ее плеча.

— Ну, знаешь, мысли выражать я умею. И достаточно хорошо изучил процессы, происходящие в моем организме.

Он попытался снова положить руку ей на плечо. Лена оттолкнула руку.

— Не надо.

— Что не надо?

— Вообще не надо. И слова, которые ты сейчас говоришь…

— Начинай, — насмешливо перебил Вента. — Живописуй: любовь, соловей, свет луны… Да я просто не желаю на всю эту белиберду тратить силы, время.

Лена в свою очередь прервала его:

— Ну конечно! Как я не поняла сразу! Эта часть сознания в тебе не развилась. Изучение теории поля заняло все время. А постепенно и потребность в таком развитии пропала.

Она осеклась: из стенки выдвинулось плечо (ее плечо!). Вента положил на него руку и сжал его так, что феррилит податливо, как тесто, выдавился между пальцами.

— Пожалуйста, запомни, — сказал Вента. — То, что я о тебе все время думаю, для меня сейчас непреодолимый барьер.

Лена молчала.

Он снял руку с «плеча», оставив отпечаток пятерни, с брезгливым удивлением поднес ладонь к глазам, сказал звенящим от напряжения голосом:

— Барьер — то, что мои желания не исполняются.

— Да ты подумай, что говоришь!.. Со стороны послушать мы решаем логическую задачу… Тебя надо лечить. Сходи в карантинный отсек, сними витограмму, пусть автоврач назначит лекарства, режим, диету…

— Лечить? Ограничивать? За что? За то, что я не стал обманывать? Плести красивенькие слова: «Милая, любимая, давай повздыхаем на луну, и больше ничего-ничего мне на свете не надо…» И еще запомни, да, запомни: никакой любви вообще нет. Есть деловые отношения между мужчиной и женщиной, а все остальное — сентиментальный лепет, чушь, глупость, выдумка. Это мой принцип: полная ясность.

— Да какая же ясность? В чем ты ее увидел?

Вента возвысил голос:

— Сумей додумать: мы товарищи по общему делу, я обязан быть с тобой искренним. И желаю полностью управлять собой. И если что-то мешает мне работать…

Несколько мгновений Вента смотрел на Лену круглыми от бешенства глазами. Губы его тряслись от еле сдерживаемого желания еще что-то сказать. Потом он повернулся и шагнул прямо в стену, усаженную от потолка до пола цветными квадратами приборов.

И стена пропустила его.

* * *
Вера Карцевадзе слышала этот разговор: видеотелефон операторской был включен на общее оповещение.

Принимая дежурство, она сказала Лене:

— Он просто заурядная дрянь. Уж на что я сама во многом запрограммированная дура, но дойти до такого…

Лена, не соглашаясь, покрутила головой. Вера Карцевадзе иронически смотрела на Лену.

— Он думает, что он в одном лице и Фауст, и Мефистофель, — сказала Лена, — хочет — будет хорошим, хочет — будет плохим. Но он не Фауст. К самому себе у него нет вопросов. В себе он ни в чем не сомневается. И в этом его несчастье: внешне — скептик из скептиков, а на самом деле слепо верит в могущество вульгарно-рационалистической логики. А ведь сделать счастливым она одна не может.

— Да ты ослепла! Он просто пошляк. Посмотри, что рождает его фантазия: автоуборщик в фате и кружевах, люк утилизатора в виде рта… Заметь: у него пошлость особого рода. Он не готовит эрзацы. Иначе бы он тебя смоделировал из феррилита, любовался б и этим утешился. Он пошляк от эклектики: кибермашина с человеческими чертами — пошлое, а в фате и кружевах — вдвойне. Пошл сам принцип гибридизации частей человеческого тела и машины. А для него это норма. Его это не корежит, хотя, казалось, теперь-то он должен бы воочию убедиться в собственной эмоциональной убогости: факт налицо! А он же из фактопоклонников!

— Хорошо. Не корежит. Но разве он обречен таким быть всегда?

— Обречен, потому что вся его сила как ученого — я убеждена — именно в самом воинственно-диком смешении стилей, в упрямой вере, что он полностью и всегда собою командует, может все в себе подчинить логике. Наука для него — содержание жизни. Это бесспорно. Ну и он, естественно, переносит эстетику своего научного метода на все, с чем встречается, и таким путем постоянно тренируется, квалифицируется как исследователь. Почти парадокс, но потому-то он и среди нас, потому-то, скажу тебе, он и серьезный ученый. Но рассуждать с ним о любви, как говорят у нас в Грузии, все равно что толковать с рыбой о способах ездить верхом.

— Я обязана помочь ему, — тихо и упрямо проговорила Лена. — Ну почему он должен оставаться калекой?

— И убить в нем ученого, дурочка?..

* * *
В 21 час 49 минут по единому времени Антар Моисеевич Кастромов с корабля «Север», как и обычно, запросил ежедневные данные о стабильности внешнего поля в зоне корабля «Восток».

И пока вычислительные центры автоматически обменивались подлежащими согласованию данными, Кастромов воспользовался случаем побеседовать с кем-нибудь из экипажа «Востока». Передача шла без значительных искажений, Кастромов по голосу сразу узнал, что с ним говорит Карцевадзе.

— У нас все хорошо, Антар Моисеевич, — услышал он. — И поздравьте нас: отбываем на Сорок девятую станцию. Будем вводить ее в рабочий режим. В нашей зоне это последняя. И еще одна новость: часа через два вы получите от нас отчет о внеплановом опыте. Вента внес дополнение в способ переформирования внутрикорабельных полей. Если результат вам покажется стоящим, отправьте отчет прямо на «Юг», Кириллу Петровичу… И еще очень важно, Лена просила передать: по ее мнению, на Восемнадцатой станции вышли из строя дублирующие цепи и теперь, при усиленной нагрузке, сигналы коррекции недопустимо запаздывают. Потому-то зона К-девятнадцать и дробится на волновые пакеты. Ни я, ни Вента не согласны с этим, но она настаивает. Вы же знаете, какая она тихо настырная, как она умеет… — Несколько мгновений Вера Карцевадзе молчала и вдруг произнесла совсем другим тоном: — Это что еще! Боже! Опять какая-то дьявольщина! Убирайся к чертям!

Она говорила негромко, но очень отчетливо, с мольбой и ненавистью одновременно.

— С кем вы так строго, Вера Мильтоновна? — озадаченно спросил Кастромов: в первый момент он принял слова Карцевадзе на свой счет.

Между ними было 130 миллионов километров. Чтобы радиоволны достигли «Востока» и возвратились, требовалось почти 15 минут, и, конечно, Кастромов не ожидал ответа на свой вопрос немедленно.

А из репродуктора неслось:

— Неужели ж я тебя сама вызвала? Тебя-то с чего? И еще из-под пульта? Убирайся, убирайся назад! Не хочешь?.. Ах, так! И таким быть не хочешь?.. А таким?.. Тоже нет?.. На ж тебе тогда!

— Каждый раз гусар да гусар! — послышался затем вдруг почти плачущий голос Венты. — И каждый раз — шляпа с пером. А разве гусары носили шляпу с пером? Они кивера носили!.. Тьфу! Обмазала всего феррилитом! Даже в рот напихала!.. А я к тебе с делом шел: оказывается, Восемнадцатая потеряла стабилизацию в тот самый момент, когда мой формирователь заработал. Совпадение до наносекунд[1] получилось!..

Кастромов не выдержал:

— Вера Мильтоновна! Что там у вас происходит, Вера Мильтоновна?

И он с нетерпением взглянул на часы. До ответа даже на первый его вопрос оставалось еще 8 минут…

Глава вторая ДИАЛЕКТИКА ПОИСКА

Ирина Гордич любила работать, не включая верхнего света. Так лучше думалось. Вот и сейчас в операторской космического корабля «Запад» — полумрак. Перемигиваются розово-фиолетовые лампочки пульта счетной машины. Змеятся на экранах линии. По ритму вспышек на пульте Гордич понимает: вычисление скоро закончится. Ну а что делать потом?

Как она полагает, расчет еще раз и уже окончательно подтвердит: с течением времени волновые пакеты неизбежно должны расплываться, а значит, должны расплываться и образованные из них волноводные зоны. На Земле, в лабораторных условиях, они были устойчивы. Тут же, у Солнца, не помогали никакие, казалось бы самые надежные, системы стабилизации.

Гордич нажала кнопку связи с первым вычислительным постом.

— Саша, — сказала она, — мне нужен коэффициент поглощения для волновода типа Х-пять К-СТИ.

Никто не отозвался.

«Ах да, — вспомнила она, — у него сейчас перерыв… Но тем более надо теперь же сказать ему: пока отдыхает, пусть запустит машину считать».

Она нажала кнопку личной связи.

— Саша, извини, что я тревожу тебя…

Острогорский не отозвался.

Гордич перевела взгляд на указатель местонахождения. На фоне бирюзового квадрата, отведенного Острогорскому, светилась надпись: «Свободен от контактов до 14 часов».

«Он освободил себя от контактов, — подумала Гордич. — Правильно! Наконец-то он отдохнет!.. Ну что же! Пусть тогда этим займется Галина…»

Она взглянула на соседнее, золотисто-пурпуровое поле указателя. На нем светились слова: «Нижняя дирекционная». Гордич огорченно поджала губы. Видеотелефонной связи с этим отсеком не было. Входить в него разрешалось лишь в крайних случаях, категорически запрещалось шуметь.

По праву дежурной Ирина Гордич повернула ключ общего оповещения и, как только отзвучали аккорды внимания (в нижней дирекционной в такт им должны были розовым светом неслышно вспыхивать стены), сказала, зная, что ее слова появятся на световой панели дирекционной:

— Галя, не могла бы ты…

Она вдруг услышала такой счастливый смех Тебелевой, что у нее перехватило горло и она не смогла продолжать.

— Ой, Саша! — говорила Тебелева. — Я прекрасно их вижу!

Гордич удивленно вскинула брови. Это «Саша» резануло ее и потому, что она никогда прежде не замечала, чтобы Тебелева называла так Острогорского, и потому еще, что было в ее голосе какое-то кокетливое ликование.

Затем она услышала, как Тебелева хлопает в ладоши.

— Вместе эти две эвольвенты совсем-совсем похожи на бабочку! На махаона! Мы обязательно их покажем Ирине!

«Почему они так шумят? — подумала Гордич. — Забыли обо всем на свете?»

Послышался голос Острогорского:

— Что вы, Галя! Зачем Ирине про бабочек? Вот если бы вы преподнесли ей постоянную Больцмана, полученную с точностью плюс-минус одна миллионная!.. Ирина — женщина, совершенно лишенная сентиментальности…

Он говорил тоже с волнением и счастливым смехом.



«Да, но я подслушиваю!» — ужаснулась Гордич.

Она выключила видеотелефон. Ей стало душно.

«Ревную?»

Следующим ее желанием было вслух обозвать себя бабой.

Она так и сделала:

— Баба! Дрянная базарная баба! О чем ты думаешь?.. Хотел полней отдохнуть, выключил индикатор, случайно встретил Галину, пошел с нею в дирекционную… Чего же сходить с ума?

«Но почему в дирекционную? Не потому ли, что автоматы безопасности не разрешают собираться там сразу всему экипажу? И следовательно, пока они там, я не войду. И к тому же никто не подсмотрит».

— Постыдись! Глупо думать о такой ерунде до возвращения на Землю!

«А потом думать? Вот уж будет награда по случаю возвращения».

— Хватит об этом. Хватит. На чем я остановилась?..

«Да, конечно, в дирекционную они вместе попали внезапно. Случайно вышло, что я их подслушала. Однако почему они не заметили сигналов вызова? Смотрели друг другу в глаза? Предположим, один из них в это время не отрывался от окуляров экрана-накопителя, ну а другой?.. Или для влюбленных все моря по колено?.. И почему «Саша»?.. Хватит, я опять схожу с ума!.. Но как все меняется! Еще недавно разве он мог бы хоть с кем-нибудь другим, кроме меня, смеяться так?..»

Больше всего ее задело не то, что он вообще смеялся, а то, как он говорил и смеялся…

Ну хорошо, он очень устал и воспользовался своим правом на очередные полтора часа в сутки освободиться от всяких контактов, контроля. Побыть наедине и в молчании. Но ее-то, жену, он вполне мог бы известить о том, как намерен провести это время. Допустим, что совместить его и ее отдых оказалось нельзя, но ведь еще недавно быть всегда под ее контролем и составляло его главное желание, счастье.

— Перестань, — снова вслух сказала она себе. — Ну почему под твоим неусыпным оком он должен оставаться все время? От этого тоже можно устать.

«…Зачем Ирине про бабочек?.. Ирина — женщина, совершенно лишенная сентиментальности…». Это было то второе, что задело ее: ведь он всегда говорил, что любит в ней именно суровую собранность мышления, то, что она свободна от обычных женских слабостей: излишней чувствительности, слащавости, кокетства, тяги к косметике и нарядам. Она верила. А получалось, что, оставаясь такой, она обкрадывала его. На самом деле он мечтал о другом. Он не понимал себя. Сам зашел в тупик и ее завел туда же.

«Довольно. Надо все-таки заставить себя думать о деле… Но как все меняется. Как все меняется! Он всегда относился к Галине Тебелевой с большим вниманием. Это началось еще в ту пору, когда она студенткой проходила у них в лаборатории практику. И на втором, и на третьем курсе, и на четвертом… Правда, я думала, что это лишь чисто дружеское внимание. Оказывается, вовсе нет. Или просто он изменился за последнее время… Только сама я прежняя — девчонка, с детских лет влюбленная в строгость физических истин. Вот и награда: начинать все сначала… На чем я остановилась там? На чем же?.. Мы допускаем в целом для волноводов лишь бесконечный совмещенный процесс: деформация магнитного поля плюс эволюция волноводов, с тем чтобы сумма всех градиентов неизменно равнялась нулю, то есть чтобы за пределами системы ничто никогда не менялось. После настройки такую стабилизацию и будут осуществлять автоматические станции. Сама я и предложила это решение!.. Сама. Все сама и сама… Нельзя распускаться. Но где они сейчас? Все еще в нижней дирекционной? Посмотреть на указатель? Довольно дурить! Подумаешь! Два сотрудника несколько минут находились в одном отсеке!.. Но голос! Почему он смеялся так? То, что он говорил, было обычным. Но смех! Тон!.. Он захлебывался от радости! Какими нелепо несчастными казались мне женщины, которые ревновали мужей, выслеживали, устраивали сцены. Себя считала выше этого, а теперь потерялась, как дурочка… Конечно, мне уже за сорок. Но разве все дело в гибкости талии? Дело в способности относиться к любимому с таким преувеличенно искренним восхищением, какое выражалось только что в голосе Тебелевой. Уж такого я никогда не могла. Признавала лишь отношения на равных. И потому-то теперь нет этого утешения: «Ну что ж? Будем друзьями». Остается одно: уйти без каких-либо драм, устраниться из жизни мужа… Грубое слово «устраниться»… Да и почему? Что же все-таки произошло?»

Она вдруг почувствовала ужасное отчаяние. Захотелось кричать, топать ногами, куда-то немедленно бежать, что-то сделать с собой.

Шагнуть бы сквозь внешнюю оболочку «Запада» — в 200-градусный космический холод, вечную черноту!

Автоматы безопасности не разрешат.

Выключить их!

Автоматы безопасности не выключаются. Они специально сконструированы без обратных связей, чтобы знать только одну-единственную функцию. Потому-то они предельно просты и надежны. Полный отказ от обратных связей, коррекций, регулировок в процессе работы их и сделал такими…

«Стоп. Но если допустить циклическое, периодами, существование волноводов? Полный распад и воссоздание всего за две-три наносекунды! Столько времени волновод продержится без всякой стабилизации. А как только она начнет делаться необходимой, волновод исчезнет, чтобы возникнуть затем опять во всей своей целостности. Фактически мы будем иметь каждый раз как бы заново созданный волновод. Конструкция автоматических станций упростится в сотни раз, отпадет нужда в хранении единого времени! Боже мой! Да какое же счастье, что я вдруг подумала об этой примитивной автоматике безопасности! Какое счастье!..»

Она стала набирать на пульте счетной машины буквы и цифры, математически формулируя эту мысль. И все: подозрение, ревность, отчаяние — забылось, перестало существовать для нее.

* * *
Сигнал срочного вызова оторвал ее от вычислений.

— Ирина, — сказал Острогорский. — Ты не можешь сейчас же прийти? Мы у меня, на первом посту. Я и Галина. Нам сложно добираться к тебе. Приди лучше ты. И ничему не удивляйся, пожалуйста.

— Хорошо, — ответила она, мгновенно покинув свой прекрасный математический мир.

Поспешно поднявшись, она провела руками у ворота, по груди, по бедрам, как бы одергивая платье. Из далекого детства, когда взрослые так часто отчитывали ее за растрепанный вид, к ней вдруг возвратился этот проверяющий жест — жест очень нелепый для человека в магнитном комбинезоне.

— Повторяю, мы в отсеке первого вычислительного поста, здесь, у меня.

— Хорошо, — повторила она замерзшими губами.

И когда она уже стояла у овала прохода, ожидая образования ниши, спокойный недремлющий ум ее отметил: «Чему я не должна удивляться? Тому, что ты бросаешь меня? Как честный и прямой человек — муж женщины, лишенной сентиментальности, ты считаешь своим долгом сказать ей это немедленно, чтобы никому из нас ни минуты не находиться в ложном положении. Что же? Спасибо и на том».

* * *
В отсеке первого вычислительного поста она увидела: Галина Тебелева сидит в кресле, Острогорский стоит перед ней, держит за руку и с улыбкой восхищения смотрит ей в изумленно раскрытые глаза. И Гордич с таким чувством, словно она преступник, которому сейчас должны объявить приговор, застыла у стенки отсека. Но Острогорский и Тебелева молчали.

— Ну так что? — спросила Гордич, усмехнувшись. — Надеюсь, ты объяснишь мне смысл этой сцены?

Ей не ответили.

— Итак?

Острогорский выпрямился и, не выпуская руки Тебелевой, повернул к Гордич смущенное лицо.

— Понимаешь, Ира, — начал он, ласково гладя ладонь Тебелевой. — Пожалуйста, не надо волноваться, Галя…

То, что он обратился не к ней, а к Тебелевой с этими словами, обидело Гордич. Она перебила мужа:

— Хорошо. И она, и я, обе мы совершенно спокойны.

Острогорский дробно закивал:

— Да, да, мы не волнуемся, и вы, Галя, тоже будьте совершенно спокойны.

— Мы все спокойны, — нетерпеливо заключила Гордич. — В чем дело?

Поглаживая Галю по руке. Острогорский сказал:

— Вышло так: я собирался на отдых, Галя вдруг вызвала меня в нижнюю дирекционную. И понимаешь, что оказалось?

Гордич нашла в себе силы улыбнуться: предисловие слишком затягивалось.

— Во время наблюдений за Восемнадцатой станцией Галя стала свидетелем какого-то непонятного явления. Ни счетчики, ни самописцы ничего не зафиксировали, но сама Галя ощутила его как очень яркую вспышку экрана-накопителя, что возможно вообще лишь при острейшем импульсе крайне жесткого рентгеновского излучения.

Гордич переводила взгляд то на Тебелеву, то на Острогорского.

— И вот теперь у нее что-то с глазами. Я прибежал… Она вызвала меня по аварийной связи…

«Дура, и ничего больше, — подумала Гордич о себе. — Мерзкая дура!»

— Я прибежал, еще некоторое время Галя кое-что видела на экране-накопителе: кривые, свечение марок, координатную сетку… Я думал уже, обойдется, хотя, кроме того, что было на экране, она с самого начала ничего не могла различать…

«Дура, беспросветная, ревнивая дура…»

— Потом она и на экране перестала видеть. Мы прошли в отсек автоврача. Диагноз: паралич зрительных нервов.

Тебелева вздрогнула при этих словах. Гордич подбежала к ней:

— Какое несчастье!

— Не так уж и страшно, — продолжал Острогорский, гладя Тебелеву по руке. — И вполне излечимо: зрительный нерв легко протезируется! Здесь нам это не сделать, но вы, Галя, пожалуйста, не переживайте: сегодня же мы отправим вас на Землю в энергокапсуле, и все будет прекрасно. С букетом цветов встретите потом наши корабли на космодроме.

— Что дала витограмма? — спросила Гордич.

— Никаких срочных угроз, но тонус, в общем, пониженный, и это, конечно, понятно.

— Кто же ее пошлет в энергокапсуле?

— Тогда возвращать «Запад» к Земле? А что же еще?

— Я не хочу возвращаться, — сказала Тебелева. — Без нашего «Запада» остальные три группы тоже работать не смогут. А волноводы еще не держатся на автокоррекции. Я могу ждать. У меня ничего не болит.

— Ты-то подождешь, — говорила Гордич, чувствуя, что едва сдерживает слезы. — Но как мы оставим тебя в таком положении?

— А вы меня в анабиоз, Ирина Валентиновна. Я буду спать. Только вам всем и за меня работать тогда…

«Боже мой! Но какая ж я дремучая, непроходимая дура!» — опять подумала Гордич.

— Нет, Галя, — сказала она, — это не выход.

— А меня нельзя с вами сдублировать, Ирина Валентиновна? — продолжала Тебелева.

— Сдублировать? — удивленно спросила Гордич и посмотрела на Острогорского.

Тот всплеснул руками:

— Конечно же! Как только я сам не додумался! Аппаратура наверняка есть в каталогах. Сделать ее — пять минут! — Он схватил Тебелеву сразу за обе руки и сжал их, радостно смеясь. — Молодчина, Галя! Превосходно придумано!

Гордич молчала, плотно сжав губы. Она знала, что такое дублирование. Влюбленные иногда объединяют свое видение, потому что видеть глазами любимого или любимой — одна из величайших радостей.

Она взглянула на мужа. Тот смотрел на нее с какой-то затаенной улыбкой. Она поняла: он разгадал все, что происходило в ее душе в эти ужасные минуты, и осуждал ее. И это взорвало Гордич.

— Что за глупость! С какой стати ей с утра до ночи смотреть в мои графики! Если дублировать, то ее и тебя! У вас общее дело. Вы поставите пульты обоих постов в одном отсеке и сможете полноценно работать.

Тебелева, слушая это, сидела с безучастным лицом. Нельзя было понять, радуется она или нет. Глаза ее по-прежнему оставались широко открытыми.

— Нет, — сказал Острогорский. — Нет! И нет!

— Почему же нет? — спросила Гордич, ловя себя на мысли, что этот категорический отказ мужа ей очень приятен, что она ждала его, ради него и сделала свое предложение.

И, осознав это, она вдруг обозлилась на себя:

— Единственный разумный выход. Не возвращать же действительно всех нас на Землю? И тем более теперь, когда остаются считанные дни до завершения. Или ты думаешь иначе?

— А я говорю — нет! — повторил Острогорский.

— Но почему же? Функции первого и второго вычислителей могут объединяться с наибольшей целесообразностью. Это азбучная истина.

Острогорский притронулся к руке Тебелевой.

— А? — как будто очнувшись, спросила она.

— Извините нас, пожалуйста, Галя, — сказал Острогорский. — Нам нужно поговорить без вас.

Тебелева сделала попытку встать.

— А-а… Ну, я пойду.

Острогорский усадил ее опять.

— Не беспокойтесь, Галя, пожалуйста. Мы выйдем. Это на несколько минут. Пойдем, Ирина!

Они вышли в соседний отсек. Подождали, пока проход за ними зароется.

Острогорский резко повернулся к Гордич.

— Это невозможно.

— Почему?

— Ты отнесись без предвзятости. Нам нельзя быть сдублированными. Подумай как следует.

— Хорошо, — сказала Гордич. — Я подумаю.

Они с мужем никогда не проходили через дублирование. В годы их молодости дублирования еще не существовало. Позже было некогда. Да как-то и утратилась жажда такого близкого общения. Они слишком уж разошлись, как узкие специалисты, слишком были заполнены своими обязанностями по службе. А ведь когда видишь глазами другого, все больше и больше очаровываешься внутренним миром друг друга; вживаешься в какую-то высшую незаменимость друг для друга, в сознание того, что несешь другому самую высокую радость; необычайно приближаешь к себе этого человека. Все вместе — наибольшая духовная близость! Об этой опасности он и говорит сейчас, пытаясь разбудить в ней ревность и не зная того, что лишь полчаса назад эта бабья темная ревность уже бушевала в ней. В ту самую пору, когда он делал все, что только мог, спасая Галину от слепоты, эта мерзкая ревность чуть не свела ее с ума. Темный омут! Болото!

— Я подумала, — сказала она, — и все-таки не понимаю, почему ты не можешь работать с ней в паре. В конце концов, разве вы не работали и прежде на одной машине и не находились вместе в одном помещении по многу часов подряд?

— И все равно невозможно. Хотя бы потому, что я мужчина. А есть многие вещи… Зрение нужно ей не только для работы…

— Ну извини, — прервала его Гордич, — решительно ничего не произойдет, если ты время от времени будешь выключать аппаратуру, то есть на какие-то минуты оставлять Галю как бы в темноте…

Говоря это, она все еще мстила себе за то, что низко подозревала мужа.

— Зачем ты так говоришь! — воскликнул Острогорский с отчаянием. — Зачем нам говорить, как чужим!

— Но как же я еще могу говорить? — Гордич дернула плечами. — Я говорю просто разумно.

Где-то в глубине своего сознания, вторым планом, она удивлялась тому, что быть жестокой по отношению к себе, оказывается, доставляет такое острое удовольствие.

— Боже мой! — продолжал Острогорский. — Неужели ты ничего не понимаешь? Ты должна помочь мне бороться с самим собой!

— В чем помочь, Саша? — спросила она и вдруг похолодела от предчувствия того ужасного, что, как наверняка знала теперь, сейчас услышит от мужа.

— Ты должна пойти мне навстречу. Помочь. Ты не замечаешь, а мне давно уже трудно. Я разрываюсь. Ты пойми меня.

— Между мною и ею? — почти без удивления сказала Гордич. Значит, все-таки правда. Она не ошиблась.

— Что ж, — сказала она. — Ситуация обыкновеннейшая. Но почему ты говоришь об этом сейчас? Ты боишься, что не удержишь себя в руках?

— Да разве я не держу себя в руках все время? И разве не понимаю, как это ужасно?.. Ты должна помочь мне, а не взваливать на меня еще одно испытание. Ты для меня значишь все. Но мне трудно. А тут придется еще сильнее сблизиться с ней. Зачем?

Обида и гордость заставили Гордич стремительно выпрямиться.

— Так. Что же ты предлагаешь мне? Удерживать тебя любой ценой? Тактическими приемами?

Впервые в жизни она увидела на лице мужа такое выражение, будто он собирался плакать. Она припала к его груди. Горькое ощущение, что это последний раз, владело ею. И, все еще прижимаясь к нему, она сказала:

— Ты же понимаешь: другого выхода нет. Я не могу. Я буду чувствовать себя потом всю жизнь дрянью, бабой, которая только и знает, что бесится от ревности. Я потеряю право на самоуважение. Ты тоже перестанешь уважать меня.

Она говорила это, и каким-то не вторым уже, а третьим или пятым планом в ее мозгу проходила мысль, что с самого начала она не хотела быть дублером Тебелевой именно потому, что ревнует к ней, подсознательно давно не любит ее. Это была бы пытка из пыток. Может, даже куда большая пытка, чем навсегда потерять мужа.

* * *
Они шли по осевому коридору жилого отсека, время от времени касаясь друг друга плечами. Это позволяло ей шагать свободно, не опасаясь на что-либо наткнуться.

У входа в ее каюту они остановились.

— Дальше не надо, — сказала Тебелева и взяла его за руку; виновато улыбнулась. — Страшно! Там темно… — Она передернула плечами.

Он смотрел на нее. И потому, что она видела только то, что видел он, то есть в данный момент как в зеркале видела самое себя, она подняла руку, чтобы подправить выбившуюся из-под шлема дубликатора прядь волос, и спросила:

— Я некрасивая?

Он не ответил.

— Ладно. Дальше я сама. Ну ладно же! Ладно!..

* * *
В своей каюте он долго сидел у стола, не снимая с головы шлем дубликатора. Не было сил.

Наконец снял. Положил шлем на стол. Взглянул в зеркало. И удивился. Оказалось, он улыбается! Улыбается, не замечая того. Он столько улыбался за этот день, что мышцы лица привыкли уже. Он перестал чувствовать, когда улыбается.

— Ты у себя, Саша? — спросила Гордич по видеотелефону. — Можно зайти к тебе? Я отыскала совершенно удивительное решение.

— Да, конечно, — ответил он, вздрогнув.

Глава третья ВОРОТА

— Антар Моисеевич! Только что закончился сеанс связи с Восемнадцатой автоматической станцией.

Саблина смотрела с экрана видеотелефона, как и всегда спокойная, почти бесстрастная, ожидая, пока Кастромов сам не обратится к ней за дальнейшими подробностями, — так было принято на «Севере».

— Ну что же там, Рада?

— На станции переизбыток мощности.

— А по нашим подсчетам?

— Восемь десятых.

— Спасибо. Что еще?

— С «Востока» поступил отчет об опытах по переформированию внутрикорабельных полей.

— Знаю, Рада, знаю. О нем говорила Вера Мильтоновна. Кажется, очень интересная штука. Перешлите, пожалуйста, его мне сюда.

— Еще одно сообщение, опять с Восемнадцатой. В окрестностях станции ее приборами обнаружен источник радиации. Излучение распространяется узким пучком вдоль плоскости нашей орбиты.

Кастромов некоторое время молча смотрел на Саблину.

— То есть орбиты «Севера»? — спросил он. Он перевел глаза на усеянный звездами экран кругового обзора, затем вопросительно посмотрел на Саблину. Та кивнула.

— Расшифровку вы делали сами?

— Я получила из транслятора готовый ответ. Если траектория корабля не изменится, мы окажемся на пути излучения через четыре часа.

— Конечно, окажемся. Это входит в наши прямые задачи. Вы хотите мне возразить?

— Нет, Антар Моисеевич. Но мощность потока очень велика. Пассивной защиты «Севера» не будет достаточно. Придется принять противодозы.

— Да, да, конечно, Рада! Сейчас же начните делать замеры и, как только будет готово… — Кастромов поднялся с кресла, чтобы поскорее перебраться к Саблиной в операторскую. — Но вы, Рада, вообще отдаете себе отчет, насколько удивительно это явление?..

Подсчеты показали: «Север» пересечет поток радиации за две с половиной минуты. Выполнить весь цикл наблюдений было возможно, лишь заранее запрограммировав даже мельчайшие этапы исследования.

— Случай редчайший, — с воодушевлением повторял Кастромов, занимаясь подготовкой приборов. — Мы с вами накануне открытия, Рада. И мы, по счастью, знаем об этом и, значит, встретим его во всеоружии, — удача невероятнейшая. О таком можно только мечтать…

Ровно за полтора часа до «момента икс» (встреча с потоком) Саблина включила аппаратуру противорадиационного облучения. Кастромов лежал в кресле, сама же она стояла у пульта автоматики безопасности, приглядываясь к показаниям приборов, неторопливыми легкими движениями касаясь кнопок, верньеров, переключателей. Кастромова мучило удушье: сердце не успевало перекачивать кровь. Он знал, что Саблина испытывает то же самое, но не показывает вида, и думал о ней с особой благодарностью.

Профилактическое облучение закончилось в 2 часа 30 минут. В 3 часа 4 минуты приборы доложили, что подготовка к наблюдениям завершена. Более получаса оставалось в резерве. Кастромов углубился в радиограмму-отчет с «Востока», Саблина ушла на вычислительный пост.

Минут через десять она вдруг появилась на экране видеотелефона. Кастромов только начал проверку вывода главной формулы Венты. Она якобы позволяла поразительно быстро и просто получать исходные данные для любого преобразования внутрикорабельных полей. Это следовало проанализировать со всей обстоятельностью, и Кастромов далеко не сразу поднял глаза на экран. Все это время Саблина, и теперь подчиняясь общему правилу: докладывать лишь тогда, когда к ней обращались, молчала. Но то, что она сообщила потом, было, в сущности, трагедией: в «момент икс» никакого удара радиации не последует.

Саблина говорила совершенно спокойно:

— Для контроля был подсчитан баланс энергии сопутствующего поля. Но важно другое: за время, пока шли вычисления, вектор Пойнтинга уменьшился в семьсот тысяч раз. Сейчас он, вероятно, уже почти равен нулю…

— Насколько я понимаю, — сказал Кастромов, — опасность теперь именно в том, что мы с вами провели противорадиационное облучение?

Саблина скупо кивнула.

«Умница, — вдруг подумал Кастромов. — Другая уже билась бы в истерике. Да вообще лучше, чем с ней, я ни с кем никогда не работал. Но все-таки сколько в ней скованности! Ни о чем не спросит, ничему не удивится. Исполнительность, доведенная почти до полного забвения себя, почти до безумия! И какая ирония: именно потому-то мне так и легко работать с ней».

— Итак, вы полагаете, — сказал он, — что никакой встречи с потоком излучения не произойдет?

Саблина молча кивнула.

— Но почему? — После облучения и отдыха Кастромов чувствовал себя небывало сильным, ему хотелось смеяться, говорить громко, двигаться резко. — Куда он мог подеваться? Что за чудеса в решете!

Он говорил это бодро и каким-то звонким, отчетливым голосом, а сам думал уже: «Выхода нет. Ну, я старый дурак. Я пожил. Но она же девчонка. Ей бы еще жить и жить. И понимает ли она, что нам грозит?»

Саблина прервала его жестом.

— Что? — спросил Кастромов.

— При опытах на полигоне у нас даже комбинезоны взрывались, как порох. Один раз взорвалась оболочка реактора. Сейчас в нас с вами все сжато, как пружина, чтобы нейтрализовать лучевой удар…

— Та-ак, — выдавил из себя Кастромов.

* * *
Выход нашелся. Если в «момент икс» все реакторы «Севера» вывести в критический режим и затем мгновенно убрать переборки, отделяющие реакторный отсек от операторской, Кастромов и Саблина смогут получить дозу радиации, достаточную, чтобы свести почти к нулю изменения, вызванные в них обоих профилактическим облучением. Присланные с «Востока» формулы (если только они не содержали ошибок), позволяли выполнить это с достаточной быстротой. Строить по примеру Венты специальный прибор, чтобы мысленно отдавать приказы, Кастромов, конечно, не собирался. Хуже получалось с характером излучения. Потому что полного эффекта нейтрализации достигнуть было невозможно, и это грозило довольно серьезными последствиями.

Саблина получила результат на полторы минуты раньше Кастромова. Этого времени ей хватило, чтобы добежать из вычислительного поста в операторскую. Протянув Кастромову ленту с рядами цифр, она остановилась, тяжело дыша. На щеках ее блестели дорожки от слез, но лицо было спокойно.

— Я все уже знаю, — сказал он.

— У вас получился тоже такой результат? Это же замечательно!

«Да она просто не досмотрела ленту до конца», — подумал Кастромов.

— Мы с вами отделаемся только потерей памяти, — оживленно продолжала Саблина.

«Но это же отчаянно много! — чуть не закричал он. — Что еще отличает человека от дерева, от травы?»

Саблина несмело улыбалась:

— В институте психологии такие случаи специально исследовали. Получалось, в сознании образуются словно провалы. И никогда нельзя предугадать: кто все детство забудет, даже начальную грамоту, а кто одни только последние годы… Ужасно! Близкий тебе человек подойдет, а ты его и в самом деле просто не знаешь. Вычеркнуто из памяти…

Кастромов повернулся к приборам и резко, пулеметной дробью — так вслепую печатают на машинке, — начал набирать заключительные команды: на полностью, автоматическое управление «Севером», на автоматическую связь со всеми другими кораблями экспедиции, с Центром информации Звездного совета, с Энергоцентром. Последней была команда на преобразование ограждений реакторного отсека по присланным с «Востока» формулам Венты.

Наконец все было сделано. Кастромов откинулся в кресле. И тут в его сознание опять вошел голос Саблиной:

— Знаете, как он меня полюбил? Встретил на улице и влюбился. Я еще и слова ему сказать не успела. Он голоса моего до самой свадьбы, можно сказать, не услышал…

— О ком вы, Рада? — спросил он с досадой.

— Лешик мой… Он меня потом всему снова научит. Мы с ним хоть три часа можем молча ходить — нам скучно не будет. Он мою каждую привычку помнит, каждую черточку.

Кастромов поморщился:

— Ходить и молчать?

— А что они выражают, слова? Кто им верит? Я никогда не верю. Любовь не словами доказывают…

Кастромов молчал, нахмурясь. Итак, если они в чем-либо ошиблись, если формулы Венты недоработаны, — гибель. Если нет — утратится память о прошлом. Пусть не нацело. Но разве есть воспоминания, важные в большей и меньшей степени? То, что сегодня думаешь, делаешь, говоришь, ежечасно и ежеминутно питается всем опытом твоей предыдущей жизни. Всем! Хочешь ты этого или не хочешь. А опыт — это и есть не утраченные воспоминания. Фундамент личности. И значит, нельзя отдать и малой толики памяти о прошлом без того, чтобы не перемениться. И каким же ты станешь теперь, если хоть что-то утратится?

Детство на Дальнем Востоке, в семье строителя, кочевавшего со стройки на стройку. Жизнь в палатках, бараках, срубах изб из толстенных бревен. Первая школа — тоже в бараке, брезентовыми полотнищами разгороженном на классы; первая любовь, безответная и невысказанная, к девчонке по имени Кама; первая самостоятельная дальняя дорога — в большой город, учиться в институте.

Потом — война. Фронт — ранение — фронт — ранение — фронт. Запоздалое студенчество, трудное из-за неважного здоровья, из-за того, что лишь через 3 года после демобилизации он наконец понял, что его призвание — математика, одна только математика, и вернулся в тот институт, где учился до июня сорок первого года, но уже на специальность не прикладную, а теоретическую и, значит, снова начал с первого курса.

И что же из этого можно отбросить? С чем расстаться, ничего в себе не утратив?

Или, может, новое время — новые песни? Но ведь поиски истины смолоду — вечное. На них-то и уходит жизнь. За душевную ясность платишь ценою многих прозрений, ни одно из которых нельзя исключить.

Однако разве порой не хотелось избавиться от тех или иных воспоминаний? Мечта сбылась — получай! Твоя память станет что белый лист.

Но теперь-то ты знаешь, во имя чего живешь. На что истратил полвека. Почему порою шел не более легким, а более трудным путем. И вот будешь ли знать это и в том, новом, своем состоянии?

Впрочем, что значит «более трудным путем»? То есть жил так, что тебя касался не только круг одних лишь физико-математических истин?

Но как раз это и есть та область сознания, которая всего больше зависит от каждой, даже самой малой частицы прошлого опыта жизни.

Если так, утрата чего же будет вдруг самой большой из потерь?

— Рада, — сказал он, — у нас еще двадцать минут. Вы, пожалуйста, подумайте, вспомните все самое важное для вас, зафиксируйте в Информаторе.

Он посмотрел на часы: до «моментаикс» 19 минут. Что можно успеть? «Да, жить так, чтобы ничто, кроме физико-математических истин, тебя не касалось, — капитуляция. Ведь это возможно, лишь если перестать задумываться над судьбой открытий, над судьбой результатов твоего же собственного труда, если сделать для себя главным не то, что происходит вокруг, а то, что творится в твоем сознании. Если вообще отгородиться от людей. Все это в целом — отступничество от своего прямого человеческого долга. Извинить такое отступничество нельзя ничем и никак».

— Мы с Лешей меньше года женаты, — между тем продолжала Саблина, как будто не услышав его. — У нас столько еще впереди! Мы когда встретимся после работы, друг на друга насмотреться не можем. Спать жалко: жалко это время сну отдавать… Лешик никогда не бросит меня.

«Леша тебя не бросит, но ты останешься ли собою? И ясно ли тебе, что самое страшное — это потом оказаться таким, какого бы ты сейчас презирал?..»

Он вновь перевел глаза на электрические часы в центре Главного пульта: до «момента икс» оставалось 12 минут. В это время каждый думал о своем.

Саблина: «Лешик мой ни за что не бросит меня. Я ему напишу. Он потом меня всему снова научит. Важно только, чтобы у меня характер такой же остался: легкий, радостный. А слова мы друг другу и не говорили… Пускай только Лешик любит меня!..»

Кастромов: «Надо возвыситься над всем ничтожным, случайным. Выбрать единственно лучшее. Навеки определить в себе самое ценное. Сделать, чтобы мимо меня потом не прошло в жизни наиболее важное… Но что же это — наиболее важное?..»

Они обнаружили вдруг, что не отрывают глаз от диска часов. До «момента икс» оставалось 9 минут.

Саблина спросила шепотом:

— Что ж будет, Антар Моисеевич?

Кастромов сказал:

— Не бойтесь. Одно несомненно: мы с вами воскреснем еще.

— Воскреснем? Но значит, до этого мы умрем?

Саблина смотрела на него с вызовом и протестом. Кастромов продолжал:

— Я неправильно выразился. Мы не умрем и не будем воскресать. Мы продолжим жизнь. Но… Но только произойдет это лишь в одном случае: если то, к чему каждый из нас пришел за всю свою жизнь как к итогу ее, сами потом не станем оплевывать… В мире, Рада, пока еще нередки горе, печаль. А ведь на самом деле для каждого человека норма — счастье. Счастье с первого и до последнего дня своей жизни, и не в одиночку, а вместе со всеми людьми на свете. В этом смысл бытия. А что же еще?.. И каждое истинное дитя человеческое обязано помнить об этом и не щадить себя в малых и больших битвах с теми, кто жаждет счастья лишь для себя, для какой-то одной своей нации или расы, кто обкрадывает других — обогащается за их счет, грабит их души… И вот что важно поэтому: когда в нас опять пробудится сознание и наша память снова начнет насыщаться, какие слова и какие идеи мы узнаем в первую очередь, во многом будет зависеть от того, рядом с кем и против кого мы с вами. Рада, будем идти. — Кастромов взял световое перо — восьмигранный металлический стержень, соединенный гибким шнуром с пультом Информатора. — Путь только один, Рада…

Концом светового пера Кастромов начал писать по поверхности экрана-накопителя Информатора, оставляя на ней светящиеся слова — копию записи, которая сохранится на магнитных лентах и, даже если «Север» огненным метеоритом врежется в Землю, не утратится, будет прочитана.

Он писал: «Мой приказ самому себе. Путь, каким ты должен идти, — щедро жить для людей, Антар, быть, как был, коммунистом. И запомни: предать это мое решение — предать себя. Не предай же себя, Антар!»

— Отчет об опыте Венты вы послали Кириллу Петровичу? — спросила Саблина, из-за плеча Кастромова глядя на экран: надпись медленно уплывала под верхний обрез.

— Нет, — ответил Кастромов.

— А вдруг это срочное?

— Возможно. Но теперь уже некогда. Автоматы пошлют.

— А рецензия?

— Этого будет достаточно. Мы испробуем формулы Венты на самих себе.

Держась за спинку кресла, Саблина обошла его и, кивнув в сторону экрана, виновато посмотрела в глаза Кастромову.

— Мне тоже надо так? Но я ведь плохая. Я с вами честно: я только о Леше думаю. Мне надо веселой, красивой остаться…

Она не успела договорить. Словно пушечным залпом встряхнуло воздух. Это открылся путь в операторскую излучению реакторов «Севера».

Рывком смяв панели Главного пульта, распоролась феррилитовая стена. Операторская стала частью гигантского — пределы его терялись во мраке — отсека реакторов. Их серебристые коконы, окруженные холодным зеленоватым свечением, нависли над Саблиной и Кастромовым. Но Кастромов понимал все это лишь несколько первых мгновений.

И тогда же было мгновение, в которое он видел Саблину, торопливо водившую световым пером по экрану-накопителю Информатора. «Ей тоже ведь трудно», — подумал он и вдруг удивился бессмысленности этих слов: он уже не помнил, в чем, как и кому было трудно…


Глава четвертая СТОЯТЬ ДО КОНЦА

Операторская на корабле «Юг» (так же, впрочем, как и на всех других кораблях) состояла из двух зон: зоны работы и зоны отдыха. В зоне работы верхнюю часть передней стены и почти весь потолок занимал экран кругового обзора. Он был как бы широко распахнутым окном в космос. На нем мерцали звезды, матово светился раскаленный шар Солнца, восходили и закатывались пепельно-голубые диски Земли, Марса, Венеры… Всю нижнюю поверхность передней и боковых стен устилали приборные панели. Десятки шкал, сигнальных огней, светящихся надписей, переключателей, кнопок, овальных, круглых и квадратных экранов выстроились здесь в несколько ярусов. Все это вместе (включая сюда еще и два массивных командирских кресла из голубовато-золотистого феррилита) и было Главным пультом корабля.

Там, где кончались приборные панели, начиналась зона отдыха. Сидя в командирском кресле, ее нельзя было видеть. Взор человека не мог проникнуть сквозь пелену сиреневого марева, а за нею-то и располагалось пространство, которое на каждом корабле оказывалось своим особенным миром. На «Юге» здесь стояли широкий письменный стол на драконьих дубовых лапах, два мягких кожаных кресла, здесь был еще застекленный шкаф, золотящийся корешками книг, настольная лампа с зеленым абажуром, на стенах висели картины: пейзажи Армении, море в штормовую погоду. Тут царили тишина и покой.

Чтобы перейти из зоны работы в зону отдыха, почти не требовалось усилий. Всего лишь обычный шаг — и человек переносился в совсем другую обстановку.

Иногда бывало, что зона отдыха состояла из двух или даже трех отдельных «пространств» — по числу членов экипажа, но здесь, на «Юге», вкусы Кирилла Петровича и Пуримова сошлись целиком. Вернее, Новомир Пуримов безоговорочно присоединился к тому, что попросил создать для себя перед отлетом в космос Кирилл Петрович.

И вот теперь Кирилл Петрович сидел у этого стола с драконьими лапами и, словно карты в пасьянсе, рядами раскладывал сообщения автоматических станций.

Третья станция: «Волноводная зона стабильна».

Восьмая: «Волноводная зона стабильна».

Восемнадцатая…

Нет, нет, это сообщение потом. Оно выпадает из общего ряда.

Двадцать четвертая: «Волноводная зона стабильна».

Семьдесят пятая: «Волноводная зона стабилизована».

Стабилизована? Скажите пожалуйста! «Стабилизована» и «стабильна» — одно и то же, в общем. Потому и поразительна эта инициатива автоинформатора станции: ведь он только машина.

Кирилл Петрович покосился на индикатор ОЦУТа. Чтобы всегда быть к услугам, он находился на браслете рядом с кнопкой радиоключа. Глазок индикатора тускло желтел. Это значило: с настоящим отдыхом можно еще подождать, но сделать небольшой перерыв обязательно. Где ж эти сообщения от рабочих групп? Вот они!

Группа «Север»: «В районе Восемнадцатой автоматической станции волноводными зонами создано недопустимо плотное затеняющее поле. Образовалось пространство с особым космическим климатом. Со временем его влияние на атмосферу Земли примет такие размеры…»

Нет. Читать дальше не стоит. Знакомая песня Кастромова: «Природа консервативна. Подтачивать этот фундамент нельзя». Демагогическая чепуха! Истина конкретна. Ученый не имеет права мыслить такими расплывчатыми категориями.

Группа «Восток»: «Все — норма. Ближайший этап — посещение Сорок девятой. Цель — рабочий режим. Осуществлен эксперимент — преобразование внутрикорабельного поля. Отчет направлен «Северу». Цель — рецензирование».

Это, конечно, Вента. Его стиль. Сжато, насыщено информацией, но, в общем-то, фразы нарублены, словно дрова: главное, чтобы ни в одной не оказалось больше пяти слов. Или это несовместимо — предельная краткость и нормальный стиль языка?

Группа «Запад»: «Автоматической стабилизации волноводных зон, расположенных в непосредственной близости к Солнцу, достичь не удается. Частная причина: сбои в работе Восемнадцатой станции. Общая: безусловная необходимость цикличного существования волноводов. Расчеты ведутся. Гордич, Острогорский, Тебелева».

Кирилл Петрович снова покосился на глазок ОЦУТа: по-прежнему желт, тускл. Эти минуты совершенно ничего не дали, хотя, раскладывая карточки сообщений, он, в сущности, лишь развлекался и даже ушел с ними в зону отдыха.

Кирилл Петрович нахмурился. Прежде только к машинам присоединяли индикаторы. Дошла очередь и до людей.

Но конечно, пора отдыхать. Не стоит ссориться с автоматикой безопасности.

Кирилл Петрович встал с кресла, собрал в стопку пластиковые прямоугольники сообщений, которые только что раскладывал на столе, сунул их в нагрудный карман комбинезона и вышел в зону работы. Как и обычно в свободное время, Пуримов стоял там у пульта изготовителя приборного оборудования. В руках он вертел толстую гайку с ушками. Извлекать из люка изготовителя то одну, то другую деталь, обозначенную в каталоге, осматривать ее, затем отправлять в утилизатор было любимым занятием Пуримова. Он мог это делать часами. Обезьянье любопытство на уровне самой высокой техники.

— Послушайте, Новомир, — сказал Кирилл Петрович. — Я сейчас уйду к себе, а вы тем временем просмотрите документацию по Восемнадцатой станции. Пожалуйста, всю, начиная с самых азов. В вашем распоряжении полтора часа.

Продолжая ощупывать гайку, Пуримов повернул к нему голову:

— То есть?

— Какие-то несообразности.

— А именно?

— Судите сами! Автономным пультом станции вдруг почему-то изъяты все дублирующие системы. Это косвенный вывод. Сообщения самой станции — абракадабра.

Пуримов по-прежнему продолжал ощупывать гайку, и на лице его выражался интерес лишь к тому, что делали руки.

— Причем заметьте: системы изъяты, но поле, которое формирует их, осталось. Из данных, поступивших от станции, это следует со всей несомненностью. Однако почему ж тогда системы не восстанавливаются?

— Общее дежурство вы мне тоже передаете? — спросил Пуримов.

— Стоит ли? Это вас только свяжет. Сейчас все спокойно, автоматика справится.

— Хорошо, — сказал Пуримов.

* * *
Пуримов начал с заводской документации. На экране корабельного Информатора перед ним проплывали вереницы формул. Автоматические станции строились из металлических ферм и затем (уже в космосе) заполнялись феррилитом.

Уравнения магнитных полей олицетворяли собой детали их конструкции, системы приборов, отдельные механизмы и то, как все они между собой должны взаимодействовать.



С холодным сердцем смотрел Пуримов на эти цепочки математических индексов. В глубине души скука и неприязнь владели им.

Вообще, для Пуримова существовало лишь то, что было предметом, механизмом, очевидным физическим явлением. Все хоть сколько-нибудь отвлеченное казалось ему напрасно придуманным усложнением, а на самом деле просто находилось за пределами его восприятия. «Глухота» на абстрактные представления свойственна многим. В крайнем своем выражении это такая же яркая особенность мышления, как и абстрактное видение свойство видеть в окружающем мире как бы скелетные линии предметов и образов. Но человечески Пуримов был зауряден. Признаться, будто он отрицает такое, что все «здравомыслящие» люди находят нормой, он не мог ни Кириллу Петровичу, ни самому себе. Это значило бы, что он идет против сотрудников лаборатории, среди которых как раз умение мыслить отвлеченно было не только нормой, но и ценилось превыше всего. Вот почему и теперь работа шла точно так, как и много раз прежде, когда Пуримов получал подобные задания. Несмотря на всю неприязнь и скуку, владевшие им в глубине души, привычно подчинив себя приказу и создавая вполне убедительный образ активного действия, он с лихорадочной торопливостью заменял на экране Информатора одно уравнение другим, световым пером подчеркивал те или иные формулы, ставил возле них вопросительные и восклицательные знаки.

— Как дела, Новомир? — спросил вдруг Кирилл Петрович, появляясь на экране видеотелефона. — Что-нибудь привлекло ваше внимание?

— Да, — вздрогнув (хотя он и ожидал все время этого момента), ответил Пуримов и спохватился: — То есть нет! Я не закончил еще. Осталось проследить эволюцию орбиты станции за последние десять суток.

— Что-о? — Брови Кирилла Петровича взлетели вверх. — Зачем же? И почему тогда только за последние десять суток?

Пуримов молчал.

— Через пять минут я приду, мы во всем разберемся. А эти орбиты… — Кирилл Петрович махнул рукой. — Бог с ними, Новомир! Что в них копаться.

Экран погас.

«А я все равно прослежу», — подумал Пуримов.

Не дожидаясь Кирилла Петровича, он ушел в нижнюю дирекционную. Там, на экране гравимагнитного накопителя, вокруг желтого диска Солнца вилась кружевная вязь всех орбит станций, астероидов, траекторий полетов космических кораблей, метеоритных потоков. Космос навечно запечатлевал здесь свою историю.

Поворотом верньера Пуримов сделал орбиты Восемнадцатой станции самыми яркими, потом деформировал их, совмещая по наибольшему диаметру, вгляделся, многозначительно поджав губы, и вдруг отшатнулся от накопителя: получалось, что Восемнадцатая движется теперь не по эллипсу, а по спирали, неудержимо приближается к Солнцу, падает на него! Вот вам и не надо копаться.

Какая-то мысль заставила его застыть с озадаченным видом. Мысль была очень важная. Она касалась всей его жизни. Но какая — он так и не смог понять.

Пуримов вернулся в операторскую. Кирилл Петрович, выслушав его, не проронил ни слова. Скорее всего он ничему не поверил. Но в нижнюю дирекционную пошел. Возвратясь же, схватил Пуримова за руку.

— Вы гений, Новомир. Кто бы еще, кроме вас, надумал сейчас заняться орбитами? Разве только через десятки лет для изучения фигуры Солнца!

Пуримов пожал плечами: «Гений так гений…»

— И как истинный гений, Новомир, вы сразу же задаете вопросы. Итак, главный вопрос: почему лишь одна Восемнадцатая повела себя так необычно? Законы всемирного тяготения не отменены. Наша планета на орбите миллиарды лет. — Кирилл Петрович умолк, вдруг подумав: «Но ведь это и есть кастромовский консерватизм!»

— Не знаю, — ответил Пуримов.

Кирилл Петрович внимательно посмотрел на него. За все годы их знакомства Пуримов впервые так непринужденно признавался, что чего-то не знает. Уличать других — это он мог. Но признаваться в незнании… О нет! Прежде ему это было вовсе не свойственно.

* * *
Основных загадок было три.

За счет какой энергии изменилась орбита Восемнадцатой? Каким способом осуществлялось это воздействие? Продолжается ли оно?

И прежде всего требовалось установить, нет ли в окрестностях Солнца пылевого, радиационного или магнитного пояса, еще не обнаруженного учеными. Самым естественным было предположить, что он-то и замедлил движение станции.

Занимаясь сопоставлением данных, собранных забортными датчиками Восемнадцатой за время ее существования, Кирилл Петрович настолько был захвачен работой, что до его сознания далеко не сразу дошел смысл очередного предложения Пуримова: срочно посетить эту станцию.

Кирилл Петрович указал рукой на одну из панелей Главного пульта:

— Зачем? Там перед нами будут эти же самые приборы — их абсолютная копия. Дубликат! И показывать они будут то же самое!

— Мы выйдем — посмотрим.

— Дорогой Новомир, — ответил Кирилл Петрович. — Эпоха, когда «исследовать» значило «осмотреть», давно в прошлом. Ее завершил еще Леверье, на кончике пера, как вам известно, открыв планету Нептун!

— Вы, может, боитесь вместе со станцией упасть на Солнце? Но мы успеем благополучно уйти.

— Все движется и, значит, куда-нибудь падает. Даже когда мы стоим на месте, то все равно падаем, — сказал Кирилл Петрович и взглянул на глазок ОЦУТа: цвет его был совсем уже темно-желтый.

«Да врут все эти ОЦУТы, — проговорил он про себя. — Я только что отдыхал. Я давно не чувствовал себя так хорошо».

— Конечно, иной прибор в сотни раз больше любого осмотра говорит, — сказал Пуримов. — Прибор прибору рознь…

«Волга впадает в Каспийское море… Лошади едят овес и сено, — думал Кирилл Петрович. — Вот оно где — рутина. И понятно, откуда она: от незнания, от бесконечного откладывания «на потом» всякого самовоспитания, требующего повседневных усилий: завтра начну как следует все изучать, с понедельника, с четверга, с пятницы перестану попусту терять время… Лишь бы не сегодня, а завтра!.. На Восемнадцатую мы полетим, но только для того, чтобы выдать Звездному совету формулировку: «Осмотром на месте установлено». А ответ держать там придется, и надо, чтобы разбор перипетий не затягивался, иначе я просто физически не успею довести проект до конца».

И он с раздражением покосился на глазок ОЦУТа.

* * *
Кирилл Петрович был прав.

Когда «Юг» достиг Восемнадцатой автоматической станции и вдвинулся в ангарное отверстие у ее северного полюса; когда сработали поля автоматики безопасности и корабль и станция намертво слились, так что Кирилл Петрович и Пуримов могли выйти в отсеки станции, не надевая скафандров, в показаниях приборов операторской ничто не изменилось.

Но они вышли из корабля. Выход открылся прямо в полуторакилометровый коридор приборного отсека станции. Стены, пол и потолок его были из феррилитовых управляющих блоков. Только белые разграничительные линии да цифры монтажной маркировки оживляли однообразные серо-стальные поверхности.

Пуримов принялся деловито шагать взад-вперед по коридору, останавливаясь у разграничительных линий и пристально вглядываясь в них.

Смотреть на это Кириллу Петровичу было в высшей степени тягостно.

Не сказав ни слова, он вернулся в операторскую «Юга», передал функции общего дежурного Автономному пульту и вновь занялся анализом данных о полях и скоплениях частиц, которые встречались на пути Восемнадцатой за весь ее длинный путь от места сборки в околоземном космосе.

К сожалению, он почти ничего не успел сделать. Пуримов вернулся.

Войдя, он с минуту молча постоял за спиной Кирилла Петровича, потом сказал:

— Теперь-то я все окончательно понял.

— Что вы поняли? — с неприязнью спросил Кирилл Петрович, ожидая от Пуримова нового потока общеизвестных сентенций.

— А то, что станция столкнулась с астероидом.

«Ах вот что он искал там, — подумал Кирилл Петрович. — Но это бессмыслица». Он сказал:

— Вы же знаете: каждое столкновение станции даже с метеоритом величиной с горошину отмечается, как событие чрезвычайной важности, не говоря уж о том, что оно немедленно фиксируется приборами станции, и весть об этом тотчас доводится до всех наших групп и до земного центра.

— А почему отсутствие сигналов не может явиться последствием столкновения?

Глазок ОЦУТа был уже розовым. И это отозвалось в душе Кирилла Петровича стоном: на что ушли силы! На толчение воды в ступе!

— Вам хочется осмотреть станцию? — сказал он, чтобы прекратить разговор. — Пожалуйста. На ближайшие часы вы свободны.

— Я и пойду, — ответил Пуримов. — Я все продумал. В том месте, куда пришелся удар, фермы станции хотя и восстановились, но уже будут не из спецсплава, а из феррилита. Их отличишь просто по внешнему виду. Они шершавее. Вы еще убедитесь, насколько я прав. Я даже знаю уже, в каком месте это могло произойти!

«Ну да, именно потому ты и стремился сюда: на ощупь искать повреждение. Это, конечно, полезнее, чем часами торчать у люка изготовителя… Но если бы удалось так просто найти объяснение!» — подумал Кирилл Петрович и вдруг почувствовал к Пуримову острую-острую жалость. Надо ж такую судьбу: позади целая жизнь и нет ни научных успехов, ни степеней, ни семьи, ни вообще хотя бы какой-нибудь одаренности, всегда способной скрасить даже самое глубокое одиночество.

Он вновь взялся за таблицы плотностей межзвездного газа и вдруг отложил их. Никчемный разговор с Пуримовым как-то повернул весь ход его мыслей. Он даже знал, в какой момент это случилось: когда Пуримов высказал в пылу спора сумасбродную идею, что отсутствие информации о столкновении может оказаться последствием самого столкновения. В этом допущении определенно таилось нечто значительное. Даже очень и очень значительное. И он вдруг понял, что и как он должен исследовать дальше.

Обычно корабли и станции находились в десятках миллионов километров друг от друга. Из-за немгновенности распространения радиоволн обмен информацией между ними изобиловал паузами. Но сейчас впервые за всю историю науки приборы космического корабля и автоматической станции работали как единое целое, и это позволяло не только обнаружить неполадки их взаимодействия, но и до конца выясните самое трудное: что было следствием и что причиной.

Три явления совершились строго одновременно: резкий скачок, который превратил Восемнадцатую в неудержимо падающее на Солнце небесное тело; начало переформирования внутрикорабельных полей «Востока» (деталей этого порожденного фантазией Венты феномена Кирилл Петрович еще не знал); возникновение в аппаратуре кораблей «Север» и «Запад», самопроизвольных местных эффектов, принятых экипажами за лучевые удары извне. Разве это могло быть простым совпадением?

Уже после первого часа расчетов Кирилл Петрович мог совершенно обоснованно утверждать, что причиной всех несчастий станции была слишком высокая надежность ее оборудования. Да, как ни поразительно! Из-за этого ее автоматика ни разу еще не сталкивалась с аварийными ситуациями. И в итоге в какой-то момент Автономный пульт станции счел дублирующие, запасные системы приборов и механизмов вообще не нужными и, действуя по принципу рационального расходования энергии, изъял их.

Логично?

С точки зрения автоматического устройства — вполне. Однако потому-то в дальнейшем эта самая автоматика и не смогла удерживать станцию на орбите и даже оказалась не в состоянии своевременно сигнализировать о таком положении дела.

* * *
Еще час пролетел как миг. Кирилл Петрович заметил это, когда в поле его зрения случайно попал глазок ОЦУТа. Он был вишнево-красен. Станет еще хоть немного темней — и автоматика безопасности потребует ухода Кирилла Петровича на новый отдых. Прикажет Главному пульту «Юга» прекратить вычисления.

И это было бы вопиющей несправедливостью, потому что никогда за все последние годы он еще не чувствовал такого удовольствия от процесса работы. А разве это не самый верный признак, что он не устал?

Он вновь погрузился в расчеты, решив, пока возможно, не обращать внимания на предостережения ОЦУТа, однако невольно все время помнил об этом и то и дело с раздражением поглядывал в сторону индикатора.

* * *
Дублирующие системы не использовались, и Автономный пульт станции ликвидировал их. Но она еще держалась на орбите, пока не проявил себя другой фактор: эффект неравномерности обмена информацией. Счетные машины действовали очень быстро. Чтобы, получив распоряжение с корабля, произвести вычисление и выдать аппаратуре станции исполнительную команду, им требовались всего лишь наносекунды. А потом — 5-10 минут ожидания, пока радиосигнал пробежит расстояние от станции до ближайшего корабля, — то есть в миллиарды раз большая пауза. Для машин эти минуты были вечностью. Машины как бы периодически ввергались в небытие. И поэтому даже одинаковые приказы, поступавшие с кораблей, воспринимались Автономным пультом станции различно; они приходили к счетной машине, оказывающейся в разном состоянии. Получалось нечто вроде того, как если бы один человек сказал: «Мне хочется есть», а другой бы ответил: «Возьмите в буфете хлеб», но только ответил бы с разрывом в десяток лет.

Законодателем тут выступало время как форма существования материи, по-особому воздействуя на всю сумму факторов: немгновенность распространения радиоволн; излишне высокая самостоятельность автоматов; мощные магнитные поля, сжимающие станцию; воздействие на нее излучения Солнца, — с неумолимой неизбежностью приведя Восемнадцатую к сходу с орбиты, в приборных системах кораблей «Север» и «Запад» вызвав всплески энергии, воспринятые как лучевые удары, хотя на самом деле никаких ударов не было и не должно было быть, а на корабле «Восток» вмешавшись в работу изобретенного Вентой формирователя.

Почему все другие станции не сошли по такой же причине с орбит?

Они с самого начала оказались в ином положении: корабли мало работали с ними. Автоматика станций «не пробудилась». Но неизбежно «пробудится», когда и с ними обмен информацией достигнет некоторой критической величины.

Но почему же Восемнадцатая потребовала большего внимания?

Она была самая близкая к Солнцу, сильнее других взаимодействовала с его излучением.

В какой-то мере они все это предвидели. Чтобы сократить разрывы между радиокомандами, разделились на четыре группы и вышли на космических кораблях к самому Солнцу, ближе к станциям. Однако надо было не ограничиваться полумерами: каждой станции, словно живому организму, следовало не оставаться застывшей конструкцией. Тогда б им открылась возможность активного приспособления к переменчивой действительности. Автономные пульты их стремились бы не к упрощению, а к дальнейшему совершенствованию конструкции станции. И не к этому ли сводилась в конечном счете идея, намеченная в сообщении Гордич, Острогорского и Тебелевой с «Запада»: сделать волноводы существующими циклически, то есть тоже изменяющимися во времени? И не потому ли даже малейшее новое усложнение конструкции Автономного пульта — создание Вентой формирователя привело к неожиданностям: аппаратура начала выходить из-под контроля людей?

Все это он, Кирилл Петрович, понимал теперь с предельной ясностью. Больше того; он видел уже контуры той математической картины, которая должна была заложить основы совершенно новой науки: релятивистской теории информации, то есть действующей лишь при скоростях тел, сравнимых со скоростью света.

И все это — увы! — было самообманом, потому что приборы ОЦУТа давно уже категорически утверждали, что он больше не способен думать с необходимой логичностью, и могли в любую секунду отдать вычислительному центру корабля «Юг» приказ прекратить работу.

Несправедливость! Насилие! Духовный подъем гигантски умножает физические силы!

Автоматы отрицают это?

Тем хуже для них. Они — с конвейера. И дело не только в том, что природа создала человека, как систему с громадным запасом прочности. Они — все десятеро сотрудников лаборатории — вышли в космос, чтобы полнее проявить себя. Лишь это оправдывает необходимость посылать туда людей. И потому-то их подбирали не только как сумму специалистов разных профессий, но и как сплав индивидуальностей. Человеческий коллектив, сосредоточившийся на решении единой задачи, — самое жизнеспособное целое, что только может быть создано земной цивилизацией.

Нет. Подчиняться нельзя. Надо стоять до конца. Нужно поработать еще хотя бы час.

Он отключил от себя всю систему ОЦУТа. Его статут — начальник экспедиции и первый заместитель председателя Звездного совета — давал ему право принимать чрезвычайные решения. Это было одно из них.

«Мое решение, — сказал он себе, — не бунт против засилия автоматики. Оно — закономерное проявление того, что возвысило человека над живой и неживой природой. Это проявление воли».

Информатор замигал было красным протестующим глазом. По его суждению, Кирилл Петрович, видимо, и на такое решение уже не имел права.

Кирилл Петрович выключил и его. Он передал Автономному пульту «Юга» не только функции контроля (функции общего дежурного он передал ему раньше!), но и контроль за контролем, то есть поступил так, будто люди вообще покидали корабль.

И пришла тишина.

Глава пятая СТОЯТЬ ДО КОНЦА (Продолжение)

Вернувшись через несколько часов в операторскую, Пуримов опустился в кресло и сидел, устало откинувшись на его спинку и закрыв глаза, до тех пор пока Кирилл Петрович не спросил:

— Ну что там у вас, Новомир?

Чувство удовлетворения переполняло Кирилла Петровича.

Пуримов, выпрямившись в кресле, открыл глаза.

— В одном месте усомнился было. Пришлось делать анализы. А так…

— А у меня, знаете, есть кое-что. И между прочим, первый толчок мне дала одна ваша мысль. Сказать вам какая?

Пуримов поднял глаза на Кирилла Петровича, улыбаясь ему устало и смущенно, и вдруг закрутил головой, оглядываясь. Затем он рывком поднялся с кресла, приблизился к Главному пульту и несколько секунд всматривался в запись на экране Информатора: «Системы ОЦУТа отключены. Автономный пульт — в режиме оптимальной стабилизации».

— Почему тишина? — спросил он у Кирилла Петровича.

Ответить тот не успел: Пуримов заметался у приборных панелей, нажимая кнопки автономных пускателей. И как будто рухнули стены: залились трелями звонки, сразу на десятках экранов заполыхали тревожные красные огни, вспыхнули табло:

РЕЗКОЕ УВЕЛИЧЕНИЕ УСКОРЕНИЯ!

ТЕМПЕРАТУРА СЛОЯ А — 1400 ГРАДУСОВ, СЛОЯ Б — 1200, СЛОЯ В — 1500 ГРАДУСОВ.

И, перекрывая все звуки, прерывисто завыла сирена общей тревоги, привлекая внимание к надписи из больших белых букв, перечеркнувшей экран кругового обзора:

АВТОНОМНЫЙ ПУЛЬТ НЕ СПРАВЛЯЕТСЯ С КОРРЕКЦИЕЙ ТРАЕКТОРИИ.

Но Кирилл Петрович смотрел не на экраны: вновь вспыхнувший на его браслете глазок ОЦУТа был не желт, и не изумрудно-зелен, и даже не темно-красен. Он был почти черен, словно рубин самой густой окраски.

— Новомир, — сказал Кирилл Петрович, — примите дежурство.

Пуримов резко обернулся.

— Какое дежурство! — Несколько мгновений он с ненавистью смотрел на Кирилла Петровича, потом бросился к Аварийному пульту и, одну за другой нажимая кнопки, продолжал: — Страусиная политика! И вот финал: приборы ОЦУТа говорят неприятную правду? Выключить их! Отгородиться от беспокоящей информации!.. Да это же самая настоящая дряхлость! Смерть!..

Кирилл Петрович почти не слышал того, что говорил Пуримов. Рубиновый глаз ОЦУТа гипнотизировал его.

— Примите дежурство, — повторил он.

— Автоматы подчинились мне: я уже общий дежурный, — грубо ответил Пуримов. — Чего вам еще?

— Отдайте команду: «Семьдесят шестая станция немедленно переходит из резерва на бывшую орбиту Восемнадцатой».

— Семьдесят шестая тоже слетит на Солнце!

Кирилл Петрович посмотрел на глазок ОЦУТа: черен как ночь.

— Восемнадцатую столкнули мы сами, — сказал он. — Семьдесят шестая удержится.

В глазах Пуримова он увидел откровенную жалость. «Он тоже глядит на ОЦУТ», — подумал Кирилл Петрович.

Не ответив, Пуримов сделал несколько переключений.

Вокруг по-прежнему был ад полыхающих титров, экранов, сигнальных огней. Выдвигаясь из-под обреза экрана кругового обзора, медленно наплывал на черноту неба край зернисто-огненной поверхности Солнца.

— Через семь минут, — сказал Пуримов.

— Энергокапсула?

— Да.

В стене отсека слева и справа от Аварийного пульта открылись ниши. По форме они были словно оттиски фигуры человека, широко расставившего ноги и руки. Пуримов спиною вдвинулся в одну из ниш. Стена закрылась за ним и почти тотчас вытеснила из себя белоснежную куклу почти в два раза толще и на полметра выше Пуримова. Но это был он: сквозь открытое забрало шлема виднелось его посеревшее лицо.

Подойдя к Кириллу Петровичу, он сказал:

— Капсула выйдет к «Востоку». Ближе никого нет.

Кирилл Петрович тоже надел скафандр.

Стоя у Аварийного пульта, они некоторое время молча следили за тем, как перемещается по шкале стрелка концентратора энергии. Максимум должен был наступить через 5–6 минут.

— Все идет по принципу незаменимости, — сказал Пуримов. — Мы с вами разно наполненные сосуды.

Понимая, о чем он говорит: о том, что из них двоих именно он, Пуримов, должен оставаться, чтобы корректировать полет энергокапсулы, — Кирилл Петрович ответил:

— Я командир. Уйти последним — мой долг.

— И ваш и мой долг сейчас — довершить дело, ради которого мы пришли сюда. Стоять до конца. Поняли?

Это было последнее, что Пуримов успел сказать. В стене операторской открылось круглое отверстие: проход к той точке корпуса, где начинался волновод. Пуримов рванул рычаг под шкалой концентратора энергии.

«Я не могу так»! — хотел крикнуть Кирилл Петрович. Магнитное поле оторвало его от пола, лишило веса, перевернуло и свет для него померк.

* * *
Они мчались теперь в разных направлениях. Феррилитовый челнок с Кириллом Петровичем, погруженным в состояние особого электрогипноза, позволявшего выдержать тысячекратные перегрузки, уносился в звездную черноту. Тянущая за собой хвост испаряющегося металла масса — Восемнадцатая автоматическая станция и космический корабль «Юг» — по спирали падала на Солнце.

Но в глубине этой массы еще был порядок. В отсеке Автономного пульта корабля «Юг» царила сверхнизкая температура, и в операторской на панели Главного пульта лежали руки одетого в скафандр человека. И глазок ОЦУТа, подключенного теперь к нему, был безмятежно солнечен.



И даже когда Восемнадцатая автоматическая станция и слившийся с нею корабль «Юг» провалились в хромосферу Солнца, и тогда капсулу с Кириллом Петровичем по-прежнему настигали корректирующие сигналы: те, которые вышли из операторской «Юга» еще до того, как все, что было станцией, кораблем, Пуримовым, распалось на атомы. И конечным сигналом, посланным в самый последний миг, когда уже сгорали оболочки скафандра Пуримова, был сигнал на остановку энергокапсулы, распыление феррилитового челнока и возвращение к бытию освобожденного из него человека.

Этот сигнал настиг челнок в 78 тысячах километров от корабля «Восток».

С помощью ракетного пояса, вмонтированного в скафандр, Кирилл Петрович преодолел эти 78 тысяч километров за 5 часов, — конечно, не быстро, но время уже не имело значения: тот факт, что остановка энергокапсулы совершилась в такой дали от «Востока», говорил о гибели Пуримова. Он сделал все что мог. Предпринимать что-либо для него самого было поздно.

«Восток» двигался с ускорением. Кирилл Петрович догнал его, но добраться до овала стандартного входа не сумел. Пришлось бы отклониться почти на 1000 километров в сторону, огибая испепеляющий веер фиолетового огня, бьющего из боковых дюз. Сделать это запас энергии ракетного пояса не позволял. Оставалось одно: приблизиться к кораблю в любой доступной точке. Единственным таким местом был район левого реакторного отсека — во время работы двигателей район очень, сильного излучения радиоволн. Собственно, Кириллу Петровичу это ничем не грозило, но, заглушаемые помехами, сигналы тревоги оттуда не могли быть услышаны.

Рывком выжав все, что могли дать ракеты пояса, он приблизился к «Востоку», прильнул грудью к корпусу корабля и включил магнитное сцепление. Через 10–15 часов запасы кислорода кончатся, но тело его найдут.

«Новомир погиб там, я — здесь», — подумал он. Эта мысль принесла облегчение. Она почти обрадовала его, вывела из состояния апатии. «Как все же обидно: ведь я всего в десятке метров от спирального коридора. О, если бы мы оба могли оказаться там!» Он представил себе этот коридор и то, что они сумели в него проникнуть, и вдруг почувствовал, что стремительно летит в черноту. Куда? Почему? Но даже это по-настоящему подумать он не успел: все свершилось за доли секунды. Внезапно он обнаружил, что уже стоит в коридоре «Востока» и рядом — Пуримов в одном только комбинезоне. «Но мой же скафандр радиоактивен!» — ужаснулся Кирилл Петрович.

Все корабли в общем были одинаковы по конструкции. Два поворота по коридору — и Кирилл Петрович вбежал в карантинный отсек.

«Какое счастье», — думал он, торопливо помогая автомату освободить себя от скафандра.

И все долгие пять минут, которые он находился в камерах дезактивации, он повторял про себя: «Какое счастье! Какое это невероятное счастье, что Новомир сейчас там, в коридоре».

Выйдя из карантинного отсека, Кирилл Петрович увидел: Пуримов ждет его в левом конце коридора. Кирилл Петрович рванулся было к нему, но справа в коридоре тоже стоял Пуримов!

— Новомир! — крикнул Кирилл Петрович, ничего уже не понимая в происходящем. — Новомир!

Он глядел то вправо, то влево. Обе мужские фигуры стояли не двигаясь.

«Мне все это кажется, — решил он тогда. — Новомир прошел в операторскую. Зачем бы он ждал меня здесь?»

И видимо, действительно это только казалось: обе фигуры исчезли.

* * *
В операторской никого не было.

«Обогнал? — подумал Кирилл Петрович. — Но где же он бродит? И как вообще я сумел проникнуть в «Восток»? Или я еще на своем «Юге» и все, что произошло с Восемнадцатой, сон?»

Он шагнул в зону отдыха. За сиреневой световой завесой было именно то, что он всеми силами души желал увидеть: дубовый стол, кресла, книжный шкаф, пейзажи Армении…

«Да, конечно, это «Юг». На «Востоке» у них там гимнастический зал, опушка березовой рощи… Значит, я и на самом деле никуда не улетел. Мы с Новомиром по-прежнему на своем корабле. Но тогда как же все-таки Восемнадцатая? Пригрезилось?..»

Он стал ощупывать себя. Нет, он не спал.

В изнеможении Кирилл Петрович опустился в кресло и закрыл глаза.

«Итак, мы оба все еще на корабле «Юг» и ничего не было. Но как же не было? Споры с Новомиром были! И упрек в дряхлости тоже был!..»

Ему стало вдруг очень жаль себя.

«Главное несчастье старости в том, что не хочется никого убеждать, — подумал он. — И понятно: мыслишь зрело, позади опыт всей жизни. То, что для других еще только будет, для тебя уже было. Любые возражения ты слышал, знаешь, что впоследствии наверняка получится именно так, как ты предсказывал. Зачем же зря расходовать свои и чужие силы?..

И потому-то в старости ты признаешь только споры с самим собой. Внутреннюю борьбу. Недаром после пятидесяти лет уже почти не приобретаешь друзей: спор — это всегда сражение за единомышленников. А как их может завоевывать тот, кто спорит лишь с собой?

Чем моложе душой человек, тем настойчивей доказывает он свою правоту. И значит, работает с наибольшей отдачей, не отмалчивается, оберегая себя, свой покой.

Но почему же, так ясно понимая все это, я враждовал с Новомиром Пуримовым? Из зависти к его застоявшейся молодости? Или потому, что сам я действительно уже безнадежно дряхл? Все понимать — одно. Быть в состоянии самому делать что-либо — другое…»

Он открыл глаза и вздрогнул. Как! Он уже на Земле? Конечно. В кресле напротив — консультант-психолог, писатель. С его помощью проводят эксперимент «Тайна всех тайн» — исследование поведения сотрудников лаборатории в условиях воображаемых обстоятельств. И значит, вообще еще ничего не было: ни Восемнадцатой автоматической станции, ни всех этих групп на космических кораблях «Север», «Юг», «Восток», «Запад».

Да, он на Земле. Он находится в своем кабинете. Теперь он понимает: сказочная обстановка кабинета подспудно утешала его: из Иванушки-дурачка можно стать Иваном-царевичем! Из лягушки — Василисой Прекрасной! Из старика — юношей! Можно быть вечно юным!

Смешно и наивно?

Нет, если это помогало жить.

Но браслет! У него на руке радиобраслет! Он в космосе! Он на корабле «Юг». Они здесь вдвоем с Пуримовым!

Кирилл Петрович вскочил на ноги. Если он на корабле «Юг», то всего лишь в нескольких шагах отсюда Главный пульт корабля.

Кирилл Петрович рванулся сквозь тускло мерцающее марево световой перегородки. Да. Так и есть: стены, усеянные приборами, звезды и чернота неба на экране кругового обзора. Это корабль. Операторская. Она пуста. Но он знает: Пуримов сейчас войдет.

Стена перед Кириллом Петровичем расступилась.

— Новомир! — крикнул он.

В овале ниши стоял Пуримов. Теперь Кирилл Петрович ясно видел, что это он. Пуримов был в комбинезоне, слегка сутулился. На его лице застыло всегдашнее упрямо-хмурое выражение готовности к спору.

— Новомир, — сказал Кирилл Петрович, протягивая к нему руки. — Вы говорили: стоять до конца. Я теперь знаю: вы, как никто, понимаете — это значит спорить, пока тебя по-настоящему не убедили, щадить себя всегда меньше других, в любую минуту быть готовые к подвигу. Все это звенья неразрывной единой цепи, и вот что значит стоять и стоять до конца…

* * *
Возвратившись с Сорок девятой на корабль «Восток» вместе с Вентой и Карцевадзе, Лена Речкина вошла в операторскую первой и как раз в то время, когда Кирилл Петрович начал говорить. Думая, что он обращается именно к ней, она слушала его не перебивая, удивляясь тому лишь, что говорит он, не отрывая глаз от смоделированной из феррилита фигуры Пуримова.

Начальник отдела: _______________ (подпись)
Заведующий лабораторией № 48: ________________ (подпись)
Ответственный исполнитель: _________________(подпись)

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. СУДНЫЙ ДЕНЬ

Глава первая

День, когда я вышел из дому, чтобы отнести в институт рукопись, был хмурый. Улицы, площади, набережные застилал туман.

Осень только еще начиналась, деревья не потеряли листву, и была она не только зеленая, но и багряная, золотая. Однако в тумане и деревья, и дома казались призрачно однообразными, серыми.

Как отнесутся к моей работе Кирилл Петрович, Пуримов, Тебелева и вообще все эти замечательные люди, скоторыми свела меня жизнь, — вот о чем думал я.

То, что мое вторжение в их коллектив свершилось по всеобщему добровольному согласию, ничем не облегчало моего положения. Каждый из этих людей ждал от меня нелицеприятной правды и каждый, конечно, надеялся, что предсказание будет благоприятно для него, укрепит духом. Иначе зачем было все затевать? А получалось, что я всех (исключая, пожалуй, Кастромова) обвинял в непонимании самих себя.

И предположим, я был целиком прав! Но как будут жить дальше все эти люди, заглянув с моей помощью в самих себя?

«Тайна всех тайн» не будущее, а мы сами, внутренний, духовный мир человека, его истинная мера в любви, дружбе, ненависти, следовании долгу.

«Тайна всех тайн» — творческий процесс, его противоречиво-последовательная и потому так трудно постижимая логика.

Так рассуждал я.

Но являлись ли мои рассуждения важными и для других?

Этого я не знал.

Положение мое было нелегким и еще по одной, глубоко личной причине.

С сотрудниками лаборатории меня уже связывала дружба. Что теперь станется с ней?

И если дружба утратится, что возместит мне потерю? Сознание того, что я «врезал правду-матку»?

Очень слабое утешение.

Впрочем, если бы я написал не то, что думаю, разве наша дружба не оборвалась бы?..

* * *
Я передал Кириллу Петровичу десять экземпляров «отчета», мы договорились, что ровно через 4 часа я вернусь и мы, все одиннадцать человек, встретимся для откровенного разговора.

К институту примыкал большой сад. Я принялся ходить по его аллеям, радуясь, что в тумане меня невозможно узнать из окон, и, пожалуй, впервые думая о том, какою же будет наша Земля, после того как проект «Энергия Солнца» станет явью.

* * *
…Ночь была холодна, и под утро на застывшей листве и на стеблях травы матово заблестела роса. Лес стоял темный и неподвижный. Но на востоке небо уже светлело, и там, где лес редел, слитная масса его начинала распадаться на клубящиеся кроны кленов и лип. Однако и в этих местах у земли, в кустах орешника и крушины, лежала густая глубокая темень.

Резко и требовательно свистнула малиновка: «фюист… фюист… чт-чт-чт… фюист…»

Умолкла. Опять разлилась, но уже нежней и тише, просительней: «фьюит… фьюит…»

И снова умолкла.

А заря разгоралась сильнее. Восток все более розовел. Одна за другой начали гаснуть звезды. Лишь самые крупные из них еще некоторое время были видны, но и те пропали, едва высоко-высоко вверху зазолотились перистые облака. Их было мало — пять легких прозрачных крыльев на весь небосвод, — и они как-то мгновенно словно бы проявились в нем, едва на них упал свет.

И вдруг край солнечного диска показался над горизонтом. Красноватые лучи осветили деревья. Сразу оборвалась, рухнула тишина. Зяблики, лесные коньки, сорокопуты, пеночки, дрозды засвистали, застрекотали, зацвиркали. Где чья трель? Кто кого зовет? Кто кому откликается?

Приход тепла, света — вот радость!

Солнце — вот кому привет!

Только уханье удода да кукованье кукушки мрачно отделялись от всего этого гомона: «фот-фот-фот!.. фот-фот-фот!.. фот-фот-фот!.. Ку-ку… ку-ку… ку-ку…»

Лосиха вышла из леса. Постояла у опушки. Волосатой мягкой губой подобрала с земли гриб. Шагнула к дуплистой осине почесать бок и отшатнулась, вздрогнув: серая мухоловка — вся величиной с еловую шишку — вылетела из дупла нахохлившаяся, вздыбившая на голове перышки, вытаращившая черные глазенки-бусинки и, трепеща в воздухе, с писком бросилась на лосиху, защищая птенцов.

И та отступала.

И в этот миг луч солнца ворвался на поляну. Голубыми искрами вспыхнула роса на траве. Нежное тепло охватило голову и грудь лосихи, и она замерла, глядя в сторону солнца и жадно принюхиваясь: ветерок потянул от солнца, от берега моря, и нес тысячи волнующих запахов.

А солнце поднималось все выше и выше над реками и озерами, над лугами и лесом, над всем простором теплого Северного Ледовитого океана, у берега которого стояла лосиха, — жаркое солнце, одно из двух искусственных солнц, зажженных над полюсами Земли!

Но конечно, всем этим пеночкам и малиновкам, лосям и лосихам, деревьям и травам ничего не было известно о том, лучи какого солнца, старого или нового, несут им жизнь…

* * *
Я посмотрел на часы: 4 часа прошло. Осталось несколько минут до того момента, когда мне скажут: «Ты слушал нас. Мы ничего не скрывали. Теперь слушай ты..»

Глава вторая

Кирилл Петрович. Друзья мои! Некоторое время тому назад в стенах лаборатории был начат эксперимент под условным названием «Тайна всех тайн». Ныне эта работа завершена. Разрешите открыть наше небольшое совещание или, говоря точнее, первое обсуждение результатов. Два момента побуждают не откладывать разговор. Во-первых, нельзя держать автора работы в неведении, удалась она или нет. Во-вторых, надо устранить то напряжение, которое уже, как мне кажется, вызвано ею в нашем сознании. Прошу высказываться.

Вента. Разрешите мне! Насколько я понял, меня в «отчете» не только гладят по головке, но и ставят пятерку за поведение. Я объявлен самым умным, воспитанным и галантным. Лучше меня никого в мире вообще нет и не может быть. Ура автору «отчета»! Дать ему премию. Я кончил.

Кирилл Петрович. Что-о?

Вента. Впрочем, я могу и продолжить. Кто сделал великое открытие? Вента. Кто был обходителен с дамами? Вента. Кто циркулировал сквозь реакторы и туалеты? Вента.

Кирилл Петрович. Никита, будьте, пожалуйста, посерьезнее.

Вента. Хорошо. Буду… Итак, на чем мы остановились?

Кирилл Петрович. Будьте серьезны, Никита!

Вента. Мы остановились на том, что во второй половине двадцатого века бестактно и примитивно осуждать повышенный интерес к точным наукам и пониженный к так называемым романтическим переживаниям. За этими положениями «отчета» скрывается обывательское нежелание признать те изменения в психологии человека, которые принесло вторжение науки в нашу жизнь. Мышление средних веков было образным. Мышление двадцатого века — логическое. Это факт. Выступать против него элементарная серость, свойственная, впрочем, многим работникам литературы. На этом именно мы и остановились, не так ли?

Кирилл Петрович. М-м, да.

Речкина. Прости, пожалуйста, Никита, но Фрэнсис Бэкон жил в конце шестнадцатого века.

Вента. Благодарю за поправку… Люди теперь проще одеваются, бесстрашней в суждениях, все меньше страдают от расовых и национальных различий. Утверждать же, что занятия математикой с детства приводят к примитивизации духовного облика, — чушь. В математической школе, где я учился, было втрое больше умеющих играть на рояле и вчетверо больше спортсменов-разрядников, чем в школе с гуманитарным уклоном на другой стороне улицы. И в музеи мы ходили больше, и диспутов и вечеров устраивали не меньше. Ну а медалистов у нас было столько же, сколько сразу во всех остальных школах района. Я достаточно серьезен, Кирилл Петрович?

Кирилл Петрович. О да!

Вента. Далее. По материалам «отчета» получается, что я лично несчастен, не зная о том, что я несчастен. Меня даже предлагается опекать. Говорят, что я счастлив, видите ли, лишь субъективно! Что я нисколько не понимаю себя, свои чувства, эмоционально беден, убог, словно робот, которому этих качеств не запрограммировали. Доказательства — разговоры, которые я будто бы вел с Леной Речкиной. Лена Речкина! Я действительно вел с вами эти сакраментальные разговорчики?.. Не отвечаете? Ну что же, могу сообщить уважаемому автору «отчета»: я за свои поступки никогда ответственность на других не перекладывал. И я тоже читал Пушкина и знаю, что гений и злодейство — вещи несовместные.

Карцевадзе. Ого. Вот это уже по-серьезному.

Пуримов. Ты, Никита, напрасно превращаешь обсуждение в балаган.

Речкина. Вернее, ты очень все упрощаешь. Вопрос стоит как? Хорошо или плохо, когда человек становится предельно узким специалистом? Музыкант, для которого вся действительность только мир звуков, — это ведь тоже антигуманно! И с этим ты, надеюсь, согласен?

Вента. Ну, такое я опять-таки читал. Козьма Прутков: «Специалист подобен флюсу: полнота его односторонняя».

Кастромов. Вы извините меня, Никита, но отношение к женщине, способность возвышенно любить — пробный камень духовной сущности мужчины. Простите, пожалуйста, что я вас перебил.

Вента. Контрвопросы: что же мне теперь, не заниматься больше теорией поля? А чем заниматься? Ходить в оперу и на конные состязания, или, как там их называют, ристалища?

Пуримов. Да ты задумайся хорошенько над тем, что про тебя написано!

Вента. А что про меня написано? Я уж говорил: обо мне превосходно написано! Даже каприз мой и то оборачивается открытием.

Карцевадзе. Естественно. Любой каприз — это звено в пока не познанной цепи поступков.

Кирилл Петрович. Товарищи! Обсуждается отчет об эксперименте «Тайна всех тайн»!

Вента. Вернемся к нашим баранам… Все вы читали роман Станислава Лема «Солярис». Там описывается планета, единственный гигантский житель которой облекает в материальную форму образы, возникающие в мыслях людей. В одной из глав «отчета» происходит такое же. Но если у Лема это допущение связано с этической стороной замысла (человек наедине со своей совестью), то в «отчете» мы встречаем лишь рабское повторение литературного приема без всякого смыслового подтекста. Разрешите, Кирилл Петрович, я повторю свой вопрос: достаточно ли я серьезен, товарищи?

Речкина. Извини, Никита, но в «отчете» в роли созидателя подобных творений выступает человек, которому в результате открывается его собственный внутренний мир.

Карцевадзе. Причем выясняется, что в эмоциональном отношении он, увы, не как титан.

Кастромов. И обратите внимание, Никита Аникеевич, прометеев огонь уже не раз оказывался в руках людей своекорыстных, мистиков и фанатиков. Открыть человеку его собственную убогость — не значит ли это заставить его задуматься над собой и сделаться лучше?

Вента. Все реплики были серьезны, следовательно, был серьезен и я. Продолжим… Особенно удачны, на мой взгляд, те страницы «отчета», на которых расписано, как блестяще я не понимаю самого себя…

Пуримов. Чего ты там не понимаешь? Наоборот!

Вента. Наоборот? Чудесно! Но тогда разрешите задать автору «отчета» элементарнейший вопрос: прежде чем посылать людей на ответственное задание в космос, разве их не изучают? И коли я такой, разве я попал бы в космос в компании женщин? Неужто высокая комиссия не учла бы, что я могу там влюбиться и потому потеряю над собою контроль?

Карцевадзе. Но ведь именно потому, что ты оказался в этой самой женской компании и, не понимая себя, готов был, извини, в самом прямом смысле кидаться на стены, ты и сделал свой формирователь! Эмоции — величайший стимулятор научного творчества. Это и доказывается.

Вента. Здравствуйте! Но разве бывает человек вообще без эмоций? Человек — такая машина, которая если уж расцветает, то сразу во всех отношениях: и физически, и умственно, и эмоционально.

Речкина. Очень мило: машина с эмоциями…

Вента. Да, представь себе. И значит, тем более недопустимо так издевательски писать об ученых, то есть о лучших из этих машин.

Карцевадзе. Лично о тебе или вообще об ученых?

Вента. Изображать физиков примитивными циниками — штамп. Впрочем, все в «отчете» — сплошные штампы. Пульты и автопульты, несуразные «нижние дирекционные» и «особый электрогипноз, позволявший выдержать тысячекратные перегрузки»… Уж если придумывать, то пооригинальнее!

Кастромов. Но зачем же? Это символы. Их конкретное содержание в данном случае не имеет значения.

Вента. И конечно, я всегда поднимаюсь с кресла рывком, вы, Кирилл Петрович, чуть что, бросаетесь к Новомиру, а вы, Ирина, и вы, Рада, то и дело резко выпрямляетесь… Ну а эти навязшие в ушах экраны, на которых «змеятся линии»? А «жужжание зуммеров?» А «ад полыхающих титров, экранов, сигнальных огней»?.. Разве это не штампы? Если я подсовываю машине неправильно составленную задачу, мне заявляют: «Халтура! Работай, милый, как следует!» Такое же надо говорить писателю, когда набор банальнейших штампов выдается за художественное изображение… Все нужно было делать иначе. Изложить биографии, дать подробные описания. Это послужило б программой. Остальное вытекало бы из нее.

Речкина. Но ты призываешь тоже к штампам! В сотнях книг уже после первых десяти фраз абсолютно ясно, что будет происходить дальше.

Вента. Я заканчиваю. Сервантес когда-то писал пародию на рыцарей…

Карцевадзе. На рыцарские романы, Никита!

Вента. Сервантес когда-то писал пародию на рыцарский роман. Вышло — глубокий и тонкий роман вообще. Автор «отчета» писал глубокий и тонкий роман. Вышло — беспомощная пародия на научно-фантастическое произведение…

* * *
Да, вот так. Этот человек не принял меня. Никак и ни в чем. Он и не мог принять. Во всяком случае так сразу, «на людях»…

Но как будут говорить остальные? Тоже полусерьезно? Такой тон, видимо, только и возможен в подобном случае. Как бы, например, я сам говорил о себе, будь я «подопытным»?..

* * *

Кирилл Петрович. Итак, кто продолжит? Пожалуйста, Ирина!

Гордич. В отличие от вас, Никита, мне нужно еще подумать, прежде чем выступить с такою же категоричностью. Конечно, процесс научного поиска сложней, чем это показано. Но то, что научное творчество есть результат всей жизнедеятельности человека, — глубоко верно.

Вента. Азбука для первоклашек!

Гордич. Да, но вот что любопытно: это и объясняет, например, почему Эйнштейн говорил о значении романов Достоевского для создания теории относительности. Эмоциональный мир ученого во многом определяет направление его научного творчества. В «отчете» и сделан на это упор. И потому-то, Никита, не стоит говорить о барьерах между мышлением прошлых веков и нашего века. Различие, конечно, есть, но оно вызвано вообще изменением условий жизни. Вы говорите: «Вторжение науки!» Но ведь благодаря успехам полиграфии, радио и кино литература, искусство, музыка тоже вторгаются в жизнь людей куда сильнее, чем прежде. Интересно, что и наука-то входит в сознание по меньшей мере девяти десятых всех людей лишь через посредство искусства. А опыт, результат которого мы обсуждаем, так и вообще есть прямое вторжение литературы в научный процесс. Наука и искусство — одна общая область проявления творческих сил человека. Оправдывать эмоциональную глухоту более глубоким знанием квантовой механики едва ли возможно, ну а сводить обсуждение к нападкам на отдельные малоудачные выражения — тем более… Разрешите на этом закончить. Повторяю: мне нужно еще очень и очень подумать. И возможно, кое в чем измениться. Я, например, вдруг особенно ясно поняла, что временных состояний в жизни человека нет. Все — постоянное, все — жизнь. Любая из промелькнувших минут что-нибудь да принесла: новое знание, ощущение. И любая минута может оказаться минутой подведения итогов… Я за то, чтобы одобрить «отчет». Я положительно оцениваю его. Чем дороже и ближе люди, тем труднее быть с ними до конца честным. Автор «отчета» за одно это уже заслужил благодарность. И повторяю: мне надо еще очень и очень подумать…

* * *
Говорила спокойно, негромко, естественно. Не говорила думала вслух. И ни слова о личном.

Села, глядя прямо перед собой.

* * *
Кирилл Петрович. Та-ак… Кто следующий? Вы хотите? Прошу вас, Новомир Алексеевич!

Пуримов. Начну с нескольких несуразиц. Самая главная — почему в «отчете» не учитывается дистанция времени? Ни таких ракет, ни таких скоростей сейчас нет и не предвидится. Мы все знаем, что условия жизни в космосе трудные. А тут люди делают чудеса просто усилием мысли. Нужна база для этого. Значит, действие происходит в будущем, лет через сто или двести. Так? Но ведь через такой срок люди тоже изменятся. Например, Никита Вента, хотя он это и отрицает, вел себя крайне вульгарно…

Вента. Ка-ак? Подумаешь! Сказал несколько фраз! И могу повторить!

Кирилл Петрович. Вы опять несерьезны, Никита.

Пуримов. И к тому же Вента «теоретизирует». Высокая светлая любовь, по его мнению, — это белиберда, на которую, видите ли, жаль времени. Такие типы встречаются в жизни в наши дни.

Вента. Уж-жасный народ эти типы!

Кирилл Петрович. Спокойно, Никита. Речь идет вовсе не лично о вас.

Пуримов. Конечно, писатель-психолог заостряет отрицательные черты этого человека, ведущего себя в обычных условиях более сдержанно.

Вента. Так, значит, меня оболгали?

Пуримов. Но вопрос остается открытым: если действие происходит через сто или двести лет, то люди непременно должны быть другими. Социальный и научно-технический прогресс изменит людей. А так — чепуха: научно-техническая эпоха другая, а люди — нет. Я уж не говорю о том, что в «отчете» нигде не показано — в виде яркой и четкой картины, скажем, всенародного торжества, — что проект воплощен в жизнь. И потому возникает сомнение, что люди вообще в состоянии выполнить задуманное. Не готовы психологически, нравственно, практически и научно.

Карцевадзе. Да где ж ты там это вычитал?

Пуримов. Но предположим, никакого переноса в будущее нет и все происходит сегодня, благо космические корабли и автоматические станции свалились к нам неизвестно откуда, хотя уж тогда было б логичней перенести все действие на Землю, куда-нибудь на зимовку… Еще несуразица. Что значит: космический корабль «Юг» упал на Солнце? Нельзя было его спасти? Нельзя было написать: «Они покинули Восемнадцатую автоматическую станцию и оторвались от Солнца… Им было и трудно, и плохо. Но они выстояли»? Вот тогда было бы ясно, что речь идет о героях. Ведь что должно быть в хорошем научно-фантастическом произведении? Романтика, светлый образ будущего, смелые, красивые люди.

Кастромов. Позвольте, Новомир! Но и Никита, и Ирина Валентиновна, и Кирилл Петрович, и Рада, и сами вы изображены в этом «отчете» и смелыми, и сильными, и красивыми. И очень четко ощущается, что будущее, которому эти люди служат, стоит того, чтобы ради него не пожалеть своей жизни.

Пуримов. А я все-таки спрашиваю: почему космический корабль «Юг» не ушел от Солнца?

Автор «отчета». Простите, Новомир, но какое значение имеет, ушел он или не ушел? Важна правда психологических состояний.

Пуримов. Но ведь за этим фактом опять-таки скрывается неверие в могущество разума! Чем вы руководствовались в данном случае? Не знаете? Но как же так? Пускай в области физики вы безграмотны, но свое-то дело вы должны знать… Еще одна несуразность: вами «предугадано» открытие Венты.

Автор «отчета». И Ирины Валентиновны Гордич.

Пуримов. Да, и Ирины тоже. Но как же так? Вы лучше их знаете физику?

Автор «отчета». Это прием. На самом деле никаких открытий нет.

Пуримов. А чего же вы тогда об этом пишете как об открытиях?.. Еще вопрос: почему ОЦУТ играет роль только в последних двух главах «отчета»?

Автор «отчета». ОЦУТ и его роль — это тоже прием. Как мы знаем, он имеется и на других кораблях.

Пуримов. Имеется, а не играет… Да вы о многом не пишете! Непонятно, например, почему сказано, хотя и очень коротко, о прошлом только одного из нас — Антара Моисеевича — и нет биографий других. Или это тоже прием?

Карцевадзе. Ну уж это, я думаю, просто не нужно.

Автор «отчета». И к тому же действительно в главе «Ворота» это является приемом, работающим, так сказать, во имя более глубокого исследования проблемы: человек довольно сложной судьбы и идеалы активного участия в жизни. В других главах такой необходимости не было.

Пуримов. Ну а я опять же считаю не так… Что еще неправильно? Неправильны рассуждения Венты о природе любви.

Вента. Да в них каждое слово — святейшая истина! Высечь на мраморе! Сохранить на века!

Кирилл Петрович. Никита! Вы опять веселитесь!

Пуримов. Неправильно то, что говорится от твоего имени о природе любви. Неправда в чем? Любовь приходит тогда, когда весь организм физиологически перестраивается для любви…

Карцевадзе. Ну знаете, Новомир, это очень специальный вопрос.

Пуримов. Возможно. Однако если писать об этом, то со всей глубиной. Так, чтобы получалось реально. А то выходит: пришел — взглянул — понял. А на самом деле не понял ничего. Почему, например, подряд идут две личные истории? Автор не справился с композицией? Задумано серьезно: проблема психологической совместимости в коллективе, — и вдруг одна любовная история, другая… Так же не ясно, что таится под образом кабинета Кирилла Петровича. Зачем говорится о письменном столе с драконьими лапами?

Острогорский. Ну это-то как раз, я думаю, ясно.

Пуримов. Однако самое основное совершенно в другом.

Вента. В чем? В чем, Новомир-новомученик?

Кирилл Петрович. Продолжайте, пожалуйста, Новомир, все, что вы говорите, представляет большой интерес.

Пуримов. На одной из страниц обо мне сказано — я читаю: «…для Пуримова существовало лишь то, что было предметом, механизмом, очевидным физическим явлением. Все хоть сколько-нибудь отвлеченное казалось ему напрасно придуманным усложнением, а на самом деле просто находилось за пределами его восприятия. «Глухота» на абстрактные представления свойственна многим. В крайнем своем выражении это такая же яркая особенность мышления, как и абстрактное видение свойство видеть в окружающем мире как бы скелетные линии предметов и образов. Но человечески Пуримов был зауряден. Признаться, будто он отрицает такое, что все «здравомыслящие» люди находят нормой, он не мог ни Кириллу Петровичу, ни самому себе. Это значило бы, что он идет против сотрудников лаборатории, среди которых как раз умение мыслить отвлеченно было не только нормой, но и ценилось превыше всего». Вот такой отрывок. Но что ж получается? Что коллектив меня задавил? А я ничуть не задавлен! И еще получается, что существует какое-то абстрактное видение? Что всю эту бредятину — лиловых баб с носами из кубиков — такими абстракционисты и видят? Что для них они такие и есть?

Карцевадзе. Ну, Новомир, лиловые женщины — это, конечно, крайности.

Пуримов. Подумаем дальше. Выходит, что есть что-то такое в области мышления, что одним дано, а другим нет? Но как это увязать с тем, что по рождению все люди равны? И что же получается? Значит, если абстрактное искусство запретить, то все равно те люди, которые так по-особому видят, останутся? Может, вы скажете даже, что если абстрактное искусство запретить, то от этого и абстрактное мышление остановится?

Карцевадзе. Во всяком случае сместится какой-то верхний предел, Новомир!

Пуримов. Но кто же мне объяснит тогда: хорошо, что я такой, какой есть, или плохо?

Автор «отчета». Вы, как я глубоко убежден, человек с очень и очень ярко выраженным, реалистическим, резко антиабстрактным мышлением. Это такое же редкое и такое же положительное качество, как и способность к отвлеченному мышлению.

Кастромов. И пожалуйста, Новомир, не смешивайте абстрактное мышление с так называемым абстрактным видением и, главное, с абстрактным искусством. Это там бывают лиловые женщины. Абстрактное мышление — это из другой и очень обширной категории. И конечно, для вас главный вывод из «отчета»: будьте самим собой! Не подчиняйтесь слепо атмосфере, царящей внутри коллектива. В чем ваша беда? Вы всегда резали всем в глаза правду, но себе главной правды не говорили: того, что себя вы все время подчиняете шаблонам. Вы ведь тоже всегда думали, что непонимание отвлеченных рассуждений — ваша беда, неполноценность, недостаток, который надо устранить или хотя бы скрывать от окружающих. А просто ваше мышление иное. Все люди различны!

Кирилл Петрович. Должен признаться, Новомир, что этой вашей силы, как человека конкретного мышления, я в вас тоже не понимал. Раздражался. Требовал от вас того, на что вы не способны.

Вента. Мучали тебя, мучали, Новомир, а ты, оказывается, всего-то лишь гений!

Пуримов. Не знаю. Но только как же все получается? Вроде я очень нужен лаборатории — и вроде никогда теории не понимал и понимать не буду. Значит, и не замахиваться?.. Так и считать, что вся моя сила в этой простодушной конкретности?

Карцевадзе. А это великая сила, Новомир!

Вента. А так и есть, Новомир!

Пуримов. Как понял, так вам и говорю.

Попугай (голосом Пуримова). «Гидродинамика — наука наук!»

Пуримов. У меня все…

* * *
Итак, Пуримов тоже высказался. Говорил как и обычно: хмуро, глуховато. И все-таки какая-то одухотворенность была видна на его лице. И он меньше горбился. Когда читал цитату из «отчета», даже выгнул грудь колесом.

* * *
Кирилл Петрович. Кто желает продолжить? Вы, Александр Васильевич? Прошу!

Острогорский. Я, как и Ирина, в очень трудном положении. Спорить: похож — не похож, — глупо. Мы же не дети. Однако как судить в целом об успешности синтеза, если процесс анализа был скрыт от нас? В этом Никита совершенно прав. Если бы автор «отчета» предложил нашему вниманию все факты, которыми он располагал, то, сравнив их с тем, что написано, мы бы ясно увидели, что из написанного достоверно, а что возникло как вольная игра воображения. Мы бы стали соучастниками творческого процесса.

Автор «отчета». Если возможно, поясните, пожалуйста, подробнее вашу мысль.

Острогорский. Я говорю о том, что предложенный нашему вниманию материал отличает только серьезная постановка некоторых психологических проблем, например соотношения рационального и чувственного. Все остальное в «отчете» крайне условно. Образы пунктирны. Пять или шесть участников проекта еще как-то намечены. Остальные — лица почти без речей. Когда проходит возбуждение, вызванное тем, что ты сам являешься описываемым объектом, обнаруживаешь, что, конечно, перед тобой никакая не пародия — это было б еще хорошо! — но заурядная фантастическая повесть, в которой довольно безжалостно в одном случае это безусловно так — оскорбляются дружеские чувства. Я говорю о главе «Диалектика поиска», где описывается мое отношение к сотруднице лаборатории Галине Сергеевне Тебелевой.

Тебелева. Вы… Вы все… Вы…

Карцевадзе. Галюша, успокойся, это же все выдумано!

Острогорский. Галя! Куда вы? Галя!

Карцевадзе. Кирилл Петрович! Ее нельзя оставлять одну. Я тоже выйду!

Кирилл Петрович. Объявляю перерыв. Просьба, товарищи, не расходиться…

Глава третья

Острогорский, Карцевадзе, Речкина и, кажется, еще Вента поспешили вслед за Тебелевой. Все остальные также ушли. Я остался один.

До сегодняшнего дня, как ни странно, я очень мало думал о том общем, что, несомненно, присуще сразу всем этим людям. Пока я писал «отчет», главной опасностью было причесать всех под одну гребенку, снивелировать их, и я подсознательно сторонился этой проблемы.

Но ведь общее было. И оно-то в конечном счете определяло, как отнесутся сотрудники лаборатории к представленному мною «отчету».


КИРИЛЛ ПЕТРОВИЧ. Жизненный путь предельно простой и вместе с тем удивительный. Сын неграмотного крестьянина-бедняка Новгородской губернии. В 1922 году семнадцатилетним парнем уехал в Новгород. Работал на кирпичном заводе (возил в тачке глину), учился на рабфаке, потом в Ленинграде, в электротехническом институте. Стал доктором наук, академиком. Работал много всегда. В его личной судьбе Великая Отечественная война, как он полагал, ничего не изменила: еще и до начала ее он, в общем, отдавал оборонным проблемам все свои силы.

Он принадлежал к поколению, окончательно сформировавшемуся еще в конце 20-х — начале 30-х годов.


ПУРИМОВ. Судьба этого человека круто переменилась 22 июня 1941 года. Слесарь киномеханического комбината, он уже в 6 утра 23-го явился с повесткой в военкомат. Жена не могла проводить его. Ее, как врача, призвали еще накануне. Все это происходило в Одессе. Дорога к фронту не была долгой.

В 1943 году, перед одним из боев на Орловско-Курской дуге, подал заявление: «Прошу считать меня членом Всесоюзной Коммунистической партии (большевиков)».

После войны в Одессу не вернулся. Жена погибла в дни осады. Возвращаться было не к кому и незачем.

Закончил геологоразведочный институт. 3 года искал нефть. Рядом с их буровыми располагался испытательный полигон Института энергетики. Поселки экспедиции и института разделяло 5 километров — для степи не расстояние. Ходили в гости. Пуримов заинтересовался электрофизикой. Увлекла мечта: передавать энергию без проводов. Убрать с лика планеты столбы. Познакомился с Кириллом Петровичем. Перешел на работу в лабораторию.

Личную жизнь заново наладить не смог.

По сути дела, он и сейчас еще продолжал искать самого себя. Во всяком случае он так считал…


ИРИНА ГОРДИЧ ни дня не колебалась в выборе жизненного пути. Ее отец — профессор, крупный экономист, уже пожилой человек — безраздельно принадлежал только своей науке. И дочь его с самого раннего детства твердо знала, что станет ученым. Она, так сказать, впитала это с молоком матери, вобрала в себя вместе с воздухом, которым дышала.

Путь: школа — институт — аспирантура был для нее таким же естественным, как для иных научиться читать и писать.

Во имя чего?

Чтобы работать в физике.

Во имя чего работать в физике?

Ну а во имя чего дышать?..


ОСТРОГОРСКИЙ родился в Челябинске в 1927 году. В июне 1941 года отец ушел на фронт. Пропал без вести в октябре.

В январе 1942 года Острогорский бросил школу и поступил на завод учеником токаря. Мальчишка он был рослый. С делом освоился быстро. Точили корпуса снарядов. Работа была однообразная. Он стал в ней виртуозом.

Школу закончил вечернюю, но в 1947 году в институт пошел дневной, расставшись и с высокими заработками, и с положением человека, уже известного на заводе.

Окончил с отличием механико-технологический факультет политехнического института. Кандидатская диссертация выросла из дипломной работы.

В Коммунистическую партию вступил еще в годы войны, на заводе.


Кирилл Петрович, Кастромов, Пуримов, Гордич, Острогорский — все это представители поколений, сформировавшихся до или во время войны.


С ВЕНТОЙ было иначе. Война, если так можно выразиться, только слегка опалила его. Он родился в мае 1941 года в белорусском городе Калинковичи. Родители работали в мастерских при депо: отец — литейщиком, мать — кладовщицей.

Того, как отец ушел на фронт, как мать бежала из горящего города с ним, Никитой, на руках, он, конечно, не помнил. Он начал помнить себя в Ташкенте, где так ослепительно полуденное солнце и где ранними вечерами в небе высыпает так много звезд, что, еще не умея ни читать, ни писать, он уже пытался пересчитать их. То, что Солнце такая же звезда, как и все, было открытием. Оно поразило, зачаровало, в конечном счете определило стремление стать астрофизиком. Ну а практически осуществить это оказалось даже не очень и сложно: математическая школа, университет, работа под руководством Кирилла Петровича.


Какой помнила войну ВЕРА КАРЦЕВАДЗЕ? Она была старше Никиты на четыре с половиной года.

До их Грузии фронт не дошел. Верины сестры, мать, тетки, старики, школьники, как и обычно, работали на чайных плантациях, дымными кострами отстаивали мандарины от заморозков. Лишь с каждым месяцем все больше женщин надевали черное платье. Траур да причитания по убитым были самыми яркими впечатлениями ее раннего детства.

Ну а потом — школа, Московский университет, аспирантура…


ЛЕНОЧКА РЕЧКИНА — одна из тех немногих детей, которые родились в 1942 году в блокадном Ленинграде… Леночка выросла человеком не только удивительно нежным, тонко чувствующим все оттенки взаимоотношений людей, но и человеком с необыкновенно ярко выраженным сознанием собственного достоинства.

Отец ее умер рано, мать-ткачиха зарабатывала немного. Жилось нелегко. Казалось бы, Речкиной должны быть свойственны приземленные идеалы, а она была существом поэтичным, бескорыстным, скромным и застенчивым до пугливости.

Но к цели своей — стать физиком — шла упрямо: через работу, вечернюю школу, заочный и вечерний институты.


Но ведь и РАДА САБЛИНА, которая во многом повторяла путь Речкиной: школа — вечерний техникум, но которая в отличие от нее уже в двадцать лет была замужем, тоже видела смысл своей жизни лишь в занятии физикой!

Быть бы ей, казалось, мужней женой, с заботами, что и где подешевле купить, что и как повкусней приготовить; с отношением к мужу, словно к большому ребенку, с которым нужно всегда немножко хитрить: говорить, по возможности, только то, что ему в данную минуту хотелось бы слышать; делать вид, что ты всегда в восторге от его слов и поступков; представать перед ним только в самом выгодном свете — мужчины любят веселых!.. Но нет же. И для нее быть физиком — лучшая профессия в мире.

Но может быть, все-таки дети, сами того не сознавая, шли путем, который был им заранее намечен взрослыми, даже если они и не всегда могли им активно помочь, как, например, отец Гордич?


ГАЛЯ ТЕБЕЛЕВА была одареннейшим программистом. По исходным данным она умела увидеть весь ход вычислений и предсказать приближенный ответ. Проявляя поистине редчайшую математическую интуицию, могла по виду сложнейшего уравнения с хочу начертить график функции. В институте все смотрели на нее как на чудо. Но дома…

Ее родители — инженеры, специалисты по обработке пластмасс, милые и гуманные люди — не заметили, что их дочь выросла. В ее двадцать четыре года они обращались с ней, как с восьмилетней: не сиди долго за ужином, не моргай так часто, не читай чепуху, не забудь носовой платок.

Все семейные отношения сводились к утомительнейшему контролю за каждым ее движением, взглядом и вздохом. И Галя Тебелева, в общем, ведь мирилась с этим, словно так и оставшись девочкой-школьницей. Однако и для нее было всегда ясно, и она знала — всегда будет ясно: физика, математика — вот чему надо посвятить жизнь…

* * *
Все эти не очень-то и связные мысли проносились в моей голове, пока я в одиночестве сидел в комнате теоретиков. Было тихо. Попугай искоса смотрел на меня круглым глазом.

Чем талантливей человек, тем обостренней он чувствует веления эпохи. Тем сильней эпоха ранит или радует человека.

Эпоха, в которую формировались герои «отчета», не всегда могла хорошо накормить и одеть их. Но одно она им обеспечила всем: возможность выразить себя именно в той области знания, куда их влекло.

А когда такая возможность предоставляется в полную меру, человек по самой природе своей тянется к творчеству.

Глава четвертая

Кирилл Петрович. Друзья мои! Галина Сергеевна уже вполне успокоилась. Она присоединится к нам минут через двадцать. Продолжим нашу беседу.

Автор «отчета». Может быть, Галину Сергеевну вообще освободить от участия в обсуждении?

Кирилл Петрович. Я говорил ей об этом. Она считает, что должна участвовать вместе со всеми, и во всяком случае обязательно скажет несколько слов. Я думаю, нет оснований отказывать… Других предложений не будет? Прошу вас, Александр Васильевич!

Острогорский. Я продолжаю. Слова Никиты, что, будь он на самом деле такой, каким изображен, его едва ли отправили бы в космос в компании женщин, имеют глубокий смысл. Неужели отборочная комиссия не видела этих его особенностей?

Карцевадзе. А если и видела? Ему за это, предположим, поставили маленький минусик, ну и сто огромных плюсов за быстроту реакции, умение ориентироваться, стабильность психики… В «отчете», как утверждается, расстановка сотрудников сделана наиболее выгодным для дела образом.

Острогорский. Но в этом и есть главный недостаток «отчета». Происходит противопоставление интересов производства и личных стремлений людей.

Кастромов. Извините, Александр Васильевич, но ведь и в ту минуту, когда вам хочется гулять по бульвару, а надо идти на работу, происходит подобное столкновение. И как вы предлагаете его разрешать?

Острогорский. Только не приведением к абсурду. Перед нами результат мысленного опыта. А такой опыт не может быть однозначным.

Автор «отчета». Вы так думаете? Но почему? Почему?

Острогорский. И следовательно, мы вправе требовать от автора «отчета» решения в виде серии сочетаний. Скажем: Тебелева — Гордич — Острогорский, но и Саблина — Гордич — Острогорский, Тебелева — Саблина — Гордич; Пуримов — Кирилл Петрович, но и Пуримов — Гордич, Пуримов — Саблина, Пуримов — Вента и так далее. Возможно тогда, что десяти человек слишком много, либо следует продлить срок проведения опыта. Недостатком является и то, что в «отчете» единого коллектива фактически не существует: он распался на четыре изолированные группы. Но в таком случае задача — проследить психические особенности коллектива — не выполняется. Что можно на это возразить?

Автор «отчета». Видите ли, насколько я понимаю, коллектив — это группа людей, объединенных общим делом. То, что они разделены расстоянием, по-моему не имеет значения, хотя и порождает известные трудности. Трудности, как мне казалось, и для теории управления волноводами, и для коллектива лаборатории: существовать как целое, разделившись на части. Ну и поэтому я…

Кирилл Петрович. Александр Васильевич! Не поясните ли вы еще свою мысль о неоднозначности выводов из нашего опыта?

Автор «отчета». Да, да, пожалуйста!

Острогорский. Я утверждаю, что в мысленных опытах, подобных этому, принципиально не может быть однозначного решения. И не только потому, что объект слишком сложен — люди, а метод — художественное творчество — неточен. Человек — это стохастическая система. Никогда, ни при каком уровне знания генетики, физиологии, психологии нельзя будет предсказать конкретный поступок того или иного человека. Всегда — только тенденцию, всегда — только веер равновероятных поступков.

Пуримов. Когда наука все узнает, искусство кончится.

Кирилл Петрович. Понятно. Вы утверждаете, что ни один из выводов — в том числе и тот, который касается лично вас, — в принципе, не может быть категорическим.

Острогорский. Все не так просто: произошло вторжение во внутренний мир каждого из нас. Прочитав «отчет», мы стали иными, чем были прежде. Разве такими, как раньше, будут теперь отношения между Никитой и Леной? Между ними произошло, в сущности, объяснение в любви. Что же им дальше — жениться?

Вента. Вы лучше бы о себе, Александр Васильевич!

Речкина. Это все обязательно говорить, Александр Васильевич?

Острогорский. Обязательно. Из песни нельзя выкидывать слова… Ну а разработка образа Венты? Это же не человек. Это откровенная схема. В реальной жизни даже очень аморальный человек, домогаясь влюбленной в него девчонки, будет вести себя гораздо сложней. Возможно, автор «отчета» хотел вызвать к Венте неприязнь. Вызывает же он недоумение.

Вента. Так, по-вашему, Александр Васильевич, там, в разговоре с Речкиной, надо было врать? Думать одно, а говорить другое?

Острогорский. Я продолжаю. Неудачен и образ Саблиной. Она показана слишком однообразной, убогой, прямолинейной в своей влюбленности. Рада, конечно, очень скованный в жизни человек, это верно, но в «отчете» она не просто скованна. Она тоже не человек, а схема. Рада и Вента…

Вента. Опять я?

Карцевадзе. Да, миленький.

Вента. Скажите пожалуйста!

Кирилл Петрович. Еще раз прошу, Никита, относитесь к нашей беседе серьезно.

Острогорский. Повторяю: из песни нельзя выкидывать слова. Категоричность «отчета» диктует и логику моих рассуждений. К сожалению, как аукнется, так и откликнется.

Автор «отчета». То есть вы вообще за нулевое воздействие искусства на жизнь? Другого ничего вы не видите?

Острогорский. Знаете, я сейчас вижу колоссальную душевную трагедию очень хорошего человека, глубоко вами обиженного.

Автор «отчета». Я исполнял свой долг.

Острогорский. Ну и утешьтесь сознанием исполненного долга…

* * *
Он говорил стоя, бледный и хмурый. Когда кончил, сел, как рухнул, и обхватил руками голову. Как я понимал его! Он думал не о себе и не себя защищал любой ценой… Но сам же он сказал: «Из песни нельзя выкидывать слова». Я этого тоже не мог.

* * *
Кирилл Петрович. Кто желает? Прошу вас, товарищи!

Вента. Разрешите по второму кругу. Я хочу ответить Ирине. И кроме того, определеннее высказаться на тему: все же понимаю я что-либо из области возвышенных чувств или не понимаю?

Кирилл Петрович. Этот наш разговор лишь прелюдия к дальнейшему осмыслению «отчета». Нецелесообразно уже сейчас выступать по второму разу. С Ириной вы объяснитесь наедине. Итак, кто продолжит? Пожалуйста, Леночка!

Речкина. Если говорить честно, роль, которая отведена мне, не так уж ответственна.

Карцевадзе. Роль идеального сменного инженера, Леночка! Без таких подвижников никакие проекты не воплощаются!

Речкина. Но ведь получается, что по моим чисто человеческим качествам я нужна лишь одному человеку из всей лаборатории.

Вента. Так уж ты мне и нужна!

Речкина. А это не важно — ты это или не ты.

Вента. Вот тебе раз!

Карцевадзе. Но это же немало, Леночка, родная ты моя. Чем еще цементируется коллектив? Отдельными сверхсильными тяготениями. Потому-то и переживают коллективы, как люди, пору зарождения, расцвета, падения!

Кастромов. Вы очень надежный и чуткий товарищ, Леночка.

Речкина. И потом, в общем, я все это знала.

Вента. Чего-о?

Речкина. Да. И знала, что наша лаборатория с заданием справится. Все очень правильно. Но вот когда я слушала Никиту и особенно Александра Васильевича, я вдруг решила, что напрасно все было начато. Но потом я подумала: а если бы мы это узнали о себе не так, сразу, а потом и постепенно, разве лучше было бы?.. Самое страшное, когда несчастье входит незаметно. Уж тогда-то оно наверняка неодолимо, потому что исподволь ослаблены связи, исчезла симпатия. А если случается вот так, как сегодня, когда все мы еще объединены искренним уважением, нам ничего не страшно. Ведь и задача, как я понимаю, была дать ответ на вопрос, сумеем ли мы стать выше наших больших и маленьких слабостей. И все мы вели себя достойно.

Вента. Даже я?

Речкина. Конечно. Ты ведь совсем не такой, каким стараешься казаться.

Вента. По-твоему, значит, я вру?

Речкина. Нет. Ты как раз совершенно не можешь врать. Ты очень правдивый. Это твоя основная черта. И отсюда все. Я тебя только сейчас поняла… по-настоящему… Жаль другого: вот если бы написать еще одну главу «отчета» — как сложится судьба нашего коллектива теперь, когда мы узнали это о себе. Как он стал еще… ну, что ли, крепче от этого… Если никто больше не хочет, то про меня одну написать, — хотя про одного человека как же напишешь?

* * *
Я смотрел на нее с восхищением. Какая умница! Только занимая такую позицию, можно хоть как-то поддержать Гордич, Острогорского, Тебелеву.

Вента даже остолбенел, слушая Речкину. Озадачен ее словами? Думает о том, каким он предстал бы в новых главах «отчета»? Хорошо! Пусть почаще глядит на себя с позиции будущего, — это прекрасное лекарство от самовлюбленности.

На губах Гордич чуть заметная презрительная усмешка.

Пуримов сидит как чугунная тумба, вкопанная у дороги.

* * *
Кирилл Петрович. Кто теперь?

Карцевадзе. Ну, я настроена вовсе не так миролюбиво, как Леночка, однако кое в чем я с ней согласна. Конечно, получилось, что я, например, только катализатор при Никите и Леночке; что Ирина Гордич мыслит на уровне студента первого курса, и притом еще троечника. Странно и то, скажем, что лишь ученые старшего поколения оказываются на пределе сил. Но это частности. Что же касается духовного облика нашего брата — молодых физиков-теоретиков… Это верно. В школьные да и в первые студенческие годы мы очень активны и многое успеваем: спорт, музыка… Но потом как-то все меньше времени остается на то, чтобы читать что-либо не по специальности. Сначала страдаешь, выкраиваешь часы, а потом и желание пропадает, как-то становится неинтересно. Еще Агату Кристи или Сименона перелистаешь в электричке и тут же забудешь. Отношение и к искусству, и к спорту становится таким же, как к шахматам: для игры — слишком серьезно, для серьезного дела — слишком игра. Ну и получается — сухие физики. Не всегда порочные (некогда!), но всегда самоуверенные, потому что знают кое-что такое, что неизвестно всем остальным. Ну и далеко не всегда гармонично развившиеся.

Вента. А вот Эйнштейн любил играть на скрипке, женат был три раза, и каждый раз счастливо. И дедушкой был замечательным!

Карцевадзе. Я говорю не о гениях… Словом, эта сторона дела меня не затронула. Более спорным мне кажется другое все, что произошло с Новомиром и с вами, Кирилл Петрович; с Радой и Антаром Моисеевичем; и, наконец, со мной.

Вента. Но с тобой как раз абсолютненько ничего не произошло!

Карцевадзе. Вот это и есть спорное. И печальное, в общем-то, для меня.

Кирилл Петрович. Прошу вас, продолжайте. Вера Мильтоновна.

Карцевадзе. Я кончила…

* * *
Умна. Собранна. Холодновата. И конечно, задета тем, что узнала. Еще бы! Среди всех остальных девяти сотрудников лаборатории не оказалось ни одного такого человека или группы людей, в соприкосновении с которыми ярко вспыхнули бы ее скрытая энергия, блестящий независимый ум. Она случайная здесь. Я высказался достаточно ясно. Она поняла. Что может служить утешением?

Когда-нибудь она все же еще окажется в своей «стране людей»!

* * *
Кирилл Петрович. Рада, прошу вас!

Саблина. Прежде всего мне хочется спросить. Кто бы мне ответил: нужно мне оставаться и дальше такой, какая я есть?

Гордич. Нужно.

* * *
О, оказывается, она слушает!..

* * *
Саблина. Почему я спросила? Получилось, что, кроме Лешки, я ничего в мире не вижу. А если подумать, то почему мне к нему относиться как-то не так? Он летом в командировке три месяца был, так и в город ни разу из гор не выезжал. Я спросила: «Почему?» Он ответил: «Тебя там все равно не было».

Карцевадзе. Вот это муж!

Саблина. Через пятьсот или тысячу лет люди будут, и красивее, и умней. Но с тем, что они будут и любить друг друга сильнее нашего, я не согласна. Куда же сильнее-то?.. Не каждый, конечно, и сейчас так. Но и тогда будут все разные… Что в «отчете» правильно? То, будто я стараюсь всегда только о таком говорить, что лично меня касается и лично от меня зависит. Как я с Лешей живу, от меня зависит. Об этом я говорю. О том, что в лаборатории меня касается, тоже говорю. А обо всем остальном какой смысл говорить?..

Кирилл Петрович. Вы больше ничего не хотите сказать. Рада? Нет? Хорошо, благодарю вас… Антар Моисеевич! Прошу!

* * *
Что же скажет Кастромов? Тоже станет уличать меня в творческой беспомощности?

* * *
Кастромов. Человечество будущего должно быть человечным, или вообще не надо будущего. В этом его долг перед нами, живущими сегодня. В античной Греции некоторые общественные группы считали, что на их долю выпал золотой век. Но золотого века не было в прошлом. Истинное знание, подлинное равенство и человечность связаны неразрывно. Нет одного — нет и другого. О каком же античном золотом веке можно говорить?.. Я не думаю, что будущее окажется безмятежным раем. Останутся и конфликты, и катастрофы, и муки неразделенной любви. Чувства ненависти и злости не атрофируются. У каждого времени свои трудности. Антонио Грамши в одном из тюремных писем приводил слова Маркса: «Общество никогда не ставит себе задачи, для разрешения которых еще не созрели условия». Грамши видел в этих словах научную основу морали. Но ведь именно потому-то любые попытки литературы перенести в будущее наши нормы морали лишь средство привлечь авторитет будущего для решения сегодняшних злободневных проблем. Представленный нашему вниманию материал удачен прежде всего тем, что он, в сущности, ни на что большее и не претендует. Я полагаю, что автор «отчета» со своей задачей справился.

Вента. Но какое отношение ваши слова о человечности имеют к тому, что мы прочитали?

Кастромов. У меня это вызвало такие мысли.

Кирилл Петрович. О-о, Галя! Как вы себя чувствуете?

Тебелева. Спасибо, хорошо.

Кирилл Петрович. Может, вы тоже скажете хотя бы несколько слов?

Тебелева. Да. Я скажу… Я же сама согласилась участвовать. Понимаете?.. И в опыте, и в обсуждении. А когда сама решаешь… Это счастье — самой за себя решать. И что бы там ни было… Понимаете?.. Только теперь… Теперь…

Пуримов. Ты думаешь, Тебе одной трудно? А возьми автора «отчета»? Сколько он здесь всего выслушал?..

* * *
Что там я выслушал! Это моя профессия — писать, а потом выслушивать критику. Профессия, так же как их профессия ставить эксперименты и вести вычисления…

* * *
Кирилл Петрович. Ну что же? Несколько слов скажу я… Мы, математики, привыкли к очень равномерному изложению материала. Это понятно. В строке формулы каждый индекс имеет равное право на внимание и всеми постигается одинаково. Что может значить половина формулы? Ничего. Восприятие же произведений искусства ведется гораздо сложнее. Во-первых, даже фрагмент картины, отрывок из повести, часть музыкальной пьесы имеют право на самостоятельную ценность, могут быть подвергнуты практически бесконечному рассматриванию. Во-вторых, при знакомстве с произведением искусства разные детали его привлекают к себе различное внимание. Это зависит от жизненного опыта данного человека, его наклонностей, состояния здоровья, настроения. Двух людей, которые равно воспринимали бы одно и то же произведение искусства, нет… Результаты эксперимента «Тайна всех тайн» оформлены по законам произведения искусства. Я, как и вы, уже ознакомился с ними, но, конечно, далеко еще не охватил всей картины, не разглядел всех деталей. И поэтому пока я могу высказать лишь некоторые суждения. Для меня, естественно, самое важное — в какой степени я сам выдержал испытание. И я перестал бы уважать себя, если бы не сказал вам сейчас, что из предложенных нашему вниманию материалов, бесспорно, следует вывод: я, пожалуй, единственный из всех нас, кто этого испытания не выдержал. В чем это выразилось, разрешите не уточнять.

Саблина. Ну что вы, Кирилл Петрович!

Кирилл Петрович. Не скрою: возможно, дело все в старости. А возможно, в том образе мышления, который мне вообще свойствен. Тогда это еще менее утешительно. И то, что такой вывод, в общем, был мной ожидаем, ничего не меняет… И еще одно обстоятельство, косвенно связанное с этим же, представляется мне важным. Я давно уже администратор в науке. Так сложилось. И я часто думал: а что значит «хороший администратор»? Чем измерить его влияние на ход исследований? Количеством печатных работ, выпускаемых лабораторией? Финансовыми показателями? Числом авторских свидетельств, полученных сотрудниками? Сегодня я понял: администратор тогда выполнил свой долг, когда ему удалось создать коллектив, который может в дальнейшем вообще обходиться без администратора, — в пределах, конечно, поставленной перед коллективом задачи. Как сказано у одного из норвежских поэтов: «Тем прекрасен и велик человеческий род: пал знаменосец, а знамя несут вперед». И вот для администратора нет более высокой награды, чем довести коллектив до такой самостоятельности.

Вента. Да вам поставлено за это, Кирилл Петрович, десять с крестом!

Кирилл Петрович. Дорогие друзья! Разрешите подвести итог. Эксперимент «Тайна всех тайн» закончен, «отчет» представлен и так или иначе в первом приближении обсужден.

* * *
Ну вот и все. Конец, полный конец, как говорят радисты, завершая очередной сеанс связи.

И как всегда, когда я ставил последнюю точку в рукописи, ощущение опустошенности овладело мной. Добежал.

* * *
Кирилл Петрович. И теперь, уже совсем в заключение, будет справедливо обнародовать одну тайну. Как известно, коллектив нашего института ищет способы передачи энергии без проводов. Наша лаборатория решает эту проблему в наиболее обобщенном виде. Для удобства вычислений и физической наглядности мы придали ей форму задачи по транспортировке к Земле энергии Солнца. Такая задача фантастична сегодня, но вполне осуществима в будущем. Применительно к ней и строил свою работу автор «отчета». Однако — и вот это и было от него тайной — параллельно проводился еще один опыт. По предложению Института социальных исследований в разных районах нашей страны, сразу в нескольких коллективах — в лабораториях, на заводах, в колхозах, на рудниках, — осуществлялось экспериментальное изучение процесса художественного творчества. В каждый из этих коллективов включили литератора, поставив перед ним задачу: создать прогноз поведения членов коллектива. Как ожидают, в дальнейшем сравнение прогнозов с действительностью позволит сделать важные выводы для теории искусства — от анализа авторской индивидуальности и до выяснения самых общих закономерностей. Поскольку искусство — один из главнейших способов эстетического освоения мира, поскольку оно особая форма общественного сознания и человеческой деятельности, такие исследования имеют большое значение. Проводились они и в нашем лаборатории. Уважаемый автор «отчета» не знал об этом, что было непременным условием успешного проведения опыта. Сообщить ему об этом — наша обязанность.

Автор «отчета». Как? Но позвольте! Позвольте! Я был подопытным? Это меня… меня… Меня исследовали — и только?

Кирилл Петрович. Судя по характеру обсуждения, нет. Результаты опыта достаточно плодотворны для всех его участников, хотя и крайне сложны по своим возможным последствиям. Критика от имени будущего, показ в полный рост того в отношениях людей и в их внутреннем мире, что находится пока еще лишь в зародыше, — очень сильное оружие. Такая критика вообще, пожалуй, самое могучее средство самовоспитания и, следовательно, совершенствования как отдельной личности, так и целого коллектива. Именно потому, как и Леночка Речкина, я, подводя итог, не могу не спросить: следует ли успокаиваться? Не должен ли эксперимент «Тайна всех тайн» продолжаться? И продолжаться всегда, пока мы с вами живем, то есть работаем, наблюдаем, думаем?..


Глава пятая и последняя

Я покинул Институт энергетики уже в сумерках. Туман рассеялся. Фонари еще не горели. Свет из окон отражался от влажного асфальта мостовых и тротуаров. Я шел не торопясь и без цели. Перед моими глазами были цветные треугольники на стенах комнаты теоретиков, я все еще видел Речкину, Гордич, Пуримова, слышал их голоса. Словно разогнанная машина, я никак не мог остановиться, двигался по инерции.

Сказать, что мне было тяжело? Такое слово не передавало моего состояния. Мысль о том, что я сам был объектом исследования, словно бы придавила меня. Я казался себе чем-то вроде муравья у подножия гигантской бетонной стены, протянувшейся от горизонта до горизонта.

Я говорил себе: «Потом я все обдумаю. Сейчас важно другое: с этой работой покончено. Я обогатился новым материалом. Я могу взяться за повесть или роман, где главным героем будет человек вроде Гордич. А могу и вообще пока ничего не писать. Жить, думать».

Но эти рассуждения не успокаивали. Горестное недоумение владело мной: зачем все это было затеяно Кириллом Петровичем? Во имя чего он — серьезный ученый — ввязался в социологический опыт на таком чуждом ему материале, как психология художественного творчества? Ведь если бы он не захотел, никакой Институт социальных исследований ничего не смог бы поделать.

Остальных сотрудников можно было понять. Пошли за Кириллом Петровичем, да, вероятно, и их самих в предложении социологов привлекла парадоксальность задачи, захотелось получить ответ на вопрос: «А что представляет собой этот писатель Н.? Проверим-ка его на фактах, которые мы хорошо знаем…»

Я считал, что исследую их, они же исследовали меня. «Двойное колено хитрости», сеанс интеллектуальной гимнастики, глава в коллективном труде «Теория игр и проблемы направленного и случайного поиска». Каждая профессия связана с риском. Профессия писателя тоже.

Я еще мало чем рисковал. Оказывается, главной опасностью было не разочаровать. Старая истина: «Я приемлю тебя горячим, я приемлю тебя холодным. Но если ты будешь теплым, я тебя выплюну». Вот и все испытание. Простак в гостях у ученых. Простак этот, к сожалению, я. Правда, порой обсуждение сбивалось на пересуды: «похож — не похож», но не Венте и не Пуримову было дано судить, удался литературный эксперимент или нет. То, что они говорили, тоже входило в него важной составляющей частью.

Понимал я и сотрудников Института социальных исследований. Им был нужен объект. Я устроил их, подошел под какие-то средние цифры. По отношению к ним я не чувствовал зла. То, что они со мной «играли в темную»? Так что же? Это их строго научный метод. Он даже носит специальное название: внедренное наблюдение. Его применяют уже десятки лет.

Но как же Кирилл Петрович — самый мудрый и дальновидный? Самый опытный, зрелый? Зачем это было нужно ему? Что искал он, исследуя духовный мир малоизвестного литератора? Что его могло интересовать в этом мире?

И ведь он рисковал! Судьбой коллектива, своим авторитетом.

В какой-то степени так все и вышло. Останется ли в лаборатории Тебелева? Какие выводы сделает для себя Карцевадзе? Не будет ли теперь и сам он, Кирилл Петрович, менее решительным?

Но может, он ничем особенно не рисковал, потому что все главное знал заранее?..

* * *
Я обнаружил, что стою посреди мостовой и беспомощно оглядываюсь, — так поразила меня внезапно пришедшая в голову мысль: я вдруг все понял и до изумления восхитился Кириллом Петровичем.

Решая проблему волноводов в общем виде, он придал ей форму задачи по транспортировке к земле энергии Солнца вовсе не потому, что так было удобнее для вычислений.

Он был увлечен именно этой идеей — подарить людям еще тысячу Солнц. Ради нее он работал.

И конечно, он, как и все его сотрудники, знал, что проект «Энергия Солнца» не может быть воплощен в жизнь в ближайшие десятилетия. И следовательно, ни ему самому, ни Тебелевой и Саблиной — самым молодым из них! — не осуществлять его.

Кирилл Петрович понимал, что это дорога, которая не имеет конца. Они все: и Вента, и Гордич, и Саблина, и Кастромов служат грядущему. А за неосуществленные проекты редко венчают лаврами. И значит, практически единственной наградой, какую он, Кирилл Петрович, мог дать своим сподвижникам, было попытаться пронести их сквозь время силой художественного воображения, позволить им хотя бы мысленно побывать в том будущем, которому они служат сегодня.

Конечно, он скрывал это от всех.

Но сам-то он знал все с самого начала. Как знал и то, что не получит положительной оценки на этом экзамене. Он прямо сказал на обсуждении:

«То, что такой вывод, в общем, был мной ожидаем, ничего не меняет».

Сотрудники Института социальных исследований еще дискутировали:

«А является ли художественное творчество таким же объективным методом постижения истины, как и наука?» — но Кирилл Петрович знал это твердо. И знал, чего может ожидать для себя.

И наверно, это и было его самой большой, самой главной тайной, его тайной всех тайн.

Тайной и подвигом.

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ. НАГРАДА

«…Воплощение в жизнь проекта «Энергия Солнца» было начато в 2063 году. К этому времени никого из сотрудников Проблемной лаборатории Института энергетики, где проект впервые возник, в том числе и автора отчета об эксперименте «Тайна всех тайн», в живых уже не было.

Строительство космолетов, сооружение пусковых полигонов, центров информации, станций для приема и накопления энергии, а также подготовка всей территории планеты к ожидаемым глобальным изменениям климата потребовали 20-летнего труда миллионов людей.

Однако в оперативную космическую группу вошло только девять ученых. Почти столько же было в уже упомянутой лаборатории. Формирование этого коллектива проходило при активном участии психологов. Извлеченные из архива Института социальных исследований отчет об эксперименте «Тайна всех тайн» и стенограмма его обсуждения представили для них немалый интерес, хотя, конечно, содержащиеся там научные предположения оправдались лишь в отдаленной степени.

Никакого эффекта «релятивистской теории информации» обнаружено не было.

Автоматическая станция, выведенная на почти круговую орбиту с перигелием 32 миллиона километров, испытывала сильный нагрев. Поскольку материалы типа магнитного масла (по отчету Проблемной лаборатории — феррилит) действительно получили применение в космических конструкциях, намагниченность же проявляется только при температурах ниже так называемой точки Кюри, станцию пришлось усиленно охлаждать, а потом и вообще перевести на более удаленную от Солнца орбиту. Никаких иных осложнений в ее работе не наблюдалось.

Было также признано целесообразным не уменьшать общего количества свободно уходящей от нашего дневного светила энергии более чем на девятнадцатитысячную процента и как можно менее плотно «затенять» околоземной космос. В противном случае изменение характера солнечного ветра могло бы привести к ухудшению химического состава атмосферного воздуха. Во избежание этого пришлось запроектировать идущие к полюсам Земли волноводы много большего входного сечения, чем ранее было намечено, и к тому же сделать их периодически исчезающими, как, впрочем, но по совершенно иным соображениям, предполагалось и в одной из глав отчета Проблемной лаборатории.

Никакими драматическими происшествиями работы в космосе и на Земле не сопровождались.

Никто не погиб. Никому не довелось жертвовать собой ради других.

Глава отчета той же лаборатории «Вента проходит сквозь стены» послужила поводом для специального эксперимента. Он транслировался по всепланетному телевидению и получил широкую известность.

Поначалу все свершалось в соответствии с предположениями, однако, видимо из-за духа иронии, царившего на космолете, конечный результат получился несколько неожиданным. Объем корабля оказался заполнен колоссами атлетического сложения, вознесенными на пьедесталы в виде колонн дорического стиля. Дальнейшей перестройке ни колоссы, ни колонны не поддавались.

Космолет потребовалось срочно возвратить на Землю.

Колоссов раздали крупнейшим городам мира. На их площадях они стоят памятниками.

Энергия Солнца, поступающая к нашей планете, увеличилась в 79 раз».

Из объяснительной записки к Итоговому отчету Государственного комитета по осуществлению проекта «Энергия Солнца». Январь 2084 года

Примечания

1

Наносекунда — миллиардная часть секунды.

(обратно)

Оглавление

  • ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. У ПОРОГА ТАЙНЫ
  •   Глава первая
  •   Глава вторая
  • ЧАСТЬ ВТОРАЯ. ТАЙНА
  •   Глава первая ВЕНТА ПРОХОДИТ СКВОЗЬ СТЕНЫ
  •   Глава вторая ДИАЛЕКТИКА ПОИСКА
  •   Глава третья ВОРОТА
  •   Глава четвертая СТОЯТЬ ДО КОНЦА
  •   Глава пятая СТОЯТЬ ДО КОНЦА (Продолжение)
  • ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. СУДНЫЙ ДЕНЬ
  •   Глава первая
  •   Глава вторая
  •   Глава третья
  •   Глава четвертая
  •   Глава пятая и последняя
  • ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ. НАГРАДА
  • *** Примечания ***