Звучащий след [Вальтер Горриш] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Вальтер Горриш

О повести «Звучащий след» и Вальтере Горрише

Двенадцати годам фашизма в Германии посвящены тысячи книг. Есть книги о беспримерных героях и чудовищных негодяях, литература воскресила образы убийц и убитых, отважных подпольщиков и трусливых, слепых обывателей.

«Звучащий след» Вальтера Горриша — повесть о нравственном прозрении человека.

Через несколько страниц, после этого предисловия, читатели встретятся с Эрвином Экнером. Он войдет в битком набитый зал, куда бельгийские власти согнали интернированных немецких граждан для отправки во Францию, войдет злой, усталый и с холодной ненавистью, притаившейся в уголках рта, прошипит: «Еврейские прихвостни!»

С этого начинается повесть.

Кто такой Эрвин Экнер?

Впоследствии он сам расскажет о себе. Мы узнаем, что он сын убитого в первой мировой войне солдата, родом из Рурской области и что детство его было нерадостным: нужда, голод, поденщица мать, озабоченная вечными поисками работы.

В те времена Экнеру внушили: во всех твоих бедах виноваты евреи. Это было наивным объяснением, но оно было по крайней мере доходчивым и не требовало особых раздумий. Яд фашистской пропаганды разъедал мозг, превращал человека в безвольное и тупое орудие. Послушаем, что говорит Экнер:

«Голос из репродуктора настигал меня в самых дальних углах нашей квартиры. Если я закрывал за собою дверь, он переходил в визгливый фальцет, доносившийся до меня сквозь дверные щели и замочную скважину. Если я бросался на кровать… он наступал на меня из коридора — размашисто и крикливо… Голос из репродуктора… вонзался в меня, как стрела, и в то же время исцелял, как бальзам».

В наши дни, когда опубликовано множество документов, когда мы знаем о плане «Ванзее», об операции «Хрустальная ночь»[1], об Эйхмане и Глобке, когда названа потрясающая цифра — 6 миллионов замученных, мы можем сказать, что жертвами в данном случае были не только те, кого выгоняли из дому в «хрустальную ночь». Соучастники преступления, которые дали одурманить себя расистской пропагандой, тоже оказались жертвами: тогда начиналось их падение, которое завело их на позор и на гибель в сталинградские степи и превратило в ненавистных всему миру захватчиков.

Такого рода жертвой должен был стать и рабочий паренек, а затем чертежник — Эрвин Экнер.

Вот он стоит перед нами в прокуренном зале, присматривается к окружающим: что у него общего со всей этой публикой? Большинство интернированных — антифашистские эмигранты, противники гитлеровского режима, а он попал в Бельгию случайно, он «на хорошем счету» и, когда придут немецкие войска, его с почетом отправят на родину.

Он еще не знает, что именно в этот злополучный день для него начался путь к нравственному воскресению. И уже размышляют о его судьбе два боевых друга, два коммуниста — Ахим и Мюллер: конечно, яд, который впрыскивали парню годами, действует как общий психологический наркоз, но разве можно признать, что враг безнадежно отравил сознание немецкой молодежи?

За Экнера будут бороться. Его спасут. Он не безнадежен.

Вальтер Горриш прославил в своей повести романтику борьбы за человека. Он выбрал наименее «выгодный» с точки зрения беллетриста материал: повседневную жизнь лагеря для интернированных, затерянного где-то на юге Франции. Унылый распорядок дня, серые будни. Но на этой невеселой «площадке» кипят страсти, идет настоящее сражение — битва с отчаянием, с неверием в собственные силы, с предательством и равнодушием.

Эту борьбу возглавляют коммунисты.

Здесь незачем пересказывать отдельные эпизоды. Лучше вновь предоставим слово Эрвину Экнеру, который узнал, что в лагере существует подпольная коммунистическая организация:

«Я открывал для себя новый, неведомый мне мир — многообразный, полный неожиданностей, удивительный и манящий. Мир, в котором французский крестьянин ночью прокрадывается в дюны, чтобы через ограду перебросить немецким интернированным продукты и медикаменты. Мир, в котором француз получает задание вызволить из лагеря немцев, подвергающихся наибольшей опасности, — сыновей того народа, который попирал своим сапогом французские города и деревни… Я узнал также, что подпольную лагерную организацию возглавляет Ахим, строгий судья, подвергающий, каждого из своих люден тщательной проверке. Так же неумолимо распределял он продукты, которые приносил крестьянин. Они предназначались только больным и особенно истощенным. И я получил свою долю, несмотря на то, что эти люди должны были считать меня своим врагом».

Так, в условиях, созданных, казалось бы, специально для того, чтобы ожесточить человека, озлобить его, придавить страхом и ненавистью, Эрвин Экнер приобщался к великим понятиям: революционная солидарность, интернационализм, человечность. Общаясь с Ахимом, Мюллером, Фрезе, он узнавал простые, но неведомые ему ранее истины: богачам выгодно сеять страх и ненависть среди людей, чтобы вести войну и на ней наживаться; о ценности человека можно судить лишь по его поступкам; смысл жизни состоит в том, чтобы создавать новую, лучшую, прекрасную жизнь.

Трудно переоценить значение повести Вальтера Горриша для воспитания новой немецкой молодежи. В ГДР его книжка «идет нарасхват», и не только потому, что это интересный рассказ о недавнем прошлом. В книге говорится о большем: надо верить в человека, настойчиво работать с ним, подводить к познанию правды не путем деклараций, а убеждая на практике, личным примером, вовлекая в общую борьбу за социалистическое переустройство мира. Эта работа не из легких, и результаты ее сказываются не сразу: прежде чем встать в ряды борцов-антифашистов, Экнер пережил немало сомнений, оступался, падал, — и все же твердая рука товарища Ахима неизменно поддерживала его, помогала, вела — и Экнер дошел до цели! Расовые предрассудки уступили место классовому самосознанию, мелкий эгоизм обывателя — душевной щедрости и отваге пролетарского революционера.

Я знаю о том, что книга Вальтера Горриша оставила «звучащий след» в сознании читателей и по ту сторону Эльбы, в Западной Германии, где ядом шовинистической, расистской и антисемитской пропаганды пытаются отравить умы и сердца нынешних Экнеров. В этой связи можно представить себе то удовлетворение, с которым встретила повесть Горриша прогрессивная западногерманская общественность для нее это не просто беллетристическое произведение, но и боевое пособие, руководство к действию.

Однако, прежде чем читатели перейдут к самой книге, мы расскажем им другую, на этот раз документальную «повесть», главным героем которой является Вальтер Горриш — автор «Звучащего следа».


…Третий день шли изнурительные бон: батальон имени Чапаева занимал оборону; держались, но сил уже не было. Это происходило в Испании, в тридцать восьмом…

Сержант Горриш поднял голову, тотчас же заплясали над ним невидимые тарантулы. Снова залег, широко раскинув руки, негромко сказал:

— Мне кажется, что мы обнимаем сейчас весь земной шар.

Человек, лежавший справа, засмеялся.

— Ого! Ты мыслишь образами. Ты что, писатель?

— Нет, каменщик.

Горриш не лгал. Писателей в батальоне было всего двое: Ганс Мархвица и Людвиг Ренн…

…Первые впечатления бытия. Отец-матрос на войне, мать работает на фабрике. Вальтеру Горришу одиннадцать лет. В одном с ним дворе живет семилетняя девочка. Вынесли куклу.

— Ты будешь доктор, хорошо? Ах, моя дочка заболела, полечите ей горлышко…

Весной 1918-го пришло известие: отец Вальтера, матрос, участвовал в беспорядках, избил палубного офицера.

Девочка с куклой:

— Отойди. Мне с тобой играть не разрешают. Твой отец бунтовщик.

Старик сапожник, сосед, подошел, обнял его за плечи.

— Пойдем-ка, брат, лучше ко мне. Расскажу я тебе сказку…

…Кайзер бежал, конец войне, в Германии революция. Вернулся отец. Дома разговоры:

— Россия, Ленин, Карл Либкнехт…

…Капповекий путч. Победили рабочие. На всю жизнь запомнилось: толстый вахмистр, негодяй и доносчик, ползает на коленях перед вооруженными людьми.

— Пощадите, у меня пятеро, мал мала меньше. Не оставьте сиротами!

Рабочие переглянулись, выругались.

— Живи. Черт с тобой!

Потом пришли белые. Толстяк в мундире жандарма ходил с группой офицеров из дома в дом.

— Этот…

— Этот…

— Этот…

Выводили на улицу. Лицом к стене. Выстрел…

По соседству жил некий Мейльман — тоже с фронта. Когда формировались красные отряды, рабочие сказали ему:

— Записывайся! Ты ведь наш!

Мейльман только рукою махнул.

— Что вы! Не пойду! Хватит с меня воевать!

Явились белые.

— Ты фельдфебель запаса, будешь служить нам, не то расстреляем.

Мейльман надел форму, стал служить.

В эти дни Вальтер многое понял.

…1924 год. Он штукатур, закончилась пора учения. Вступил в комсомол. Теперь-то зададим жару буржуям!

Как-то началась забастовка. И вдруг партия разъясняет: данная забастовка — провокация. Агитируйте против. Сил у вас мало, хозяева это учли и сами придумали забастовку, чтобы, подавив ее, запугать вас надолго.

Никак не мог согласиться. Что за черт! Как же я, комсомолец, — и вдруг против забастовки?..

Работница, коммунистка из центра, принесла ему книгу.

— Прочитай. Поймешь.

Взглянул на обложку: «Государство и революция».

Так он узнал, что истина не всегда лежит на поверхности: без теории коммунисту нельзя…

Летом 1932 года Горриша тяжело ранило в уличной схватке с фашистами. К тому времени он был уже в партии — профессиональный революционер, командир красного полувзвода.

Отлежался. Поправился. Ходит по рабочим окраинам с портфельчиком — агент общества «Страхование от пожаров». О, какой пожар следовало раздуть!

Власть захватили фашисты. Коммунистические организации разгромлены. Лучшие товарищи расстреляны или томятся в тюрьмах. Партия в глубоком подполье. «Страховой агент» создает боевые группы, восстанавливает старые связи, тысячи нитей, которые казались навсегда перерезанными. В августе 1933-го на его след напало гестапо. Партия сказала: «Отправишься в эмиграцию — тобой рисковать мы не можем».

Началась эпоха скитаний: Саар — Франция — арест в Париже — бегство — переход бельгийской границы — Брюссель — Гент.

И вот Испания, интербригада, батальон имени Чапаева.

— Пусть люди знают, что, кроме гитлеровцев, кроме легиона «Кондор», в Испании сражаются и другие немцы.

Ему присвоили звание сержанта. Его любили за открытый нрав, за храбрость и умение. Пригодилась профессия каменщика: помогал строить укрепления.

Но к литературе он не был причастен, разве что провел однажды на командный пункт батальона русского писателя в берете, с трубкой. Потом уж только узнал его имя: Илья Эренбург…

…Однажды комиссар батальона сказал:

— Будем выпускать стенгазету. Горриш, возьмешься?

Сержант Горриш был дисциплинированным солдатом, не стал возражать, спросил только:

— А что такое стенгазета?

— Газета, которая висит на стене.

— Понятно…

Стал пробовать. Ничего не получалось, но вдруг им овладело желание писать — многое было пережито, увидено, хотелось все это рассказать людям.

Долго трудился над первым рассказом. Наконец закончил, принес комиссару.

— Вот, возьми на память. А меня пошли туда, к ребятам, в окопы…

Франкистская пуля вывела его из строя. Лежа в лазарете, получил от комиссара письмо:

«Нужны ли тебе книги? Кстати, могу сообщить новость. Твой рассказ я переслал в Прагу, на конкурс, в иллюстрированный журнал. Тебе присуждена первая премия».

Из госпиталя снова на фронт. Офицерская школа. Погоны майора. Когда завершилась испанская трагедия, попал в лагерь во Францию, в сороковом году вишийские власти выдали его немцам.

— Отправляйся на родину, домой, к жене, к деткам.

Он знал, какая его ждет дома «жена».

Когда пересекли границу, на первой же немецкой станции в вагон явилось гестапо.

Месяцы, годы пыток, мучений, ожидание неминуемой казни. И вдруг наряжают в солдатскую форму, выдают хлеб, сто граммов колбасы.

— Господин Горриш, поздравляем: вы призваны в армию, в батальон «999».

«999» — батальон смертников…

…Всю жизнь он мечтал: «Случится чудо, поеду в Советский Союз, увижу советских люден, брошусь им на шею: — Братья! Товарищи!»

И вот ночь перед атакой. В руках у Горриша винтовка. Завтра предстоит эта долгожданная встреча с русскими братьями. Конечно, стрелять он не станет, пусть лучше его убьет красноармейская пуля. Но ведь так и не узнают, что шел он к ним не как враг, отпихнут его труп ногой, плюнут:

— Фашистская гадина!

…В батальоне было шесть коммунистов. Шесть человек на целый батальон — это очень мало. Но, если эти шесть человек коммунисты, они могут сделать то, чего не сделают сотни других.

Всю ночь в окопах слышался сдержанный шепот. Это шесть агитаторов проводили «разъяснительную работу».

Под утро, когда офицерский состав батальона был разоружен и ликвидирован, в небо взвилась сигнальная ракета.

— В атаку!

Горриш выскочил первым, что-то закричал, кинулся вперед, но вдруг, зацепившись за проволочное заграждение, повис, глупо и беспомощно, как мешок.

Посмотрел: прямо на него двигались русские танки. Он закрыл глаза.

Очнулся от сильного удара. Над ним стоял солдат с красной звездой на пилотке, хохотал громко:

— Ну что, попался на крючок, карась ты эдакий?

Горриш поднял руки.

— Никс капиталист, нике капиталист! Бин товарыш…

…Когда привели в штаб, вытянувшись, доложил четко:

— Майор Вальтер Горриш прибыл в расположение своей армии!

Его допросили:

— Чем подтвердите свое пребывание в интербригаде? Не сохранилось ли свидетелей?

Он надолго задумался. Вдруг вспомнил: командный пункт батальона, блиндаж, русский писатель в берете, с трубкой.

Не знаю, знакомо ли вам это имя: Илья Эренбург…

…Солдаты батальона «999» с оружием в руках перешли на сторону Советской Армии.

В 1945 году Вальтер Горриш вернулся в Берлин с советскими войсками.

…Служба в народной полиции, работа с молодежью, книга «За свободу Испании». Потом рассказы, сценарии, повести, среди них — «Звучащий след».

Литературное признание.

В Берлине на приеме в Союзе немецких писателей чествовали гостей, которые приехали на шиллеровские торжества. Горриш сидел слева от меня — худощавый, с обветренным красным лицом, прямые русые волосы решительно откинуты назад.

Встала Анна Зегерс, подняла рюмку.

— У нас сегодня еще один праздник. Нашему Вальтеру Горришу пятьдесят лет. Выпьем за его здоровье и за его книги.

Горриш смутился:

— Ну, это не так уж важно.

В тот день я узнал историю Вальтера Горриша, а впоследствии, прочитав в журнале «Нейе дейче литератур» статью о нем Гельмута Гауптмана, написал этот биографический очерк…

…Рассказывают, что, став уже признанным литератором, Горриш отправился однажды на молодежный воскресник: строили клуб или театр, точно не знаю.

Он клал кирпичную стену, работал споро и с таким умением, что кто-то, глядя на него, спросил:

— Ты что, каменщик?

Горриш ответил:

— Писатель.


Вот кто такой Вальтер Горриш, книгу которого нам сейчас предстоит прочитать.

Лев Гинзбург

Звучащий след (Повесть)

Рассказывает Иоганн Мюллер

— Началось, доктор, — сказал я и подмигнул моему другу Ахиму.

Наши нехитрые пожитки, собранные впопыхах, были готовы, и чиновнику бельгийской охранки, который явился арестовать нас, как подданных враждебной державы, не пришлось долго ждать.

По правде сказать, у нас с Ахимом установились уже широкие связи с местным населением и нам ничего бы не стоило заблаговременно скрыться. Но с той минуты, как над Гентом появился первый немецкий самолет, — это случилось сегодня, около пяти утра, — мы знали, что делать. Наше место было среди соотечественников. Это были политические эмигранты и те немцы — их оказалось порядочно, — которые прибыли в Бельгию по делам службы или по личной надобности. Всех их теперь безжалостно сорвала с места и сбила в кучу война. Ахим и я были только двумя каплями в бессмысленно бурлящем потоке, и все же мы дерзко пытались дать ему направление и цель.

Ахима я знал уже много лет. Он был одним из студентов-евреев, покинувших Германию в 1933 году. Образование он закончил в Брюсселе, а затем в качестве врача участвовал в войне в Испании. После поражения Республики мы вместе вернулись в Бельгию. И, пожалуй, к сказанному пришлось бы добавить совсем немного, одно — только в солнечный день ранней осени Ахима сразила пуля, — если бы в тот вечер дверь в зал, куда нас привели (там висел табачный дым и гудели голоса), не открылась еще раз. Вошел Эрвин Экнер, как он отрекомендовался позднее, долговязый парень, волочивший за собой тяжеленный чемодан. Он направился прямо к нам. «Гады, еврейские прихвостни!» — прошипел он сквозь зубы. Я посмотрел на него. Искусственная улыбка, холодная ненависть, притаившаяся в опущенных уголках рта, внезапно сверкнувшая в его серых глазах… Кивнув, в сторону полицейского, стоявшего у дверей, парень без спросу поставил между мной и Ахимом свой чемодан и сказал:

— А то нет?

Я молчал, ошеломленный тем пылом, с каким этот юнец, вряд ли достигший восемнадцати лет, развернул перед нами свой идейный багаж. Я отступил на шаг, стараясь, впрочем, не выпускать из поля зрения этого опасного субъекта, с такой непосредственностью поместившегося между нами, и только уголком глаза поглядел на Ахима. Ахим сидел как в столбняке, казалось, у него на секунду остановилось сердце, а быть может, бесчисленные биения пульса слились в единый сокрушающий удар.

— Что это значит? Что ты хочешь сказать? — растерянно пробормотал Ахим. Кожа на его лице внезапно обмякла, сморщилась, стала похожа на серый, помятый лоскут. И виною всему был этот парень!

— Я хочу сказать, — ответил новенький без обиняков, — что полицейские за дверью, которые угостили меня пинком в зад, — еврейские прихвостни, да, трижды окаянные прихвостни. Ну, ничего — наша армия скоро покажет этим овчаркам в мундирах где раки зимуют.

И парень обрушил на нас длинную речь, в которой доказывал на все лады, что евреи — существа, лишенные сердца, вместилище всех пороков и что они только для маскировки приняли человеческий облик. Выговорившись, он стал наводить порядок в своем чемодане. При этом он действовал как совершенно нормальный человек, который хочет отвоевать себе как можно больше места. Его умение прикидываться нормальным меня просто ошеломило. Он вставил ключ в никелированный замок чемодана и поднял крышку: стопка верхних рубашек, носки, платки — все в образцовом порядке. Несомненно, перед чемоданом стояло на коленях мыслящее и цивилизованное существо. Безуспешно проискав что-то с минуту, юнец в растерянности обратился к Ахиму:

— Я забыл сигареты.

Ахим тяжело перевел дыхание и ответил:

— Ладно, сейчас погляжу…

Он порылся у себя в кармане, достал портсигар и протянул юнцу сигарету. Мало того, он дал ему еще и прикурить — спички были мои.

Я не знал, как мне быть — молча наблюдать за поведением Ахима или высказать свое возмущение, — и тупо глядел на спину парня. Зеленый пуловер плотно обтягивал гибкие плечи и бедра, такие узкие, что я мог бы обхватить их ладонями. Парень прикрыл разрытое нутро чемодана, разгладил солому у себя под ногами и улегся поудобней.

— Первый раз закурил сегодня после всей этой заварухи.

В окна струился вечер.

Я глядел на Экнера: его лицо озарял медно-золотистый отблеск. Юнец был похож на упрямого жеребенка, который, фыркая, от любопытства переворачивает все вверх дном. «Иоганн, — думал я, — будь начеку, не давай себя одурачить. Ты только что видел его настоящую морду. Из парня воспитали пса, который кусает исподтишка. Он — истязатель, вроде того негодяя, который в 1933 году в штабе СА разбил тебе губы железной штангой. Ты выплюнул ему под ноги свои зубы, а он скорчил такую же озабоченную гримасу, как этот юнец, что растянулся сейчас на соломе и хмурит свой гладкий лоб. Не доверяй ему! Гляди в оба, Иоганн, не то как бы эта история не повторилась с тобою опять».

Экнер снова принялся рыться в своем чемодане. Он извлек из него картонную коробку, пахнувшую печеньем и шоколадом, и угостил Ахима. Мало того, он стал всех обносить сластями.

— Прибереги лучше для себя, — посоветовал ему Ахим, — тебе еще не раз придется лапу сосать.

Но парень вдруг расхохотался, беззаботно и звонко. Смех этот взметнулся фонтаном и, рассыпавшись брызгами, окропил лица лежавших рядом людей.

— Ну, это еще не беда — надо только крепче держаться друг друга, — сказал он.

«Не давай себя околпачить», — снова эхом отозвалось во мне. Но слова его брали меня за душу. Я поднялся, решив спастись бегством, и, спотыкаясь о вытянутые ноги, направился в зал. Однако возле Гроте я остановился. Гроте был на несколько лет моложе меня. Резчик по кости, вечный мечтатель, он отличался необыкновенной наблюдательностью.

— Только что один немец-жестянщик, — он живет в Бельгии уже не первый год, — пытался спекульнуть своим сыном, — сразу сказал Гроте. — Он заявил бельгийскому офицеру, что жена у него — бельгийка и потому никто не имеет права его арестовать. Тебе надо было видеть лицо офицера после этого заявления — ни дать ни взять желтая помятая тряпка. «Поди сюда, Вилли, — сказал жестянщик сыну, — подойди к господину офицеру, — покажи ему, какой ты молодец в свои семнадцать лет. Вот какие плечи! На каждом уместится полдюжины винтовок его величества короля. Скажи офицеру, что нельзя арестовать человека, чей сын готов отдать свою жизнь королю». — Глаза Гроте потемнели, — словно ему причинили боль. — Гнусная сделка, скажу я тебе.

Сумерки поглотили лица и шепот окружающих; вскоре завесили окна, и в зале вспыхнул свет. Шагая через чьи-то вещи и распростертые тела, я возвратился на свое место. Ахим и Экнер лежали голова к голове. Я опустился на подстилку. Экнер устроился между мной и Ахимом.

— Смотри-ка, — сказал он Ахиму, указывая на страницу иллюстрированного журнала, — вчера я получил его из дому, то есть от моей девушки.

Он ткнул пальцем в группу людей на снимке. Угрюмые, изможденные лица, глаза, опущенные вниз, будто сосредоточенно взирающие на плотно сжатые губы, Между ввалившимися щеками торчали носы, словно изготовившиеся к удару клювы. Головы у всех были обриты наголо.

— Евреи! — выпалил парень, протягивая Ахиму журнал.

— Знаю, знаю, — отмахнулся тот. — Чуть-чуть ретуши, к тому же все они много лет балансировали между гетто и пулей. Не удивительно, что лицо человека отражает и то, что он уже пережил, и то, что ему еще предстоит пережить.

Ахим на секунду прикрыл рукой глаза, потом опять улыбнулся вымученной улыбкой — казалось, судорога свела неподатливые мышцы его лица.

— Биберман, о котором я тебе еще расскажу, выглядел иначе, — продолжал пояснять гонец. — Ведь по внешнему виду их сразу не распознаешь, но стоит мне оказаться рядом с евреем, как я слышу предостерегающий голос крови. — И он развел руками. — Вначале я этого не понимал. Но начальник нашего конструкторского бюро… — Экнер покраснел. — Словом, я стою здесь, а там, на другом краю ничейной земли, — еврей.

Ахим закинул голову. Резкий свет лампы падал прямо на его застывшее в напряжении лицо. Я затаил дыхание. Сейчас Ахим положит конец этой дурацкой болтовне и мы избавимся от парня.

— А если я скажу тебе, — начал Ахим, — что я тоже один из тех, кто изображен в этом журнале и от кого тебя, словно ничейная земля, отделяет предостерегающий голос крови, — тогда что?

Юнец отшатнулся, разинул рот, но тут же с облегчением рассмеялся.

— Нечего сказать, неплохая шутка! А ведь ты почти купил меня, — добавил он.

Ахим, обессиленный, прислонился к стене.

— Ты меня тоже, — тупо ответил он.

С минуту мы все сидели молча. Вдруг Экнер поднялся.

— Схожу-ка выпью водички, — бросил он через плечо.

До сих пор я молчал, но теперь уже не стал скрывать своего отвращения к парню. Ахим все еще сидел, прислонясь к стене. Он устремил на меня протестующий взгляд.

— Ты утверждаешь, что этот юноша являет собой случай неизлечимого бешенства и подлежит изоляции, — сказал Ахим, повторяя мои резкие слова. — Ты что же, боишься заразиться?

И в ответ на мое запальчивое возражение добавил:

— Конечно, яд, который ему впрыскивали годами, действует на психику, как наркоз. Последствия ты наблюдал в Испании, где такие вот парни лезли на нас в атаку и оставались висеть на колючей проволоке перед нашими окопами. Я знаю случаи, когда этот яд заставлял их стрелять в санитаров, которые пытались их подобрать. — Ахим встал и положил руки мне на плечи. — С сегодняшнего дня колючая проволока, на которую гонят нашу молодежь, протянется через всю Европу и, если не случится чуда, опояшет весь земной шар. Да, так оно и будет, и сегодня и завтра. После коротких передышек новые войны будут вновь и вновь терзать человечество, если…

— Если что?

Ахим снял руки с моих плеч.

— Если ты признаешь, что враг безнадежно отравил сознание нашей молодежи, что ему достаточно взмахнуть хлыстом расовой ненависти и в любую минуту наши юноши превратятся в рычащих зверей.

— А как ты собираешься помешать этому? Ты что же, будешь рисковать ради этого болвана собственной головой? Милый Ахим, — я иронически пытался вразумить Ахима, — легче научить рыбу говорить, чем внушить этому типу уважение к людям.

Мне хотелось сказать еще многое. Мне хотелось убедить Ахима в том, что задачи, стоящие перед нами, не позволяют нам бессмысленно растрачивать силы на такого вот юнца. Но в эту минуту Экнер вернулся и, отпустив какое-то замечание насчет духоты в зале, улегся рядом со мной.

На следующее утро нас отправили в лагерь для интернированных на юге Франции. По дороге к вокзалу Экнер шагал между мною и Ахимом. Я решил про себя как можно скорее его отшить. Но вышло иначе.

Как именно — об этом Эрвин Экнер поведает сам.

Рассказывает Эрвин Экнер

1
…Он валялся возле самой кухни. Мне была видна только ржавая крышка. Все остальное потонуло в груде шлака и гниющих костей. Это был помятый двадцатипятилитровый бидон из-под сала, обыкновенный жестяной бидон, который бог знает когда проделал путь от чикагских боен до Франции. Само собой разумеется, что прежде он весело сиял и был полон до отказа, как и все его собратья, пересекавшие океан. «Вот и я! — наверное, сказал он по прибытии. — Черпайте из меня, пока не наедитесь до отвала, а когда черпать будет нечего, я еще смогу послужить вам, как служил бы у себя на родине бродягам, безземельным фермерам и прочим обездоленным, кто варит во мне свою похлебку».

«Славно, что ты прибыл», — ответил ему повар, нежно обнимая бидон, но, как только он старательно вычерпал из него все содержимое и глазам его открылось дно, он ворчливо сказал ученику:

— Эй, Пьер, болван ты, эдакий! Не видишь, что ли, как я выворачиваю себе руки, ковыряясь в этой старой жестянке?

Пьер взял пустой бидон из-под сала за уши — пардон, за ручки — и вытащил его во двор. Куда он теперь годился? За несколько франков можно было приобрести новую эмалированную кастрюлю, длинными рядами стояли они на полках магазинов. А если подождать несколько дней, они, вероятно, еще подешевеют. Пьер широко размахнулся и швырнул пустой бидон в кучу мусора. Бидон упал, издав глухой звук. Вот беда, ведь он остался без хозяина.

Прибудь я сюда на несколько месяцев раньше, бидон упал бы прямо к моим ногам и, пожалуй, я смог бы выскрести оттуда последние остатки сала. Но в те дни я еще служил на заводе младшим чертежником и был в некотором роде начальником — хотя бы над уборщицами, которым мог сказать с высокомерным и неприступным видом: «Извольте к восьми часам убрать зал!»

Родом я из небольшого городка в Рурской области. Домашние хозяйки там — мученицы. С незапамятных времен ведут они жестокую борьбу за свои гардины, сражаясь с дымом, который валит из бесчисленных труб и в самый короткий срок превращает белоснежные накрахмаленные занавеси в жалкие тряпки, похожие на дешевую газетную бумагу. Подобно многим другим детям, я тоже вынужден был зарабатывать, чтобы хоть сколько-нибудь оправдать свое существование. Вот почему я изо дня в день смазывал клеем этикетки, которые мать с четкостью автомата налепляла на сложенные попарно шнурки для ботинок. На этих красных бумажках черными буквами значилось: «Шнурки Боймера с гарантией, высшего качества», а пониже, чуть мельче: «Цена 10 пфеннигов».

Несмотря на «высшее качество» и сходную цену, я ненавидел шнурки всей душой. Однажды, когда я снова пристал к матери с просьбой пустить меня гулять, она закричала:

— А чем же я первого числа уплачу за квартиру, если не сдам работу? — Она пнула ногой груду шнурков. Я никогда еще не видел ее в такой ярости.

— Думаешь, Боймер, этот подлый еврей, даст мне хоть пфенниг только потому, что тебе охота идти гулять? — Она погладила меня по голове, и, заручившись ее обещаниями, которые — я это твердо знал — она никогда не сможет выполнить, я снова принялся подавать ей этикетки, смазанные клеем.

Вся моя ненависть к неубывающей черной груде у меня под ногами обратилась теперь на Боймера, — которому моя мать обязана была своими горестями, а я — сидением взаперти. И, пока без конца перед моими глазами мелькали никелевые наконечники, я сидел и придумывал всякие каверзы, которые подстрою господину Боймеру. Да, я испытывал глубочайшее удовлетворение, представляя себе, как Боймер летит вверх тормашками, споткнувшись о протянутую мной веревку. В конце концов, утомленный однообразными механическими движениями, я понемногу забывал об обувном фабриканте и о кличке «подлый еврей», которой его наградила мать, и только лелеял затаенную надежду, что мешок, с которым мать раз в неделю отправляется на фабрику, в один прекрасный день вернется домой пустым.

И однажды моя надежда сбылась. Был дождливый день, когда мать вернулась домой с пустым мешком, походившим на выжатую половую тряпку — так туго она его скрутила. Устало спустившись на стул, мать сняла с головы блестевшую от дождя косынку и отерла вспотевшее лицо.

— Господину Боймеру покамест больше не требуется шнурков… — с изумлением услышал я…

Мать вынуждена была искать другой заработок. Уходя на работу, она отводила меня теперь к лавочнику Биберману, жившему на противоположной стороне улицы.

Бездетные супруги Биберманы относились ко мне как к сыну, и я платил им за это самой искренней привязанностью. Биберманы были крещеные евреи, но об этом я узнал гораздо позднее. Даже когда я поступил учиться — я учился на чертежника, — я каждую неделю навещал стариков. Но в конце 1934 года моя дружба с ними внезапно оборвалась. Виной тому были известные всем события да еще ожившие воспоминания о Боймере, превратившие меня в фанатического антисемита. Не то чтобы я с самого начала был восторженным приверженцем Гитлера. Мне хотелось выбиться в люди, я посещал вечерние технические курсы, и у меня не оставалось времени на политику. Единственное, что толкнуло меня в угарный чад факелов, единственное, что заставило меня прислушаться к грохоту барабана, под который вышагивали колонны, была беспощадная борьба нового правительства против евреев.

Я прислушивался не по своей воле — я не мог не слушать. Голос из репродуктора настигал меня в самых дальних углах нашей квартиры. Если я закрывал за собою дверь, он переходил в визгливый фальцет, доносившийся до меня сквозь дверные щели и замочную скважину. Если я бросался на кровать, оставив открытыми обе двери, он наступал на меня из коридора — размашисто и крикливо.

— Выключи радио, — просила мать, которой шум действовал на нервы.

Но голос из репродуктора перекрывал голос матери. Он вонзался в меня, как стрела, и в то же время исцелял, как бальзам.

Я поучал стоявшую передо мною женщину — старую женщину, которая закрывала глаза и зажимала уши от грохота новой эры, запальчиво и вместе с тем с чувством превосходства. Я пытался втолковать ей, что западные демократии — только орудие в руках евреев и цель их — уничтожить Германию. Так втолковали мне самому.

Но мать не поддавалась на уговоры.

— Тогда, двадцать лет назад, когда твой отец с розами на штыке отправился на войну и не вернулся, тогда против нас тоже якобы что-то замышляли, — твердила мать.

Я рассказал ей о бесстыдных проделках евреев. Она робко возразила, что Биберманы, мол, тоже евреи, а ведь они всегда заботились обо мне. Но я ответил, что они это делали только для отвода глаз.

Все же я выключил радио, и мать снова принялась возиться в кухне.

«Подумать только, ведь мы едва не стали рабами евреев», — размышлял я в наступившей тишине. У меня не осталось сомнений, что гибель еврейства означает возрождение Германии. Если в один прекрасный день раздастся призыв идти сражаться против западных демократий, я охотно последую ему. А пока что надо упорно работать для предотвращения опасности.

Склонившись над чертежной доской, я трудился изо всех сил. Я старался делать чертежи как можно быстрее и аккуратнее и охотно брался за сверхурочную работу, если только были срочные заказы. Все это время я не прикасался к книгам. Зато я внимательно следил, как машины, которые зарождались на наших чертежных досках, пересекали границы и океаны, отправляясь во все концы мира.

Прошел примерно год, с тех пор как я окончил учебу. И тут на заводе устроили бал, ставший знаменательным событием в моей жизни. Прежде чем отправиться на праздник, я критически осмотрел себя в зеркале. Пожалуй, надо пояс затянуть потуже, тогда и грудь будет выглядеть мощнее. А вот здесь разгладить случайную складку да не забыть еще глубже воткнуть в галстук булавку из слоновой кости. Все это были пустяки, и я легко с ними справился. В этих делах у меня была уже длительная тренировка. Довольный собой, я гордо прошествовал по коридору и вышел на улицу.

На посыпанной гравием дорожке, которая вела через сад к ресторану, я догнал Эрну, ученицу из соседнего цеха.

Темно-красное вечернее платье, шелковистые белокурые волосы… Она старалась казаться солидной, как настоящая дама. Но передо мной была миловидная шестнадцатилетняя девушка.

Я отважился.

— Мы не опаздываем? — спросил я, обращаясь к ней.

Эрна с высокомерным видом семенила впереди. Ну и дурацкий же вопрос я задал! Кельнеры еще только расставляли столы и вешали фонарики! Смутившись, я замолчал. В конце концов Эрна могла бы хоть словом удостоить своего коллегу.

— Кажется, нет, — ответила она через минуту, — в здании еще темно..

Услышав звук ее голоса, раздавшийся совсем рядом, я сразу почувствовал: Эрна или никто. До зала мы дошли вместе, оживленно болтая. У входа я на секунду задумался. Что скажет мой начальник, если увидит меня вместе с Эрной? Меня мучил этот вопрос.

Моя мать считала нашего начальника чрезвычайно почтенным человеком, и, следуя ее совету, я беспрекословно выполнял все его приказания, которые он передавал мне через третьих лиц. Со временем я понял его метод. Служащий, подчинявшийся ему всецело, и сам становился носителем власти. Когда меня посылали в цех передать заказ, я сам уже требовал его быстрейшего выполнения. Если рабочие начинали ругаться, я имел право заявить: «Начальник приказал!», и все молча принимались за работу.

Само собой разумеется, что я не хотел терять положения, завоеванного с таким трудом. Однако на этот раз, позволь себе начальник осудить мой выбор, я не намерен был ему повиноваться.

Наконец в зале вспыхнули огни. Красноватый свет хлынул нам навстречу, зажигая улыбки на суровых лицах. И мой начальник улыбался, устремив взгляд прямо на нас с Эрной. Значит, все обстоит хорошо!

В перерыве между танцами мы с Эрной вышли в парк. Раскидистые каштаны протягивали широкие ветви, словно пытаясь удержать теплый летний вечер.

— Это ирис, — сказал я, указывая на единственный цветок, который по случайности знал. Что-то ведь надо было говорить. Оказалось, что Эрна удивительно хорошо разбирается в самых необыкновенных цветах.

«Умная девушка», — подумал я. Сам я не интересовался ничем, кроме техники.

С этого вечера мы все свободные вечера проводили вместе. К несчастью, встречи наши продолжались недолго. Перед самой войной фирма послала меня в Брюссель для монтажа оборудования. В последний день моего пребывания на заводе меня еще раз вызвал к себе начальник конструкторского бюро.

— Полагаю, — сказал старик своим обычным, несколько резким тоном, — что через полгода вы вернетесь. Сборка котла длится не вечно. За границей остерегайтесь прежде всего евреев и прочих темных элементов. Их не сразу распознаешь. Избегайте всякого сближения с ними. Они враги Германии. Пожалуйста, не забывайте этого.

Старик протянул мне руку, и я, обрадованный, пожал ее. Он дал мне совершенно ясные указания, которым я должен был следовать. «Избегать всякого сближения с темными элементами», — повторял я про себя.

День спустя мать вместе с Эрной провожала меня на вокзал. Я тащил тяжелый кожаный чемодан, с которым путешествовал еще мой отец. Мать смотрела на меня с гордостью.

— Вылитый отец, — заявила она, — и, как отец, Эрвин тоже повидает свет. Мальчику это не повредит, — сказала она, обращаясь к Эрне.

На перроне Эрна не раз прижимала к глазам кружевной платочек. Когда я поднялся в вагон и паровоз, фыркая, тронулся с места, она громко зарыдала. С того дня считалось, что мы помолвлены.

Поездка моя протекала благополучно. Когда мы подъезжали к границе, я еще глубже забился в угол купе.

В Брюсселе я тоже вел себя сдержанно и незаметно; торопливо проглатывал в перерыве свой завтрак и снова принимался за работу. По вечерам, у себя в комнате, я читал только газеты, которые мне присылали из дому. Помимо всего прочего, это было удобнее, чем разбирать по складам статьи в французских и фламандских газетах. Затем я писал письма или шел в кино. Но в одно прекрасное майское утро, когда немецкие самолеты начали бороздить бельгийское небо, где, по мнению бельгийцев, им решительно нечего было делать, меня арестовали, как подданного вражеского государства, и отправили на юг Франции, в лагерь для интернированных.

Я был ничтожнее вши, придавленной ногтем. Законов, к которым я мог бы воззвать, не существовало более. Я был так же несчастен, как бедняга бидон, который лишился хозяина. Внутри лагеря я был волен делать решительно все, что мне заблагорассудится: валяться на спине, стоять на цыпочках, играть на губной гармошке. Ужасное состояние, когда человек предоставлен самому себе, — многие путают его со свободой — угнетало меня. Надо мной не было больше начальника, который мог бы сказать мне, что я должен делать. Да и под моим началом не было ни одного человека, которым я мог помыкать. Так совершенно неожиданно я был выбит из привычной колеи. Головокружительное сальто-мортале перенесло меня на раскаленный берег Средиземного моря и, пролетев с бешеной скоростью пол-Европы — так что у меня только в ушах свистело, — я шлепнулся где-то поблизости от Пиренеев.

«Добрый день, — приветствовали меня унылые дюны, — тебя-то мы и дожидались. Теперь смекай сам, как набить себе брюхо. Только будь начеку: у тебя чертовски отчаянные конкуренты».

А я хотел есть, хотя бы мне пришлось для этого сцепиться с самим чертом! Потому-то я и стоял перед бидоном из-под сала, который должен был обрести нового хозяина. Мне он был нужен до зарезу. Но я понимал, что за бидон придется драться, — я чуял присутствие Тома. Глядя на плавящиеся в полуденном зное горы, я думал о том, как бы мне перехитрить его. Я должен заполучить бидон, чего бы это ни стоило. В нем можно сварить сто стаканов кофе, за каждый стакан я получу по целому франку, а вон тот пуалю[2], возле колючей проволоки, снабдит меня за эти деньги белым хлебом, шоколадом и сигаретами.

Однако Том — парень моих лет с быстрым взглядом и тонкой шеей хищной птицы — стремился к той же цели. Только в отличие от меня он еще не открыл пути к сытости.

Том жил напротив еврейского барака, который в штормовую погоду захлестывала соленая вода. Однажды я видел, с какой жадностью он поглощал похлебку, налитую в консервную банку.

Закончив свою трапезу, он снова пускался бродить по лагерю в поисках съестного. Завидев, что двое заключенных стоят и разговаривают, он бросался к ним, прислушивался и, если добыть у них было нечего, рысцой трусил дальше.

Желудок Тома был непосредственно связан с его мозгом. Сила, заставлявшая безостановочно действовать эту трансмиссию, древнее человека и мощнее, чем все изобретенные им скоростные моторы. Том был голоден, вот и все. Этот факт заставлял его отыскивать пути, на которые он никогда не набрел бы в сытом состоянии. «Что ищет этот скелет, Эрвин? — конечно думал он. — Только бы пронюхать, уж я-то сумею первым сцапать эту штуку и загнать ее Эрвину — ведь она ему нужна. Раз он ищет ее с таким пылом, значит, наверняка в ней что-то ценное. Придется мне все время идти за Эрвином по пятам, остальное сладится само собой».

Как назло у меня не было ни сантима. Значит, надо во что бы то ни стало втереть очки Тому. Так я и сделал. Я обалдело уставился на железный обруч и слегка наклонился над ним.

— Что ты ищешь? — спросил Том. У него сдавали нервы.

— Я?

— Ну да, ты!

— Да вот эту штуковину!

Мы одновременно прыгнули вперед — Том и я. Прыгая, я перевернулся в воздухе и рванул к себе бидон. Но я по колено провалился в гниющие отбросы. Оттуда взмыл целый рой мух. Том не сдавался. Он наступал, вперив в меня взгляд, полный безмерного удивления. Я наклонился и едва не прокусил ему палец. Это не помогло. Тогда я изо всей силы двинул ему ногой в живот. Скрючившись, Том шлепнулся лицом в вонючую слизь. Он походил на большой дрожащий вопросительный знак, я видел такой однажды на экране кинорекламы. Стараясь не захлебнуться, Том судорожным движением приподнял лицо.

«В любую минуту он может подняться», — подумал я и постарался поскорее покинуть арену своей победы. У меня не было ни малейшей жалости к сопарнику, которого я так отделал, что он с добрую четверть часа и помыслить не мог о том, чтобы встать.

Том лежал и со свистом втягивал в себявоздух.

— Этакая скотина, — стонал он тонким фальцетом.

— Ты никак про меня? Нечего было за мной шпионить.

Я еще раз окинул взглядом поверженного врага, который теперь решил отмолчаться. Я торжествовал свою первую победу! Вот это другое дело: вцепился, наподдал — и готово! Не то что сидеть и дожидаться приказаний!

Навалившись всей тяжестью своего тела на одну ногу, я вытащил другую из вонючей каши и поспешил к колонке. Здесь я разделся донага, налил воды в небольшую яму, образовавшуюся в песке, и окунул туда свою одежду. Рубашка не испачкалась, а вот брюки были насквозь пропитаны зеленоватой слизью. Меня это ничуть не трогало. Малая толика съестного значила теперь куда больше, чем все штаны, какие я когда-либо носил в своей жизни.

Я и на секунду не вспомнил о том, что еще несколько недель назад был щеголеватым молодым человеком. Я готов был жевать черствый хлеб, только бы не появиться в бюро хотя бы с крошечным пятнышком на костюме.

Прежде чем умыться, я оторвал лоскут от своей рубашки и до блеска начистил им потемневшие стенки и донышко бидона. Стоя на коленях, я качнул ручку насоса. Скрип его внезапно прорезал тишину знойного полдня.

Никто из интернированных не заметил, что произошло возле кухни. Одни спали, лежа в тени бараков, другие задумчиво глядели на море, от которого нас отделяло несколько рядов колючей проволоки.

«И кто только до этого додумался? — размышлял я, мечтая о купанье в море. — Разве человек способен добраться вплавь отсюда до Африки?»

Довольный собой, я зашагал дальше. Со лба у меня катился пот. Я думал о мудреных операциях, которые надо было ловко проделать, для того чтобы добраться до пуалю и его продуктов. Сначала нужно было найти подходящую посуду. Потом разделаться с Томом. Теперь предстоит еще раздобыть печку, топливо и кофе. А что, если бы я вовсе не нашел бидона?.. У меня перехватило дыхание. Вот он, сияя, лежит передо мной, веселый, довольный, как в лучшие свои дни!

Умывшись и снова одевшись, я любовно зажал под мышкой добычу и направился к своему бараку. В знойном мареве я увидел часового — приземистого парня, стоявшего перед оградой.

«Дан срок, Бочонок, — злорадно подумал я. — Скоро я извлеку из твоих бездонных карманов пачку сигарет и — гопля — еще кусок белого хлеба в придачу».

Бочонок, как он уверял, «по совести» перепродавал заключенным все втридорога, а вырученные деньги пропивал в харчевне. «Знает ли он, какие сложности приходится нам преодолевать, сколько мытарств надо, пройти, чтобы он мог надрызгаться?» — напряженно размышлял я. Но часовой этого не знал, да и не хотел знать. Его поставили сюда сторожить заключенных, а не философствовать.

Я, как факир, скакал по горячему песку, припекавшему мне пятки. Завидев перед еврейским бараком нескольких заключенных в кафтанах, я направился к своему жилищу обходным путем. Лишь бы не видеть и не слышать этих людей!

Я трусил вдоль ограды. В проулке, между двумя бараками, я поднял голову. Сделал я это невольно, повинуясь внутреннему импульсу. И вдруг увидел старого еврея, которого уже однажды встретил, когда нас везли в этот лагерь. С тех пор я избегал его. Но в те несколько секунд, что я бежал вдоль барака, я пожирал глазами фигуру старика. Он сидел на неструганой скамейке, прислонившись спиной к стене. Наклонив голову, он прятал лицо от солнца, и тень его выпуклого лба падала на мясистый нос. Красноватый загар покрывал его щеки, слегка обвислые, как пустой зоб хищной птицы. Вяло опустив широкие плечи, прикрытые кафтаном, вытянув вперед короткие толстые ноги, он отдавался ласке солнца, ветра и тишины. И в этой позе старый еврей был как две капли воды похож на Бибермана, который опекал меня в детстве.

…Много лет подряд мать по утрам отводила меня к лавочнику Биберману. Оттуда она шла к людям — убирать, стирать, до самого вечера. Ей приходилось тяжко работать — вдовьей пенсии на двоих не хватало. Моему отцу не повезло. Он погиб в последние дни войны, незадолго до моего рождения. Ради матери я держал при себе его фотографию — при себе, то есть в своем чемодане.

С карточки на меня смотрел чертежник Экнер — совершенно незнакомый мне человек, — в солдатском мундире, с высоко поднятой, чуть склоненной набок головой, словно он ждал зова, который вызволит его из ледяных объятий смерти. Как звучал его голос? Быть может, так же, как голос Бибермана, — глубокий, грудной, гудевший, словно басы органа, особенно по утрам, когда, завидев меня еще издали, он кричал в тишине улицы: «Иди скорее, сынок. Тетя Тея уже сварила кофе».

Он звал меня сынок! Я сидел у него на коленях, — там было достаточно места, чтобы играть и возиться. Посадив меня на свое широкое плечо, он таскал меня по всей комнате. Нет, у моего отца, конечно, не было такого голоса — на фотографии он выглядел худощавым и узкоплечим. Зычный бас, подобный Биберманову, требовал пространства для резонанса, требовал высокого свода — таким и служила могучая грудь старика.

Запыхавшись от быстрого бега, я примостился в узкой полоске тени от барака. Солнечные лучи отвесно падали на лагерь, и стены бараков сочились смолой, капавшей на песок. От моих брюк все еще исходил приторный запах тления. Меня позабавила мысль, что не худо бы Зигфриду Ябовскому — моему ближайшему соседу — нанюхаться такой вони. Я не доверял этому типу и собирался просмотреть свой чемодан: не пропало ли у меня что-нибудь? Само собой, что Ябовскому могло потребоваться то одно, то другое. У него было очень мало вещей. Да и что это были за вещи — рваная картонка, в которой жила собака!

Вздохнув, я уселся на свою добычу. Вот немножко остыну на ветру и сразу же возьмусь за дело. Что за чушь, опять лезут в голову мысли о старом еврее и Бибермане! В те годы лавочник помог мне выучиться на чертежника. Он ссудил нам пятьсот марок. И сказал: «Когда мальчик подучится и начнет зарабатывать уйму денег, вот тогда я и сдеру с него долг».

Это было очень хорошо с его стороны. Однако то, что случилось позднее, в сентябре 1934 года, было вовсе не так хорошо. Биберману пришлось ходить по улицам с надписью на груди: «Я еврей, я издевался над немецкими детьми».

В дикой пляске проносились сверкающие буквы вдоль четкой линии домов. Дрожа от стыда и ярости, я опустился на край тротуара. Мать, потрясенная тем, что супруги Биберманы долгие годы втирали ей очки, — ведь они ежедневно ходили в церковь — сразу же слегла.

Я отчетливо помнил каждую подробность. Какой-то парень донес на Бибермана в городской отдел молодежи. Несколько дней спустя я встретил Герхарда Кортена, сына сапожника, жившего по соседству. Еще месяца два назад он носил на заросшей волосами шее красный галстук.

Герхард подвел меня к витрине небольшой лавки, где в школьные годы мы покупали всякие письменные принадлежности. В глубине витрины появился теперь разукрашенный портрет Гитлера — больше там ничего не изменилось. Герхард слегка побледнел и на шее его под туго натянутой кожей заходил кадык, когда он сказал мне:

— Сегодня вечером мы будем расклеивать листовка в защиту Бибермана. Пойдешь?

Нет, я вовсе не собирался идти с ними. С Биберманом я покончил — ни в ком еще я не разочаровывался так горько.

— Ты же сам защищал его в отделе молодежи, — напирал на меня Герхард.

— Ну и что с того? — возразил я. — Мне-то он ничего худого не сделал.

Я посоветовал ему пошире открыть глаза и уши. Вся улица кипит возмущением против Бибермана. Теперь вскрывается все больше и больше таких случаев. Все евреи в заговоре против немецкого народа.

— Да ну? — В голосе Герхарда звучала издевка. — Что-то не слыхал об этом.

Он взял меня за лацкан пиджака, а другой рукой указал на портрет Гитлера:

— Пока вы возитесь с Биберманом, этот тип собирается с силами, чтобы всех нас прибрать к рукам.

Герхард упорно защищал Бибермана, и поэтому я напомнил ему о Боймере. Я сказал ему напрямик, что, с моей точки зрения, живодеры евреи, годами заставлявшие таких людей, как мы с матерью, гнуть ради них спину за гроши, теперь получают поделом.

— А живодеры неевреи? — продолжал насмехаться Герхард. — От кого они получат поделом? Кроме того, — спокойно продолжал он, — сын Боймера учится в Бонне и состоит в национал-социалистской студенческой организации, значит, его отец вовсе не еврей. Можешь справиться, если не веришь.

Герхард умолк. Его тревожный взгляд, казалось, ловил проблеск сочувствия на моем лице. Уж не думал ли он, что я поеду в Бонн только для того, чтобы проверить его слова? В его сознании в те дни уже многое прояснилось, но он еще не находил слов, чтобы вразумить меня. Да, по правде говоря, я и не стал бы его слушать. Многое из того, что я любил, разбилось вдребезги и превратилось в груду никому не нужных осколков. И они кололи и царапали меня, мешая трезво оценить происходящее.

Я внимательно разглядывал пушок, темневший у него на шее. «Мог бы и постричься», — подумал я, круто повернулся и пошел прочь.

Сидя на бидоне, я вспомнил, что напрасно ждал появления листовок. О Герхарде я с тех пор ничего не слышал. И Биберман пропал, хотя я долго дожидался суда над ним. Я мог дожидаться целую вечность — этого суда так и не было, Биберман исчез бесследно.

Его обезображенная тень, какое-то время еще витавшая в памяти нашей улицы, все расплывалась и расплывалась, пока не стала кошмарным призраком, притаившимся в дальнем закоулке сознания.

2
Лучи солнца почти отвесно падали на барак, тени больше не было и в помине. По мере движения солнца она все сужалась и сужалась, Я поднялся. От долгого сидения у меня затекли ноги. Солнце светило мне в спину, кожа у меня была сухая и горячая. Неторопливо шел я вдоль нашего барака. С досок медленно падали густые капли. Пахло хвоей, как в знойный день в сосновом бору. Запах был приятный.

Зайдя за угол, я увидел у колонки какого-то человека. Пыхтя, он подставлял свое грузное тело под тонкую струю воды, которую выплевывало ему на спину жерло трубы. Человек был непомерно толст. Шея у него отсутствовала, голова соединялась с туловищем некиим подобием складчатого воротника из жира и мяса. Нелегкий клиент для палача!

Мысль о палаче пришла мне в голову потому, что многие интернированные вели опасные разговоры. Пронюхай о них гестапо, кое-кому пришлось бы свести знакомство с помянутым господином. Что за человек скрывался в этой грузной туше, я не знал. Да и никто не знал. Его называли «профессор» только потому, что он утверждал, будто он профессор.

Он недавно побывал в Швейцарии, где лечился от ожирения. То был трудный, но плодотворный для него период — он потерял целых пять фунтов! По пути в лагерь «профессор» все снова и снова рассказывал нам, как протекало лечение. На завтрак — два хлебца с тонким ломтиком ветчины. На обед — рыба, блюдо питательное, но от него не жиреют, и к рыбе — кислое вино, от которого тоже не растолстеешь. Вечером — яйцо, овощи и немного хлеба. Уютно там было, совсем как дома. Как глупо, что его понесло в Гент, осматривать достопримечательности. Тут его и сцапали, когда разразилась война. В лагере он исполнял обязанности санитарного инспектора и потому имел доступ во все бараки.

Только я хотел войти в свое жилище, как приковылял Том. Одной рукой он держался за бок, в другой сжимал картонную табличку. Инстинктивно я плотно прижался к дощатой стене. Узкая полоска тени кое-как скрывала меня от этих двух людей, стоявших под ослепительными лучами солнца. Том в почтительной позе остановился перед «профессором». Мне его поведение показалось странным, я знал, что с «профессора» взять нечего, у него не было ни сантима. С наслаждением поворачиваясь под душем, «профессор» оглядывал лагерь — песок и песок, истоптанный ногами бесчисленных узников, и море, устало лизавшее берег.

— Ты должен был прийти в двенадцать, чтобы помочь мне мыться, — донеслись до меня слова «профессора», — а теперь без малого час. — И он занес свою мясистую лапу, собираясь обрушить ее на голову Тома. Когда я увидел это, у меня душа ушла в пятки и схватило живот, но я все же остался на месте. Почему Том не удрал или не швырнул горсть песку в глаза неуклюжему великану?

От испуга я, наверное, шевельнулся. Позади меня звякнул бидон. «Профессор» тотчас же опустил руку.

— Повесь табличку у колонки, — дружелюбно сказал он Тому.

Я прочел воззвание коменданта лагеря к интернированным: «Ввиду угрозы эпидемий предлагаю удалить из лагеря всех собак».

Теперь Том поливал «профессору» спину. Меня перестало занимать поведение этой пары. Везде, где только ни появлялся Том, обязательно что-нибудь да случалось. В его бараке не прекращались скандалы. Вчера, например, у одного долговязого шведа украли часы. Швед поклялся, что уложит вора на месте, если только поймает его.

Я вошел в свой барак.

На пороге я на секунду остановился. Разница в освещении — с яркого света дня я попал в тусклый сумрак барака — не так уж поразила меня, не потому я остановился. Сквозь бесчисленные щели сюда проникали сверкающие лучи солнца и, ударившись о стены, рассыпались золотой пылью. Какое-то смутное чувство подсказывало мне, что я сам — неотъемлемая часть всего, что я здесь вижу, слышу и обоняю. И оттого, что все это стало мне так близко, я волен либо считать все здесь своим, либо от всего отмежеваться. Эта мысль меня обрадовала. Она позволяла мне сохранять независимость по отношению к моим товарищам.

При виде Ябовского я внезапно подумал, что с ним дело обстоит иначе.

По его словам, он звался Зигфридом, ему минуло уже двадцать шесть и он был еврей, иначе говоря, жалкая тварь, которую можно пнуть ногой и она еще скажет тебе за это спасибо. И с ним-то мне приходилось есть из одной консервной банки — другой посуды в лагере не было: банок — и тех не хватало. Мне могли бы наливать жратву в шапку, как другим, но жидкая похлебка быстро просачивалась сквозь ткань, и на дне шапки оставалась только кучка гороха вперемешку с кусками картошки. Меня ужасно мучила мысль, что я вынужден подчиняться диктату окружающих. Все во мне кипело возмущением против рамок, в которые меня насильно хотели втиснуть. Но за кого мог я уцепиться? Каждая струнка во мне была натянута, когда я осторожным оценивающим взглядом ощупывал лица окружающих. Я знал здесь почти всех, хотя прожил вместе с этими людьми всего несколько дней. А у каждого, кто храпел рядом со мной, было достаточно своих забот.

Был там Мюллер — в прошлом жокей, маленький, жилистый, слегка припадавший на правую ногу, — жалкий смутьян, который всюду совал свой нос. Черт его разберет, что он за человек! В вагоне Мюллер так, ни за что, отдал мне полфляжки воды — той самой воды, за которую «профессор» предлагал ему недельный заработок французского рабочего. В ответ на это предложение Мюллер только презрительно усмехнулся. Но вчера он совсем один прокрался в дюны.

В конце концов, это даже неплохо, что Мюллер в одиночестве выкурил там свою сигарету. Если я начну зашибать деньгу, я тоже не буду раскрывать объятия первому встречному.

Был там еще Ахим, который из двух глаголов «возьми» и «дай», очевидно, знал только первый. Оживленная беседа, которую мы вели с ним в Генте, да несколько сигарет, которые он мне дал, сблизили нас. Он лежал на своем месте против Мюллера, обратив ко мне узкое, нервное лицо. Я глядел на него не без зависти.

Я осторожно вытащил ноги из песка. За причудливым переплетом веревок, на которых висело наспех выстиранное белье, сидел Мюллер. «Делает из дощечки подошвы для сандалий, — решил я. — Ясно, планку он отодрал от пустующего барака, а подошвы потом продаст».

Стараясь не шуметь, я через соседа пробрался на свое место. Лежа на животе, я глядел в его лицо, изуродованное синими шрамами. Глубокий шрам шел вдоль носа Ябовского, рассекал его верхнюю губу и терялся во рту. Одно плечо подпирало подбородок, рука, высохшая, как сломанный сук, была бессильно скрючена. Сейчас он лежал на боку, и искалеченной руки не было видно.

К его здоровой руке притулился Бобби — маленький песик, покупавший себе жизнь ценой собачьей преданности. От каждого он что-нибудь получал, каждый из этих суровых парней ласкал его своими грубыми и нежными руками, и за это Бобби изо дня в день помогал нам коротать время между двумя раздачами пищи.

Я увидел собаку и забыл проверить содержимое моего чемодана. Сложив губы трубочкой, я пытался легким посвистом приманить к себе живой серый комочек. Бобби поднял свою хмурую щенячью морду. Его карие глаза, наполовину прикрытые огромными мягкими ушами, пристально глядели на меня. Быть может, Бобби заметил на моем лице следы презрения, с каким я только что смотрел на Ябовского. Так или иначе он не тронулся с места.

— Ты позволил Ябовскому запугать тебя, — упрекнул я щенка.

При звуке своего имени Ябовский беспокойно заметался во сне, бормоча какие-то бессвязные слова. Раздраженный, я зло поглядел на него. Скрюченная рука спящего бессильно царапала песок. Это бессознательное движение было жалкой попыткой вернуть руке ее былую силу, все еще жившую в памяти Ябовского.

А может быть, он инстинктивно пытался схватить меня? Пусть только попробует! «Избегайте всякого сближения с темными элементами». Да, я твердо решил ни в коем случае не подпускать к себе Ябовского и немного отодвинулся от него. Впрочем, я постараюсь как можно скорее отгородить те два квадратных метра песка, которые мне выделены. Никто не посмеет переступить мой порог.

— Есть там еще планки? — вполголоса спросил я Мюллера.

Бывший жокей выпятил нижнюю губу так, что она оказалась на одном уровне с подбородком, и многозначительно прищурил глаз. Стоило ему состроить такую гримасу, и он становился удивительно похож на старого уродливого божка. Мюллер и сам, знал это и, видимо, гордился своей лицевой акробатикой.

— Хочешь раздобыть планки? Охотно верю! Когда Бочонок в хорошем настроении, можно разнести по щепочкам весь пустой барак, — объяснил он мне.

«Ага! Значит, если мне нужны планки, надо задобрить Бочонка. Может быть, для этого сгодится моя верхняя рубашка», — размышлял я.

Ветер стал рвать дверь барака. Скрип ржавых петель ворвался в сон его обитателей.

— Ты читал объявление? — спросил я Мюллера.

— Какое еще?

— Приказано убрать из лагеря всех собак.

— Как бы не так, — усмехнулся Мюллер.

— Ей-богу, — не унимался я, — из-за эпидемий. У колонки висит приказ коменданта.

— Лучше бы комендант дал нам порядочное питье, — проворчал Мюллер. — Вода в колонке густая и вязкая, как клейстер, и просто кишмя кишит амебами, и дохлыми и живыми. Эти твари впиваются в стенки кишок, и, будь ты хоть Геркулес, все равно забегаешь, раз по двадцать на день. — Он свирепо выставил из-за белья свою наголо обритую голову. — А что будет с Ябовским, если они отнимут у него Бобби? Скажи-ка?

— Какое мне дело до Ябовского?

Мюллер поднялся, подошел ко мне и, присев на корточки, взглянул на меня так, словно видел в первый раз.

— Так, значит, тебе нет дела до твоего ближнего? Смею спросить, почему?

Его ироническая вежливость разозлила меня.

— Ябовский еврей, а не мой ближний, — раздраженно ответил я. — Да и кто вообще мой ближний?

Мюллер обвел рукой широкий полукруг.

— Каждый, кому худо, — другим ты не нужен, — сказал он.

— Нам всем несладко, и нас чертовски много. Выходит, все здесь мои ближние?

— Конечно.

В глазах Мюллера сверкнул странный огонек. Я увидел, как переливается в них серо-зеленый блеск, словно вода горных озер, набегающая на берег в грозовые дни, и понял, что он взволнован.

— Ладно, — ответил я, только бы отделаться. — Но с евреями я не желаю иметь ничего общего.

Мюллер откинулся назад. Он метнул на меня такой грозно-презрительный взгляд, что меня взял страх.

— А ты кто такой? — бросил он мне в лицо.

Я собрал всю свою волю и молча вызывающе взглянул на него.

— Тогда я скажу тебе, кто ты, — ответил он, словно не замечая моего молчания.

— Ты жалкий щенок, вроде Бобби, с той лишь разницей, что он-то безобидный. А тебя укусила бешеная собака из Браунау[3]. Людей твоего типа надо держать за толстой железной решеткой. Я говорю тебе это только в надежде, что ты еще образумишься. Если этого не случится, то в один прекрасный день ты сбесишься, и тогда люди соберутся и прикончат тебя.

Никогда еще не слышал я в лагере таких дерзких слов. Я смотрел на высохшую шею Мюллера. Как безрассудно рисковал он своей головой! Через месяц, самое большее — полтора наши войска займут Францию. Все это я ему и выложил.

— Вот, значит, что ты за фрукт! Ну что ж, доноси, если тебе хочется. Жестянкой Ябовского ты, небось, не брезгуешь — жрешь из нее в охотку!

Этот злобный попрек привел меня в тихое бешенство. Полный тупого отчаяния, я уставился в одну точку. В дощатой стене была дырка, сквозь нее я видел кружочек моря — частицу зыблющейся синей глади с кипенно-белыми краями. Голубые и белые блики играли на полках, где были понаставлены жалкие предметы нашего туалета и… консервные банки. Во всех бараках устройство было одинаковое, в том числе и в еврейском. Я знал, что народу там немного. Теперь — по моим расчетам был третий час — их барак в отличие от нашего уже не так припекает солнце. «Большинство обитателей барака, должно быть, прохлаждается в тени позади строения», — подумал я. Это умозаключение заставило меня моментально вскочить на ноги. Как мог я до сих пор хлебать из одной банки с Ябовским?

Я вышел и окунулся в тишину дремлющего лагеря. Над всем — над скользящими волнами моря, над снежными вершинами Пиренеев, над раскаленными солнцем дюнами и над Томом, чистившим теперь «профессору» костюм, — расстилалось безоблачное небо. Ни единой птицы не парило в нем. Чтобы не проходить мимо старика, который наверняка все еще сидел у стены барака и смотрел на море, я должен был войти в барак через дверь, находившуюся против кухни.

Только я собрался туда идти, как меня подозвал «профессор».

— Как вам нравится наглость этого еврея — притащить с собой в лагерь щенка!

Я пожал плечами — Бобби был славный песик. Не ответив на воркотню «профессора», я снял рубашку и припустился легкой рысью.

Горячий ветер обвевал мое тело; я купался в сверкающем море зноя. Протрусив мимо кухни, я очутился у цели. Обе двери были открыты настежь. Когда я входил, сердце у меня колотилось. Что, если я попадусь? Собравшись с духом, я огляделся. Как я и предполагал, барак был пуст. Подобно всем баракам в лагере, он казался нагромождением подпорок и балок. Он напоминал чердак, поставленный прямо на песок. Окна отсутствовали. Мне показалось, что я не выходил из своего барака: здесь так же господствовал над всеми запахами смолистый дух источающего сок дерева. В правом углу я увидел полку с жестянками.

А вот чего я не видел — был лежавший на песке убогий человечек, скрытый от меня двумя желтыми чемоданами, старик, доживавший свои дни в унижении и страхе. С тех пор как штурмовик перебил ему крестец, старик не мог подниматься без костыля, который для этой цели был воткнут в песок рядом с ним.

Должно быть, он испугался, увидев, как я, пригнувшись, подбираюсь к консервным банкам. Вдруг я заметил костыль, который поспешно передвигался к другой двери барака. На этот костыль опирался сгорбленный карлик, с криком захлопнувший за собой дверь. Прежде чем я успел опомниться, дверь позади меня тоже захлопнулась, и кто-то навалился на нее. Я отбежал на середину барака и остановился, опершись о столб.

Было очень тихо и сумрачно. Но именно этот безмолвный полумрак подавлял и лишал соображения. Тишина стучала в уши, как набухающий поток, который словно уносил меня все дальше и дальше от людей. Но я знал, что нас разделяет только тонкая дощатая стена. Меня бил озноб. Вместе с проблесками света сквозь щели в стенах проникал взволнованный гул. Кто-то жаловался тонким фальцетом: «Он хотел поджечь барак!»

«Он» — это был я, а голос принадлежал старику. Я был рад услышать человеческие голоса и едва ли не благодарен старику — легче было перенести несколько тумаков, которые неизбежно мне достанутся, чем гнетущую тишину в бараке.

Гул внезапно перерос в дикий рев. Раздался топот ног по песку. Только теперь до моего сознания дошло, кто были люди за стенами барака. Получить взбучку от евреев! Ярость и стыд заставили меня вскарабкаться вверх по столбу. Почему я раньше не подумал об этом? По стропилам на крышу — и я свободен. Стоя на четвереньках, я стал давить спиной на доски крыши, как вдруг распахнулась дверь. Они ворвались в барак, крича и жестикулируя, впереди — карлик. Поступь его совершенно изменилась. Он шел, гордо выпрямившись, опираясь на свой костыль. Ведь не кто иной, как он, первый обнаружил злоумышленника. Он осклабился, приветствуя меня, как старого знакомого, поднял высохшую руку и сказал:

— Вот он висит под потолком!

Все подняли головы и уставились на меня. Теперь они стояли подо мной. Я не отрываясь смотрел в их лица, слившиеся в сплошную коричневую массу.

— Пустите, — сказал старик с великолепным жестом.

Масса подо мной раздалась в сторону, и тогда старик начал свою жестокую игру.

— Слезай, — произнес он повелительно.

От ярости я готов был плюнуть ему в лицо, но подавил свое желание, глядя на стоящих вокруг него людей. Вид у них был вовсе не грозный, они казались скорее изумленными и словно чего-то ожидали. Эти люди, всегда готовые к тому, что их вот-вот сгонят с насиженного места, люди, которые испокон веков скитались по всему земному шару, хотели хоть раз поглядеть, как ведет себя чужой затравленный человек. Полагаю, что я представлял собой не слишком утешительное зрелище.

Свесившись вниз, я злобно оскалился.

Карлик удовлетворенно кивнул, словно не ожидал ничего иного.

— Джеки, поди сюда, — приказал он широкоплечему парню. — Нагнись-ка!

Кряхтя, старик взобрался на подставленную ему спину, поднял свой костыль и, старательно прицелившись, ткнул им мне в ребра.

Я метнулся в другую сторону, но это нисколько не помогло. Костыль снова настиг меня. Я броском передвигался то вперед, то назад, но и это было напрасно, Я полз вперед, сколько хватало сил, но за мной неутомимо следовал костыль старика. Так гонял он меня под тлевшей от зноя крышей. Я до крови разбил себе колено об острый край балки, исцарапал спину и живот. Я слышал довольное кряхтенье карлика. Для него это был великий час, о котором он мечтал с того момента, как сожгли его дом. Я не помню, какие чувства, владели мною тогда, но я твердо знаю, что больше всего меня возмущало поведение парня, который с тупой покорностью возил на себе старика.

Наконец один из мужчин подошел к карлику — тот самый, что сидел возле барака.

— Оставь, — сказал он. — Я хочу поговорить с ним. Эй, вы там, наверху, — обратился он ко мне, — отдайте спички и ступайте себе.

— Нет у меня спичек, — буркнул я. У меня на самом деле не было ни одной спички, и мне было нечего ему отдавать.

— Видели вы такого упрямого дьявола? — ошеломленно заявил старый еврей.

Пока он уговаривал меня, я изо всех сил нажимал спиной на доски. В конце концов одна из них поддалась, и я выбрался на крышу. Свет и воздух приняли меня в свои объятия. Одним прыжком я очутился на земле. Все тело у меня болело. Я пустился бежать. Меня переполняли неизъяснимые чувства.

3
Утром и вечером на бараки ложилась тень Пиренеев. Когда выпадала роса, их крыши поблескивали, как старое серебро, и серые стены окутывал седой туман. Днем они иссыхали на палящем солнце, доски и балки скрипели под напором гнетущего зноя.

Однажды в такой час я вел переговоры с поваром. Мне нужны были кости для Бобби, которого я «продал». Я думал, что такой ценой успокою свою совесть. Я договорился, что натаскаю повару полный бак воды — целый кубометр. Таскать приходилось от колонки — добрых шестьсот шагов в один конец. Я положил на плечи палку и носил по четыре ведра сразу.

В тот день я узнал, что значит работать до полного изнеможения. От природы не очень крепкий, я ослабел от голода и жары. Тяжесть, лежавшая на моих плечах, вдавливала меня по щиколотки в горячий песок, и уже в первый рейс я обливался потом. Были в этой воде амебы или нет — я вынужден был пить ее, чтобы восстановить количество испарявшейся из меня жидкости. Я пил воду литрами. Чем больше я пил и чем больше таскал ведер — тем больше и тяжелее становился комок, бешено колотившийся в моей груди. И, хотя, каждый раз возвращаясь с ношей, я клялся себе, что больше не пойду, мысль о Бобби гнала меня снова и снова. Последние ведра я тащил почти ползком. Наконец бак был полон, и повар швырнул кости мне под ноги.

Но все оказалось напрасно: Бобби не притронулся к костям. Я на его месте тоже не стал бы их грызть. Брать еду из рук такого типа, как я? Нет, лучше голодать!

История эта началась несколько дней назад, с появления в нашем бараке «профессора». Он вошел к нам с мешком в руках и выразительно посмотрел на Бобби. «Профессор» не сказал ни слова, но каждый и без того понял, какая участь ожидает собаку. Никто не шевелился. Затаив дыхание, мы не сводили глаз с огромного человека и маленькой собаки, которой был уготован мешок. «Профессор» поднял руку, словно призывая к молчанию неистовствующую толпу, хотя все мы и так молчали.

— Через несколько минут, — начал он, окинув нас беглым взглядом, — пес хорошенько наглотается воды, и ему будет крышка.

Он произнес это очень убедительно. Но кое-кого ему так и не удалось убедить — самого Бобби. Никогда еще мы не видели пса в такой ярости. Шерсть у него встала дыбом, он поводил своими огромными отвислыми ушами и, вытянув вперед тупую морду, поставив торчком короткий хвост, медленно теснил «профессора».

— Все дело в эпидемии, — оправдывался «профессор».

Но Бобби, который явно не подозревал, что является рассадником заразы, не оставлял свою жертву. Быть может, ему передалось наше безмолвное волнение, — громко ворча, он прижал «профессора» к стене барака. Нельзя было не смеяться: огромный тучный человек трепетал перед тощей собачонкой.

Я и раньше знал, что три центнера живого мяса, составляющие «профессора», непрестанно дрожат от страха перед микробами. Я ни разу не видел, как он пьет воду, потому что кипяченой в лагере не было. Чтобы хоть немного утихомирить терзавшую его жажду, он по многу раз в день обливался у колонки, где Том в поте лица своего качал насос. Таким способом «профессор» надеялся уберечься от дизентерии. Осторожность его, по сути дела, была разумна, лекарств у, нас не было. Но картина, которую я увидел сейчас, — здоровенный, что твой бык, толстяк прижался к стене, и его жирные щеки трясутся от страха: ведь, коснувшись собаки, он неминуемо заболеет, — эта картина лишила меня всякого самообладания. Я хохотал. Я выл. Мы гоготали и ржали на все лады.

Только двое не смеялись — «профессор» и Ябовский.

— Отзовите собаку, — заорал «профессор», когда мы угомонились.

Я скосил глаза на Ябовского. Кожа на его скулах натянулась до предела: вот-вот лопнет. Каждая черточка посеревшего лица выдавала волнение, и по дрожанию разветвленного шрама над его верхней губой я догадывался, что творится в его душе.

— Отзовите собаку, — повторил свое требование «профессор», и в ответ на это Ябовский издал какой-то гортанный звук, заставивший собаку тут же вернуться к хозяину. Теперь Ябовский с собакой на руках, выдвинув вперед здоровое плечо, стоял лицом к лицу с «профессором».

— Ого! — засопел «профессор», размахивая мешком. — Я пришел сюда по поручению коменданта.

Ябовский выплеснул в «профессора» целый поток невнятных слов. Они просачивались сквозь его искалеченные губы, как озлобленный писк затравленной крысы.

— Катись к черту со своим комендантом! — крикнул Мюллер.

Кричали все. Поднялась суматоха: «профессора» оттащили от Ябовского и посоветовали ему как можно скорее убраться. Но «профессор» поглядел на нас сверху вниз и заявил, что никуда не уйдет. Мне кажется, во всем бараке я был единственным, кто понял, что происходило в этом человеке. Он воплощал Закон. Он явился по поручению коменданта, и его требование имело силу документа — оно было, можно сказать, подписано и снабжено печатью.

Я весь напрягся от ожидания: у кого же из этих людей хватит мужества защитить собаку от «профессора», несмотря на то что за ним — власть? Это сделал Ахим. Мне кажется, именно этого я и ждал. Ведь это наш Ахим осмеливался читать, рацеи повару, если тот ленился прикрыть котел и мы стачивали себе зубы о налетевший в похлебку песок. Это Ахиму пригрозил комендант, что закует его в кандалы, если он еще раз осмелится приставать к нему со своими требованиями. Но Ахим все же пошел к нему снова и выудил у него порошок белладонны для одного нашего больного, которого измучила дизентерия.

Если и был на свете человек, заслуживший имя «товарищ», то именно Ахим, и все это знали.

Он легонько похлопал «профессора» по жирной груди, словно давая ему понять: «Ты славный парень, но я хочу сказать тебе несколько слов».

— Надеюсь, вы разрешите нам освободить собаку от земного существования со всеми надлежащими церемониями? — так начал Ахим свои дипломатические переговоры.

«Профессор» благожелательно взглянул на него. Во-первых, к нему обращался с просьбой не кто-нибудь, а Ахим. Во-вторых, среди нас поднялся ропот, мы сочли Ахима отступником. «Профессор», согласившись вопреки нашей воле с его предложением, тем самым доказал бы, что закон все-таки что-то значит. В конце концов он сказал:

— Боже милосердный, к чему вам устраивать с этой тварью такой спектакль? Каждая лишняя минута, которую проживет этот пес, может погубить нас с вами.

Мы захихикали, но Ахим ответил с полной серьезностью:

— Дайте нам хоть немного времени. Мы бросим жребий: не может же весь барак насытиться одной собакой.

«Профессор» крякнул от удовольствия. Когда он уходил, пожелав нам «приятного аппетита», его лицо сияло от восторга.

Ахим подождал, пока он скроется из виду.

— Теперь будьте начеку, — обратился он к нам. — Бобби останется здесь. Но мне нужен человек с умелыми руками.

Взгляд его упал на меня.

— Пойдешь со мной?

Еще бы! Мюллер, вконец расстроившись от зависти, пытался заговорить с Ахимом, но сутолока в бараке не позволила и слова сказать. Я видел также, как ко мне проталкивается Ябовский. Должно быть, он решил, что сблизится со мной, раз уж я помогаю прятать Бобби. Я заметил в его глазах улыбку, но притворился, что ничего не вижу и занимаюсь поисками ножа, который нужно было взять с собой. Отыскав нож, я вышел с Ахимом из барака. Мы шагали вдоль колючей проволоки, направляясь к ручью. Ручей пересекал отдаленный угол лагерной территории и вяло струился под колючей проволокой, пробираясь к морю. Отлогие берега ручья густо поросли камышом. Здесь было всегда очень тихо.

— Слушай, — обратился ко мне Ахим, — никто не должен знать об этом, кроме нашего барака. Мы нарежем сухого камыша, сплетем из него корзину и посадим гуда Бобби. Потом вместе с корзиной спрячем его в яме недалеко от нашего жилья. Но нам придется по очереди караулить, чтобы кто-нибудь невзначай не наступил на это место. А каждый раз, как стемнеет, мы будем забирать его в барак. Ну что, каков мой план?

План был великолепный. Впервые в жизни я участвовал в такой стоящей проделке, и этим я был обязан Ахиму.

Затея Ахима меня увлекла, и я повеселел. Ахим лукаво глядел на меня. Он был в восторге от собственной хитрости.

Кончик его крупного, слегка искривленного носа вздрагивал от удовольствия, словно у кролика, учуявшего пищу. Как обычно, весь костюм Ахима составляло полотенце, обернутое вокруг бедер. Я с восхищением разглядывал гибкое тело товарища, покрытое загаром — не матово-шоколадным, какой я нередко наблюдал у брюнетов, а золотисто-бронзовым. В наших жилах текла одна кровь. Я гордился Ахимом. Мы скакали по песку, как расшалившиеся мальчишки, — Ахим на метр впереди меня.

— Ахим! — крикнул я. — Кто первый добежит до ручья?

Мы бежали рядом. Я подозревал, что он намеренно дает мне фору, — это было похоже на него. Его великодушие было поистине безгранично. Запыхавшись, мы уселись на берегу ручья. У солнца словно выросли пестрые крылья, только его пылающая макушка еще выглядывала из-за гряды туч. Я взглянул на горы. Гранитные вершины алым окаменевшим пламенем устремлялись ввысь, к холодному небосводу.

Какая красота и тишь! Я чувствовал, как от меня отлетают все тяжелые мысли. Сверкающие краски слились в гармоничный аккорд, спокойно и властно подчинивший меня своим чарам. То было отдаленное эхо битвы двух титанов — солнца и земли, которые расставались теперь, обессиленные борьбой. Я больше не ощущал голода.

— Ты видел, как молятся евреи?

Ахим неподвижно глядел на воду. Ну и дурацкий же вопрос я задал! С таким же успехом я мог бы спросить: «Видел ли ты море?» Ведь все мы наблюдали, как они — и старые и молодые, в кафтанах и в современных костюмах, в черных ермолках и в шляпах — каждый вечер в одно и то же время стояли перед своим бараком, усердно бормоча молитвы. А вчера они еще задали мне трепку. Небось, старик, который долбил меня костылем, самый что ни на есть набожный. Я отпустил какое-то презрительное замечание на их счет.

— Все дело только в разлюбезной жратве, — ответил мне Ахим. — Каждый молит о ней своего бога, но это никого не насыщает.

— Почему Ябовский не перейдет к ним? — допытывался я.

— Ты что-нибудь имеешь против Ябовского?

— Еще бы!

— Из-за того, что он калека?

Я отрицательно мотнул головой.

— Ах вот что, понимаю. — Ахим вдруг резко поднялся. — Ябовский — горняк, — неожиданно сказал он, — вернее, был горняком, пока не стал калекой. Вероятно, набожные люди ему не по душе. Кто тяжко трудится, тому некогда размышлять о боге.

В этом Ахим был прав.

Мы принялись срезать камыш. Я видел, как стебли его смыкались над Ахимом, когда он нагибался. Под ногами у меня хлюпала тина. Пахло кислятиной.

— Эй, Эрвин, — произнес Ахим — здесь водятся лягушки… — С минуту слышался только хруст и шелест, затем он добавил: — Они квакают.

Втихую я посмеивался над Ахимом с его квакающими лягушками. Но я был рад, что наши добрые отношения восстановились.

— По вечерам я часто прихожу сюда, — сообщил он мне.

— Разве ты давно не слыхал, как галдят лягушки?

— Целых семь лет.

«Ага, — подумал я, — значит, и он из числа темных элементов, против которых меня остерегали. Но если он будет держать язык за зубами, все еще можно уладить. И голодуха для него теперь кончится». И тут же мне в голову пришла блестящая мысль.

— Послушай, Ахим! — взволнованно воскликнул я. — А что, если нам сварить лягушачью похлебку — то-то набьем себе брюхо!

Я сказал это совершенно искренне и был разочарован, когда Ахим выпрямился и с упреком заявил:

— Нет уж, пусть себе квакают.

В этом был весь Ахим. Вчера он отвел одного типа за барак и недолго думая хорошенько его отдубасил — за то, что, когда Ахим попросил у него прикурить, тот потребовал пять франков. А теперь он не соглашается отправить на тот свет несколько поганых лягушек, потому, видите ли, что они так прекрасно поют.

Из стеблей камыша мы, как умели, сплели корзину. Было уже темно, когда мы вернулись в барак. Мюллер зажег сальную свечу, и в неподвижном воздухе пламя ее тянулось вверх. Конура Бобби переходила из рук в руки, подвергаясь самому тщательному осмотру. Мюллер обнаружил в плетенке широкие щели.

— Бобби задохнется в песке, — сердито проворчал он. — Вы, кажется, почище «профессора».

Он направился к своему месту. Когда Мюллер был чем-то взволнован, он еще сильнее, чем всегда, тянул ногу. Он вернулся, держа в руках рубашку, которой обтянул корзину. Теперь уж песок не просочится в нее.

— И прежде всего, будь тише воды, ниже травы, — наставлял он Бобби. — У трусов зачастую преострый слух.

Бобби ткнулся носом в вытянутую руку Мюллера, старательно обнюхал ее и облизал своим красным языком. Я стоял тут же и немного завидовал Мюллеру, — Бобби не обращал на меня никакого внимания, а ведь в тине копошился я, а не Мюллер. Я решительно ничего не имел против Бобби. Мне даже не приходило в голову злиться на него за то, что он бросался на меня по наущению своего хозяина. Ябовский, как всегда, лежал на спине и глядел в потолок. Я с обеда ничего не ел и с нетерпением ждал, что он протянет мне банку, но он не трогался с места… Этот субъект думал только о себе. Что мне оставалось делать, как не заговорить с ним?

— Эй, ты, — пробурчал я, — давай банку.

Ябовский вздрогнул. Хоть я и был чертовски голоден, мне все же хотелось, чтобы моя порция оказалась неполной. Я бы высказал тогда все, что лежало у меня на сердце.

— Я хотел поблагодарить тебя за корзинку, которую ты сделал вместе с Ахимом, — сказал Ябовский, протягивая мне банку. — Я бы охотно пошел с вами… — он не договорил и скосил взгляд на свою изувеченную руку.

Не ответив ему ни слова, я взял банку — в ней было больше половины. Кое-где раздавался храп, напоминавший мне, что уже довольно поздно. Мюллер задул свечу. Похлебку я мог проглотить и в темноте.

— Ну вот, — сказал Мюллер, уходя, — теперь с Бобби ничего не случится.

Вскоре выяснилось, что он глубоко заблуждается. Ночью, как было условлено, Бобби оставался в бараке. На рассвете его перенесли в заранее вырытую в песке яму. В полдень с соблюдением всех необходимых предосторожностей ему принесли еду. Когда солнце село, мы снова взяли его к себе. С нетерпением ждали мы прибытия котла с едой, за которым пошли двое из нашего барака. Наконец они возвратились. Мы столпились вокруг котла. Ахим стал раздавать еду. Ябовскому и мне налили в одну банку. Мы сидели друг против друга, рядом с нами — Бобби. Ложку Ябовский, ложку я, ложку Бобби. Вторую и третью ложку Ябовский, потом я — вторую и третью. Потом снова одну ложку Бобби. Эту систему приходилось запоминать. Делать черточки на песке было бесполезно: мимо нас все время кто-нибудь ходил. Я никак не мог сосредоточиться. С этой пыткой надо было покончить, и снова, как во время драки с Томом из-за бидона, меня захлестнула какая-то мутная волна.

Я взглянул на Бобби; пес дрожал от жадности. Каждую ложку, которую я подносил ко рту, он провожал внимательным взглядом. Если вышвырнуть собаку, Ябовский уже не сможет мошенничать. Тогда все станет гораздо проще. Ложку Ябовский, ложку я, и так до дна. Просто смешно, как он нянчится со своим Бобби, возится с ним с утра до вечера, словно в бараке нет никого, кроме этой дворняжки. Здорово он околпачил всю компанию, особенно Мюллера! Как они носились с Ябовским, и все из-за того, что на пути сюда весь его багаж — все, что онспособен был унести своей здоровой рукой, — составлял Бобби. Точно так же в свое время вся наша улица славила Бибермана, взявшего меня на воспитание. Позднее, когда разразился скандал, они об этом и не вспомнили.

С минуту я прислушивался к чавканью и чмоканью в бараке. Мюллер поглощал еду маленькими глотками, им-то хорошо, у каждого своя банка. Пока я озирался по сторонам, Ябовский спокойно продолжал есть. Это уж было явное жульничество. Меня подмывало съездить его по морде, да так, чтобы он подавился своим супом.

На беду Бобби вдруг стал ко мне ластиться. От его прикосновения вспыхнула тлевшая во мне злоба. Я грубо отшвырнул собаку, и она с визгом покатилась по песку., Я решительно ничего не имел против Бобби, пинок предназначался Ябовскому. Но эффект был поразительный. Ябовский вскочил на ноги с быстротой, какой трудно было ожидать от такого калеки. Взгляд его больших темных глаз обдал меня холодным презрением.

— На, жри! — сказал он, тыча пальцем в остатки супа.

Он прижал Бобби к груди и уселся на свое место. Как побитый, стоял я перед банкой, чувствуя испытующие взгляды окружающих. В открытую дверь, ухмыляясь, заглядывал круглый, как тыква, месяц. Все вокруг ухмылялись — по крайней мере мне так казалось. Один только Ябовский разглядывал носки своих ботинок. Его надменное спокойствие переполнило чашу моего терпения. Он был хозяином положения, а меня душила ненависть. Лучше бы я поссорился с Мюллером или еще с кем-нибудь. Склоки — так мы называли наши размолвки — происходили нередко и почти всегда сразу же забывались. Но тут было другое дело. Ябовский, жалкий польский еврей, позволял себе смотреть на меня сверху вниз. Внешне спокойный, я вышел из барака. Прохладный воздух опьянил меня; я брел по лагерю, спотыкаясь, как во хмелю. Обычные вечерние звуки — голоса раздатчиков, которые по двое выходили из кухни, плеск воды у колонки, где мыли посуду, почти не доходили до моего слуха.

Не могу объяснить, как получилось, что я вдруг очутился у барака «профессора». Я даже нисколько не удивился тому, что выдал ему убежище Бобби. Мне казалось, что этот поступок я обдумывал целую вечность. «Профессор» покачал своей тяжелой головой, что не предвещало ничего доброго.

— Остерегайтесь этой банды, — посоветовал он мне. — Все, что измышляют эти люди и о чем они болтают, до добра не доведет. Мюллеру право лучше бы попридержать язык, не так ли?

Наступило томительное молчание. «Профессор» пристально разглядывал меня своими колючими глазками. Разумеется, он хотел выпытать у меня еще что-нибудь и потом донести коменданту. Я смотрел в сторону. Пусть поищет себе другого фискала.

— За собакой придут днем? — переменил я тему.

— Сразу же после обеда, — ответил «профессор».

В эту ночь я спал очень неспокойно. Едва забрезжил рассвет, как я был уже на дворе и шагал взад-вперед вдоль колючей проволоки. Время до обеда тянулось невыносимо медленно. Наконец наступил полдень. Я увидел их издалека — Бочонка сопровождали пятеро солдат, а за ними густой толпой валили интернированные.

— Они направляются к нашему бараку! — закричал Мюллер.

Поднялась страшная кутерьма. В одну секунду наш барак опустел. Ябовский, белый как полотно, кинулся к яме и схватил Бобби на руки. Держа собаку за загривок, он прижимал ее подбородком к груди и пытался спрятать под рубаху. Я наблюдал его судорожные потуги поднять изувеченную руку. «Не может расстегнуть рубаху», — осенило меня, пока я бежал к нему вместе с остальными. В самом деле, я бежал к нему. Меня закружил вихрь непередаваемых чувств. Я все забыл: я не думал больше о том, что Ябовский еврей; я видел только Бобби, который пронзительно визжал, возмущенный непривычным для него обращением. И эту-то собачонку шли убивать пять человек!

Мы облепили Ябовского, как виноград — лозу.

— Разойдись, а ну, разойдись, говорю!

Это шумел Бочонок, упорно стараясь пробиться к Ябовскому.

— Да отойдите же, черт бы вас побрал, — как эхо откликнулся Ахим.

Мы неохотно отступили. Я обернулся и взглянул прямо в лицо «профессора», искаженное гнусной гримасой. До чего он был мне сейчас противен. Я готов был дать ему хорошего пинка в толстое брюхо, как вдруг сообразил, что негодяй держит меня в руках. Одно его слово — и мне придется худо. Я отвернулся и очутился в полукольце, позади Ябовского. Держа Бобби на руках, он медленно отступал назад, преследуемый Бочонком и его спутниками. Так он достиг ограды, сплетенной из шести рядов колючей проволоки. Здесь был конец.

Я видел, как проволока прогнулась под тяжестью его тела, и знал, что железные шипы впиваются ему в спину. Бочонок решительно выставил вперед свой живот, готовясь схватить Бобби. Ябовский быстро опустил собаку на землю, и она мгновенно пролезла под ограду. Но едва Бочонок схватил своего противника за шиворот, как Бобби оказался тут как тут. С громким лаем норовил он ухватить Бочонка за брюки. Мы впервые услышали его лай, Бобби был единственным существом в дюнах, которое без колебаний боролось с врагом, хотя мы были взрослые мужчины, а он крошечный щенок.

То ли Бочонок уяснил себе, что Бобби поставил его в дурацкое положение, то ли он уже не в силах был больше смотреть на Ябовского, короче говоря, он круто повернулся и, ругаясь, пошел прочь. Перед «профессором» он остановился.

— Ну вас к черту! Делайте свою грязную работу сами! — рявкнул он.

Как мы потешались над ошеломленной физиономией толстяка!

— А теперь проваливайте! — сказал швед, у которого украли часы. — Если хотите сделать что-нибудь путное, то вычистите нужник, господин «профессор».

Толстяк, волнуясь, винил во всем коменданта. Люди размахивали кулаками. Еще немного — и «профессора» поколотили бы, несмотря на все его оправдания. На его счастье, мы были слишком заняты собакой, которая сидела у Мюллера на плече, гордо вскинув морду. Мы торжественно пронесли Бобби в барак. Какое-то смутное чувство помешало мне войти туда вместе со всеми.

Я уселся на песок, прислонясь к стене барака. Возбуждение, вызванное счастливым спасением Бобби, улеглось. Люди группами расходились по своим баракам, оживленно беседуя о необычайном событии. Я сидел недалеко от своего ложа, хотя и с наружной стороны барака, и слышал, как Мюллер и Ахим обсуждали, кто продал Бобби. Я улавливал каждое слово, должно быть, они находились как раз за моей спиной. Нас разделяла лишь тонкая дощатая стена.

— Мы не должны были говорить ему, где спрячем Бобби, — донесся до меня голос Мюллера.

— Неужели ты считаешь, что Эрвин способен на такую подлость? — спросил Ахим.

Мюллер тихонько засмеялся. Я, конечно, не мог видеть его лица, но представлял себе, как бесчисленные морщинки вокруг его носа и рта сливаются в глубокие борозды.

— Ты просто блаженный какой-то, — услышал я его слова. — Люди его типа давным-давно мертвы душой, об этом позаботились у нас на родине.

Я зажал руками уши и вскочил на ноги. Как накануне вечером, я нетвердой походкой долго бродил по лагерю. В общей радости и ликовании по случаю спасения Бобби мне не было места. Я был отщепенцем. Стеклянная стена отделяла меня от тех чувств, которые волновали всех остальных. Как ребенок перед витриной, стоял я перед этой стеной, горя желанием добраться до выставленных за нею прекрасных вещей. А раз я был способен на такое чувство, значит, я вовсе не был мертв душой, как полагал Мюллер.

Я знал, что должен искупить свою вину, и мой путь привел меня к кухне. Весь день до вечера я таскал воду и получил за это кости. Я уже говорил, что Бобби к ним не притронулся. Пес сидел на груди у Ябовского, который растянулся на своей циновке, и настороженно следил глазами за каждым движением в бараке. Когда я хотел дать щенку кость, он зарычал на меня, словно на чужого. Мюллер, видимо наблюдавший за мной, похлопал меня сзади по плечу. Его словно подменили.

— Оставь его в покое, — сказал он мне с улыбкой. — Он немало пережил, пусть сперва все это переварит.

Измученный тяжелой работой, я улегся и тотчас же заснул. На другое утро Бобби и Ябовский исчезли из лагеря. Бобби не простил мне. Я все еще стоял перед стеной из стекла.

4
Мысль варить кофе возникла не у меня, а у Ахима. Она пришла ему в голову при виде одного дизентерийного больного. Высохший человек лет пятидесяти тащился ползком через пустырь, отделявший бараки от уборных. Ахим внимательно следил за судорожными попытками больного добраться до отхожего места. Должно быть, он заметил в движениях ползущего что-то необычайное. И он невольно подтолкнул меня локтем в бок.

— Сейчас начнется очередной приступ, — взволнованно прошептал он.

К моему удивлению, сразу же после слов Ахима больной перевернулся на спину и подтянул колени к животу.

Оставив меня, Ахим направился к человеку, корчившемуся на песке. Я вспомнил, что мне надо уладить одно неотложное дело, и убежал.

Несколько часов спустя, когда я встретил Ахима, он, казалось, позабыл об утреннем происшествии.

— Поищи-ка подходящую посуду, — неожиданно сказал он, прерывая какой-то пустячный разговор.

И, лукаво глядя на меня своими карими глазами, он подробно изложил план варки кофе.

— В здешних условиях это будет иметь бешеный успех, — заверил Ахим. — Хотел бы я посмотреть на человека, который откажется от настоящего кофе и предпочтет ему дизентерийное пойло из колонки.

Ахим оценил обстановку. Я был рад, что он избрал своим помощником меня, а не кого-нибудь другого, и тут же пустился на поиски. Вот почему я так ожесточенно сражался с Томом возле кухни.

Таская ведра для повара, я опился воды из колонки и заработал жестокий понос. В минуты коротких передышек между спазмами и тупым оцепенением я вновь перебирал в памяти события последних дней.

— Пока что амеб у него хватает, — заверил кого-то Ахим.

Я никого не видел. От слабости я не мог открыть глаза. Теперь Ахим склонился надо мной. Я ощущал на своем лице его дыхание, словно он хотел вдохнуть в меня новую жизнь. В висках у меня сильнее застучала кровь, мысли понеслись с быстротою ветра, взвихрившего со дна памяти все, что было давно в ней похоронено. Голова загудела от напряжения, и в наплыве воспоминаний я вновь увидел на песке человека, к которому подходил Ахим.

— Доктор, а Эрвин у нас не загнется? — спросил еще чей-то голос.

Да ведь это же Мюллер! Я усмехнулся про себя.

Как тревожно прозвучал вопрос в устах этого жалкого мошенника. Но почему он назвал Ахима доктором?

— Знал бы он, кто ты на самом деле, — хихикал Мюллер, — он бы тебе глаза выдрал.

Я пытался подняться, но это мне не удавалось: я снова и снова падал. Я погрузился в бездонную пучину, потом опять взмыл вверх и упал к ногам Тома. Он злорадно усмехнулся и, ни слова не говоря, изо всех сил пнул меня ногой в живот.

— Том, что ты делаешь? — закричал я, корчась от боли, в ужасе от его жестокости.

Он занес ногу для нового пинка, но вдруг остановился.

— Думаешь, я и теперь буду дожидаться приказаний? Нет! Укусил, наподдал, и готово!

— Но, Том, всему виной бидон, — скулил я. — Он был один-единственный, и я должен был его заполучить.

— Черта с два, я видел, как ты радовался, когда я валялся в дерьме, — возразил Том. Он схватил меня за руку, которую я отдал ему без сопротивления, и укусил за палец.

— Вот так, — сказал он, — теперь мы квиты. — Он мог бы с таким же успехом вонзить зубы в кусок дерева — ни малейшей боли я не почувствовал. Но то, что он направился к убежищу Бобби, привело меня в бешенство. Этот прохвост был хитер, вдруг ему удастся раздразнить Бобби? Я вскочил и бросился за ним вдогонку. И с разбегу налетел на стеклянную стену, которую от волнения не заметил. За ней стояли Том, Ябовский и Бобби. Я прыгал, как обезьяна, пытаясь вскарабкаться на стену. «Эй, Бобби», — звал я, размахивая костями. Но, сколько я ни прыгал и ни кричал, никто из троих меня не видел.

Дикое отчаяние овладело мною оттого, что я не мог до них добраться, и я бросился на песок. Солнце жгло мне голову и плавило мозг, превращая его в жидкий свинец; лица тех троих растаяли в звенящем от зноя воздухе.

— Держи его за руки, это сейчас пройдет, — услыхал я голос Ахима.

И правда — боль в животе постепенно утихла. Я пришел в себя, но был еще слишком слаб, чтобы двигаться. И тут я почувствовал, как меня раздевают.

Чьи-то шаги проскрипели по песку, и возле меня поставили ведро.

— Ну давай, Иоганн, не церемонься, вымой его хорошенько, — произнес Ахим.

— Кожа да кости, — ворчал Мюллер, приводя меня в порядок.

Я заснул. Проснувшись, я обнаружил, что лежу возле барака, укрытый одеялом. Дизентерию как рукой сняло, и в охватившей меня блаженной истоме я принял решение — решение четкое и ясное. Как только я вернусь в барак, я оторву дощечки, которыми перед самой болезнью отгородил свое место от всех остальных. Смех, да и только — дощечки шириной в ладонь! А если бы Ахим и Мюллер всерьез решили, что их нельзя переступать, что было бы со мной теперь? Нетрудно догадаться! При этой мысли я невольно закрыл глаза.

Так я лежал еще очень долго, но скучать мне не пришлось. За те дни, что я хворал, в лагере многое изменилось. Новостью для меня был рынок, открывшийся в недостроенном бараке, в пятидесяти шагах от того места, где я лежал. Я видел там множество людей, державших в руках свои носильные вещи, а также покупателей, которые тщательно проверяли качество предлагаемого товара. В этой толпе шнырял Том; он то и дело хищным движением выбрасывал вперед голову, словно выискивая жертву. Со своего места я больше ничего не мог разглядеть. Я решил подозвать к себе Тома.

— Эй, Том! — крикнул я, когда он оказался поблизости.

Том сразу же кинулся ко мне и остановился в нескольких шагах, глядя на меня с недоверием.

— У меня есть для тебя славное дельце, — успокоил я его, — но сперва скажи, что нового?

С невероятной быстротой Том выпалил цены на добрый десяток товаров.

— Господи Иисусе, — стонал я, — пачка сигарет — триста шестьдесят франков, да это ж недельный заработок!

Том предостерегающе поднял руку.

— Это было час тому назад, — назидательно сказал он и принялся закидывать меня новыми ценами.

— Но Том, — сказал я, потрясенный его памятью на цифры, — отчего же теперь все стало вдвое дороже?

— Час тому назад в Перпиньян прибыли первые беженцы с севера, — гласил его ошеломляющий ответ.

Случилось то, в чем я никогда не сомневался: немецкие войска продвигались вперед, и с каждым метром завоеванной ими земли франк все больше обесценивался. Но почему же у Тома такое печальное лицо? Покупать он все равно ничего не мог — денег у него совсем не было, значит, высокие цены вряд ли его трогают. Наверное, он тоже из тех, у кого рыльце в пушку.

— Ага, ты, значит, тоже из тех, кто рад бы разделаться с фюрером? — попытался я его спровоцировать.

Том испуганно вытянул свою немыслимо худую шею. Очевидно, я очень обидел его своим подозрением. Однако допытываться о прошлом человека было не в обычаях лагеря. Поэтому я переменил тему:

— Том, у меня есть для тебя неплохое дельце.

Он весь превратился в слух.

— Ну, говори, — понукал он.

Я рассказал ему о нашем с Ахимом плане.

— Ты будешь разносить кофе, создашь рекламу нашему предприятию и за каждую проданную кружку получишь десять процентов комиссионных.

Том сразу же согласился, но мне он явно не доверял. Он упрямо настаивал на составлении договора, и мы заключили письменное соглашение. Итак, теперь я был с ним в расчете. С чувством облегчения следил я за удаляющейся тощей фигурой.

— Послезавтра начнем, — крикнул я ему вслед. На бегу он повернул голову.

— Договорились!

На другое утро Мюллер схватил меня в охапку и вытащил во двор. «Мамочкина детка хочет на ручки», — брюзжал он. Но теперь уж меня не могла обмануть его грубость.

— Я тебя просил, что ли? — проворчал я в ответ.

— Скажи на милость! Мальчик-с-пальчик еще собирается учить других!

Мюллер осторожно опустил меня на песок и ушел, однако через несколько минут вернулся, неся печенье и кружку чаю. Из одеяла он соорудил подобие тента, так что я мог удобно расположиться в тени. Все это Мюллер делал с педантической обстоятельностью. Но та простота, с какой он оказывал мне помощь, словно иначе и не могло быть, вызвала во мне бурю противоречивых чувств.

— Слушай, Мюллер, — сказал я, — немецкая армия подходит!

С минуту он глядел куда-то за море. По его спине было видно, как он дышит — глубоко и ровно, словно человек, готовый встретить надвигающуюся бурю или грозящую ему катастрофу. Поведя плечом, Мюллер обернулся ко мне.

— Я ее не звал, — ответил он и ушел.

Глядя прямо перед собой, я смахнул с одеяла несколько песчинок. «Это ты ее звал» — таков был смысл ответа, и я его хорошо понял. Конечно, Мюллер был прав. Меня ждет родной дом, а не каторжная тюрьма или еще того похуже, как Мюллера и многих других. Я смотрел, как он волочит ногу по песку. Этот человек собственными руками смывал с меня дерьмо, да и всего, что сделали для меня другие, я тоже никогда не забуду. Я был глубоко взволнован. Мысли, которые я до сих пор трусливо подавлял, просились наружу, они властно требовали, чтобы к ним прислушались. В смутной надежде глядел я на море, лениво выгибавшее спину под ласками теплого ветра. «Дай им бог вовремя унести ноги» — это было все, что я мог пожелать моим друзьям.

Взгляд мой отыскал на другом берегу бухты маленький крестьянский дом у подножия горы. Правда, я видел лишь его крышу, самый дом был скрыт от меня цветущими деревьями.

Передо мной расстилались ослепительно белые, девственно чистые дюны. Мне понадобилось выйти. Я стал у ограды и вдруг заметил за нею следы эспадрилий — плетеных туфель, какие обычно носят крестьяне в этих местах. На песке ясно отпечатались веревочные подошвы. Само по себе это открытие не имело бы никакого значения — если бы следы не обрывались против нашего барака. Следовательно, человек, обутый в эспадрильи, приходил с какой-то определенной целью и именно сюда.

Я двинулся вдоль колючей проволоки, по следам, и они вскоре привели меня к песчаному холму. Дальше можно было не ходить: отсюда было хорошо видно, куда они ведут, — к единственному в этих местах селению; правда, я различал только крыши домов. Я повернул назад. Начиная от лагеря по песчаной равнине тянулся рядом с моим еще один след. Отпечатки левой ноги были очень отчетливы, следы правой, наоборот, почти терялись в песке. Они обрывались возле следов, которые я заметил раньше. Неодинаковые отпечатки ног навели меня на мысль, что это был хромой, то есть Мюллер. Значит, не кто иной, как он, встречался с крестьянином из селения.

Я на минуту остановился, напряженно размышляя. Откуда взялись чай и печенье, которые я получал? И каким образом Ахим доставал кофе по твердым ценам, как он заверил меня вчера? Все это были вопросы, живо меня интересовавшие. Мне также пришли на память слова, которые я до сих пор считал плодом моего лихорадочного бреда. Я принял решение, показавшееся мне очень умным.

Спокойно, как ни в чем не бывало вернулся я на свое место возле барака.

Позади меня, возле узкой стены барака, грелись на утреннем солнце заключенные, а неподалеку, на гребне дюны сидел Ахим. Увлеченный своей идеей, он трудился над куском жести, сооружая печку для варки кофе.

— Эй, доктор! — крикнул я.

Ахим моментально поднял голову. Остальные спокойно лежали на своих местах.

— У тебя же вместо ящика получается цилиндр, — продолжал я самым невинным тоном. — Возьми планку и выгни по ней края.

Он последовал моему совету, но делал все невероятно смешно и неловко — еще одно доказательство того, что я не фантазировал во время болезни. Но с чего бы я стал выдирать ему глаза, как утверждал Мюллер? Я внимательно разглядывал его, словно ожидая, что в любую минуту он может измениться и я увижу перед собой другого Ахима. Однако, за исключением того, что он был на редкость неловок в своей работе, я не заметил в нем ничего нового. То был прежний, хорошо мне знакомый Ахим. Мюллер с его ночным свиданием и мятежными речами казался куда более подозрительным, чем этот доктор, которому даже не приходило в голову извлечь выгоду из своей профессии. Ясное дело, Ахим иногда тоже выходил ночью, но что с того? Это была обычная ночная «прогулка» обитателей барака.

Остаток дня прошел без каких-либо примечательных событий. Я все время лежал под тентом и дремал. Вот уже месяц, как дома не получают от меня вестей.

Да ладно, скоро мое заключение кончится и я смогу все рассказать им сам, смогу опять есть с настоящей тарелки, спать в настоящей кровати и пользоваться горячей водой для бритья. Однако мне было бы приятнее вернуться домой славным воином, может быть, даже с наградой, а еще того лучше — с перевязанной головой: ведь после такого долгого отсутствия Эрна, конечно, ждет героя.

Ужасающий вой заставил меня вскочить. Окруженный толпой любопытных, на земле лежал навзничь какой-то человек. Другой, упершись коленом в грудь орущего, пытался плоскогубцами вырвать ему зуб.

Подобные вещи я воспринимал очень болезненно; лучше уж дизентерия или легкое ранение. Я повернулся на другой бок. Какая глупость! Желать ранения лишь для того, чтобы девушка могла сказать: «Мой был на фронте!» Нет, награда все-таки лучше. Орден не причиняет боли, он только позвякивает на груди.

Досадуя на свои ребяческие фантазии, я пытался заснуть. Но в моих мыслях снова появился крючок, за который я зацепился. Если бы Мюллер так забавно не волочил ногу, все было бы хорошо. До сих пор я знал, чего хочу. Подальше от этих людей, которые уже одной ногой стоят на эшафоте, а ведут себя так, словно они о двенадцати головах.

Неизменное спокойствие, с каким они шли навстречу всем опасностям, глубоко возмущало меня, и вся их деятельность казалась мне совершенно бессмысленной.

Если не считать потрясений, связанных с Биберманом, моя жизнь до лагеря протекала вполне спокойно. Но за тот месяц, что я был вынужден приспосабливаться к новой обстановке, мне довелось увидеть больше подлости, чем за все мои девятнадцать лет.

Разве раньше я встречал когда-нибудь людей, готовых разорвать друг друга в клочья из-за нескольких сигарет, как я наблюдал вчера? И потом, этот стервятник «профессор»! Сам он следил за дракой издалека, зато усиленно науськивал Тома, и парень вдруг ринулся вперед. Склонившись над дерущимися, он запустил руки в катающийся по земле клубок. Через секунду он нашел, что искал, и сразу же смылся.

Немного спустя я увидел его и «профессора» в дюнах. Они курили.

Когда я глядел на дерущихся, меня охватила жгучая тоска по дому, по моей комнате. А теперь? Как все это мелко, если хорошенько поразмыслить.

То ли из-за слов Мюллера, сказанных им в ответ на мое сообщение, что подходят немецкие войска, то ли из-за помощи, которую он и его товарищи оказали мне во время моей болезни, — как бы то ни было, я уже не так горячо стремился домой. А может быть, виной тому была хромая нога Мюллера, оставившая на песке широкий след — след, перечеркнувший мои мысли. Я глядел на него, и мне стало ясно, что все равнодушие Мюллера напускное. Если бы, оставшись здесь, я сумел помочь ему и Ахиму уйти от опасности, я бы охотно пробыл в лагере еще некоторое время.

Я сознавал, что мое желание — это самая настоящая государственная измена. Эрвин Экнер, маленький щенок, — мертвец душой, как выразился обо мне Мюллер, — хочет, чтобы германская армия задержалась в своем продвижении до тех пор, пока некоторые сомнительные элементы не спрячутся от нее в безопасном месте. Если бы об этом узнал мой начальник! Вот уже второй раз я без его согласия принимаю важное решение, преисполнившее меня глубокой радости.

Кто-то ударил в рельсу, висевшую на балке возле кухни. Резкие звуки с минуту трепетали в воздухе над лагерем, затем осели в дюнах и, звеня, проникли в бараки. До меня донесся стук котлов и перебранка раздатчиков у окошка.

Каждый хотел быть первым на раздаче. Кто раньше других возвращался на кухню с пустым котлом, мог надеяться на прибавку. Я сорвал свой тент и потащился в барак.

Ахим, как всегда, стоял у котла и разливал похлебку. Из-за только что перенесенной дизентерии я получил одну жижу, к тому же Ахим объявил во всеуслышание, что сажает меня на диету и пусть никто не протестует, когда потом мне будут давать лишнюю порцию картофеля и бобов или другой гущи, оседающей на дно котла. Поев, я уселся возле барака. Я не собирался шпионить за Мюллером и Ахимом, но их поведение невольно толкало меня на это.

Они сидели невдалеке от недостроенного барака и шептались. Мюллер, как видно, был с чем-то несогласен. Он вдруг вспылил, как всегда, и замахал руками, но Ахим спокойно отвел их в сторону. Посовещавшись, они сразу расстались. Мюллер свернул за угол какого-то барака, Ахим же возвратился в наш.

— Ну как, лучше тебе? — с рассеянным видом осведомился он о моем самочувствии.

— Так себе, — ответил я.

Должно быть, Ахим думал о чем-то важном, иначе он не прошел бы мимо меня, как лунатик.

Со стороны Пиренеев в лагерь скользнул мягкий влажный сумрак. Я улегся на камышовую подстилку, которой меня снабдил Мюллер, и стал прислушиваться к вечерним разговорам. Понемногу голоса затихли. Вскоре к шепоту ветра, задувавшего в барак сквозь открытые двери, примешался храп.

Я лежал и, глядя в темноту, поджидал Мюллера. Секунды ползли, растягиваясь в минуты. Мюллер не возвращался. Должно быть, этой ночью они что-то затевали. Вот кто-то сбросил с себя одеяло, и мимо меня прошмыгнула какая-то фигура. В темноте она показалась мне непомерно огромной. Человек, пробиравшийся к выходу из барака, был Гроте: я узнал его по прерывистому дыханию астматика. С таким же хрипом он втягивал в себя воздух, ставя возле меня на песок ведро, когда я метался между лихорадочным забытьем и явью.

Гроте тоже не вернулся. За ним следом вышел и Ахим.

Я подождал еще немного, потом в свою очередь поднялся. Снаружи возле барака шныряли какие-то фигуры, кругом все было тихо.

Ахим, казавшийся призраком на фоне белых дюн, только что скрылся в песчаной низине — как раз в том месте, где я обнаружил следы крестьянина. Само собой разумеется, я пошел другой дорогой — параллельно Ахиму. Чудесная летняя ночь едва не заставила меня забыть о моем замысле. Я словно купался в парном молоке. Тело мое казалось невесомым, а надо мной в безлунном небе тянулись тропинки, выложенные сверкающими серебряными монетами. Со стороны Пор-Бу, где проходит испанская граница, над морем мерцали желтые огни. Расчувствовавшись, я сравнил их с желтыми тюльпанами в саду Бибермана, которые я втайне окрестил «дочерьми месяца». Воспоминание о Бибермане отрезвило меня. Я круто свернул направо, к морю, и, подойдя к проволочной ограде, лег на землю. Предстоящее приключение возбуждало меня, совсем как мальчишку, который собирается играть в индейцев. Смочив палец, я определил направление ветра, и по примеру героев детективной литературы, как змея, пополз вперед.

Невдалеке от низины, в которой исчез Ахим, ветер донес до моего слуха легкое покашливание.

Передо мной тянулась белая песчаная пустыня. Я решил добраться до гребня ближайшей дюны. Запустив пальцы в песок, я медленно, сантиметр за сантиметром, полз вперед. В конце концов я достиг цели.

— Сколько тебе могут дать? — услышал я внизу голос Ахима.

— В лучшем случае пять лет, — ответил Мюллер.

— А остальным?

Романтического подъема, побудившего меня к этой ночной вылазке, как не бывало. Огни Пор-Бу казались мне уже не тюльпанами, а глазами хищных зверей; я глядел на них, и мне хотелось бороться с чувством, которое парализовало мое тело и душу.

Я вдруг очутился в гигантской западне. Утыканные шипами стены и бетонный потолок неумолимо надвигались на меня. Если бы Мюллер громко пролаял своим, обычным злым голосом, которым он всегда читал мне рацеи, имена людей и ожидающие их наказания, давящий меня мрак мог бы рассеяться. Но он продолжал перечислять их, говоря тихим шепотом, — как море, ветер и песчинки вокруг меня.

— Герлаха, — говорил Мюллер, — я оцениваю в десять лет, Зиберта — в три года. Если они закатят ему больше, он погиб.

— А как обстоит дело с Джеки? — перебил его Ахим.

— Часть интернированных евреев отправляют в Африку, — пояснил Мюллер. — Если Джеки хочет туда попасть, он должен поладить с Розенбергом, старшим по его бараку.

«Ага, — подумал я. — Джеки — тот, что возил на себе старого негодяя, охотившегося за мной». Я чуть было не вскочил. «Ахим, Мюллер, Гроте, Юнгенс, — хотелось мне им сказать, — пойдемте, подожжем еврейский барак. А потом отправляйтесь домой и скажите: мы не хотим, чтобы нас засадили в тюрьму вместо евреев. Что же это — такое, мы должны подставлять свою голову, а они сядут на корабль — и поминай как звали!» Но я словно окаменел. Теперь говорил Гроте.

— Вы ведь сами знаете — если меня сцапают, мне не сносить головы, — сказал он и принялся вслед за Мюллером сыпать именами и сроками.

Кое-кого из названных я знал. Например, Фрезе. Это был человек лет пятидесяти, с короткими мозолистыми пальцами и обвислой кожей на затылке, — похожий на ломовую лошадь с упрямым взглядом. Он пообещал задать мне трепку, когда я со своим котлом хотел пролезть впереди него в кухне. Роде — худощавый двадцатилетний парень с белокурыми волосами и красным лицом. Недавно я так долго и с таким благоговением смотрел на его рот, из которого торчала сигарета, что он отдал мне окурок. Эти двое, а также другие реально существовали. Захоти я, я мог бы каждого из них ткнуть пальцем б грудь; они бы, конечно, сказали: «Рехнулся ты, что ли?» Они состояли из плоти и крови, а не из бездушных букв, как имена осужденных, которые я часто видел в газетах и по которым скользил безучастным взглядом.

Над затихшими дюнами забрезжил слабый свет. Взошла луна, и мне пора было возвращаться. Я думал о Гроте. Когда он не спал, то сидел на своем чемодане и искусно вырезал из кости затейливые шахматные фигурки со звериными и человечьими головами. Говорил он мало и почти не привлекал к себе внимания, как, впрочем, и два скандинава, матросы, которые все дни напролет сидели в своем углу и ловили кусавших их блох. Гроте тоже все время что-то искал, правда не в своей одежде. Я не могу сказать, что именно он высматривал. Быть может, какое-нибудь новое, никем еще не замеченное лицо, скорее всего — модель для своих изделий.

Теперь, возвращаясь в барак в каком-то исступленном спокойствии, я вспоминал длинные руки Гроте, державшие блестящую фигурку, представлял себе, с каким благоговением, уставившись взглядом в стенку, гладил он свое детище — так прикасаются к хрупкому ребенку или к дорогому фарфору. Я часто смотрел на это с улыбкой. Улыбка относилась к самому Гроте. Теперь, когда я знал, что ему предстоит, меня пробирала дрожь. Чудесным рукам, умеющим придать своим творениям живое выражение и форму, суждено стать мертвыми костями. Ночь небытия спустится на чуть раскосые глаза, которые испытующе вглядываются в каждое лицо, стремясь прочесть то, что оно скрывает.

Прежде чем войти в барак, я оглянулся. Один из троих приближался размеренным шагом. За его спиной светился медный лик луны. Я проворно скользнул на свою циновку и вскоре услыхал тяжелое дыхание Гроте. Он ощупью пробирался к своему месту.

Немного спустя вернулись Ахим и Мюллер. В бараке наступила тишина.

В следующие ночи я еще не раз подслушивал беседы этих троих. И всякий раз, лежа плашмя на песке, стремясь уловить каждое слово, я проклинал свое любопытство, вносившее путаницу в мои мысли и лишавшее меня сна. Но, с другой стороны, подслушивая, я открывал для себя новый, неведомый мне мир — многообразный, полный неожиданностей, удивительный и манящий. Мир, в котором французский крестьянин ночью прокрадывается в дюны, чтобы через ограду перебросить немецким интернированным продукты и медикаменты. Мир, в котором француз получает задание вызволить из лагеря немцев, подвергающихся наибольшей опасности, — сыновей того народа, который попирал своим сапогом французские города и деревни. Мне этот мир казался перевернутым вверх ногами. Я узнал также, что подпольную лагерную организацию возглавляет Ахим, строгий судья, подвергающий каждого из своих людей тщательной проверке. Так же неумолимо распределял он продукты, которые приносил крестьянин. Они предназначались только больным и особо истощенным. И я получил свою долю, несмотря на то что эти люди должны были считать меня врагом.

5
С каким удовольствием я треснул бы его по морде! Он стоял, прислонившись к двери барака, маленький, с толстым животом и костлявой грудью.

— Свежая «Эндепанданс», всего трехдневной давности, — выкрикивал он не переставая.

Нам в лицо пахнуло дыханием внешнего мира: мы увидели аккуратно набранные буквы на грязном листке газетной бумаги. Газету он держал на голой груди, под расстегнутой рубашкой.

Полудюжине мужчин сразу приспичило выйти. Медленно шествовали они мимо обладателя газеты. Но ему была знакома подобная тактика, и он прикрыл газету рубашкой. Никто не подглядит у него ни буковки!

— Свежая «Эндепанданс», десять минут на троих — десять франков!

Мы не трогались с места. И так, и сяк пытался он навязать нам свою газету. Но мы продолжали сидеть и зло смотрели на этого типа, который хотел выманить у нас деньги.

Увидев, что все бесполезно, он применил испытанный трюк, спекульнув на любопытстве и страхе своих ближних. Втянув голову в плечи, он поворачивал свою хитрую физиономию то к одному, то к другому и выкрикивал:

— Взятие города… армией…

Откинув голову назад, он торжествующе посмотрел на нас.

Я взглянул на Ахима. Он сидел неподвижно, мрачно уставившись в песок. Какой город был взят, чьими войсками? Сколько времени оставалось еще в его распоряжении, чтобы спасти вверенных ему людей? Человек, который мог дать ответ на все эти вопросы, стоял у дверей, с невероятной быстротой водя языком по губам, по ничего не говорил. Его молчание должно было принести ему десять франков.

— Я дам вам пять франков, если вы назовете город и скажете, чья армия взяла его, — сказал Ахим.

Человек горестно всплеснул руками.

— Боже мой, — заскулил он, — за все, чем я рискую, вы предлагаете мне паршивые пять франков?

Он знал цену двум произнесенным словам и не уступал. В конце концов Ахим купил газету на десять минут, в течение которых ее имели право одновременно читать только три человека.

Я не читал, а внимательно разглядывал незнакомца. Он был еврей. Мне казалось, что этим-то и объясняется его поведение. Он старательно заносил в записную книжку свою прибыль. «Наверное, зашибает бешеные деньги», — подумалось мне. Я знал, что газета ему ничего не стоит: он стащил ее на офицерской кухне, где после обеда мыл посуду. Теперь, когда он стоял совсем близко от меня, я узнал его.

— Немецкие войска взяли Руан, — объявил Ахим, сложил газету и протянул ее владельцу.

— Десять минут еще не истекли, — возразил тот.

— Возьмите, — резко сказал Ахим, оглядывая присутствующих. — Вы будете очень любезны, если теперь отправитесь торговать в другое место.

— Честь имею! — бросил нам продавец газеты.

— Не вздумай прийти еще раз, проклятая акула! — крикнул Мюллер ему вслед.

В ярости расхаживали мы взад и вперед по бараку. Мы были злы, очень злы. Из-под ног у нас вздымалась пыль, и духота в бараке стала нестерпимой. «Ба, — сказал я себе, — нельзя же допустить, чтобы этот алчный субъект испортил мне сегодняшний день! Наши войска неуклонно продвигаются, и жизнь становится радостней».

Я опустился на колени возле своего чемодана. Имущество мое оскудело: большая часть вещей перекочевала за ограду. Оставшиеся пожитки я аккуратно сложил. Отправляясь в Германию, я надену хорошие брюки и светлую рубашку. Брать ли с собой консервную банку? Конечно — ведь никогда не знаешь, что может случиться. И, кроме того, — это память! «Вот из чего мне приходилось есть», — скажу я матери и Эрне. Их сочувствие уже сейчас согревало меня. Я освободил в чемодане место для банки.

Мюллер снял веревку и принялся расправлять белье, которое на ней сушилось. Оба матроса рылись в своих флотских мешках. В воздухе ощущалась какая-то тревога. Наши движения были торопливы и напряженны, как у людей, которые больше всего боятся опоздать. Мы обшарили каждый уголок, боясь что-нибудь позабыть. Мейер, парень с кривыми ногами кавалериста, извлек из-под своей циновки помятую фетровую шляпу. Он ее надел, и поля шляпы беспомощно повисли вниз. Мейер растерянно оглядел себя в осколок зеркала и со вздохом уселся на песок.

Я посмотрел в ту сторону, где сидел Гроте. Затуманенным взглядом слепца он уставился в потолок, держа в руках блестящую кость. Легкая дрожь пробегала по его чувствительным пальцам. Гроте взял нож и принялся резать. Как зачарованный, смотрел я на его нервные руки, умевшие придать осязаемую форму его чувствам. И они-то должны превратиться в мертвые кости!

Голос Ахима вернул меня к действительности.

— Ребятки, — сказал он, — сегодня на обед будет похлебка, и, если нам повезет, в ней окажется достаточно песку. Вечером опять дадут похлебку и еще ломоть хлеба в придачу, и завтра будет то же самое, и послезавтра опять. И на следующей неделе снова будем хлебать эту баланду, и я думаю, еще через неделю тоже ничего не изменится.

Действие его слов было поистине удивительным. Мейер снова запрятал под циновку свою фетровую шляпу. Мюллер снова привязал веревку к поперечной балке. Я открыл чемодан и вытащил консервную банку.

— Нам надо позаботиться о дровах, — обратился ко мне Ахим.

В самом деле, ведь мы собирались сегодня варить кофе. Но черт его знает почему — в то утро мне решительно ничего не хотелось делать. Я угрюмо последовал за Ахимом. Мы вышли во двор.

Конечно, опять светило солнце. Каждый день надо мною висел пылающий глаз, и его ядовитый взгляд впивался мне в спину и в мозг. А это вечно синее небо, безмолвное от глупости. Эта синяя плевательница! Меня обуяло тихое бешенство. Я хотел бы увидеть порядочную фабричную трубу, из которой валит дым, и услышать грохот машин. Я тосковал по едкому запаху машинного масла, испарения которого тонкими струйками вздымаются вверх от накалившихся станков. Мне осточертел приторный аромат всевозможных цветов, который днем и ночью долетал до меня с гор. Против воли я покосился на море. Как сияло и красовалось это тщеславное создание, позволяя солнечным лучам гладить его лоснящуюся спину. Казалось, оно говорило: «Я венец творения, я — сама жизнь, даже солнце купается во мне!» «Дерьмо, вот ты кто! Времена, когда люди делали лодки из выдолбленных стволов, миновали. Мы не нуждаемся больше в твоей милости. Мы строим пароходы с винтами, которые могут сотни раз в минуту шлепать тебя по твоей толстой роже — если мы того захотим».

Идя вместе с Ахимом к пустому бараку, я припоминал все бранные слова, все оскорбительные клички, которыми награждали евреев в статьях и речах, и с жаром обрушивал их на шакала с газетой. Ахим молча слушал.

— Ты все сваливаешь на евреев, — перебил он меня, — а ведь тебе прекрасно известно, что мир кишмя кишит всевозможными подлецами. Сваливать все на евреев — это самый легкий способ оправдаться. Если человек к нему прибегает, значит, ему есть в чем оправдываться. Можешь не отвечать мне, — отмахнулся он от меня. — Этот тип с газетой отвратителен, сам знаю. Он подонок, неудавшийся нацист. Я помню его еще по Саарской области. В те времена он и сантима не жертвовал политическим эмигрантам, хотя у него было прибыльное дело. Потом мы узнали, что он поставлял материал для СС.

Ахим говорил еще что-то, но я уже его не слушал. У меня зародилась странная мысль. Откуда мог Ахим так хорошо знать прошлое этого человека? Неужели же?.. Я уставился на Ахима. Что за чепуха вдруг взбрела мне в голову! Если бы все люди с каштановыми волосами и карими глазами были евреи, в гетто пришлось бы загнать еще много миллионов людей. Я прислушался к своему внутреннему голосу. Нет, во мне все молчало, я не ощущал ни малейшей неприязни, которую обычно чувствовал вблизи евреев. А уж на свой голос крови я мог положиться. Я с облегчением рассмеялся. Солнце, ветер, море и простиравшееся над ним небо снова стали моими старыми друзьями. Они неистово стучались в мою душу. Все двери в ней распахнулись.

Я выбросил из сознания акулу, как обозвал Мюллер торговца новостями, и открыл сердце для Ахима, с которым шел воровать доски.

— Тебя, кажется, забавляет этот неудавшийся нацист?

Ахим поглядел на меня испытующе и, как мне показалось, даже с некоторым холодком. Его прищуренные глаза словно старались оттолкнуть меня. Казалось, он говорил: «Что мне за дело до тебя! Разве ты не из тех, кто посягает на нашу свободу, на нашу жизнь? Разве твои жертвы не проклянут меня, если узнают, что я вытащил тебя из дерьма, вернул к жизни?» «Не знаю», — мысленно отвечал я, бредя рядом с ним по песку. «Быть может, ты и сам не знаешь, чего хочешь. Быть может, ты поступаешь так, потому что иначе не можешь, потому что иначе ты лишишься сна, как порою лишаюсь я, когда думаю о Гроте, — ведь, если они его сцапают, он погиб». Я посмотрел на Ахима. Его лицо было строгим и замкнутым. Я бы охотно сказал ему все, но не решался. Что, если он начнет надо мной смеяться? «Клянусь своей саблей!» — как говорит Бочонок — разве я хоть раз просил о чем-нибудь его и остальных? Какое им дело, выживу я или подохну? Не нужна мне их помощь, от нее я только лишился покоя. «Ты и твои друзья, — размышлял я, — словно расщепили меня на две части. А сами вы скрываете, какая сила движет вами. Ничем я вам не обязан. Прежде в моей жизни все было чисто, ясно, понятно. А теперь вы мне все нутро перевернули, и я никогда не знаю, что за сюрпризы подстерегают меня в дюнах. Почему вы не удираете — ты, и Мюллер, и Гроте? Вы же самые сильные! Крестьянин хоть сегодня ночью проведет вас мимо часового. Хотите быть святыми? Дураки, вот вы кто!»

Последствия дизентерии давали себя знать. Ноги у меня набрякли и словно одеревенели. На счастье, возле пустого барака околачивался Бочонок. Значит, можно не жаловаться Ахиму на слабость. Я не хотел его помощи.

— Слушай-ка, Ахим, — сказал я, указывая на солдата, — нам придется подождать, присядем ненадолго.

Солнце еще не слишком припекало. Мы опустились на песок. Ахим закурил сигарету и протянул ее мне. Сделав две-три затяжки, я отдал ему окурок. Я покосился на Бочонка. Опершись руками на ствол винтовки, он слегка наклонил голову, будто прислушивался. До чего же потешны были его ужимки; то вдруг задерет свой сизый нос ксинему небу, то внимательно глазеет на барак. Стереги хорошенько! Когда сюда вступит германская армия, ей понадобится не один барак. Что до меня, то я запер бы Бочонка одного в целом бараке. Наконец он вскинул винтовку на плечо и зашагал прочь.

— Полный порядок, — сообщил я Ахиму.

— Тогда давай, у нас есть верных полчаса.

Мы быстро перебежали полосу белого песка, отделявшую нас от барака. В нескольких шагах от него начиналась ограда.

— Ты ничего не слышишь? — Ахим схватил меня за руку и прислушался к звукам, доносившимся из-за стены барака.

Я напряг слух, но не услышал ничего, кроме приглушенного скрипа насоса. Лишь когда мы подбежали ближе, я услышал какую-то возню. Она могла происходить только в бараке. Мы завернули за угол и рванули дверь, Полоса света упала на «профессора», который стиснул ногами Тома.

Меня пугала тишина, воцарившаяся в бараке с нашим приходом, и я охотно отправился бы к колонке или на кухню, где в это время всегда людно и шумно. Но мне было стыдно показаться Ахиму трусом и бросить его одного, и это чувство одержало верх. Ахим подошел к «профессору».

— Отпустите мальчишку, — сказал он и наклонился над хнычущим Томом. Я хотел остеречь Ахима, но было уже поздно. «Профессор», как тигр, рванулся вперед и схватил Ахима за ворот. Держа его одной рукой, он стал вперевалку подвигаться и ко мне. Я в ужасе отскочил. Я увидел, как посинело лицо Ахима, и беспомощно топтался вокруг гигантской тени, которую отбрасывала туша «профессора». Я кричал, взывая о помощи, хотя, знал, что меня не услышит никто, кроме этих троих. Как тогда возле кухни, Том удивленно смотрел на меня с земли. Я широко раскрыл рот и лязгнул зубами. У Тома был за плечами горький опыт, и он мгновенно понял меня.

Вытянув длинную шею, он впился зубами в икру своего мучителя. «Профессор» отозвался на боль странных клохтаньем; словно человек, пробудившийся от глубокого сна, он тупо уставился на Ахима. Руки его бессильно повисли. Волей-неволей он отпустил Тома и, шатаясь, вышел из барака. Я растерянно посмотрел ему вслед и услышал, как он громко стонет.

— Он мне точно петлю затянул на шее, — сказал Ахим сдавленным голосом и потрогал рукой шею, словно хотел оттянуть тесный воротник.

— Здорово я орал, — заявил я.

Ахим слабо улыбнулся и обратился к Тому:

— Как ты очутился здесь с «профессором»?

Том, все еще лежавший на земле, внезапно вскочил и пустился наутек. Он налетел бы на столб, но я успел вовремя схватить его.

— Никуда ты не уйдешь, — , сказал я и пихнул его обратно к Ахиму.

— Как ты очутился здесь с «профессором»? — повторил Ахим свой вопрос.

Том откинул голову назад и дерзко взглянул на Ахима.

— Очень просто — взял да и пришел.

Он бросился на песок и заколотил ногами по дощатой стене. С досок посыпалась пыль, ее прорезал тонкий солнечный луч.

— Говори правду! — сказал Ахим.

— Теперь швед меня укокошит, — с отчаянием пробормотал Том.

— А мы где же? — сказал я. — Швед ведь не злее «профессора».

Но Том, как видно, был невысокого мнения о нас.

— Это вы во всем виноваты, — закричал он. — Какое вам дело до меня и «профессора», любопытные обезьяны! — Причитая, он осыпал нас страшными ругательствами.

— Кто этот швед и за что он собирается тебя укокошить? — Ахим недоуменно посмотрел на меня.

— Он говорит про шведа, у которого они стянули часы, — пояснил я.

Пока Том колотил кулаками по песку, я быстренько рассказал Ахиму, что произошло недавно между «профессором» и Томом у колонки.

— Что ты еще заметил, мягко выражаясь, странного, в их отношениях?

— А разве не странно, — ответил я, — что человек заставляет парнишку в дикую жару чистить себе костюм, а сам в это время лежит и храпит? Или что этот человек науськивает его на клубок дерущихся мужчин и тот выуживает из клубка пачку сигарет, которые преподносит своему хозяину?

Том швырнул в меня горсть песку.

— Заткни свою лживую глотку! — закричал он в бешенстве, красный как рак, и тут же снова взмолился, чтобы мы спасли его от шведа.

Ахим уселся рядом с Томом.

— Шведы, они тихие, как ягнята, — убеждал он Тома, — они только делают вид, будто собираются убить. А кроме того, тут и я замолвлю словечко.

Том еще два-три раза глотнул слюну, отер рукавом вспотевшее лицо и упрямо уставился в пространство. Ахим дружелюбно толкнул его в бок. Том скривился.

— Перестань, — сказал он грубо, — я боюсь щекотки.

Мы усмехнулись.

— Это ты стащил часы у шведа? — начал допрос Ахим.

Том кивнул. До чего же я презирал его! И этот мерзавец еще носит в кармане договор, под которым стоит мое честное имя!

Я обозвал Тома жуликом, хитрым прохвостом. Он вскочил на ноги, дико вращая глазами. Оба мы искали взглядом доску, которую можно было бы оторвать.

— Стоять на месте, — с угрозой в голосе приказал Ахим.

Мы стояли на вершок друг от друга и меряли взглядом один другого.

— Меня они тоже обворовали, — с пеной у рта разорялся Том, — они сперли мою консервную банку.

Меня охватила дикая ярость. Я с нетерпением ждал, что Ахим начнет насмехаться над доводами Тома. «Подлый способ снимать с себя вину, обвиняя других» — вот что он мог бы сказать. Но вместо этого Ахим просто разнял нас.

— Значит, ты продал часы Бочонку и наелся досыта? — обратился он к Тому, который опять принялся хныкать.

— Вот в том-то и подлость — «профессор» все отобрал у меня!

В конце концов Том подробно рассказал, как все случилось. «Профессор» застиг его на месте преступления, и, чтобы купить его молчание, Том вынужден был исполнять все его требования.

— А потом он заманил тебя сюда, чтобы ты ублажал его, не так ли? — спросил Ахим.

Том подтвердил и это. Мы молча посмотрели друг на друга.

— Проклятый еврей! — сказал Ахим, и при этом взглянул на меня.

— Он вовсе не еврей! — возразил Том вместо меня. — «Профессор» не выносит евреев.

— Ясно, еврей, — настаивал Ахим. — Эрвин только что заявил мне, что все те, кто отравляет атмосферу одним только своим существованием, — евреи.

И вполне дружелюбным тоном он повторил мои собственные слова, только что сказанные мною в адрес торговца новостями. Говорил он задумчиво, как человек, который не сразу уловил смысл услышанного и только теперь до него добирается. «Ну, мой мальчик, — казалось, говорили лукавые морщинки вокруг его глаз, — открой наконец свои карты».

В смущении я ковырял пальцем песок, зная — вернее, чувствуя, — что Ахим затягивает на моей шее петлю, которую я сам на себя набросил. Как мог я теперь оправдать свои прежние поступки? Том был прав: кто крадет у меня банку, посягает на мою жизнь!

Меня прошиб пот. Передо мной сидели Том и Ахим, ожидая моего ответа.

— Надо позвать полицию, — пробормотал я.

Разумеется, это была немыслимая чушь.

— Конечно, необходимо позвать полицию, — повторил Ахим, — Том, позови полицейского, и пусть он арестует «профессора».

— Я не желаю иметь дела с полицией, — Том смущенно почесал затылок, — сходи сам.

Я был рад, что наш разговор зашел в тупик. Махнув рукой, Ахим покончил с этой скользкой темой, поднялся и заглянул в щель между досками.

— Бочонка не видать, — сообщил он нам. Потом, внезапно приняв решение, повернул к выходу. — Вы тут позаботьтесь о дровах, а я потолкую с шведом.

В смятении смотрели мы ему вслед, когда он выходил из барака. И затем принялись ожесточенно рвать доски. Том орудовал на одной, а я на другой стороне барака. Мы не удостаивали друг друга даже взглядом.

— Хватит, — бросил я ему, пускаясь в обратный путь с целой охапкой досок.

Том шел за мной следом, тоже изрядно нагрузившись. Подойдя к дверям, он выглянул — нет ли Бочонка.

— Никого, — буркнул он.

Мы трусили по пустырю. Доски хлопали нас по плечам, набивая нам синяки.

— Что за издевательство! — ругался Том. — Возле кухни можно в шлаке отыскать кокс.

— Не скули, — произнес я, запыхавшись. — Как придем, сможешь разок затянуться, у меня еще есть в чемодане окурок.

Том вдруг страшно заторопился, и я едва поспевал за ним.

6
Налетевшая вчера буря бушевала до глубокой ночи. Она разъяренно хлестала море; свинцовая вода с ревом накатывала на берег. Мы жались друг к другу в бараке, как нахохлившиеся птицы. Воздух был полон неумолчного грохотания, глушившего всякую мысль.

— По мне, пусть хоть месяц бушует, — сказал я под вечер Мюллеру. Улыбаясь, я встретил его возмущенный взгляд. Почему мне было не радоваться вою бури, который отвлекал меня от мучительных мыслей?

— С чего это тебе пришла охота прятаться в этой вонючей конуре? — рявкнул Мюллер.

— Прятаться? От кого? Я… — но я не договорил.

Ветер и море внезапно умолкли, и в минутной тишине, властно пресекшей грохот, мы уловили звуки дождя, прорвавшего тучи и лившегося теперь неудержимым потоком.

Я ждал. Мюллер повернулся на другой бок. Нет, я мог не волноваться. Он ничего не подозревал об угрозах, которыми «профессор» преследовал меня уже несколько дней. И никто не подозревал. Ни у кого уже не всплывало воспоминаний о Бобби и догадок о том, кто его продал.

— Послушай, Мюллер!

— Ну?

Над морем вспыхнул и застыл голубой сияющий шар, и от изумления у нас перехватило дыхание. Как завороженные, глядели мы сквозь дыры и щели в стене на этот взлет сверкающей энергии: шар величиной с человеческую голову наклонно скользил теперь к морю и, коснувшись воды, взметнулся вверх светящейся стрелой. Затем наступила полная тьма, отгородившая меня от всего, что было вокруг. И буря снова обрушилась на море.

Я с головой укрылся одеялом.

Разбудила меня утренняя тишина. Я ощупью добрался до двери и приоткрыл ее.

Густой туман окутал мои ноги, я брел сквозь него, как по воде, до самой ограды. Колючую проволоку усеяли бесчисленные прозрачные капли, они трепетали в ожидании дня, который подарит им короткую сверкающую жизнь, а потом высушит без остатка. Со стороны Пор-Бу донесся ленивый гудок парохода. Я снова остался наедине с разбудившей меня тишиной. Я не хотел просыпаться. Мысли мои мешались в предрассветном сумраке. Но позади меня, на фоне бледнеющего неба, уже вырисовывались сизые громады гор. Наступающая заря безжалостно и равнодушно срывала с каменистых склонов ночной покров и, рассеивая мрак забвения, освещала картины минувшего. Мысли мои возвращались в далекое прошлое, и это прошлое становилось между мной и «профессором». Старик Биберман, облачившись в свой фартук, говорил мне: «Когда я с тобой, ничего не бойся». И маленький худой мальчуган, держась за руку старика, смело шагал мимо косматого волкодава Джимми. Джимми не осмеливался рычать на меня, хотя я показывал ему язык.

«Остерегайтесь евреев и прочих темных элементов».

«Ваша правда, господин начальник, всякий раз, когда я встречаю шакала, мне становится не по себе. Однако, когда возле меня стоит „профессор“, меня выворачивает наизнанку. Вот уже несколько дней он требует, чтобы я даром поил его кофе, который варим мы с Ахимом.

Я вынужден давать ему кофе, иначе… Я вспомнил о Бобби, которого хотел забрать Бочонок. Как я буду смотреть в глаза Ахиму и Мюллеру, если „профессор“ выложит все, что знает? Что сделают со мной эти люди, с негодованием наблюдавшие за тем, как Ябовского прижимали к колючей проволоке?

Допустим, господин начальник, что Ябовский — человек с такими же чувствами, как вы и я. Не возмущайтесь, пожалуйста, ведь я говорю „допустим, что это так“. Если бы вы видели Ябовского, его возмущение, его ужас, вам тоже стало бы не по себе. От этого не отделаешься мановением руки, и от „профессора“, от которого мне приходится теперь обороняться, вы тоже дешево не отделаетесь. Я пока держусь. Ведь стоит мне только сдаться, как он начнет измываться надо мной также как над Томом. Этот „профессор“ — сплошная гниль и снаружи, и изнутри, а я от страха перед ним совсем расклеился».

Я прямо-таки чувствовал, как мальчуган цепляется за руку лавочника. «Как же это выходит, господин начальник, что я бегу за помощью к Биберману, а не к вам? Отвечайте же! Отчего у вас такая растерянная физиономия? Ведь это вы рассказали мне, как арийская кровь восстала против иудейской. Но я ничего подобного не ощущаю, когда иду с Биберманом!»

Туман превратился в прозрачную паутину. Я ступил в эту нежную ткань и двинулся по гладкому песку цвета слоновой кости. «Остерегайтесь евреев и прочих темных элементов? Нет, остерегайтесь вы, господин начальник, если вы мне налгали».

Мысли мои в то утро приливали и отливали, как кристально чистая морская вода, плескавшаяся у моих ног.

Несколько дней назад в наш барак перебрался Джеки — с холщовым мешком и синяком под глазом.

— Ты не возражаешь? — изуродованное лицо Джеки растянулось в смущенную улыбку. Я слегка подмигнул ему — надо же было хоть как-то его приветствовать. Синяк удивительно шел Джеки. Он занял место Ябовского. «Слава богу, банка у него есть», — установил я.

Мюллер и Ахим, мастерившие дно для деревянного корыта, бросили свое занятие. Джеки улыбался нам со своего места. Но Мюллер в ответ на эту улыбку презрительно выпятил нижнюю губу.

— Джеки, — с упреком сказал он, — с кем ты опять сцепился?

— Я не сцепился, я боролся, — ответил тот.

— Трепатня, — ворчал Мюллер.

— Надо было уладить одно дело, так сказать, внутреннего порядка, — защищался Джеки. И он рассказал нам про Розенберга, который с помощью пачки банкнот заставлял весь барак плясать под свою дудку. Кто не являлся утром и вечером на молитву, тот не получал подачек, которыми Розенберг время от времени оделял остальных. Возмущенный тем, что владелец валюты пользовался своими деньгами, чтобы оказывать давление на совесть своих товарищей по несчастью, Джеки сделал попытку укрепить в них дух сопротивления.

— Все они сидели на своих местах, каждый сам по себе, как обычно. Я подходил к каждому в отдельности. Я подумал: если умело подойти к человеку, то двое озябших смогут погреться друг возле друга.

— И тогда один из них ненароком съездил тебя по морде? — хихикнул какой-то матрос.

Взгляд Джеки потемнел от бессильного гнева.

— Тебе известно, как было дело? — сопя спросил он.

— Черта с два! — ответил матрос.

Джеки разъяснял своим товарищам по бараку, что надо делать: бороться, а не молиться. Когда нацисты забрали всех его родных, Джеки отправился добровольцем в Испанию. Он и его пулемет вели долгие беседы с теми, кто был повинен в гибели его семьи. И если молитвы были бессильны, то пули заставляли их прислушиваться, и не один из них при этом испустил дух.

Театральным жестом Джеки взмахнул руками.

— Когда я рассказал все это моим товарищам, то нашел, что настало время открыть им глаза на Розенберга. Я сделал им доклад на социально-политическую тему: объяснил, что частная собственность, сосредоточенная в руках немногих людей, чревата диктатурой. До этой минуты они внимательно слушали. Но стоило мне заговорить о Розенберге, как они заткнули уши. Розенберг и воспользовался случаем, чтобы задать мне трепку. Что же я, должен был ему «спасибо» сказать?

— Ни в коем случае, — возмущенно воскликнул Мюллер. — Но разве за тебя никто не вступился?

— Сам видишь, как они вступились, — ответил Джеки, поглаживая свой синяк. — Люди этого типа не хотели шевельнуть пальцем, даже когда мы защищали германскую демократию от Гитлера.

— Слизняки! — заявил матрос. Опустив светлые глаза с белесыми ресницами, он пристально разглядывал собственные квадратные кулаки.

— С этими дело не так просто, — закряхтел Гроте на своей циновке, — да и с нами со всеми тоже. Загляни-ка человеку в душу — только диву даешься, сколько там глухих закоулков. — Взгляд Гроте лениво скользнул по песку и, дойдя до моих ног, вскарабкался вверх. Почувствовав, как глаза его, словно пальцы, ощупывают меня, я отвернулся и уставился в полосу света, проникавшую в щель.

— Мне хочется рассказать вам одну историю, — сказал матрос, — она как раз подходит к тому, что сказал Гроте.

Он открыл было рот, чтобы начать рассказ, но тут Джеки достал из своего мешка какую-то фотографию.

— Вот мое семейство, семь душ. Один из моих братьев еще спал в старом футляре от отцовской скрипки, когда их всех забрали.

Пока Джеки показывал фотографию, я заметил на его руках такие же следы, что и на искалеченной руке Ябовского, — следы от какого-то инструмента, желто-серые пятна. Вот уж никак не думал, что они могут быть у еврея. Но ни с того ни с сего они не могли сделаться — это я хорошо знал.

Все, кто стоял вокруг, молча рассматривали фото. Матрос приподнялся на носках и заглянул через плечо соседа. Я не вставал с места. Что мне было за дело до семерых евреев?

Звон ведра заставил меня вздрогнуть.

— Кто выдул всю воду? — глухим голосом спросил матрос.

Он бросил на меня косой взгляд. Мюллер старательно жевал корешок мяты.

— Никакой воды в ведре не было, — сказал я.

— Нет, там была вода, — уверял матрос.

— Оставь его, Свенсен, — Мюллер зашвырнул корешок в угол.

— Черта лысого я оставлю, — буркнул матрос.

Пригнувшись, он стал наступать на меня. Я попятился назад. Когда я почувствовал за спиной стену, Ахим сказал:

— Ну, хватит, так ты ничего не добьешься.

Матрос отошел, взволнованно моргая.

— Эта свинья выдула всю воду.

Джеки опять упрятал фотографию в мешок и достал оттуда какой-то предмет, плотно завернутый в бумагу. «Миска для еды, настоящая», — подумал я.

— Моя губная гармошка, — сказал Джеки, — настоящий «Хонер».

Перед бараком замаячила длинная тень.

— Обедать!

Барак опустел.

У Гроте на губах играла насмешливая улыбка. Я напряженно всматривался в его лицо. Быть может, по его носу и подбородку просто скользили вечерние тени и блики закатного солнца. Но вдруг я понял, почему Гроте так презрительно улыбался: я лежал вплотную возле Джеки. Опершись руками о песок, я медленно, рассчитанным движением, резко подался в сторону. «Так вот, знай, косторез несчастный, — между мной и Джеки все же есть некоторая дистанция».

— Ты сыплешь песок на мою гармошку, — запротестовал Джеки. — Эта вещь мне дорога, она из дому. — Тщательно укладывая инструмент в мешок, он неожиданно спросил:

— Здорово тебя отделал тогда старик своим костылем?

Я надменно вскинул голову.

— Черта с два! — повторил я слова матроса.

— Ну, тогда угости меня глотком кофе.

Я машинально протянул Джеки свою банку — машинально и бездумно, как нагибаешься, чтобы поднять упавшую вещь.

— За твое здоровье!

Джеки с наслаждением отпил из банки и снова занялся своими вещами, а я кипел от возмущения, что он так легко околпачил меня.

— Ты еще не видел моего семейства, — сказал он, роясь в своем мешке.

Я поднес к губам банку, которую Джеки вернул мне, и маленькими глотками прихлебывал кофе. Хоть бы скорее принесли еду: глупая болтовня Джеки действовала мне на нервы.

— Ну-ка дай сюда, — не выдержал я и взял у него карточку.

Я держал фото в луче света, который почти горизонтально прорезал теперь сумрак барака. Мать Джеки, строго выпрямившись, сидела на диване, покрытом роскошной тигровой шкурой. В ее миндалевидных глазах светилась тревожная мысль. Они напоминали глаза моей матери, когда в конце месяца она подсчитывала деньги, оставшиеся на еду. Беглым взглядом обвел я полдюжину ребятишек, среди них был и Джеки. Возле него стоял отец — мужчина с высоко поднятыми плечами и усами под кайзера Вильгельма.

— Где они теперь? — спросил я, возвращая Джеки карточку.

— Погибли, — сказал он.

Быть может, сгустившаяся ночная прохлада заставила меня ближе придвинуться к Джеки. А быть может, я сделал это нечаянно. Гроте уронил голову на плечо и глядел на нас с застывшей усмешкой.

— Почему Гроте смеется? — шепнул я Джеки на ухо.

— Да ведь он спит, — удивленно ответил Джеки.

Когда я вышел из барака, ветер растрепал мне волосы. Они развевались у меня перед глазами, как темный занавес. Стая птиц летела над морем, с трудом одолевая ветер. Иногда он с силой отбрасывал их назад, и они покорно перелетали к другому берегу бухты.

Ветер выл в скалах. Утро было чревато бурей. Я в одиночестве стоял на ветру — надо мной только птицы. И я сказал свистевшему ветру и серым точкам над морем: «Эй, вы, я знаю одного еврея — его зовут Джеки, — он хотел уехать в Африку, чтобы остаться в живых. Но он не сделал этого — ему было противно пресмыкаться. Слыхали вы когда-нибудь такое про еврея?»

Я произнес это с торжеством, почти выкрикнул, словно человек, увидевший с борта корабля неведомую землю. Я сказал это, зная, что я здесь один, что никто не слышит меня, кроме пляшущего вокруг меня ветра и летящих надо мною птиц. Они несли мои слова над ничейной землей, к дальнему горизонту, и никто не знал, что это мои слова.

Ветер вдруг обессилел — так же внезапно, как налетел. Туман рассеялся, и юное солнце ярким пламенем зажгло гористый берег. Я услышал в тишине собственный смешок — что-то вроде довольного покрякивания. Кто хочет в этом страшном пекле сохранить голову на плечах, должен быть крепкой породы. Вот, например, Нетельбек — еще несколько дней назад он был заклятым врагом нацистов… Но с тех пор, как он узнал, что немецкая армия подошла к Парижу, все его жесты стали походить на трепыхание испуганной птицы. — Не у всякого хватит мужества, как у Джеки, спокойно ожидать будущего, полного неожиданностей. Я всей душой желал, чтобы время остановилось хоть ненадолго — это никому не повредит, а Джеки и его друзья смогут воспользоваться отсрочкой.

Кстати, в ту ночь исчез Гроте. Когда я проходил мимо его циновки, она была пуста.

Заскрипела дверь. Вышел Мюллер, потягиваясь со сна. Увидев меня, он подошел ко мне.

— Что ты здесь делаешь? — спросил он, удивленно оглядывая истоптанный песок.

— Зарядку, — ответил я.

7
Небо и море на горизонте сливались в глубокой синеве, и только серебристо-зеленые гребешки волн вспыхивали в лучах заходящего солнца. Стоял теплый тихий вечер. Джеки наигрывал на своей губной гармошке. Я не видел его, хотя он был рядом. Это была какая-то странная импровизация. Я ловил ее, и мне чудилось, будто я потерял что-то дорогое и тщетно ищу утраченное.

Я напряженно вслушивался, весь подавшись вперед. Джеки все играл, и мне казалось, что потерянное мной бесценное сокровище лежит где-то здесь, совсем близко; стоит только протянуть руку, и я обрету его вновь.

— Хотел бы я знать, что он там выводит на своей дудке, — тихо сказал матрос, выговаривая немецкие слова с твердым скандинавским акцентом. Как и большинство из нас, он сидел нагишом. — И куда только он забрался, в толк не возьму. Пари держу, что он и сам этого не знает…

— Пожалуй!

Меня удивило, что этот человек, смахивающий на задумчивую гориллу, высказал именно то, что чувствовал я сам.

И впрямь Джеки мог быть сейчас где угодно — и на вершине высокой горы, и на гребне волны. Мелодия, мягкая и грустная, таяла в раскаленном воздухе, лениво плывшем над лагерем.

— Слушай, я все-таки расскажу тебе ту историю, — произнес матрос. — Сейчас она куда больше к месту, чем давеча. Он потянулся и хрустнул сплетенными пальцами рук.

— Оставь, слышать не могу, как хрустят суставы, — сказал я.

— Да нет, — перебил меня матрос, — ты послушай, история тебе впрок пойдет. Она куда больше подходит к этому случаю — и к «профессору», и к тебе, и ко всему, что у вас вышло сегодня после обеда у печки… Право, больше подходит, чем к давешнему случаю с Джеки. Это я тебе точно говорю.

Я улыбнулся. Меня забавляла неуклюжая речь матроса, его настойчивое желание поведать мне историю, которую никто и слушать не хотел.

— А если огня раздобудешь, то и покурим, — упорно продолжал матрос. — У меня в мешке завалялась пачка сигарет — голландские «Фифти-Фифти»!

Предложение по-братски разделить со мной пачку сигарет было большой жертвой с его стороны. Я-то ведь знал, что он продает сигареты поштучно, стараясь сбыть их как можно дороже в те дни, когда в лагере не хватает курева. На вырученные деньги он брал у меня кофе или прикупал краюху хлеба у Бочонка… Матрос поднялся с места — длинный, костлявый. Пот покрывал его кожу, придавая ей какой-то зеленоватый, стеклянный оттенок.

— Пластырь бы тебе сейчас пригодился, после дневной-то потасовки, — добродушно проговорил матрос. — Был и со мной один такой вот случай, мне тоже пластырь был нужен, величиной этак с простыню. Давно это дело было, сорок лет назад, я юнгой тогда плавал, а на корабле, знаешь ли, пластырем не больно разживешься…

Он пошел к бараку, волоча ноги по песку.

Странное дело, но именно теперь я почувствовал боль от здорового тумака, которым матрос наградил меня днем.

«Чудно как получается, — подумал я, — ведь только сейчас, через несколько часов, когда он со мной по-доброму заговорил, у меня заныло плечо».

Я вспомнил, как он замахнулся на меня тогда у печки, метя прямо в глаз. Но я успел увернуться, и кулак матроса опустился мне на плечо. Я пошатнулся, хотя в тот миг боли не почувствовал. Тут-то Мюллер и увел меня в барак. А вот что было до этого.

…Я стоял у печки и варил кофе… «Профессор», чувствуя свою власть надо мной, нетерпеливо постучал кружкой о ведро и жадно раскрыл рот. «Надо же, — подумал я, глядя на него с отвращением. — Сам такой губастый, а зубы мелкие, мышиные».

— За кофе платить будете? — спросил я, протягивая раскрытую ладонь.

— Надеюсь, вы не собираетесь угощать меня водой? — «профессор» любезно улыбнулся.

Можно было подумать, что его шантаж доставляет мне огромное удовольствие.

Конечно, невелика беда, что «профессор» успел выдуть несколько литров кофе за мой счет, но ведь это могли быть еще цветочки!

Отвратительный случай с Томом крепко запомнился мне… Взгляд мой невольно скользнул по обнаженному тучному телу «профессора», задержался на мгновение на широких дряблых складках, свисавших у него с груди и с живота, и, наконец, словно прилип к его маленькой по-бабьи пухлой руке. Вероятно, он почувствовал мою жгучую ненависть. Так или иначе, но я с удовольствием заметил, что кружка в его руке задрожала.

— Насчет Бобби вы быстрей смекнули что к чему, — сказал «профессор» и, наклонившись, с угрожающим видом сунул мне кружку под нос.

Я засуетился у ведра, делая вид, что бог весть как занят, хотя всего-то дела было, что сидеть и ждать, пока закипит вода для новой заварки.

— С Бобби? Что там вышло у вас с Бобби? — спросил матрос. Он встал с места и испытующе поглядел сначала на меня, потом на «профессора». — Шею надо свернуть тому сукиному сыну, который Бобби продал, — заревел он вдруг.

Я низко наклонился над дымившей печкой. Нас с «профессором» сразу окружило плотное кольцо людей. Казалось, оно так сдавило мне голову, что я совсем лишился способности соображать… И вдруг мучительно ясно я увидел себя лежащим на песке. А кольцо все росло, становилось все выше, — оно уже вздымалось темной отвесной стеной. Стена эта заколебалась и вот-вот рухнет на меня. Да, стена, но только не из камня, а из окаменевших лиц.

Ахим задумчиво посмотрел на меня, и во взгляде его была тяжелая, давящая тоска.

Я еще раз обвел глазами лица окружающих. «Я боюсь, мне страшно», — мелькнуло у меня в голове.

«А ты страшен нам», — прочел я безмолвный ответ в глазах у Ахима.

Но ведь еще вчера утром мы беседовали с тобой под вой бури, бушевавшей над бараком. Ты рассказывал мне о том, как встречался с разными людьми в чужих странах. Ты долго говорил со мной. Простая правда твоих слов была для меня откровением. И я спросил тебя, почему люди боятся и ненавидят друг друга.

— Потому что кое-кому выгодно сеять ненависть и страх среди людей, — ответил ты.

— А зачем им это?

— Чтобы вести войну и наживаться на ней. Страх и ненависть убивают все человеческое. Вместо человека остается лишь дрессированный зверь, который только и умеет, что колоть штыком да стрелять из пулемета. Но ведь противник тоже хочет уцелеть, вот ему и приходится волей-неволей защищать свою жизнь. Только тут иногда случается, что жертва превращается в льва и приканчивает бешеных волков. Вот она, проклятая правда. И она лежит, как потерянная вещь у твоих ног, — стоит только нагнуться за ней… Мы, немцы, поленились ее поднять. Что же, сам святой Петр поленился нагнуться за подковой. Впрочем, он вообще не любил утруждать себя.

Ты произнес все это с какой-то бесконечной горечью, и тоска захлестнула мне сердце. Я только и спросил — неужели страх и ненависть будут всегда терзать людей?

Ты покачал головой.

— Нет, страх и ненависть не вечны. Они как тень от туч, скрывающих солнце. Тучи рассеются, а солнце не погаснет!

— Откуда ты знаешь?

— Потому что я думал об этом. Очень долго. Почти всю мою жизнь.

— Видно, и мне надо об этом подумать…

Я все еще стоял, склонившись над чадившей печкой. Время тянулось невыносимо медленно. Матрос все еще выжидательно смотрел на меня. Долго он будет торчать здесь? Тучи рассеются, сказал мне вчера в бараке Ахим. Да, это правда. Вот я и не дам больше кофе «профессору». Не хочу быть игрушкой в руках подлеца.

«Профессор» снова забарабанил кружкой по ведру.

— Подумайте хорошенько, — сказал он, — пока не поздно.

Нет, брат, я уже подумал, ни капли больше ты у меня не получишь.

Вода закипела, пора было засыпать кофе. Я почувствовал боль. Крохотные пузырьки вырывались из бурлившей воды, обжигая мне пальцы. Кольцо вокруг меня раздалось, отхлынуло, послышался стук костыля. Я видел только его наконечник, но я знал, что это ковыляет старик из еврейского барака. Он без устали кружил у места происшествия, стараясь не пропустить ни единого слова.

— Так что же было с Бобби? — матрос снова судорожно, как безумный, захлопал глазами.

— Надо вам сказать, в тот вечер я его и слушать не хотел, парнишка нес вздор, — сказал «профессор». — Но, господа, войдите в мое положение. Говорил он громко, его многие слышали. Если бы я не пошел к коменданту, это сделал бы кто-нибудь другой. Ну как бы я тогда выглядел?

Неторопливо поворачиваясь то в одну сторону, то в другую, «профессор» поднял свою заплывшую жиром руку. Прошло немало времени, прежде чем ему удалось, словно в фокусе, собрать взгляды людей, устремленные на его палец. И тогда он направил свой палец — вместе с жарким лучом взглядов — прямо в мою грудь.

Так, стало быть, я и есть гнусная тварь, сеющая ненависть среди людей? Это я повинен в том, что они совершают подлость за подлостью и не могут остановиться? Я еще ниже склонился над дымившей печкой, тщетно пытаясь укрыться от окружающих. Слова Ахима все еще не выходили у меня из головы. Медленно тянулись секунды, матрос выкрикивал ругательства, костыль стучал за спинами окружавших меня людей.

Сквозь густой дым я видел, как бурлит вода и лопаются на ее поверхности крупные пузыри. «Надо бы подлить холодной, — промелькнуло у меня в голове, — ведь дров-то у нас мало». Но глухое гневное ворчанье, доносившееся со всех сторон, погасило и эту мысль. Потом толпа словно выплюнула матроса. Сжавшись, как пружина, он готовился броситься на меня. «Мне же надо за водой сходить, сволочи. Разве вы не видите, что пар обжигает мне лицо? Ну ладно, не отойду от печки. Подойдите, попробуйте — кипятком плесну в ваши паршивые рожи. Ахим верно сказал, одна подлость всегда другую тянет. Так бы и нахлобучил ведро на голову „профессору“. В ведре литров двадцать кипятку. Вот бы посмотреть; как с него слезет кожа, точно с ошпаренной свиньи. А где же Мюллер? Он же сам сказал, что не даст меня забить до смерти…» Сейчас он стоял в первом ряду обступивших меня людей… Длинные, не по росту вельветовые штаны прикрывали его босые ноги. Он, кажется, даже наступил на них. Ну, конечно, стоит ему сделать шаг, как он споткнется и упадет во весь рост, носом в землю.

В этот миг Ахим словно очнулся. Он наклонился к Мюллеру и стал что-то говорить ему — сначала медленно, потом все быстрее. Матрос приподнялся на носках. Сейчас он кинется на меня. Но тут Мюллер бросил резко и отрывисто:

— Джеки!

Я дал Джеки напиться из своей банки. Гроте мог бы это подтвердить, его здесь нет. Джеки и Мюллер двинулись к матросу. Скорей же, скорей, что вы ползете, как улитки. Не видите, что ли: матрос поднялся на носки, готовясь к прыжку.

«Профессор» как бы между прочим заметил:

— А у Ябовского тоже есть сердце, даром, что еврей.

— Скажите пожалуйста! — воскликнул Джеки.

— Врет «профессор», все врет! — завопил я.

В эту секунду матрос проскочил между Джеки и Мюллером и бросился на меня. Я увидел его занесенный кулак, успел наклонить голову, и удар пришелся мне по плечу. В ту же секунду Джеки и Мюллер подхватили меня под руки и втянули в барак.

— Не хнычь, — сказал Мюллер. — Расскажи лучше, как это все получилось? Сначала продал Бобби, а потом ходил — кости для него клянчил?

Я молчал, не зная с чего начать.

— Ты как-то рассказал нам о своем Бибермане. Может, все это по той же причине? — Мюллер засунул руки между колен и принялся растирать свои бугристые ладони.

— Ну что ж, давай попробуем разобраться, — сказал он, подождав немного.

Я рассказал ему все по порядку. Он слушал меня не прерывая. Лицо у него было изможденное, посеревшее. Я никогда больше не видел его таким. А вечером Мюллер поговорил с матросом, и того сразу словно подменили. Теперь вот он готов даже пачку своих «Фифти-фифти» со мной раскурить, только бы я согласился выслушать его историю.

Передо мной в темноте зажглась яркая точка — сигарета.

— Я и коробок спичек нашел, — сообщил матрос.

Он опустился рядом со мной и дал мне прикурить.

— Выкладывай свою историю, — сказал я.

— Не так-то это просто, — пробурчал матрос, раскуривая сигарету. Наконец она разгорелась, и казалось, огонь ползет к его чуть освещенному рту.

— Попробуй-ка размотать бухту троса, если не знаешь, где его конец. А ведь с годами мы теряем нить и собственной жизни. Как, скажи, получается, что мы нередко хватаем за горло честного человека, а ради подлеца какого-нибудь из кожи вон лезем? Ты это знаешь?

— Нет, — ответил я, — но какое это имеет ко мне отношение?

— А вот погоди, увидишь, — раздумчиво протянул матрос.

— Это случилось еще в начале нашего века. Жил-был в одной деревне в Норвегии, на берегу фиорда мальчишка. И больше всего он гордился своим новым вельветовым костюмом — черные штаны в рубчик и такая же куртка. Так вот, тот самый костюм стал для него причиной бесчисленных унижений и мук. Как только в доме кончались деньги, мальчишка относил свой костюм к лавочнику Ольсену, а тот брал его в заклад и отпускал ему продукты. Мать мальчика и в глаза не видела ни одного еврея. Но она внушила сынишке, что Ольсен жадный еврей, без стыда и совести, который только и норовит отобрать у ребенка последнюю одежонку. Наконец парнишке исполнилось четырнадцать лет и его отправили в море. К тому времени он уже и думать забыл про свой костюм. Но однажды по пути в Австралию — мальчонка плавал на трехмачтовом паруснике — возле Сантандера один из матросов сломал ногу. Его высадили на берег, а вместо него на корабль взяли молоденького парнишку. Нелюдимый был он какой-то, необщительный. В свободное от вахты время новичок часами лежал на палубе и глядел в небо. Ну вот, Мак О’Брайн, рыжий косматый ирландец, тоже поглядел как-то в небо — не обнаружил там ничего нового и давай придираться к новичку. Дескать, больно уж странный он. И солонину в рот не берет, которую команда изо дня в день получает. Впрочем, удивительного в этом ничего не было. Солонина протухла еще в Сантандере, мы там вскрыли первый бочонок. Но как этому парнишке удавалось кормиться одними сухарями, этого никто из нас в толк взять не мог.

Матрос протянул мне еще одну сигарету.

— На экваторе попали мы в штиль и застряли. Жарища, тоска зеленая. Ну да это бы еще полбеды. С ума сводил невыносимый сладковатый запах гнилой солонины. Он полз из трюма, пропитал всю палубу, от бака до юта, и даже нашу одежду. Дошло до того, что мы были уже не в силах переносить даже запах друг друга. Через неделю у Мак О’Брайна начались галлюцинации, и он ни за что ни про что всадил свой нож в плечо судовому плотнику. И началось! Что ни день, то побоище. А кому удавалось избежать драки, так того донимали чирьи, да такие, что после них оставались дыры величиной с добрый кулак. Плотник утверждал, что все это от гнилой солонины, и винил во всем нашего старика капитана. Это он, скряга этакий, превратил жизнь команды в ад. Но старик твердил, что все это вранье. На всех морях известно, что он матросам отец родной. Он и сам ума не приложит, как могла протухнуть солонина. А вот еврея, — сказал старик, — он действительно взял на борт в первый раз. Он выпустил клуб сигарного дыма прямо в лицо новенькому и скрылся в своей каюте.

Матрос хрипло засмеялся.

— Нет, уж моя мать тут, конечно, ни при чем, — сказал он раздумывая.

— Твоя мать? — не понял я.

— Заткнись, — заорал вдруг матрос. Но тут же, успокоившись, продолжал: — Ну сам посуди, разве не странно, что моя мать повинна в смерти человека, которого она и в глаза не видела и который плавал в Тихом океане? Не могла же она знать, к чему приведет брань, которой она осыпала Ольсена. Да ей и в голову не приходило, что человек, который много лет с превеликим трудом тянет нить своей жизни, вдруг в один миг соскользнет по ней назад, в самое детство, прихватит там все, что в нем было хорошего и дурного, и со всем этим добром снова выплывет в нынешнем дне. Но тогда, на корабле, я молнией бросился в прошлое и вернулся назад, таща груз ненависти к новичку. Верно, и другие совершили такое же путешествие — сейчас я уверен в этом — и каждый принес с собой точно такой же заряд ненависти. И с той секунды новичок не знал уже ни минуты покоя. Ведь нужно же нам было куда-то деваться со всей своей тоской, вонью на палубе, нарывами. Больше всех бесновался я: донимал новичка и у всех на виду и исподтишка, словом, как придется. И вдруг я стал замечать, что у некоторых злость-то уже поостыла. Я и сказал Мак О’Брайну, так, словно между прочим: «А ведь у новичка ни одного нарыва нет, черт бы его побрал. Как же это ему так повезло?» Ну О’Брайн сразу бросился на бак и давай приставать к новенькому — почему-де чирьев у тебя нет? «Да потому что он не жрет солонины», — вставил плотник, «Так и я бы не жрал, коли бы знал все, что знает еврей», — сказал другой матрос. О том, что солонина протухла еще в Сантандере, мы, конечно, уже позабыли. Тут-то новенький и смекнул, что ему лучше держаться поближе к вантам. Впрочем, проку ему от этого было мало. Не мог же он торчать там вечно. Но стоило только кому-нибудь из нас приблизиться к нему, как он начинал улыбаться.

Матрос глубоко затянулся сигаретой. Дул летний теплый ветер, но он дрожал всем телом, как в ознобе.

— А тебе доводилось видеть, как улыбается человек, когда он молит о жизни? — спросил он.

— Нет.

— И не приведи тебя бог это увидеть.

По ночам новенький прятался в вонючий накаленный кубрик. Ни один человек не выдержал бы там и часа, разве только из ужаса перед товарищами и темнотой. И вот как-то вечером, незадолго до того, как он опять направился в кубрик, я повозился с его койкой. Когда я вышел, койка уже еле-еле держалась, а висела она метрах в полутора над полом… Спустя немного времени новенький снова появился на палубе. На затылке у него зияла рваная рана. Он полз на четвереньках через всю палубу к вантам и все время улыбался нам. Мы стояли у борта, никто даже не пошевельнулся. Я смотрел на кровавый след, тянувшийся по палубе — точка, тире, точка. Но я не понимал эту кровавую азбуку. И не чувствовал ни малейшей жалости, никакой. Мне было пятнадцать лет, на шее у меня вздулись нарывы величиной с кулак, а Ольсен-лавочник растоптал мою гордость, просто скомкал ее в своих корявых пальцах. Мать говорила мне, что Ольсен еврей, и этот человек с раной на голове, который, улыбаясь, полз по палубе, был тоже еврей. На другой день новичок исчез. Он бросился в море… Вслед ему мы швырнули за борт початый бочонок солонины и открыли новый. Но не успели мы сорвать крышку, как нас так и обдало смрадом. И сколько бочек мы ни открывали — та же история. Мы — к старику. Команда словно взбесилась. Плотник разъяснил капитану, что так наплевательски относиться к здоровью команды — это дело рискованное, и пригрозил ему морским судом. «Вот и прекрасно, — сказал старик, — а уж заодно там разберутся, с чего бы это новенького за борт потянуло!..»

Матрос медленно высыпал горсть песку себе на колени. Я смотрел вдаль сквозь колючую проволоку: казалось, само море упрятали за решетку.

— Ну и что же дальше? — спросил я.

— Суду всегда любопытно узнать, с чего это в полный штиль человека смыло с палубы. Так что у нас сразу пропала охота жаловаться на тухлую солонину. «Оно, конечно, без причины нечего в суд соваться», — сказал ирландец. И капитан сразу заметил, что новенький был горький пьяница и вдобавок страдал манией преследования. А сам он, дескать, капитан корабля, а не директор дома для умалишенных. И отдельных палат, где стены резиной обиты, на корабле нет, это любой суд подтвердит. Так что все кончилось как нельзя лучше. Мы оставили в покое капитана и сожрали всю тухлую солонину до последнего кусочка — на пути в Австралию и обратно. — Матрос чиркнул спичкой.

— А вот это мне памятка осталась, заработал тогда, — сказал он, показывая на свою искривленную, выгнутую дугой ногу.

— Размягчение голени, — пояснил он.

Мы помолчали. В лагере все затихло. Волны сонно плескались о берег.

— А какая связь между твоей историей и тем, что случилось со мной у печки? — спросил я.

— Да уж прямо-таки никакой, — заорал матрос. Он вскочил, задыхаясь. — Тебе, дураку, хоть кол на голове теши!

8
Тощая фигура матроса исчезла в темноте, и мне осталась в наследство целая горсть смачных окурков. Я так долго сидел в неудобной позе, что у меня затекли ноги. Я встал и, ковыляя, побрел по лагерю. Из-за гор взошел месяц и, словно краснея от стыда, уставился на людей: почти все они ходили нагишом, спасаясь от блох. Крошечные кровопийцы, притаившись в швах и складках одежды, только и ждали, чтобы броситься на свои жертвы. Это по их милости попал вчера в лазарет бывший учитель: он стеснялся ходить нагишом. Вся его кожа превратилась в сплошной струп. Ну, а меня блохи не беспокоили. Стояла чудесная ночь. Море, горы, лунный свет, горсть окурков да вдобавок припасенный ломоть белого хлеба!

Когда я проходил мимо кухни, меня вдруг окликнул Ахим.

— Это ты, Мюллер? Куда это ты запропастился? Ясебе уже ноги отстоял, а тебя нет и нет.

Он понизил голос и доверительно зашептал:

— В Перпиньян прибыла партия интернированных. Среди них Герхард Кортен. Я обнаружил его имя в списках прибывших. Необходимо как можно быстрее организовать его побег!

Я стоял перед Ахимом неподвижный, слегка сутулясь. Месяц светил мне в спину и озарял лицо Ахима. Я видел, как подергивалась его щека — верный признак того, что Ахим в затруднительном положении. Я даже видел, как дрожат его веки. Он был мне близок, словно все эти годы мы прожили вместе и вместе прошли огонь и воду. И тем обидней мне было, что только по недоразумению посвятил он меня в свою тайну. Значит, я так и остался для Ахима чужим. В этот миг он отнял у меня все, что я считал уже своим достоянием. И заранее наслаждаясь его испугом, я сказал со злорадством:

— Приятный сюрприз! Побег Гроте уже и так влетел нам в копейку. А Герхарда Кортена я с детства знаю. И непременно сообщу о нем лагерному начальству, пусть займется им как следует.

Ахим так упруго приподнялся на носках, словно собирался броситься на меня. Он шумно и глубоко вдохнул воздух. Но потом, тотчас же овладев собой, спросил с самым непринужденным видом:

— Ты подслушивал?

— Подслушивал.

— В дюнах стоял?

— В дюнах.

— Сколько же ты хочешь? — От возмущения я онемел.

— Подумай как следует, — сказал Ахим ледяным тоном. — Можешь недурно заработать, да еще голову Герхарда в придачу получишь! Впрочем, — он деланно засмеялся, — Нетельбеку и «профессору» деньги еще тяжелей достаются. Сегодня после обеда они уже начали продавать рукописные памятки с важнейшими датами из биографии деятелей «Третьей империи». Пять франков все удовольствие. Присоединяйся к ним — неплохой заработок.

Настала моя очередь пружинить на носках.

— Ахим!

— Ну, чего тебе?

— Попробуй еще раз сравнить меня с Нетельбеком или с «профессором»…

— И что тогда?

— Тогда я дам тебе в морду.

Наступила тишина, которую нарушало лишь наше дыхание. Ахим стоял словно окаменев. Невыносимо медленно тянулись секунды. Наконец он сказал:

— Ну что ж, валяй!

И тут я окончательно растерялся: я услышал его приглушенный смех. Это было уже не тонкое блеющее хихиканье, нет, он смеялся от души и говорил с веселым озорством:

— Ну, валяй, чего стоишь!

— За что же? — спросил я, стыдясь того, что в голосе моем слышатся слезы.

— А за то, что я скотина.

Он схватил меня за плечи, потряс и, подхватив под руку, потащил за собой. Мы остановились возле самого камыша и уселись на землю. В мягком свете месяца камыш казался иссиня-черным. Темный свод неба словно покоился на стрельчатых стеблях, тянувшихся стеной до самого горизонта. Ахим указал рукой на месяц, бледный лик которого проступал сквозь колючую проволоку, и сказал с усмешкой:

— Того и гляди исцарапает себе нос.

Я промолчал.

У Ахима трезвый разум и смутные чувства переплетались самым странным образом. Так, несколько дней назад он потребовал, чтобы я распластался на животе и раскинул руки. Я поднял его на смех. «Нет, ты попробуй, — уговаривал он меня. — Знаешь, кажется, будто обнимаешь всю землю». В конце концов я уступил, чтобы сделать ему приятное. Но сколько я ни старался обнять весь мир, мне это не удалось. Зато в рот мне набился песок. Я долго отплевывался и ругался на чем свет стоит. Ахим был очень смущен.

В другой раз он сказал мне: «Вот ложись на спину и старайся смотреть только на небо. Небо, брат, что зеркальная линза: ловит все твои мысли и сводит их, словно в фокусе».

Я улегся на спину. «Только не скашивай глаза на кончик носа или на ресницы, иначе все пойдет насмарку», — пояснил Ахим.

Через несколько секунд у меня начали слезиться глаза. Больше он уже не приставал ко мне со своими опытами.

Я придвинулся к Ахиму.

— Закуришь? — и вытащил самый большой окурок.

Он чиркнул спичкой. Вспыхнул прямой, немигающий огонек.

— Что это за историю рассказал тебе матрос? — спросил Ахим.

— Про еврея одного, который бросился в море.

— А, знаю, — ответил Ахим со странной интонацией.

— Что, матрос и к тебе с ней приставал?

— Нет, — ответил Ахим.

— Откуда же ты про нее знаешь?

— Да уж знаю.

Я сидел, потирая в смущении пальцы. Месяц неторопливо высвобождался из проволоки. Море, подернутое рябью, напоминало огромную голубую скатерть в волнистых складках, усеянную сверкающими блестками. Чудесный мир мечты, светлый, как мелодия, которую недавно наигрывал Джеки… И вдруг царившая кругом тишина показалась мне гнетущей. Мне захотелось услышать чей-нибудь голос, на худой конец свой собственный.

— Ахим!

— Да?

— Больше я на эту удочку не клюну!

— На какую?

— Да на эту, с евреями.

— Сейчас дошло или раньше? — он не сводил с моих губ горящих глаз.

— Сейчас, — я описал рукой круг, указывая на море и горы, — уж если лягушки имеют право дышать, так Джеки и подавно. Или, может, он хуже лягушки?

— Нет, не хуже, — сказал Ахим. — Так, значит, это только сейчас пришло тебе в голову?

— Да. Я же сказал тебе.

— Не сердись. — По лицу Ахима пошли темные пятна. — Мне просто интересно, как это ты вдруг догадался, что и Джеки имеет право дышать. Может быть, история матроса так на тебя подействовала?

Я стоял, досадливо постукивая о песок пяткой.

— Может, и эта дикая история тоже. Знаешь, человек с дыркой в затылке ползет на четвереньках по палубе, как раненый зверь, нет, не очень-то приятное это зрелище. У меня мороз пошел по коже. — Если бы только он не улыбался. А хорошо все же, что этим скотам пришлось сожрать всю тухлую солонину.

— Вот, вот, над этим подумай. Это и есть главное, — перебил меня Ахим. Он сидел передо мной, неподвижный словно истукан, по-прежнему не сводя взора с моих губ.

Я с радостью почувствовал, как тает ком у меня в горле и как раздражение, которое вызывал у меня матрос, уступает место какому-то окрыляющему спокойствию, и я заговорил о вещах, которые прежде были замурованы где-то в глубине моей души. С небывалой еще легкостью нанизывал я слово на слово.

— Нетельбек и этот шакал с газетами. Скажи, пожалуйста, кто из них поступает как ариец и кто — как еврей? Можешь ты мне это сказать?

— Продолжай, — настойчиво произнес Ахим, — продолжай.

Я сравнил еще «профессора» с Розенбергом, и сравнение это было явно не в пользу «профессора».

— Как же еще можно судить о ценности человека, если не по его поступкам?

— Разумеется, — подтвердил Ахим.

Я рассказал ему обо всем — и о хорошем и о плохом, обо всем, что мне довелось испытать со времени нашего знакомства. И перебивая сам себя, я упрямо повторял все тот же вопрос: «Как же еще можно судить о ценности человека?» И Ахим все твердил свое «продолжай».

— И если бы не ты и не твои товарищи, я, верно, давно бы уже подох. И никто и не пожалел бы обо мне.

— Да брось ты, — отмахнулся Ахим.

Под конец я рассказал еще о Герхарде Кортене и о нашей последней встрече.

— Уж он-то ради старика Бибермана руку дал бы себе отрубить.

— Да он всегда был такой — товарища в беде не оставит, — подтвердил Ахим.

Слова эти больно кольнули меня. Я не хотел уступить Герхарду в великодушии. Я тут же предложил раздобыть тысячу франков, которые Ахим никак не мог собрать.

— Ну что ж, ловлю тебя на слове, — сказал Ахим, по-видимому нисколько не тронутый.

— Я желаю и Джеки выбраться отсюда, — продолжал я.

— Скажи пожалуйста!

Ахим вплотную приблизил свое лицо к моему. Я чувствовал его прерывистое дыхание. Мне удалось вывести его из равновесия, и он впервые не старался это скрыть.

— А почему ты хочешь ему помочь? — спросил Ахим.

Я пробормотал что-то о том, что он, мол, «свой парень».

— Жаль только, что у нас разная кровь в жилах течет.

— А ты все еще это чувствуешь? — Глубокие складки залегли вокруг губ Ахима. Он приоткрыл рот и обнажил зубы, то ли от смеха, то ли от удивления.

— Разумеется, — ответил я. — Стоит только еврею очутиться рядом со мной, как я не могу отделаться от этого чувства.

— Да, да, от этого чувства, — эхом отозвался Ахим.

Мы замолчали. Я дал Ахиму окурок.

— Хороша сигарета, — сказал он, выпустив клуб дыма.

— Ну-ка, пощупай, — Ахим протянул мне руку. — Прижми свое запястье к моему.

Я послушался.

— Чувствуешь? — спросил приглушенным голосом Ахим.

— Стучит!..

— Разумеется, стучит. А ты что думал, мы мертвецы, что ли? Прижми крепче. Теперь чувствуешь?

Но мы так плотно прижали наши руки, что уже и вовсе не ощущали биение собственного пульса.

— Ровно ничего не чувствую.

— Вот и хорошо, — сказал Ахим.

Его новый эксперимент показался мне попросту дурацким. Я опустил руку.

— Обещаешь вспоминать этот вечер, если станешь когда-нибудь солдатом?

— Да, и буду при этом попеременно ложиться то на брюхо, то на спину и таращить глаза то в землю, то на небо, — ответил я язвительно.

— Что ж, это будет очень мило с твоей стороны, — сказал Ахим.

В камыше заквакали лягушки… Особенно усердствовала одна. Она так трубила, что кваканье ее походило на овечье блеяние. Мы с Ахимом потолковали еще о всякой всячине. Том бросил наконец «профессора» и стал настоящим коммерсантом. Он торговал вразнос предметами первой необходимости. Где он их добывал, оставалось загадкой. Но зарабатывал он, видно, недурно. Я это сразу заметил по тому, с какой предупредительностью стали относиться к нему окружающие. Люди, которые недавно еще грубо его обрывали и ругали «опустившимся типом», теперь вежливо приветствовали его и вступали с ним в какие-то таинственные разговоры. Зато Том стал сейчас очень разборчив в знакомствах. Он упорно избегал всех товарищей по заключению, которые не могли уплатить положенную цену за товар. Вырядился он курам на смех: раздобыл где-то не по росту длинную матросскую куртку и без конца разгуливал в ней по раскаленным дюнам. Пот лил с него ручьями. Вдобавок его чудовищно тощую шею обвивал ярко-красный шарф.

— Том у нас теперь важная птица, — сказал я.

— Держись-ка от него подальше. Ни к чему хорошему дружба с ним не приведет, — пробурчал Ахим.

Мюллер наконец-то смастерил свое корыто, неожиданно вспомнилось мне. Теперь они вместе с Джеки и Фрезе с утра до вечера стирают верхние рубашки, по двенадцать франков за штуку. За полотенце берут по три франка, за трусики — пять.

— У Фрезе ноги отекли, день-деньской стоит у корыта, — сказал я.

— Нет, это от голода, — отозвался после недолгого молчания Ахим.

Да, они в кровь стерли себе пальцы. И все заработанные деньги отдавали товарищам, которым надо бежать из лагеря. В группе Ахима все пытались заработать хоть сколько-нибудь. Один, например, печальный такой, с желтыми глазами, вытачивал из старых обручей ножи и продавал по двадцати франков за штуку. Пятьдесят ножей — и еще одна жертва вырвана из рук палача. Почти все друзья Ахима, которых я знал, были в большинстве своем люди очень образованные и знающие, и все же по части заработка паршивец Том мог заткнуть за пояс любого из них. Даже Ахим — врач, и тот зарабатывал только на варке кофе, и эти сто франков в день он вносил в общую кассу.

Месяц заходил. Он уже почти касался горизонта. Над горами и дюнами нависла черная ночь, только море еле мерцало в угасающем лунном сиянии. Мы с Ахимом все реже обменивались словами, и все длинней становились паузы, полные сонного раздумья.

— Говорят, будто Париж взяли.

— Значит, Герхарду самое время смыться, — сказал Ахим и швырнул горсть песку в камыши. Кваканье, доносившееся к нам из тины, тотчас же затихло.

Мы поднялись и направились к бараку. По дороге я все еще думал: где мне раздобыть тысячу франков для Герхарда? Не прикупать больше еду у Бочонка? Отказаться от маленьких добавок к скудному рациону, которые я покупал на деньги, вырученные за кофе? Значит — ни куска хлеба сверх нормы, ни одной сигареты? Я шел, с досадой вдавливая ступни в песок. Ну, что мне за дело до головы Герхарда? Пусть сам о ней позаботится. И как только все это случилось — моя сентиментальная исповедь и обещание взять на себя спасение Герхарда? Разве не лучше держаться подальше от всего этого? Месяц скрылся. В нерешительности плелся я рядом с Ахимом по темным дюнам.

9
На берегу ручья росла дикая мята. По совету Ахима мы выкапывали ее и, строя страшные гримасы, жевали горькие корешки. Говорили, что она помогает против цынги и других болезней.

Я поднялся спозаранку и пошел к ручью. Мюллер, прихрамывая, вышел из-за барака и спросил:

— Куда это ты?

— За мятой, — ответил я, указывая в сторону камыша. Утреннее солнце золотило мою руку.

— Вот, возьми покамест, — и Мюллер протянул мне корешок, с которого он уже успел содрать тонкую кожицу. — А жевать придется тебе самому.

На длинном, словно земляной орех, лице Мюллера застыло строгое неприступное выражение. Я сунул в рот корень, сочный и горький, как хина. В горле у меня засаднило. Мюллер проковылял к своему корыту, схватил ведро и вернулся ко мне.

— Пойдем за водой?

— Сперва растоплю печку.

Его ворчливо-дружеский тон смутил меня. Стремясь скрыть свою растерянность, я долго возился у печки. Коричневая зола падала на песок. Я положил на решетку бумагу и щепки, а сверху еще несколько кусочков несгоревшего кокса, которые выгреб из золы. За всеми этими делами я совсем позабыл о Мюллере. Поднявшись от печки, я увидел, что он все еще стоит рядом со мной.

— Ну что ж, пошли?

Мы отправились к колонке. Бараки, окутанные утренним туманом, были словно нарисованы в воздухе тонким карандашом. Из железной трубы кухни поднимались густые клубы дыма. Казалось, что оживший черный столб устремляется в ясное небо, и только поднявшись до вершины холма, где какой-то крестьянин косил траву, дым расплывался, образуя прозрачный навес.

— Где ты достанешь тысячу франков?

— Тебе Ахим рассказал?

— Рассказал, — коротко подтвердил Мюллер. — Ты смотри не наделай глупостей, еще, чего доброго, пристукнешь кого-нибудь из-за этих денег. Про историю с Бобби никто больше и слова не скажет! Понял? Так что можешь обойтись без смертоубийства!

Он зашагал, почти не волоча свою больную ногу. Ведро, которое он нес, скрипя покачивалось на ручке. Мюллер шел широким шагом, размахивая руками, чего он обычно не делал. Строгое выражение его лица никак не вязалось с бодрой походкой.

— Где я достану тысячу франков, до этого уж, брат, тебе дела нет, — сказал я, щелкнув пальцами. — Как только они тебе понадобятся, скажи — и получишь.

— Ну, смотри. — Мюллер, судя по всему, все еще пытался отговорить меня от моего намерения. — Ведь ты и по-другому можешь все исправить.

Исправить? Да я и не собирался ничего исправлять. Просто Ахим решил, что я такая же мразь, как «профессор» или Нетельбек. Вот я и вызвался помочь Герхарду. И кроме того, нужно признать, что я был по уши в долгу перед Ахимом и перед его товарищами за ту помощь, которую они мне оказали..

Я с досадой швырнул полотенце на ручку насоса.

— Знаешь ли, я хочу тебе только сказать, — пояснил Мюллер, размахивая ведром, — что история, которую проделали с Биберманом, это старый фокус. И при помощи этого фокуса всякие бессовестные ловкачи вечно обманывают народ.

— Может быть, ты и прав, — сказал я, фыркая под ледяной струей.

— Вот подходят они к тебе и говорят: «Ты, мол, очень хорош, не то что те, другие». И давай доказывать, что только, мол, наш народ замечательный. А для того, чтобы оставить нам одни добродетели, они щедро награждают нашими недостатками другие народы.

— Какие еще недостатки? — спросил я.

— Те самые, последствия которых испытал на себе Биберман.

— По-твоему, это только недостатки?

— Я пристально посмотрел на Мюллера. Он сидел на перевернутом ведре. Глаза его были непроницаемы, нижняя губа выпячена…

Кто-то вышел из нашего барака и направился к ручью. «За мятой пошел», — подумал я и снова ощутил саднящий привкус в горле.

— А по-твоему, это что? — спросил Мюллер.

— Подлость это, вот это что такое. Без пиджака, в одних шлепанцах и с доской на груди. И ни слуху, ни духу о нем больше.

— Вот в том-то все и дело, — сказал Мюллер, — добрые люди сражались с Биберманом и даже заметить не успели, как подорожали масло, сахар и мясо. Ну что, правильно я говорю?

Я молчал.

— А потом, — продолжал Мюллер, — мы получили пушки. Пушки вместо… Правильно?

Он поднял ведра, бросил на меня мрачный взгляд и, прихрамывая, удалился.

10
Над равниной гулял ветер — он остудил пышущую жаром печку. С гор повеяло запахом сена, и шалфея. Черная стена сланцевых скал сверкала на солнце, и сухой воздух был напоен дурманящими ароматами. Покуда я готовил первую заварку, мои постоянные клиенты заняли свои обычные места на песке. Только место старика, который требовал у меня спички в еврейском бараке, пустовало. Куда это он запропастился? Мне решительно не хватало знакомой фигуры на привычном месте. Безотчетно приставив ладонь козырьком ко лбу, я оглянулся. Я увидел бараки, дюны, обитателей лагеря — некоторые разгуливали нагишом, другие были в трусиках. Том, облаченный по обыкновению в синюю матросскую куртку, слонялся у недостроенного барака. На «толкучке» еще никого не было.

Один из интернированных, плешивый тип, которого за трескучий голос прозвали «мотоцикл», сонно пробурчал:

— Новые прибудут только завтра.

«Ну и слава богу», — мелькнуло у меня в голове; я все еще никак не мог придумать, как же мне раздобыть тысячу франков. В поле по ту сторону колючей проволоки женщины пололи кукурузу. Бочонок стоял, опершись на винтовку, лениво посматривая на склонившихся женщин. В очертаниях долины, словно в застывшем ручье, повторялись контуры хребта. На северо-западе, на самом горизонте, виднелись пологие холмы. За ними сразу же вздымался крутой утес. Узкие тропы змейками ползли вверх к скалистой вершине. Тут и там виднелись хутора, утопающие в садах. Я смотрел на эту знакомую картину, и мне вдруг стало грустно. Старика нигде не было видно.

Печка уже накалилась, но я открыл поддувало, чтобы огонь разгорелся еще сильней. Ведро с кофе стояло на печке с подветренной стороны. Я подвинул его влево, потом вправо, и в конце концов оно снова оказалось на прежнем месте. Вода еще не закипела — можно было и посидеть. Но я продолжал стоять. Потом я обошел еще раз вокруг печки и убедился, что все в полном порядке. Молотый кофе висел в полотняном-мешочке над ведром. Нет, все решительно было на своих местах. Только старика не было.

— Когда же наконец будет кофе? — протянул кто-то, зевая.

— Сейчас! — раздраженно крикнул я.

Вопрошавший, на котором были только до блеска начищенные туфли и шляпа, пробурчал:

— Спокойно. В такую жару нервным людям обеспечен разрыв сердца. Плохая реклама для нашего роскошного курорта.

Он был рабочий-машиностроитель, с тяжелыми руками, разъеденными смазочным маслом. Когда началась война, его постигла та же участь, что и меня… Улыбаясь во весь рот, рабочий уверял, что в лагере наступила лучшая пора его жизни. Вот только жратвы маловато. Его улыбка разозлила меня, и я так тряхнул печку, что над ней поднялось облако пепла… Наконец вода закипела. Покуда я заваривал кофе, возле кухни собрались добровольцы, приходившие чистить картофель. Вознаграждением их был ворованный картофель, который они выносили из кухни, пряча под платьем. Кроме Тома, только они в лагере ходили одетые. Вода очень медленно просачивалась сквозь полотняный фильтр, и я не начинал еще разливать кофе. Вдруг я заметил, что торгаши, собравшиеся возле «толкучки», заволновались.

За проволокой, неся на спине мешок, появился Бочонок. Торговцы моментально построились клином, а Том, словно ястреб, взмывающий в небо, оторвался от столба, который он подпирал плечом, и в один миг оказался во главе боевого строя. Красный шарф пламенем полыхал у него за плечами. Клин врезался в ревущую толпу. Пробившись к Бочонку, Том схватил заветный мешок и вместе со своей шайкой скрылся за углом ближайшего барака.

Мое варево поспело. Я принялся разносить кофе. Ахим тем временем притащил воду для новой заварки. «Кому кофе?» — кричал я в открытые настежь двери бараков. Но еврейский барак я обошел стороной. С пустым ведром я снова прибежал к печке. Куда только запропастился старик?

И вот ведро снова до краев полно кофе. Зрители мои укрылись в тени барака; с крыши его свисала мягкая черная сосулька из смолы. В левом углу под выступающей крышей, покачиваясь, сидел матрос; его загорелое тело, увенчанное костлявой головой, напоминало выветренный обломок прибрежной скалы. Кругом стояла мертвая тишина.

— Ну и жарища, — сказал матрос.

Я посмотрел в его сторону. Место старика, возле самой двери, по-прежнему пустовало.

Тень от проволоки переползла через гребень дюн. Уже полдень, подумал я, увидев, что раздатчики несут из кухни котлы с супом. Потом я долго стоял в задумчивости, помешивая ложкой жидкую похлебку. Джеки причмокнул. Я взял свою банку и вылил из нее суп в банку Джеки.

— Что с тобой? — простонал он с удивлением. — Уж не спятил ли ты?

Стараясь продлить наслаждение, Джеки полоскал супом рот, надувая щеки после каждого глотка. Наконец царапанье ложек по днищам прекратилось. Джеки захрапел, положив руки под голову. Я подождал, покуда все заснули, и поднялся.

— Куда это ты?

— Воздухом подышать.

Ахим недоверчиво поглядел на меня.

— Да выбрось ты из головы эту тысячу… — он посмотрел пустым взглядом в пространство. — Я ведь пошутил. Забудь про нее!

— Мне надо за печкой последить, — сказал я, переминаясь с ноги на ногу.

— А ты подкинь немного кокса, она и не затухнет.

Ахим приподнялся, опираясь на локти.

— Начнем сегодня пораньше варить? Мне нужно еще посмотреть больного — бедняга недолго протянет.

— Ты уверен?

Ахим повел плечами.

— Старику за семьдесят, а у него, очевидно, тиф. Что тут поделаешь. Ты чего? — спросил он, увидев, как напряженно я вглядываюсь в море, сквозь дырку в дощатой стене.

— Так. Пойду.

И я медленно вышел из барака.

Очутившись за дверью, я побежал к печке и остановился здесь в полной растерянности. Я стоял и смотрел на уголь, который прошуровал перед самым обедом. Угли потрескивали, синие язычки пламени пробивались сквозь них.

Я повернул в сторону барака. Да, именно там обычно сидел старик, вытянув короткие ножки… Мне казалось, что место на стене, к которому он всегда прижимался спиной, вытерлось и стало чуть светлее.

Я обошел барак. Солнце беспрерывно слало на дюны раскаленные волны воздуха. Море, обессиленное борьбой, покорно лизало каменные ступни скалы.

Я оглянулся и вдруг на плоском, казалось, бесконечном пустыре между насосом и бараками увидел сидящего человека. Это был старик. Изодранное в лохмотья одеяло свисало с его плеч, седые космы выбились из-под черной ермолки. Я бегом бросился к нему. Раскаленный песок набился мне в башмаки.

— Вы больны? Что с вами?

Я осторожно дотронулся кончиками пальцев до его сгорбленных плеч.

Старик медленно поднял низко опущенную голову. Глаза его, казалось подернутые пылью, бессмысленно уставились в пространство.

— Сними камень у меня с головы, — закричал он вдруг высоким детским голосом.

Окончательно растерявшись, я снял с него ермолку и увидел на белом лысом черепе длинный багровый рубец, который начинался от лба и тянулся до самого затылка. Этот шрам остался у него как память о «хрустальной ночи». Я сам слышал, как он рассказывал об этом во время одной из долгих бесед у печки. Его ударили четырехгранным железным бруском — больше он ничего не помнил.

Я провел кончиками пальцев по его редким волосам.

— Хорошо! — сказал старик. Взгляд его словно прорвал пелену, затянувшую глаза. Он откинул голову и задумчиво смотрел на меня.

— Скверная у тебя вышла история с Ябовским и его собакой, — сказал он ясным голосом.

— Я до самого вечера таскал воду на кухню, только чтобы накормить щенка, — пояснил я торопливо. — Мне было жаль собаку, да и самого Ябовского там у проволоки. Вот я и натаскал воды и достал кости для Бобби.

— Жизнь слагается из страданий, — произнес старик. — Только добрые дела уменьшают страдания. Каждый раз, когда ты совершишь добрый поступок, ты почувствуешь себя счастливым.

Я пристально смотрел на дряблые щеки, на широкий лоб старика. Сгорбившись на песке, он напоминал сухой пенек. И тут в голову мне пришла нелепая мысль.

— Не знаете ли вы случайно некоего Бибермана? Много лет назад он одолжил мне пятьсот марок. С тех пор я его больше не видел. А вы, небось, знаете Бибермана? Ну, разумеется, знаете, — говорил я, стараясь убедить старика. — Сейчас я принесу вам кофе, мы поставим его вам в счет, а деньги вы отдадите потом Биберману.

Старик сидел молча, слегка покачиваясь. Казалось, он старался стряхнуть с себя зной.

— Вы посидите здесь, я сейчас сбегаю принесу вам кофе. Вам сразу станет легче.

И я что было мочи побежал к печке. Вернуть пятьсот марок — отдать долг не деньгами, так кофе. Действительно блестящая идея. Тогда уж ни один еврей не скажет: этот вот должен мне пятьсот марок.

Уходя, я забыл открыть вьюшку, и огонь в печке теперь погас. Ругаясь, я прочистил колосники, наложил в печку щепок, бумаги и снова растопил ее. С нетерпением я смотрел на огонь. Он еле тлел. Старик сидел на песке и ждал меня, а я от нетерпения переминался с ноги на ногу. Наконец, в консервной банке с водой, которую я подвесил над огнем, начали подниматься крошечные пузырьки. Как только закипела вода, я заварил кофе и кинулся назад к старику. Я шел быстро, не отрывая взгляда от банки, которую наполнил кофе до самых краев. Но когда я наконец пришел на то место, где оставил старика, там никого не было. Только две легкие бороздки остались в песке — след от его колен. Нагнувшись, я медленно шел по следу. С моря повеял легкий ветер. Шуршал сухой раскаленный песок, нудное стрекотанье доносилось из камышей, в небе висело раскаленное добела солнце, от которого, казалось, густела и затвердевала в жилах кровь. В ушах у меня стоял неумолчный монотонный гул…

Я услышал звон разбитой витрины. По тускло освещенной улице бежали озверевшие люди, топча выброшенные на мостовую товары. В дверь лавки посыпались удары. Вот взметнулся четырехгранный брусок. Короткий вопль — и человек, на которого обрушился удар, зашатался и рухнул на землю.

С рассеченного лба текут темные капли крови, стекают на мостовую, — точка, тире, точка. Когда же это было? Пятьдесят лет назад? Ну и времена были тогда! Или, может, все это случилось всего пять лет назад? Вот проклятущий матрос — и кто его только за язык дергал!

Глазам смотреть больно на сверкающий песок…

Образ умирающего старика все время стоял у меня перед глазами, пока я шел по его следу к кухонному бараку.

Скрипнула дверь, из барака вышел повар и посмотрел на небо.

След вдруг круто повернул к лагерным воротам. Что могло там понадобиться старику? Неужто ему приятней сидеть, прислонившись к мачте, чем находиться под присмотром повара? Тьфу ты черт, и взбредет же такое в голову. Проклятый матрос, пропади ты пропадом!

Неподалеку от кухни старик, как видно, присел отдохнуть. Об этом можно было судить по отпечаткам его коленей — маленьким ямкам в песке; рядом виднелись отпечатки растопыренных пальцев.

…Интересно, сколько времени прошло, покуда он понял, что улыбка не поможет ему, покуда жуткое безразличие матросов, толпившихся у поручней, заставило его принять решение?

Следы тянулись еще немного, до ограды, потом повернули назад к бараку, словно подтверждая, что старик готов принять последнее решение.

И с чего это повар уставился в небо? Лучше бы, свинья этакая, смотрел за своими котлами, а то песок так и хрустит на зубах. Ей-богу, надо будет всю кухню в щепки разнести, если нам в еде еще раз попадется песок.

В тени еврейского барака сегодня против обыкновения не было ни одного человека. Унылый пустырь, желтые песчаные волны, по которым тянулся след умирающего. Раскаленный песок набился мне в ботинки и до крови растер ноги. На пороге барака мне преградил путь старик с костылем.

— Вам здесь делать нечего, — сказал он грубо.

Я повернулся.

— Гопля, — неожиданно проскрипел рядом со мной «профессор». — Нельзя ли поосторожней?

Толстяк вышел из кухни, где под надзором повара чистил картофель. Он жадно покосился на консервную банку, которую я держал в руках. У него на глазах я выплеснул ее содержимое себе под ноги. Песок поглотил влагу, словно измученный жаждой зверь.

11
Старик умер незадолго до ужина. Санитары, которые пришли, чтобы забрать его в лазарет, вынесли уже мертвое тело. Я проводил их до ворот, и здесь, прижавшись грудью к проволоке, смотрел вслед четырем носильщикам, пока они вместе со своей ношей не погрузились в машину. Тогда я повернулся и направился к дюнам и тут обнаружил, что рядом со мной бежит Том. Как видно, он давно поджидал меня. Я шел быстро. Еле поспевая за мной, Том проворчал:

— Куда ты несешься сломя голову? От такой прогулки похлебка в брюхе и то скиснет.

Но я продолжал шагать по шуршащему песку и слышал, как тяжело пыхтит и отдувается Том. Дела его шли в гору, и он успел раздобреть.

Вечерний воздух переливался расплавленным серебром, потом начал медленно синеть, принимая стальной оттенок. Где-то вдали, вероятно возле колонки, переругивались чьи-то голоса да раздавалось глухое звяканье котлов. «Да, — подумал я, — старик покончил все счеты с жизнью, прыгнул за борт». Но где же обещанная развязка? Идея фюрера восторжествовала: его люди победили, а матрос — пустомеля.

Бранясь, Том продолжал семенить рядом со мной.

Мне-то что за дело до старика? Я ведь даже и не знал его. Никогда прежде не видел. Любой человек в лагере мог засвидетельствовать, что у меня не было с ним ничего общего. Том прав. Бегу, как на пожар. Я замедлил шаг, и Том, облегченно вздохнув, стал рассказывать:

— Выхожу это я из барака. Смотрю, стоят напротив двери пятеро каких-то типов и глаз с меня не сводят. Я — раз, повернулся кругом и кричу, будто кому-то в барак: «Нынче вечером я у Эрвина Экнера», — а сам слушаю. Ясное дело — оттуда ни звука. А я закивал и кричу еще громче: «Вот-вот, у того самого Экнера, который с Мюллером и Ахимом дружит». Ну, те пятеро, как услышали, пошли прочь не солоно хлебавши.

Значит, моя дружба с Ахимом и его людьми отпугнула этих молодчиков и они оставили Тома в покое?

Группа Ахима взяла на себя наблюдение за порядком в лагере, который вмещал до восьмидесяти тысяч человек. У нас случались ночные грабежи — ударят жертву дубинкой по голове, и платье с ботинками только и видел. Такие случаи Ахим и его друзья карали быстро и беспощадно, выступая против грабителя единым фронтом. У Ахима были люди в разных бараках, и поэтому они всегда знали все, что делалось в лагере. Стоило только кого-нибудь уличить в воровстве, и вору не выдавали паек до тех пор, покуда он не возвращал украденное. Ему ничего не оставалось делать! Ведь весь барак, как один человек, клятвенно заверял начальство, что именно ему-то самому первому выдали положенную порцию. Один из заключенных, укравший бумажник и часы у своего соседа, со слезами клялся трое суток подряд, что ни в чем не виноват. А на четвертый день, ругая на чем свет стоит евреев и всех прочих «неполноценных», вернул свою добычу.

Вертя головой во все стороны и напоминая возбужденного петуха, Том сказал:

— Эта банда выслеживает меня. Не могу же я из-за них засветло прятаться в бараке.

— А ты ступай погулять, — посоветовал я.

— Одному мне гулять нельзя, — возразил Том. — Я же тебе говорю, они хотят меня ограбить.

Я посмотрел на грубую матросскую куртку Тома, карманы на ней так и отдувались. Он всегда таскал с собой все свое добро. Спрятать его было решительно негде. Но именно потому он и стоял в центре общественного внимания, что таскал при себе целую лавку.

— Пожалуйста, не бросай меня, — сказал он умоляюще.

— А что ты за это дашь? — спросил я деловито.

Тома нисколько не удивило то, что ему придется платить. Он улыбнулся той добродушной и простоватой улыбкой, как всегда, когда ему приходилось обделывать свои дела. Но я остался непреклонен и сурово смотрел на него.

— Сколько?

Том судорожно облизнул губы.

— Пачку сигарет.

Он ответил так поспешно, что мне сразу стало ясно, он уже заранее решил, сколько будет платить своему телохранителю. На воле пачка сигарет стоила четыре с половиной франка, в лагере четыреста пятьдесят. Почти половину тех денег, которые были нужны мне для бегства Герхарда. У меня даже дух захватило. Но я взял себя в руки и пробурчал:

— Идет, но только за каждый вечер.

— Выжига! — у Тома заходил кадык. Словно защищаясь, он прижал ладони к своим набитым карманам.

— Ах ты кровосос, — сказал я. — По мне, пропадай ты пропадом. Пойдешь в дюны и не вернешься. Не ты первый, не ты последний. Долго ли труп в песок закопать? А потом скажут, сбежал — и все тут.

Лицо Тома приняло неописуемое выражение.

— Хорошо! Все равно назад мне пути нет, — сказал он, и в голосе его послышались хвастливые нотки. — У меня, брат, рыльце в пушку.

И он рассказал, что два года назад, отбывая трудовую повинность в деревне, он поджег амбар у крестьянина, угостившего его пинком в зад. Потом он бежал во Францию, но в иностранный легион его не приняли. Врач сказал — золотуха.

— Мне ведь тоже нелегко приходится, — сказал Том и провел обшлагом куртки по глазам. — Скинул бы ты немного!

Мы сошлись на двух пачках сигарет за неделю, иначе сказать, на тысяче франков за восемь вечеров. Я тотчас потребовал, чтобы он уплатил мне тысячу франков вперед. Вот так я и стал телохранителем Тома.

12
Лишь краем уха слушал я болтовню Нетельбека, рассуждавшего о том, как нужно готовить настоящий омлет. Во время своих туристских походов он ел только омлеты, поведал Нетельбек своим слушателям. «Что за дурацкая болтовня», — подумалось мне. Я стоял у ворот лагеря, охваченный таким же нетерпением, как и все, кто собрался здесь, и смотрел вдаль, ожидая, когда же наконец по ту сторону колючей проволоки из медленно приближавшейся тучи пыли появятся новички. Но они были еще довольно далеко.

Местами линия шоссе, по которому к нам шло пополнение, пропадала в ложбинах. Но ложбинки эти были не так глубоки, чтобы скрыть тучу пыли. Туча плыла от поворота к повороту, поднимаясь над краями узких продольных балок, где терялось шоссе.

— Раньше я всегда шел своим путем, — услышал я голос Нетельбека. — А потом любители ходить скопом уговорили меня присоединиться к ним. Сами видите, до чего это меня довело.

Я отвернулся от говорившего. Но я слышал звук его голоса и ясно представлял себе затравленное выражение его влажных глаз. Всякий, кому довелось наблюдать, как менялись настроения интернированных по мере продвижения войск на фронте, сразу понял бы, поглядев на Нетельбека: этот решил спасти свою шкуру!

А вот товарищам Ахима, казалось, все было нипочем. Словно проповедники, обходили они барак за бараком, подсаживались к группам растерянных, павших духом людей и пытались любой ценой укрепить антигитлеровские настроения.

Но я часто дивился тому, что самые умные среди них поступали особенно опрометчиво. Каждое слово, срывавшееся у них с уст, могло в недалеком будущем привести их на плаху. И все-таки меня восхищало бесстрашие, с которым они пропагандировали свои идеи.

— Ну год, самое большее, впаяют мне, дураку, — разливался Нетельбек. — А вы как думаете?

Слушая ответы окружающих Нетельбека лагерников, я понял, что они охвачены такой же паникой, как к он… Я совсем перестал прислушиваться к их разговору. Порыв ветра подхватил пыльное облако и понес его в сторону виноградников. На мгновение какой-то металлический предмет сверкнул на солнце — быть может, замок на чемодане Герхарда, почем знать? Стоявшие позади меня приводили все более веские доводы, смягчающие их вину, и надеялись на самое легкое наказание. А Нетельбек, тот в мечтах уже покинул тюремную камеру и, очутившись на свободе, жарил омлет за омлетом.

Он так подробно описывал их, что передо мной невольно возникло видение белого хрустящего хлеба. Я был неприхотлив, и с легкостью готов был бы отказаться от всех чудес кулинарии, с меня было довольно и простого белого хлеба. В носу у меня защекотало от теплого пряного запаха свежих дрожжей. Машинально пережевывая, я открыл было рот, но ощутил лишь вкус жидкой слюны. Это ощущение было тем мучительнее, чем яснее я сознавал, что в моей власти утолить свой голод. Рука моя сжимала в кармане тысячу франков. Цена жизни Герхарда, но и цена буханки белого хлеба.

«Животное наедается всюду, где только находит пищу. Оно лишено воображения и не ведает мук совести, которые подчас испытывает человек, но есть люди, что собаки — кто бросил им кость, тот и хозяин», — сказал вчера Мюллер.

По характеру Нетельбек бесспорно очень напоминал зверей этой породы. Он уже сейчас предвкушал вкус объедков, которые ему швырнут будущие его хозяева. Всего только полтора года — а там можно опять жарить омлеты. От слов его на меня повеяло холодом и плесенью. Захотелось отойти куда-нибудь подальше, но я не мог и шага сделать в окружающей меня толчее.

Мой нос покрыли щекочущие капли пота. Я не отрывал глаз от облака пыли, поднимавшегося над шоссе, словно пытаясь взглядом притянуть к себе идущих. Что они ползут еле-еле? Могли бы шагу прибавить! Мне стало страшно. А что, если они придут слишком поздно? Что, если голод меня одолеет? Что станется тогда с Герхардом Кортеном?

«Уж он-то не пропадет», — сказал мне его отец.

Я пришел к ним в тот раз после долгого перерыва. Это было уже несколько лет тому назад. Моя мать заболела и послала меня к Кортенам отнести в починку башмаки. Склонив голову, украшенную козлиной бородкой и очками в тяжелой никелевой оправе, сползавшими ему на нос, старик ловко пришивал подошву.

— А ты с чего это вдруг о Герхарде спрашиваешь? — сказал он язвительно.

В знакомых зеленых клетках по-прежнему сидели три канарейки. Мы с Герхардом собирали для них в березовой роще первинки подснежники, белые прозрачные цветы, притаившиеся под талым снежным покровом. Старик зачищал подметку, и обрезки кожи сыпались на его синий фартук.

— Он головой рисковал ради Бибермана. А вот у одного моего приятеля куда больше оснований было помочь старику, но он и не подумал этого сделать.

Я стоял красный как рак в багровых отблесках солнца, проникавших в подвальную мастерскую Кортена.

— Я слышал, ты поступил учиться, хочешь стать чертежником, конструктором? Что ж, коли выбьешься в люди, мать сможет наконец отдохнуть. О Герхарде не беспокойся. Всегда найдется человек, который ему поможет.

И ведь нашелся такой человек — я сам! Знай я это в то время, я не покраснел бы так от стыда.

Вновь прибывшие подошли к лагерным воротам. Послышались взаимные приветствия.

— Скажи, пожалуйста, как ты торопишься! — крикнул Мюллер, увидев знакомого.

Приземистый человек лет сорока, к которому были обращены эти слова, долго сморкался, чихая пылью. Его заросшее щетиной лицо казалось обсыпанным мукой. Увидев Мюллера, он расплылся в улыбке, и тысяча морщинок прорезали гипсовую маску, покрывшую его лицо.

— К тебе спешу, Погани. Просто жить без тебя больше не могу.

Я искал взглядом Кортена. И через несколько минут нашел. Я узнал его по узкой талии и мощным, чуть сгорбленным плечам — он шел фланговым.

— Герхард! — Но он не видел меня.

В сопровождении конвоиров прибывшие направились к соседним строениям. Мы пустились бежать вдоль проволочного заграждения и метра через два увидели, как новых распределяют по пустовавшим баракам. Пробегая мимо строящегося лазарета, я столкнулся с Ахимом.

— Герхард здесь! — крикнул я.

Ахим помахал рукой.

— Знаю. Через полчаса он выйдет к проволоке.

И он с гордостью показал на стройку.

— В лазарете настелят настоящий пол и окна будут..

— Ясное дело, и крыша, — нетерпеливо перебил я.

Ахим с удовлетворением поглядел на балки.

— Раз есть крыша над головой, сразу чувствуешь себя вроде как дома.

Дома! Никогда и нигде я не слышал так часто этого слова, как здесь в лагере от друзей Ахима, Это было заклинанье, чудодейственное средство, возвращавшее силы самым измученным. Дом, Германия, родина.

Ахим с нескрываемым интересом разглядывал люден, которые толпились здесь, наблюдая за вновь прибывшими. Но, однако, по тому, как подергивалась его губа, я понял, что мысли Ахима далеко.

— Я напишу тебе после, когда все немного уляжется, — сказал я под влиянием охватившего меня чувства.

— Ну что за церемонии? Я сам к тебе пожалую, когда ты и не будешь меня ждать. — Исхудалое лицо Ахима просияло. — А почему бы мне не навестить тебя, в самом деле?

Неужели он все еще верил, что в Германии свергнут нацистов? Или может быть? У меня мелькнуло внезапное подозрение, и я сразу перевел разговор на Нетельбека. Хотя я всей душой желал, чтобы Ахим и его группа поняли бессмысленность своего сопротивления, но думать, что они сдадутся, было неприятно. Неужели они уступят на радость Нетельбеку и «профессору»? Ахим и Мюллер? Эти орлы среди стервятников! Я почувствовал, как у меня мороз пошел по коже.

— С медицинской точки зрения, — сказал Ахим, — Нетельбек болен: помешательство на почве голода. Все его мысли сосредоточены только на еде, а эта мысль прожорливей голодного волка, она пожирает все другие. Но без мыслей нет человека. Остается только…

— Пес, как говорит Мюллер, — прервал я его.

Ахим раздумчиво пощипывал заросший щетиной подбородок.

— Уж Мюллер за словом в карман не полезет, — усмехнулся он и посмотрел на меня с таким же удовольствием, с каким только что смотрел на недостроенный барак.

— Нетельбека мог бы оправдать разве что голод — это стихийное бедствие и человек не властен над ним, — продолжал Ахим поучительным тоном. — Но этак и Гитлер — стихийное бедствие. И Нетельбек пытается этим аргументом оправдать свое предательство. А ведь человек становится человеком только в борьбе со стихией. Истинная причина болезни Нетельбека — это неверие в грядущий мир между народами.

Значит, Ахим и его единомышленники вовсе и не помышляют сдаваться? Разочарованный и в то же время довольный, я вздохнул с облегчением.

Мы пошли дальше, вскарабкались по балкам наверх, перелезли через беспорядочно нагроможденную кучу досок. Ахим смотрел на них снежностью.

— Нет, слышал ли ты этакую чепуху? — сказал он, нахмурившись. — Комендант приказал пробить все окна на южной стороне. Лечение при помощи света — это при температуре в сорок градусов у больного, плюс шестьдесят градусов на солнце! Словно тело — это титан для варки кофе. Нет уж, придется мне выбить у старика вздор из головы.

— Смотри, как бы он тебя в карцер не упрятал в наручниках, — одернул я Ахима. — Ведь ты и так вечный козел отпущения.

Обитатели лагеря считали, что раз Ахим врач, значит он и обязан заботиться обо всем на свете. Заболит у кого-нибудь живот — сейчас же шлют за Ахимом. У одного не оказалось зубной щетки, взамен Ахим достал ему кусок мягкой древесины. У другого отвалились подметки от сапог, и он обжег себе ноги в раскаленном песке, Ахим сказал ему, где именно валяется кусок старой автопокрышки. Зато стоило Ахиму раздобыть сигарету, и все тотчас же начали уверять: «У доктора все карманы ими набиты». Да, Ахим всегда находился под перекрестным огнем недоверчивых взглядов.

В ожидании мы остановились у ограды. Схватившись за проволоку, Ахим в нетерпении ее раскачивал.

— Я пойду, — сказал он вдруг, — мне надо посмотреть больного. Кстати, Кортен знает, что его тут ждет старый знакомый.

Он подмигнул мне и ушел.

Встреча с Герхардом разочаровала меня. Он поздоровался со мной коротко и деловито. Мы поговорили о доме и о его родителях, он подробно о них расспрашивал.

— Мне ни разу не удавалось написать им в течение всех этих лет, — пояснил Герхард. — Вот уж вернусь домой, тогда старик сможет распрощаться с молотком, а мать — со швейной машинкой.

— Так и передать им? — спросил я. — Я ведь очень скоро буду дома.

— В окопах, хочешь ты сказать.

Я поднял глаза и увидел расстегнутый ворот его фланелевой рубашки. И под ним на два дюйма повыше сердца — круглый рубец с неровными краями.

— Память об Испании, — сказал Герхард. — Смотри, не повезет тебе, вот и пробьет на дюйм поглубже.

— Ты что ли будешь стрелять в меня?

— В тебя? Никогда, но… — он запнулся.

— Что — но?..

Он вдруг побледнел.

— Но всякого, кто вздумает мешать мне помочь старику, ни в чем не повинному, кроме…

— Кто первый выстрелит, у того больше шансов, — перебил его я.

— Передай привет моим родителям, — оборвал Герхард наш неприятный разговор.

Лежа вечером на своей циновке, я все еще думал о нашем свидании. Обе двери барака были открыты настежь, ветер нес к нам солоноватый запах влажных испарений. Я неподвижно уставился на балки над головой.

«Неужели отказ от тысячи франков, на которые, если только разумно обойтись с ними, можно наесться досыта, действительно способен изменить человека?» — размышлял я. Но разве я изменился после того, как передал Ахиму деньги? И в первый раз я ощутил, что Ахим и его друзья прочно и навсегда вошли в мою жизнь.

— Кортен исчезнет сегодня же ночью, — сказал Ахим.

Сейчас, лежа на камышовой циновке, я чувствовал кисловатый запах, который все еще не выветрился из нее. Джеки беспокойно ворочался во сне. Он и Герхард были в Испании. Поведение Джеки было мне понятно. Если бы у меня отняли мать — не знаю, что бы я стал делать. Но вот Герхарда просто влекла жажда приключений. Что ему за дело до другого народа? Почему же наши мысли приняли такое различное направление и сами мы тоже пошли по столь различным путям? Неужели только авантюризм Герхарда тому виной?

…Уходя, я в последний раз коротко окликнул Герхарда и видел несколько секунд, как он стоит на песке под ослепительным солнцем и ветер раздувает его расстегнутую рубашку. На расстоянии он казался моложе, он выглядел так же, как в дни нашего детства. Только в облике его не доставало какой-то привычной детали. Какой же? Ах да, красного галстука! К сожалению, я не обратил внимания на его прическу. Интересно, касается ли пушок у него на затылке ворота сорочки? Мне почему-то захотелось, чтоб это было так.

Как глупо, ведь все это уже миновало — канарейки, березовая роща. Мы отвернулись друг от друга. Передо мной открывалась обычная картина лагеря, я слышал скрип насоса, а в глазах заключенных горели голод и тоска по табаку.

13
Теперь я понял, почему они так торопились с побегом. Герхарда. Париж пал. На другой день после того, как Герхард исчез, Мюллер сообщил мне эту новость. И впервые назвал меня по имени. Морщины, покрывавшие лицо Мюллера, легли суровыми складками. Никогда раньше не казались они мне такими глубокими.

— Подмазался бы ты лучше к «профессору», — сказал мне Мюллер.

— Ты это что, серьезно?

— Теперь, знаешь ли, не до шуток.

— А тебе, видно, все же захотелось позабавиться? Поглядеть, как я буду лизать «профессору» пятки? — Я не выдержал и в волнении стал по-журавлиному вышагивать вокруг Мюллера. — «Извините великодушно, господин „профессор“, за то, что меня от одного вашего вида воротит. Разрешите почистить вам башмаки? Или, может быть, платье? Не угодно ли, я сопру для вас пару сигарет? Кофе у нас, к сожалению, весь вышел. Но вот зайти с вами на полчасика в пустой барак — это мы с удовольствием!»

— Прекрати, — прикрикнул Мюллер и испытующе поглядел на меня. — Говорю тебе, сейчас не до шуток.

Прошло несколько дней. Все было по-прежнему спокойно. Накануне мы с Ахимом продали последний кофе. Нового мы уже не раздобыли… Пожитки мои постепенно растаяли. Теперь вся моя поклажа умещалась в маленьком узелке. У меня остались только пара носков, носовой платок и рубашка. Так что чемодан был мне уже не нужен, и Бочонок сторговал его у меня за буханку белого хлеба.

Ахим посмотрел на мой узелок, потом на меня.

— До вашего отъезда пройдет еще несколько недель, — сказал он.

Если бы мысль о том, что станется с Ахимом и его товарищами, не мучила меня днем и ночью, я был бы на седьмом небе от счастья. Еще бы! Ведь я возвращался домой. Но теперь даже перспектива стать солдатом нисколько меня не радовала. Напротив, это-то меня и угнетало. А что, если придется стрелять в Ахима, в Мюллера? В Герхарда или в их друзей? Ведь это вполне вероятно! А что они мне сделали? Здесь, в лагере, я видел от них одно только хорошее.

Я брел по дюнам, и думы мои все кружились вокруг одних и тех же вопросов… Меня угнетал не голод.

С кем же я? И где мое место? Ни с того ни с сего мне пришла в голову дурацкая мысль. Я наклонился, поднял песчинку и проглотил ее. Вот и исчезла какая-то частица дюн, правда ничтожно малая. В океане песка от этого ровно ничего не изменилось. Так до чего же глупо думать, будто что-то может измениться только от того, что исчезла одна-единственная песчинка.

Чья-то тень упала мне на ноги. Это был Джеки.

— Куда это ты запропастился? — сказал он, отдуваясь. Карие глаза его радостно блестели. — Я выцыганил у Тома пачку сигарет!

Джеки вытащил из смятой пачки сигарету и протянул ее мне. Другую, последнюю, он оставил себе.

— Вот и хватило на всех, — сказал он, чиркнув зажигалкой.

Мы закурили. Усталости моей как не бывало. Я с наслаждением глядел на море. Только дело здесь было вовсе не в табаке. Хватило на всех — стало быть, они припрятали сигарету и для Эрвина — для меня. «Куда ты запропастился?» — спрашивает. Заметили ведь, что запропастился!

— Почему Ахим до сих пор еще здесь? — спросил я у Джеки. А вдруг он ответит: «Тебе-то какое дело?»

— Попробуй спроси его сам, — отозвался Джеки. — Нас он вообще не слушает. Лазарет, видишь ли, полон больных, которым он нужен. О себе он и думать не желает.

«Ну и задал же ему Ахим, видно, жару», — не без злорадства подумал я.

Я всей душой желал, чтобы Ахим ушел от грозившей ему опасности. И все же, уступи он нашим настояниям, мне было бы неприятно. Впрочем, была еще одна возможность спасти Ахима от тюрьмы. У него был паспорт на имя какого-то голландца из Роттердама. А Роттердам разбомбили наши самолеты. Так мне, по крайней мере, сказали. Навести справки о человеке родом из сгоревшего города не так-то легко. А кроме того, в лагере так много заключенных, что уж одного человека здесь, конечно, некоторое время прятать можно. Но что я-то знал про Ахима? Ровным счетом ничего. Да, может, ему грозит что-нибудь гораздо худшее, чем тюрьма. А раз так, значит остается только одно — он должен немедленно исчезнуть из лагеря.

Сигарету мою постигла участь всего земного. Я старательно припрятал погасший окурок. До вечера, который я обязался провести в обществе Тома, было еще далеко. А до тех пор раздобыть сигарету мне не удастся. Я с раздражением смотрел на густую толпу заключенных, словно мухи, облепивших колонку.

— Что там стряслось? — спросил я у проходившего мимо.

— Ступай да посмотри.

Меня разозлил этот грубый ответ, но я все же направился к колонке.

— Эй, штаны подтяни, а то свалятся, — прокричал он мне вслед.

Я попытался протолкаться сквозь толпу. Вдруг кто-то ткнул меня кулаком в затылок, да так, что я сразу очутился в первых рядах.

— Вот, полюбуйся, — прошептал кто-то позади меня. Я узнал голос Фрезе.

«Все интернированные лица, на выдаче которых настаивают германские власти, будут, согласно условиям перемирия, немедленно переданы французскими властями немецкой полиции. Комендант лагеря».

Нарастающий зной и тяжкий запах пота, исходивший от скученных тел, вызвали у меня приступ дурноты.

— Мне-то какое дело до этого? — заорал я на Фрезе.

Грустный взгляд его глубоко запавших глаз был устремлен куда-то вдаль.

Он смотрел мимо меня на горы.

— Там пасутся ягнята, — сказал он без всякой связи.

— Перестань молоть чепуху. Пропусти меня.

Фрезе не двинулся с места. Я посмотрел на его впалые виски, на слабо и редко вздрагивающие жилки, и желание толкнуть его в грудь вдруг пропало… Он был болен. Я давно уже обратил внимание на его бесформенные, отекшие ноги и вздутый живот.

— Да, молодая баранина нам бы не помешала, — попробовал я пошутить.

На секунду глаза Фрезе загорелись. Но он с упреком покачал головой.

— Да что ты, они теперь как раз на подножном корму. Жалко животных. Только не умеют они еще пастись. Молодые, несмышленыши, бредут скопом. И собака, видно, никуда не годится.

Разговаривая, Фрезе увлекал меня за собой. Он и двигался и говорил, словно пьяный.

— Добились своего, — сказал он, указывая рукой на море. — Дальше гнать нас уже некуда.

Фрезе стоял с опущенной головой и, казалось, обращался к песку.

— Я хочу домой. Понимаешь? Домой. Как ты думаешь, может быть, если я явлюсь добровольно, они отпустят меня на все четыре стороны? А? Я и так скоро подохну. Прошлую ночь мне плохо было — сердце того и гляди остановится.

И он тихим голосом поведал мне историю своего бегства из Германии.

Деревня его находилась возле самой Голландии. До тысяча девятьсот тридцать шестого года он укрывал у себя политических беженцев и переправлял их через границу. Его выследило гестапо, но в последнюю минуту ему удалось бежать. А теперь он стоял со мной и задавал мне самые детские вопросы. Какое наказание его ждет? Так ли суровы законы сейчас, как и прежде? Я пытался его успокоить. Ведь он болен, еле держится на ногах, наверное, его подержат под следствием, а потом сразу отпустят.

Глубокий бас «профессора» — напоминая квадратную глыбу, он стоял, прислонившись к колонке, — неожиданно прервал наш разговор.

— Господа, сопротивление демократически-еврейских элементов сломлено окончательно. Англию наши войска положат в карман мимоходом, — горланил «профессор».

Он долго и раскатисто смеялся над собственной остротой. Стоявшие кругом молчали. Почти над самой головой «профессора» трепыхался на ветру приказ коменданта.

— Все кончено! Сопротивление отныне бесцельно! — И прославляя в пышных словах победу германского воинства, «профессор» обещал всем, кто признает сейчас фюрера, свое заступничество перед соответствующими инстанциями.

— Разумеется, — добавил он, — исключая евреев.

Рука Фрезе сдавила мне плечо.

— Вот и Нетельбек говорил то же самое, — сказал он, кивнув в сторону «профессора».

— Прохвосты, — прошипел я. — Прожженные негодяи, оба.

— Но я хочу домой, — сказал Фрезе, униженно глядя на меня.

— Ну так ступай! — заорал я.

К вечеру Фрезе забрал свою консервную банку и маленький сверток, завернутый в газету, и со всем этим добром пошел к Ахиму. Он шел, переваливаясь как утка. На его безобразно отекших ступнях виднелись глубокие впадины. Мюллер хотел было отдать ему деньги, которые причитались ему за два дня стирки, но Фрезе только отмахнулся от него. Войдя в барак, он опустил тяжелый подбородок на грудь и стоял, не двигаясь, покуда Ахим не взял его за плечи и осторожно повел из барака.

14
Фрезе и Нетельбек были не одиноки. Таких сломленных и покорившихся набралось с добрый десяток. Они надеялись, добровольно склонившись под ударом, ослабить его силу. Много позже я узнал, что это были главным образом люди, за которыми не числилось ничего, кроме политической деятельности в прошлом, еще до прихода Гитлера к власти. Теперь они прокрадывались по ночам к Ахиму и Мюллеру, чтобы получить инструкции, как себя вести.

Положение было очень неясное. Даже Ахим, казалось, растерялся. А друзья его все чаще поглядывали на горы. «Только бы выиграть время», — сказал как-то Мюллер.

Позже многим из них удалось бежать. Кому — из лагеря, кому уже в пути. Часто им помогали французские конвойные, не желавшие участвовать в выдаче интернированных.

В одно прекрасное утро к нам явился немецкий офицер. Его сопровождали адъютант, комендант лагеря и «профессор». Офицер был среднего роста, с обычной для немецких военных выправкой. Что же касается его мундира, то это была просто «поэма», как выразился после проверки Том.

— Нет, ты видел его сапоги? Видал, какие каблуки! А уж блестят-то! Как зад у павиана! Смотреть больно!

Прибытие комиссии по репатриации произвело и на меня очень сильное впечатление. Мне казалось, что она олицетворяет силу, которая собирается вскоре завоевать весь мир. Дышать в ее присутствии и то казалось необычайной дерзостью. И если бы Мюллер сказал мне в ту минуту, что придет время, когда я отважусь потягаться с этой силой, я бы счел его сумасшедшим.

Члены комиссии обходили ряды интернированных. Я стоял за Мюллером, не шевелясь, словно вдруг сподобился увидеть чудо, и замирал от гордости и удовлетворения. Ведь и я был пусть крошечным, по необходимым колесиком в машине нового порядка. Да, пора было наконец опомниться, и мне казалось, что я слышу голос собственной крови. Я незаметно отодвинулся подальше от Джеки, с которым стоял бок о бок, и придвинулся поближе к Ахиму. Нет, он, Мюллер и все их приятели — это все-таки совсем не то, что Джеки. Пусть даже они враги государства, они все же принадлежат к той же расе, что и я, и офицер. В один прекрасный день вся эта горсточка растает, словно снег на солнце. И солнцем в моем представлении была, разумеется, Германия, щедро изливающая свет и тепло на весь освобожденный ею мир. Рано или поздно, но Ахиму тоже придется согласиться с этим.

Евреи, как и все прочие интернированные, выстроились перед своим бараком. Но комиссия прошла мимо, даже не взглянув в их сторону. Наконец высокие гости подошли к нам. Я сделал шаг вперед и, захлебываясь от усердия, выпалил заранее приготовленную фразу:

— Рапортует интернированный Эрвин Экнер! Прошу разрешения вернуться на родину!

«Профессор» записал мое имя. Я стоял по стойке «смирно», и на лице офицера появилась одобрительная улыбка.

— Станьте в строй, — по-военному четко бросил он.

Я попытался повернуться кругом через левое плечо, но увяз в проклятом песке и, споткнувшись, растянулся во весь рост, носом вниз. Я не знал, куда деваться от стыда. Мюллер стоял, подняв глаза к ясному небу, и скалил зубы самым откровенным образом. Все ухмылялись, даже француз-комендант, который до этого пристально и неотрывно разглядывал горизонт. Я стал в строй, дрожа всем телом. Все еще улыбаясь, офицер для разминки слегка приподнялся на носках, потом пружинисто выпрямился, подтянул ремень и сказал:

— Ну что же, ребята, кто еще хочет вернуться на родину?

Никто не пошевельнулся. Улыбка сбежала со всех лиц.

Сквозь стиснутые зубы Мюллер пробормотал:

— Пора бы этому типу убраться.

Офицер поглядел на Джеки, самого высокого в строю.

— Неужели у вас столько грехов на совести, что вы боитесь вернуться на родину?

Полное отсутствие чутья у представителя власти чрезвычайно удивило меня. Джеки от удивления широко раскрыл рот, словно собираясь проглотить солнечные лучи, а «профессор» отвел офицера в сторону и начал что-то возбужденно ему говорить. Не успел он сказать и нескольких слов, как офицер судорожно провел пальцами по горлу под воротником, и вся компания торопливо направилась к соседнему бараку. Настроение мое было испорчено окончательно. Я злобно смотрел вслед «профессору», юлившему перед офицером. На «профессоре» был элегантный костюм. Ему так и не удалось продать его из-за слишком большого размера. Но теперь пиджак и брюки висели на нем складками. Специалисты по борьбе с тучностью наверняка махнули рукой на «профессора», провозившись с ним несколько месяцев. А вот комендант лагеря применил свое «сильно действующее средство» и, играючи, достиг самых блестящих результатов.

Однако не успела комиссия покинуть лагерь, как «профессор» стал спешно нагуливать прежний жир. В качестве уполномоченного, отвечавшего за здоровье возвращенцев, он инспектировал кухню по нескольку раз на день, и каждая проба пищи продолжалась у него почти час.

Однажды под вечер мы сидели, как обычно, у потухшей печки — Мюллер, матрос и старый еврей, который загнал меня когда-то под крышу барака. Ахима с нами не было, он задержался в лазарете.

Вдруг перед нами, словно из-под земли, появился «профессор». Мы и не услышали, как он подошел. «Профессор» стоял, повернувшись к солнцу, вытянув губы и склонив свою массивную голову на плечо. Казалось, он просто случайно проходил мимо и остановился лишь на секунду послушать наш разговор. Но вдруг он сделал еще шаг в нашу сторону, и его огромная тень почти закрыла нас.

— Все в сборе, вот и прекрасно, — сказал он, покровительственно улыбаясь. — Тесный круг друзей — это прообраз единства нации, подобно тому как семья является ячейкой государства.

Мюллер провел рукой по песку и сказал холодно и деловито:

— Вы собираетесь походя положить нас в карман, как германская армия — англичан?

Джеки, который в эту минуту появился из-за угла барака, остановился как вкопанный.

«Профессор», вероятно, заметил неприязнь в наших взглядах. Он раскатисто захохотал.

— Милейший Мюллер, — пролаял он. — Надеюсь, вы не чувствуете себя англичанином?

Потом он нахмурился, и лоб его прорезали жирные складки; он добавил:

— Я борюсь за каждого немца, в том числе и за вас.

— Тяжелая у вас работа, — усмехнулся Мюллер. — Вы имеете право на дополнительный паек.

— Нет, кроме шуток, — сказал «профессор» неуверенным тоном. — Скоро здесь все окончательно ликвидируют. Не могу ли я быть вам полезен? Может быть, вы все-таки решитесь уехать?

— В Англию?

— Домой. В Германию.

Мюллер расправил свои худые плечи, сплюнул и, растягивая слова, сказал:

— Ну что ж, скатертью дорога. Я — пасс.

Мы с трудом удерживались, чтобы не расхохотаться. Вдруг старик еврей взял свой костыль, оперся на него и встал. Не знаю сам, почему я так внимательно следил за каждым его движением. Но я увидел, что и Джеки, стоявший позади старика, тоже не спускал с него глаз. Обтянутый кожей скелет, с черепа которого свисали седые космы, ковыляя, подошел к «профессору» и посмотрел на него с выражением страха и надежды.

— Скажите, пожалуйста, — спросил старик, — а что будет с нами?

Тройной подбородок «профессора» заколыхался. Не отвечая ни слова, он вышиб костыль из рук калеки. Я услышал, как что-то хрустнуло в спине старика, и вскочил на ноги, как и все остальные.

— Джеки! — прозвенел крик старика в раскаленном воздухе.

Джеки подскочил к «профессору» и ударил его кулаком под ложечку. Словно резиновый мешок, из которого выпустили воздух, толстяк вдруг осел. Губы его задергались, казалось, он шепчет что-то.

Вокруг Джеки и «профессора» тотчас сомкнулся круг любопытных. Матрос схватил костыль старика и принялся расталкивать зевак, сбежавшихся к месту происшествия.

— Место для Джеки, — крикнул матрос громовым голосом. — Сегодня у него большой день.

Это было захватывающее зрелище. Джеки, в котором не было и грамма жира, превратился в какой-то бронзовый вихрь — взлетающие руки, молотящие кулаки и мелькающие ноги. Он ни секунды не стоял на месте, удары градом сыпались на «профессора», и тот, закатив белки глаз, медленно кружился вокруг своей оси.

Лучи заходящего солнца падали на дерущихся, одевая их в пурпур. В лагере воцарилась непривычная тишина. Слышно было только прерывистое дыхание противников. Даже вечный скрип насоса — и тот утих. Вдалеке, в вечном своем одиночестве, вздымались горы. Низенькие деревенские домики сонно клонились к земле, окутанные синеватым вечерним маревом.

— Левой, Джеки! — крикнул матрос, выговаривая слова со своим резким акцентом. — Левой работай, говорят тебе!

— Возмутительно, — прохрипел Нетельбек.

Каждый раз, когда кулак Джеки опускался на нос «профессора», тот вздыхал, словно в глубоком сне. Меня особенно взволновало то, что слабейший осмелился сразиться с сильнейшим. За «профессором» стояла сила, только что разгромившая великую страну, а уж Джеки эта сила могла раздавить, как червяка. Так что же заставило Джеки позабыть о своей слабости?

— Неслыханно! — снова прокричал Нетельбек.

Я зачерпнул пригоршню песка и швырнул ее прямо в глаза Нетельбеку. Раздался оглушительный хохот, общее напряжение сразу разрядилось. Все стали кричать, подбадривая дерущихся. Я видел еще, как «профессор» уполз куда-то в сторону. Джеки стоял обессиленный, свесив руки. И в ту же секунду я набросился на Нетельбека. Мы оба покатились по песку. Разумеется, мне хотелось драться так же, как Джеки, но, к сожалению, у меня не было опыта. Том был моим первым противником в жизни. Горсть песку в глаза — для начала не так уж плохо. Я убедился в этом, когда что было силы дубасил упавшего Нетельбека.

— Хватай его за жабры! Пусть побарахтается! — крикнул мне матрос.

Но в этом не было необходимости. Нетельбек и без этого никак не мог прочистить глаза.

— Пусти меня! — орал он не своим голосом.

Я дал ему здорового тумака и выпустил.

Подошел Джеки и обнял меня за плечи.

— Здорово, — сказал он, задыхаясь от смеха и вытирая глаза.

Мы в обнимку отправились в барак. Я и думать позабыл о том, что только недавно в строю я отодвинулся от Джеки.

Сквозь щели барака я видел, как расходилась толпа. Снова послышался скрип насоса, верный признак того, что все пошло своим чередом. Мюллер, который тоже приплелся в барак, уселся рядом со мной и с Джеки.

— Нечего сказать, хорошую кашу вы заварили, — пробурчал он. — Только полагаю, что и тебе придется расхлебывать ее, — добавил он, поворачиваясь в мою сторону. Я испугался.

— А что я сделал? Подумаешь, поколотил прохвоста Нетельбека.

— Вот, полюбуйтесь, — сказал Мюллер, — нашкодил и в кусты. Другие, мол, виноваты.

Джеки твердил, что нет такого права — бить старого человека, тут нельзя не вмешаться. Мюллер слушал, потягивая суставы пальцев.

— Эх, ты, революционер называется, а рассуждаешь, как сопляк. «Право», скажи пожалуйста! Смотри, как бы эта история не стоила тебе головы. На мировом рынке спрос на право нынче слишком велик. Целые народы по нему криком кричат. А чем ты можешь уплатить за право, Джеки? Заплатами на штанах или дырявыми портянками, что ли?

Во время раздачи еды в бараке появился Ахим. Он ласково улыбнулся мне и Джеки. Ахим очень торопился обратно в лазарет, и его пропустили вне очереди. Ахим взял дымившийся котелок и подсел к нам. Вид у него был измученный. Даже в голосе его звучала усталость.

— Фрезе умирает. Он просил тебя зайти к нему, сегодня или завтра.

Ложка выпала у меня из рук. Значит, Фрезе не увидит своей деревни. Джеки ел, дуя на ложку. Матрос, сидя в углу, ругательски ругал наше пойло. В лучах солнца, пробивавшихся в щели, плясали пылинки. Они кружились в бесконечном хороводе и, пьянея от солнца, таяли в воздухе.

— Нечего сказать, неплохой номер выкинул ты с «профессором», — сказал Ахим, обращаясь к Джеки. — А тебе, — добавил он, повернувшись ко мне, — я бы посоветовал быть немного любезней с друзьями «профессора».

Мы долго препирались, но в конце концов все трое поняли, что Джеки может и впрямь поплатиться головой. Наш «герой дня» как-то весь съежился, примолк. Это унизительное зрелище, так не вязавшееся с нашей славной победой, угнетало меня. Серые стены барака, чавканье, раздававшееся вокруг, — все приводило меня в бешенство.

— «Профессор» обязательно донесет на тебя, можешь не сомневаться, и ты пропал, — сказал Ахим. — Разумеется, мы этого не должны допустить. Но что делать? У нас гроша ломаного в кассе нет. И кто сможет достать деньги?

Словно повинуясь внезапному внушению, я встал и пошел к морю. Я знал, что Том уже дожидается меня.

— Ты что же это так поздно? — сказал Том с упреком. — А если бы со мной что случилось за это время? Что тогда?

— Я должен был встретиться с Джеки.

— Зря ты путаешься все время с евреями. — Том, который раньше интересовался исключительно своими делами, в последнее время стал заядлым антисемитом. — Лучше бы ты подумал о возвращении домой.

— А разве ты тоже собираешься вернуться?

— А то как же. Я ведь не политический. Подумаешь, поджег амбар! Для таких, как я, объявлена амнистия.

И в предвкушении приятного будущего Том принялся насвистывать торжественный марш.

— А там и в солдаты, — сказал он, покончив со своими музыкальными упражнениями. — По вечерам у казармы всегда толпа баб. И у каждой бабы в каждой руке по пакету с жратвой. Сам увидишь.

Сквозь проволоку незаметно прокралась ночь. Она спустилась неожиданно, вместе с туманом, который сразу окутал нас. Я чуть было не упал, споткнувшись о матроса, и тут же узнал его по сердитой воркотне. Он лежал плашмя, просунув голову под проволоку. Я мог бы поклясться, что матрос, изнывая, высунул язык в сторону моря, как пес, которого мучит жажда, при виде миски с водой.

Том без умолку болтал что-то о сапогах приезжавшего офицера. Что мне за дело до этих сапог? Деньги нужны, чтобы организовать побег Джеки. Я нарочно задел Тома и коснулся боком его туго набитого кармана.

— Ну-ка, выкладывай тысячу франков, — приказал я. — В последний раз! Слышишь? Обещаю тебе.

Я невольно произнес это громким и повелительным голосом, сопровождая свои слова угрожающими жестами.

— Но это против уговора… — выдавил из себя Том.

— Плевать я хотел на уговор. — Я притиснул его к проволоке.

— Ни сантима не получишь. — Том весь скорчился. Лицо его, словно серое пятно в тумане, было совсем рядом с моим.

— Ну что ж, хорошо, — сказал я с издевкой. — Только прежде, чем подохнешь, послушай-ка историю, которую я тебе расскажу.

И, пользуясь испугом Тома, я быстро-быстро затараторил:

— Слушай внимательно. Год тому назад здесь были другие интернированные. И среди них один, который по целым дням околачивался возле проволоки. Он набивал себе карманы, зарабатывая кучу денег на голоде своих товарищей. В один прекрасный день они выкопали его, по кусочкам, из песка. Телохранитель, которого он себе нанял, нисколько ему не помог. Он тоже был в заговоре.

— Я людей позову, — пискнул Том.

— А может, люди только того и ждут? Что ты на это скажешь?

Том нервно закусил нижнюю губу.

— Видно, матрос тоже не отдыхать улегся возле проволоки, — выдавил он наконец.

— Смотри, какой ты наблюдательный! — сказал я и услышал, как Том судорожно проглотил слюну.

— Здорово ты меня околпачил! — И он отсчитал мне в руку деньги.

— Для Джеки это, не для меня, — сказал я.

— А правда, что он отделал «профессора»?

— Да, и это может стоить ему головы.

Том поднял кулак, но я успел отскочить.

— Значит, я раскошеливаюсь, чтобы Джеки мог улизнуть из лагеря, а ты еще, небось, будешь бахвалиться, что это все ты!

— Заткнись! — крикнул я. — Не беспокойся, Джеки узнает, кому он обязан этими деньгами.

— И Ахим тоже? — спросил Том уже спокойнее.

— А тебе это так важно?

— Ну ладно, тогда все в порядке, — сказал Том.

Я со всех ног пустился к своему бараку. В щели между досками я увидел свет сальной свечи. Дверь была прикрыта, чтобы туман не вполз в помещение. Я перевел дух, потом отворил дверь и вошел. Сердце у меня бешено колотилось. Я был растроган. Дружеская нежность проснулась во мне. Джеки не умрет.

Я вошел в узкий круг света, казалось стиснутый со всех сторон надвигавшимся мраком. Джеки сидел, подперев руками голову. Потом он встрепенулся и широко открытыми глазами посмотрел прямо перед собой, словно сквозь меня.

— Где ты болтался? — грубо спросил Мюллер, прерывая ход моих и без того беспорядочных мыслей.

Вместо ответа я вынул деньги. И, небрежным жестом хлопнув пачкой о ладонь, сказал, обращаясь к Джеки:

— Ну-ка, собирай манатки и выматывайся.

Джеки вскочил и вытаращил на меня глаза.

Я склонился над свечой и протянул ему тысячу марок. Джеки подставил мне ладонь. Другой рукой он в нетерпении барабанил Мюллера по груди.

Он постоял, еще покусывая свою трубку. Лицо его, освещенное мерцающим светом свечи, казалось вырезанным на черном фоне барака, погруженного во мрак.

— Собирай-ка вещи. — Ахим крепко хлопнул его по плечу. — А когда выйдешь на волю, расскажи о нем товарищам, — и он кивнул в мою сторону. — Им это будет полезно.

Джеки порылся в своем узелке, вынул из него фотографию и губную гармошку — настоящий «Хонер», Остальное свое имущество — пару изодранных носков и осколок зеркальца — он оставил.

Он все еще молчал. Потом вдруг крепко обхватил меня за плечи и легко приподнял. Мюллер уже погасил свечу. Джеки сжал меня в объятиях, я почувствовал, как его губы прижались к моей щеке. Он вышел вместе с Мюллером и с Ахимом. Я стоял в темноте, не в силах сдвинуться с места. Наконец я вытер тыльной стороной ладони влажный след с моего лица и пошел к двери.

— Джеки!

Я стоял, пристально вглядываясь в стелющийся туман, и, снедаемый тоской, вслушивался в скрип его удаляющихся шагов.

15
Нетельбек усердно что-то строчил на листке бумаги. Из-за плеча его выглядывало лоснящееся, веснушчатое лицо Гумпердинга, напоминавшее зрелую дыню.

— Не забудьте написать о том, какие испытания выпали на долю мне, не желавшему отречься от своей германской крови, — донеслось до меня.

Гумпердинг решил подать заявление о том, что в течение долгих лет, которые он прожил в Женеве, занимаясь там ремеслом жестянщика, он неизменно ощущал себя истинным немцем. По этому случаю он облачился в свой лучший летний костюм, желтые туфли, сиреневую рубашку и голубой галстук в красную крапинку. Его заросшая щетиной физиономия, смахивающая на морду терьера, была сегодня гладко выбрита.

— …И на чужбине я всегда помнил, чем я, как немец, обязан своему фюреру… — надрывался Гумпердинг над ухом Нетельбека.

Карандаш Нетельбека так и летал по грязному клочку бумаги.

— …Обязан своему фюреру, — эхом откликнулся он, потом откинулся к потухшей печке и, подняв голову, выжидательно посмотрел на своего клиента. Гумпердинг самодовольно постучал кончиком обгрызенного карандаша себе по носу.

— …Но в то время, как я выполнял только частные заказы, Берт ван дер Броук, который к тому же выписывал социал-демократический поджигательский листок «Форейт», брал подряды от магистрата! Его сын Раймонд был членом коммунистической партии и шел с красным знаменем во главе демонстрации…

Нетельбек снова принялся писать, а Гумпердинг, зажав кончик карандаша между большим и указательным пальцем, ткнул в плечо своего сына.

— Какой у тебя рост? — спросил он отрывисто.

Мы с Мюллером, спрятавшись, наблюдали за этой любопытной сценой. Мюллер сосал стебелек мяты.

— Ну и горечь, — прошептал он. — Нет, право, на это стоит посмотреть. Жаль только, что Гроте не пришлось этим полюбоваться.

Мне было не совсем ясно, какая связь между Гроте и подлым доносом Гумпердинга. Но я не стал спрашивать.

Вилли, сын жестянщика, стоял рядом с отцом, уставив глаза в одну точку. Услышав окрик, он испуганно вздрогнул.

— Какой рост?

Он умоляюще посмотрел на отца, словно мальчишка на школьной скамье в ожидании подсказки. Но одно только море за спиной его шептало свою вечную песню, и Вилли сказал:

— Не знаю.

И хотя парень был широк в кости, робкие его движения и испуганный взгляд голубых глаз невольно напомнили мне трусливого кролика, который забивается в самый дальний угол, стоит только отворить дверцу его клетки.

— Пишите!

И Гумпердинг снова повернулся к Нетельбеку.

— Мой сын хочет стать летчиком. Ведь правда ты хочешь стать летчиком?

Он с гордой улыбкой взглянул на сына. Тот стоял, свесив руки, напоминавшие длинные и прямые рейки лестницы-стремянки. Белокурый вихор упал ему на лоб.

— Еще бы, конечно, он хочет стать летчиком, — уверенно повторил Гумпердинг, лихо подкручивая свои рыжие усы.

— Пишите! — повторил он, обращаясь к Нетельбеку. — «Мой сын хочет стать летчиком, а с его матерью, с этой лягушатницей, я разведусь».

Мюллер расхохотался и ткнул меня в бок.

Нетельбек опустил карандаш.

— Ты что же, употребляешь ругательства в письме фюреру? — сказал Мюллер, вопросительно посмотрев на Гумпердинга.

Тот раздраженно махнул рукой.

— Ну, не пишите «лягушатница».

Но тут Мюллер утянул меня в барак.

— Нет, ты слыхал? Тогда, значит, пусть Нетельбек не пишет «лягушатница»! «Я с ней разведусь». Скатертью, мол, дорога. Ты мне больше не нужна, нашел кормушку получше.

И Мюллер рассказал мне все, что знал о Гумпердинге от Гроте.

Я вышел из барака. Я ощущал непреодолимую потребность встать под кран и окатиться водой с головы до ног — как несколько недель назад, когда смывал с себя грязь, после драки с Томом.

Возле колонки теснилось еще больше народа, чем обычно. Несколько человек вырывали друг у друга осколок зеркала величиной в ладонь. Безопасные бритвы сверкали на солнце. Ведь не сегодня-завтра всех отправят домой. Так говорил «профессор».

Вспомнив, что я обещал навестить Фрезе, я свернул к лазарету. Завтра, нет, может быть, даже сегодня я буду ходить по твердой земле, а не по этому проклятому песку, на котором скользишь и качаешься, словно на палубе корабля. Несколько недель я пробуду у матери, а там — в армию. И с первым же выстрелом окружающие меня сейчас уродливые призраки навеки исчезнут из моей памяти.

Я остановился у больших солнечных часов напротив лазарета. Мы сами сложили конус из разноцветной гальки и каждый день поливали его водой. Уже через неделю камешки так слиплись, что с них легко было смахивать песок, который наносило ветром. Солнечные часы были любимым местом Джеки. Он мог подолгу сидеть возле них и следить за непрерывным движением тени, отбрасываемой на цифры шестом, установленным в самом центре конуса.

Погруженный в тягостные мысли, я отворил двери в лазарет. Ахим в белом халате кипятил иглы для шприца. Его кабинет занимал два с половиной квадратных метра; в нем умещался один-единственный стол, на котором под стеклянным колпаком были разложены хирургические инструменты.

— Стула, к сожалению, я тебе предложить не могу, — сказал Ахим, здороваясь со мной.

Вытянув губы, он подул на густой пар, поднимавшийся из кастрюльки, потом вынул пинцетом иголку и положил ее под стеклянный колпак.

— Хозяйство здесь чертовски примитивное, — сказал он и негромко выругался.

Он опустил колпак на инструменты: послышался тихий звон, светлый и чистый, как лучи утреннего солнца, разрисовавшие противоположную стену пестрой рябью.

Ахим стоял, повернувшись спиной к стене, и пристально рассматривал меня, как бы оценивая и в то же время с любопытством, которого я никогда прежде в нем не замечал.

Вот уж бессмысленно так меня рассматривать, решил я и, достав из кармана окурок, не торопясь закурил, И чего он на меня уставился? Мюллер тоже сегодня искоса так посмотрел на меня, словно хотел сказать: «Вот поглядите, к нам прибыл новичок, любопытно, как-то он себя поведет».

— Так, значит, старый Россинант тебя наконец сбросил? — спросил Ахим, который стоял, упершись ладонями в стол.

— Старый Россинант? Сбросил? Меня? — переспросил я. — Ничего не понимаю.

Глаза у Ахима от удовольствия сузились в щелочки. Он удивительно походил сейчас на озорного школьника, который только что напроказил.

— Жил-был, знаешь ли, несколько сот лет тому назад в Испании один рыцарь…

Я сердито отмахнулся. Издеваться он надо мной вздумал, что ли?

— А ты еще на меня полюбуйся. Авось, заметишь, что я не похож на испанского рыцаря.

Ахим так и сполз с края стола, на котором было уселся.

Я скорчил довольную гримасу. Мой ответ явно ошеломил его.

Вытаращив глаза, Ахим сказал:

— Ты что, никогда не читал «Дон Кихота»?

— Нет, не читал, — подтвердил я.

Ахим, расстроенный, прошел по комнатушке, потом взъерошил свою густую каштановую шевелюру и бросил на меня укоризненный взгляд. Я просто понять не мог, чем же я его так огорчил. Ведь я всегда исполнял его желания: смотрел в небо, вытянувшись на животе, и обещал ему запомнить, что мы ощутили биение пульса друг друга. Так почему ж, черт меня подери, я не сказал ему в угоду, что знаю этого Дон Кихота!

Ахим тем временем полез под стол и вытащил оттуда домашнюю аптечку.

— Хоть бы замок был, а то хватают все кому не лень. До вчерашнего дня аптечка висела над столом, — он показал на гвоздь, вбитый в стену. — А вчера вечером сперли бутылку с касторкой. И знаешь зачем? Дорогие мои пациенты зажарили на ней ворованную картошку. Ну да ладно, они еще горько в этом раскаются, — добавил он со смехом.

Ахим любил и понимал шутку. Это качество делало его в моих глазах особенно привлекательным.

— Чтобы доставить тебе удовольствие, — сказал я, — прочту дома «Дон Кихота».

— Не просто «прочту», — сказал он, — а прочитаю много раз. Эта книга помогает при параличе мозга, как касторка при запоре.

Он метнулся к окну, халат его развевался.

— Уже девять! — воскликнул он. — Если будешь у Фрезе и он предложит тебе поесть, не отказывайся.

Странно, что Фрезе потребовал именно меня. Он лежал один в палате, такой же узкой, как кабинет Ахима, ко зато на настоящей кровати. Простыни сияли ослепительной белизной — давно забытое зрелище.

— Неплохую комнатку тебе дали, — пошутил было я. — Попрошу доктора прописать мне такую же.

Я не знал, как надо говорить с умирающими. Фрезе сделал знак рукой, и я осторожно присел к нему на край постели. Под тонким одеялом проступал его вздувшийся живот.

— У меня для тебя сюрприз, — сказал Фрезе. Он, видимо, наслаждался моим удивлением; на его небритой щеке проступила сеть тонких розовых прожилок. Он с трудом поднял руку.

— Ну ка, достань из тумбочки банку и поешь супа.

— Вытянутая рука Фрезе бессильно упала, но голос его дрожал от удовольствия. — Ты еще молодой, тебе на пользу пойдет.

Я поспешно открыл тумбочку. И покуда я, давясь от отвращения, глотал прокисшую похлебку, Фрезе весело, словно здоровый, сказал:

— Поешь горошку, так побегаешь по дорожке.

Он смотрел на меня, похваливая мой аппетит и мою молодость.

Я поставил банку на место и снова сел рядом с Фрезе. Скоро он навсегда простится с нами. Эта мысль внушала мне уважение, но в то же время мне было не по себе. Большие глаза Фрезе, в которых, казалось, сосредоточилась вся еще теплившаяся в нем жизнь, были пристально устремлены на меня. Он сказал:

— Дома они напялят на тебя мундир. Тут уж ничего не поделаешь. А вот стрелять в воздух — это ты сможешь.

Он перевел взгляд на горы, которые, казалось, росли прямо из моря, словно причудливо изрезанная коричневая губка.

— Смысл жизни в том, чтобы создавать новую жизнь. Лучшую жизнь, прекрасную жизнь! — прошептал Фрезе. — Идти против этого великого закона — все равно что черпать воду решетом! Кто не подчинится ему, умрет от жажды у полного колодца.

Капли пота уже не покрывали сморщенное лицо Фрезе. Они исчезли, словно впитались в кожу. Она казалась сейчас сухой и ломкой, как старый пергамент.

Фрезе был свободен от всех запросов, которые предъявляет сильное тело. И дух его, спокойный и ясный, парил сейчас в недосягаемой для меня вышине.

— Смысл жизни, как ты мне его объяснил, прекрасен, — сказал я. — Но разве я должен дать прикончить себя на фронте? Разве я не имею права на жизнь?

Пергаментные щеки Фрезе вдруг порозовели.

— Ты летишь вместе с саранчой, которая пожирает все живое на много километров вокруг. И ты обязан выбрать между слепой и прожорливой смертью и жизнью, жизнью, которая защищается, преграждая путь гибели.

— Так, значит, убивать все же можно? — и в голосе моем прозвучало затаенное торжество.

Но Фрезе ответил спокойно и бесстрастно:

— Только ради жизни… Именно это я и хотел тебе сказать…

Он замолчал, обессиленный. Потом спросил:

— А… почему ты не поверил Ахиму?

— В чем я не поверил Ахиму?

— В том, что он еврей. Помни об этом, когда вернешься на родину.

Меня словно обдало горячей волною. Она залила мои ноги, поднялась выше, еще выше и захлестнула с головой.

Фрезе испытующе смотрел на меня, словно пытаясь разгадать потаенные мои мысли. Потом, утомленный, закрыл глаза. Странные тени легли вокруг его заострившегося носа.

— Ступай в барак к «профессору», возьми там мои вещи и перенеси их в наш, — сказал он.

Я бросился к двери и торопливо протолкался сквозь очередь, столпившуюся возле кабинета Ахима. Чей-то грубый голос кричал мне вдогонку похабные ругательства, но они едва дошли до моего сознания. Все мои мысли вращались только вокруг одного вопроса: кому нужна ложь, в которой я вырос?

Теневая стрелка на солнечных часах стояла на одиннадцати. Я пробыл у Фрезе два часа. Я решительно направился к бараку «профессора». Кроме Нетельбека, который сидел неподалеку от двери, в помещении никого не было. Я быстро окинул взглядом матрацы. Повсюду в головах стояли упакованные чемоданы и лежали рюкзаки, перетянутые веревками или ремнями.

— Где тут барахло Фрезе? — буркнул я голосом, в котором ясно слышалось: ну-ка, неподходи, не то получишь по шее!

— Ты хочешь забрать вещи Фрезе? Он поручил тебе? — услужливо спросил Нетельбек тоном, исполненным служебного рвения.

— Да, поручил.

Мне было не по себе, когда в сопровождении Нетельбека я шел по бараку.

— Вот!

Нетельбек остановился, вытащил из заднего кармана брюк захватанный блокнот и начал торопливо писать.

— Пожалуйста, будь добр, распишись в том, что ты взял одежду Фрезе, — сказал он мне с любезной улыбкой. — Так уж полагается, для порядка.

Возражать здесь было нечего. Я расписался, а Нетельбек стоял, устремив взор в потолок. Я схватил узел Фрезе и пошел к двери.

Нетельбек аккуратно спрятал дурацкую квитанцию в свой бумажник.

— До скорого свидания! — насмешливо крикнул он мне вдогонку.

16
Бледное солнце, словно обмазанное известью, еле пробивалось сквозь желтое марево, которое перед самым полуднем расползлось по небосводу. Бездонное голубое небо, раскинувшееся над лагерем, постепенно затягивала серая пелена туч. Вдали раздавались раскаты грома, напоминавшие звуки труб. Вершины гор скрыла завеса дождя.

Прежде чем присоединиться к группе, которая в ожидании отправки стояла на все еще не остывшем песке, я простился с Ахимом и с его друзьями. Мне хотелось избежать неприятных расспросов и насмешек Мюллера, и поэтому я утаил от всех потрясающее сообщение Фрезе. Но сборы к отъезду не давали мне сосредоточиться на мысли о том, как мне вести себя дома.

Прощаясь со мной, Ахим расправил полы своего халата и сказал:

— И непременно раздобудь «Дон Кихота»! Надо надеяться, что эта книга еще сохранилась в библиотеках.

Я обещал исполнить его желание.

— Только смотри не переломай себе кости, когда будешь падать с Россинанта, — сказал Мюллер.

Ахим протянул мне руку.

— И, если заплутаешься между окопами на ничейной земле, постарайся вспомнить дороги, по которым мы ходили вместе.

Взгляд его остановился на Мюллере, потом на бараках и наконец скользнул по группе интернированных.

— Кого-нибудь из наших ты всюду найдешь.

Мюллер ухмыльнулся.

— Да, брат, мы всюду и везде. Мы слышим, как трава растет.

Я не засмеялся, я повернулся и присоединился к возвращающимся домой. За нами со скрипом закрылись ворота.

— Смирно! — прокричал «профессор».

Мы стояли, словно покосившийся забор, растянутый, длинный и кривой. «Профессор» обвел нас критическим взглядом и направился навстречу какому-то человеку в штатском. К нам приближался молодой мужчина в серой измятой фетровой шляпе, высоких сапогах и черных бриджах. Рукава его клетчатой рубашки были закатаны по локти. Подойдя к нам, он достал из портфеля какой-то список и начал зачитывать по алфавиту фамилии возвращенцев… И каждый из названных делал три шага вперед.

— Гумпердинг — Карл и Вилли, — прокричал человек в сапогах.

Что за черт, забыл он, что ли, выкликнуть меня или, может быть, нечаянно пропустил?

Я поглядел поверх Гумпердинга, отыскивая Ахима, словно моля его о помощи. Ахим стоял на расстоянии нескольких сот шагов. Белый его халат казался светящимся пятном на безрадостной серой стене нашего барака… Нашего барака?! Да кто же, в сущности, принуждает меня бросить то, что я с таким трудом завоевал? Словно трепыхающийся флажок, я вдруг увидел прямо перед собой листок бумаги в руках человека в бриджах.

— Вас вызывали? — услышал я его трескучий голос.

— Нет.

— Тогда извольте вернуться в строй.

Я встал на свое место. Тяжелая капля дождя шлепнула меня по носу. Ахим исчез в бараке.

— Ценкант, Людвиг!

— Здесь!

— Три шага вперед!

Ценкант, человек средних лет, был последний из вызванных. Я стоял не в силах пошевелиться и смотрел на колеблющуюся стену перед собой, стену из прямых и сутулых спин. Раздалась короткая команда, стена повернулась, и спины сменились лицами, обращенными ко мне в профиль. Потом передо мной замелькали плечи, чемоданы, узелки, небрежно зажатые под мышкой. Стоящие у бараков замахали руками, послышался свист. Я со всех ног бросился к «профессору» и чуть не угодил ему в живот.

— Куда вы так спешите! Что вам надо?

— Разве я не включен в партию?

— Разумеется, включены, только не в эту…

«Профессор» указал на Нетельбека, который стоял у входа в барак, театрально размахивая курткой.

— Потерпите самую малость. Поедете с теми вот. Каждый со своим подразделением.

И без дальних объяснений он зашагал, широко расставляя ноги, вслед за отбывающими. Я стоял и смотрел им вслед.

Когда замыкающие шеренгу скрылись из глаз, я повернулся и пошел к нашему бараку. Дождь ласковой рукой смыл страх и сомнение с моего горячего лба.

Конец истории, рассказанный Иоганном Мюллером

1
Я считаю своим долгом докончить рассказ Эрвина Экнера и прежде всего хочу показать, что в ходе дальнейших событий попытки спасти нас все чаще принадлежали ему. Но я понял это слишком поздно — когда случилось непоправимое.

Свои записки Эрвин вел в течение трех месяцев, которые мы еще провели в лагере перед тем, как нас арестовали. Мы целые дни дежурили на горячем песке у проволоки, пытаясь улучить удобный момент и организовать побег Ахима. И вот тогда-то я стал замечать, как Эрвин уходил в дюны, усаживался там и часами писал.

Наконец однажды вечером Ахиму удалось бежать. Но на рассвете патруль гражданской гвардии, которая теперь, после победы немцев, несла охрану нашего лагеря, привел его обратно в кандалах. Через несколько дней нас троих тоже арестовали и вместе с другими перевели в казармы в Страсбург.

Здесь Эрвин и передал мне свои записки — два густо исписанных блокнота. Бог весть где он их раздобыл. Я прочел его исповедь и рассказал о ней Ахиму. Но я и слова ему не сказал о той ссоре, которая вышла у нас с Эрвином в Генте, когда его втолкнули к нам в барак.

В сущности, нам всегда хочется оправдать собственные ошибки, доказать, что они не стоят и выеденного яйца! Разве мое отношение к Экнеру не отвечало всем правилам конспирации? И поэтому, когда Ахим сказал мне: «Нужно больше верить в доброе начало, заложенное в человеке!» — я только пожал плечами. Да что же такого особенного сделал Эрвин? Перестал быть антисемитом? Ну, знаете ли, это уж самое минимальное требование, какое можно предъявить нормальному человеку. А тысяча франков, которые раздобыл Эрвин, чтобы устроить побег Джеки? Дешевый способ успокоить свою совесть, к нему прибегало так много наших славных земляков. Они считали, что уж раз помогают преследуемым евреям — правда не подвергаясь при этом особому риску, — значит свободны от каких бы то ни было обязательств.

Я совершенно откровенно сказал обо всем этом Эрвину, как только мы остались вдвоем в отведенном нам помещении. Он отошел к окну. Дождевые тучи лениво плыли над деревьями, которые раскачивались на ветру во дворе казармы. Потом он обернулся ко мне, и я впервые заметил в его лице какое-то почти неуловимое выражение гнева и решимости. Я дал ему некоторые инструкции в отношении Ахима. По паспорту Ахим значился Питером ван Белле, голландцем, уроженцем Роттердама.

— Ты варил с ним вместе кофе — и все. И больше ты ничего не знаешь, — втолковывал я Эрвину. — Никто не знает, что Ахим жил в Германии. Никому не известно, что делал Ахим в Германии.

Разговор этот произошел под вечер. А чуть забрезжил рассвет, нас усадили на грузовики, стоявшие во дворе. Судить нас должны были по месту жительства, а отправки в Германию нам предстояло дожидаться в одном из эсэсовских концлагерей в отрогах Вогезов. Мы ехали почти два часа. Наконец мы приехали в поселок, напоминавший курорт. Хорошенькие деревянные домики рассыпались в седловине поросшей лесом горы.

Проволочное заграждение было почти что и незаметно: оно утопало в цветах. Задумчивые астры цвели здесь на искусно разбитых клумбах. А за ними высилась решетка, стена из туго натянутой проволоки высотой в три метра; проволока была густо утыкана железными шипами, торчавшими на равном расстоянии друг от друга.

Сомнения не было. В этом лагере царил порядок. Времена, когда мы били баклуши на берегу Средиземного моря, миновали. Проволочная стена с шипами, выстроенными как по ранжиру, была для нас неприкосновенна.

— Только вздумаешь подойти, на том свете окажешься, — пояснил один из эсэсовцев.

Посреди лагеря цвела пышная, яркая клумба. В одном конце лагеря, скрывая от глаз колючую проволоку, стоял приземистый зеленый сарай с деревянной резьбой на дверях. За ним поднимался еловый лес, казалось, он упирался в низкие облака. Яркие пятна цветов лишь подчеркивали чистоту и строгий порядок, царившие здесь.

Обритые наголо, мы все выстроились на плацу.

Эрвин, второй по росту, стоял возле Ахима. Я был в третьей шеренге, Нетельбек в самом конце первой.

Один из заключенных роздал вновь прибывшим котелки.

— Евреи, шаг вперед!

Эсэсовец, подавший эту команду, был, вероятно, ровесник Эрвину. Слева на груди его черного мундира красовалась орденская ленточка. Лицо у мальчишки было правильной овальной формы, а переносица со сросшимися бровями казалась вдавленной, словно от удара. Когда мы входили в лагерь, этот белокурый юнец швырнул ломоть хлеба большому догу, сидевшему на цепи, и поглядел в сторону канцелярии, расположенной прямо напротив собачьей будки.

— Евреи, шаг вперед!

Эсэсовец почти не повысил голоса. Какой-то человек выступил из шеренги. Я видел только его спину. Он как-то судорожно двигал ногами, будто его дергали за веревочку, как марионетку. Он был парализован ужасом.

— Туда!

Эсэсовец даже не указал куда, но человек тотчас же направился к зеленому сараю. Он прибыл в лагерь в одно время с нами и никак не мог знать, куда ему следует идти. И все же ему было совершенно ясно, что он должен идти в сарай, а не в один из чистеньких изящных домиков с деревянным крыльцом и перилами из тонких березовых сучьев.

Эсэсовец даже не поглядел, куда направился заключенный. Он равнодушно повернулся к нему спиной. Точно так же не удостоил он взглядом и нас, проходя в канцелярию. Мы остались одни на дворе, глядя на человека, который двигался к сараю какими-то судорожными рывками, словно управляемый невидимой проволокой. Потом он отворил дверь и вошел внутрь. Через несколько секунд снова появился юнец с продавленной переносицей в сопровождении шести приятелей. Все они направились к сараю.

— Что они сделают с этим человеком?

Рядом с нами не было никого из эсэсовцев, но Экнер едва решился прошептать свой вопрос.

Ахим молчал. Он стоял, стиснув зубы, и не сводил глаз с сарая. Воцарилась полная тишина. Она сдавила нам горло, грудь, мозг. Она выжала их так, что в них не осталось ни одной живой мысли.

«Где я?» — казалось, было написано на лице Экнера. Он ведь так хотел вернуться в Германию. Ну что, видишь теперь?

Мысль о том, что Экнер наконец воочию убедился в нашей правоте, признаюсь, вызвала у меня даже некоторое злорадство.

Снова и снова повторяя про себя эти обращенные к нему слова, я, как щитом, заслонился ими от ядовито-красных астр и от жуткой тишины.

Человека в сарае мы больше уже не видели. Никто не знал, что с ним сделали. Когда через бесконечно долгое время перед нами снова появился эсэсовец, его словно подменили. Он обвел нас чуть ли не благожелательным взглядом. Экнер с отвращением сжал губы. Вероятно, в нем вызвал чувство омерзения вспотевший лоб эсэсовца, недавно еще совершенно сухой, и все его довольное, обмякшее в истоме лицо садиста.

— Уголовные направо, политические налево! — скомандовал эсэсовец.

Дело шло, очевидно, только о распределении на работу. Жилье и режим были для всех одинаковыми. Экнер стоял в нерешительности.

— Ну, — протянул эсэсовец.

Экнер вышел из ряда и присоединился к политическим.

Примкнул ли он к нам навсегда? Или решение его объяснялось старой привязанностью?

Скоро мы получили ответ на этот вопрос.

Тот же самый заключенный, который роздал нам котелки, собрал теперь наши документы. Одет он был в зеленый свитер, из воротника вздымалась могучая шея. Мочка правого уха была у него изуродована. В отличие от нас, да и от всех остальных заключенных вид у него был откормленный.

— Завтра утром явитесь на велодром, — объявил нам парень в свитере. — Да смотрите, работать без дураков!

— Это здешний староста, наш босс, имей в виду, — пояснил я Эрвину вечером, во время раздачи еды.

Нары в бараке были трехъярусные. Эрвин разместился на нижних нарах, я — над ним, Ахим спал на верхних. Кроме нар, другой мебели в бараке не было.

После обеда, состоявшего из прозрачного супа и тонкого ломтика хлеба, мы оказались свидетелями сцены, разыгравшейся между нашим боссом и маленьким, невероятно худым стариком. Держа в руках котелок, из которого он только что вытер пальцем последнюю каплю супа, человечек ползал на коленях перед боссом.

— Я никогда больше не сделаю этого, честное слово, — говорил человечек, уставившись широко открытыми глазами в свой котелок. — Я нечаянно, Гарри. Я проглотил суп, прежде чем успел подумать. Больше этого не будет, Гарри. Ради бога, не записывай меня. Я отдам тебе утром мой завтрак.

— Уж не хочешь ли ты сказать, что я отнимаю у тебя еду? — Гарри обвел взглядом присутствующих.

— Старик рехнулся, — заметил один из заключенных.

Изуродованное ухо Гарри посинело. Однако он ничем не выдал своего раздражения. Запустив руку за ворот свитера, он вытащил оттуда плетку и принялся стегать старика. Старик не издал ни звука. Он рухнул на колени и скрючился, прижавшись лбом к земле.

При каждом ударе, обрушивавшемся на худую стариковскую спину, Эрвин вздрагивал. Казалось, будто бьют его самого. Я заметил, что ему стало дурно. Ахим сидел, закрыв лицо руками. Наконец босс отпустил свою жертву. Только когда он скрылся в своей каморке, отгороженной от нар досками, мы отважились подмять старика и уложить его на нары. Ахим стал растирать ему руки.

— Нужно кого-нибудь из эсэсовцев позвать, — сказал Эрвин.

Я злобно рассмеялся. Смех этот был разрядкой после недавнего возбуждения и бессильного гнева. Схватив Эрвина за плечо, я утянул его в угол за нары.

— Неужто ты все еще не понимаешь, где ты находишься? Ведь это все равно, что в аду черта сатаной пугать!

— Плохо мне, — сказал Эрвин.

— Сядь!

Я заставил его присесть на край нары.

— Если хочешь живым выбраться из этого лагеря, не забывай время от времени сунуть Гарри часть своего пайка.

И я коротко растолковал ему, что старика рано утром застрелят.

— При попытке к бегству, разумеется. За каждую неудавшуюся попытку отличившийся эсэсовец получает выходной день. Если только Гарри захочет, он может заставить тебя языком вылизать пол. Попробуй-ка заартачиться, он сразу возьмет тебя на карандаш.

— Ты бредишь, — вырвалось у Эрвина. — Мы же в Германии, а не в преисподней.

— Этот Гарри еще только подручный у настоящих палачей.

— Оставь его в покое, — сказал Ахим, опускаясь рядом с юношей. — Нет, Эрвин, дорога в Германию нам сейчас закрыта.

Босс распахнул дверь своей каморки и заорал:

— По койкам!

Эрвин натянул одеяло на голову, словно стараясь укрыться от ужасной действительности.

Я все обсудил с Ахимом. Мы взвесили все возможности побега. Никто из нас не хотел признаться, что из этого лагеря спасения нет. Только бы им не удалось разнюхать, что он еврей. Тогда фальшивые документы помогут ему избежать самого страшного.

Я заснул беспокойным сном. Грохот открываемых ставен заставил меня проснуться.

— Подъем!

Мы столпились в умывальной. Гарри силком стащил с нар старика, упорно не желавшего подниматься. Возле крана образовалась очередь. Я стоял рядом с Эрвином. Ахим и Нетельбек находились в другом конце помещения. Вдруг во мне вспыхнуло какое-то смутное воспоминание. В маленьком зеркальце, висевшем на противоположной стене, я видел свое лицо, потом лица моих товарищей по заключению. Где-то я видел уже эти бритые наголо головы, эти торчащие уши, этот затравленный взгляд на маленьких, сморщенных от голода и страха лицах. Да, верно, в иллюстрированном журнале, который нам показывал Эрвин. Я ткнул его локтем в бок.

— Мне нужно кое-куда, — и я кивнул в сторону уборной, которую осаждала целая толпа. — Твой журнальчик еще при тебе?

Эрвин так и подскочил.

— Оставь меня. Отвяжись, — попросил он раздраженно.

Не успел я подставить руки под струю, как меня оттолкнул Гарри, который приволок старика.

— Вымой грудь напоследок, сволочь, — и он толкнул упиравшегося старика под струю воды.

— Бей меня, скотина, забей меня до смерти, коли хочешь, — прохрипел старик.

Эрвин бросился обратно в барак, видно боясь снова услышать свист плетки. Мы, как можно быстрей, заправили постели, проглотили по ломтику сухого хлеба и ринулись во двор. Нас построили и тут же рассчитали по порядку номеров. Потом еще и еще раз. Мы едва успевали поворачивать голову влево, выкрикивая свой номер. Проволочное заграждение так и мелькало у нас перед глазами, а головки астр слились в пламенеющую черту. Перекличка шла с такой бешеной быстротой, словно жизнь наша зависела от каждой выигранной секунды. Гарри подошел к какому-то эсэсовцу, которого я еще не видел, и отрапортовал:

— Заключенные выстроены в полном составе! Один человек выделен на работу вне лагеря.

Эсэсовец окинул нас недовольным взглядом, повернулся спиной и принялся насвистывать модную песенку. Гарри вынул из заднего кармана брюк свой блокнот и принялся усердно его листать. Я стоял навытяжку, не сводя глаз с березы, росшей на опушке леса. Взгляд мой быстро скользил по стволу — снизу вверх, сверху — вниз — черное пятно, белое пятно, черное — белое… Гарри все еще перелистывал блокнот в поисках чьего-то имени. Кого же он назовет? Эсэсовец насвистывал: «Снова зацветет белая сирень». Темная крона березы раскачивалась на ветру.

— Иозеф Райнер, на полевые работы! Шаг вперед! — скомандовал Гарри и, не переводя дыхания, выкликнул: — Политические, к велодрому бегом марш!

Я еще успел увидеть, как старик, опустив голову, брел, спотыкаясь, впереди охранника, и, схватив за руку Эрвина, который стоял, словно окаменев, и смотрел им вслед, я потащил его за собой.

— Беги, черт! — крикнул я на него.

Стараясь догнать передних, мы побежали к железному катку высотой в человеческий рост. На его дышле — огромном, грубо обтесанном бревне — были укреплены три поперечных рычага. По обе стороны от катка возле каждой перекладины стояло по три человека. К катку была подвешена борона. Увидев борону — железную решетку с острыми вдавленными в землю зубцами длиной в руку, — я понял, какая работа нам предстоит. «Велодром» — полоса глинистой земли метров в двести длиной — был почти такой же ширины, как каток.

— Давай! — заорал Гарри еще издалека. Схватившись за перекладины, мы подняли дышло вверх. Эрвина мы с Ахимом поставили между нами.

— Марш! — приказал Гарри.

Метр за метром мы, надрываясь, тащили каток, утрамбовывая вязкую глину; метр за метром борона, подвешенная к катку, снова разрыхляла ее.

Мы могли бы с таким же успехом уснуть или умереть. Результат нашей работы все равно остался бы неизменным до второго пришествия. Уголовники, которые окучивали и выпалывали грядки, были, надо полагать, счастливы — ведь они всего только уголовники, не политические.

Короткий резкий треск взметнулся над проволокой. Мы замерли, повернув головы к лесу.

У Нетельбека вырвался какой-то клокочущий звук — ужас перехватил ему горло.

Эрвин вызывающе поднял подбородок и уставился в разорванные облака.

— Иозеф уже покончил со всем. Для него тысячелетняя империя миновала.

Широко расставив ноги, Гарри стоял возле клумбы и крикнул нам в сложенные рупором руки:

— Пошли!

Мы всем телом налегли на перекладины. Каток заскрипел. Красные астры, словно пятна крови, алели на клумбах.

Так, изо дня в день, из недели в неделю прокладывали мы нашу бесконечную дорогу. Изредка появлялся Гарри, чтобы убедиться в том, что мы не сидим сложа руки.

И вот однажды, когда мы тянули каток, силы покинули Эрвина. Он потерял сознание. Еще не зная, в чем дело, я подумал, что виноват в этом Гарри, которому Эрвин, следуя общему примеру, наверное, отдал свой завтрак. Мы с Ахимом до тех пор молотили Эрвина руками и ногами, покуда наконец боль не заставила его очнуться… В ту же минуту появился Гарри. Поскребывая свое изуродованное ухо, он долго смотрел на Эрвина.

— Устал? — спросил он коротко. — Да ты, я вижу, маменькин сынок.

— Парнишка один из лучших работников во всей нашей бригаде, — сказал Ахим. — У него живот схватило. Со всяким случается.

Не в силах вымолвить слово, Эрвин кивнул. Он старался казаться здоровым и бодрым. Гарри посмотрел на небо, на бледное солнце, просвечивавшее сквозь облака.

— Ровно через час мы кончаем. Придется тебе потерпеть. — И он неторопливо полез в карман брюк, где лежали карандаш и блокнот.

— Потерплю, разумеется, — пролепетал Эрвин, замирая от страха.

2
Я заметил, что у Эрвина какие-то дела с Нетельбеком, которые он скрывает от нас с Ахимом. Невероятно, но он отдавал бывшему врагу свою еду. Ничего не сказав Ахиму о моем открытии, я решил узнать, в чем причина странного поведения Эрвина.

Однажды за обедом, увидев, что он снова отдает Нетельбеку половину своей порции, я последовал за ним до дверей умывальной. Прильнув к щели, я увидел, что Эрвин долил свой котелок водой, взболтнул его содержимое и начал пить жадными глотками. Но почему же он делится едой с Нетельбеком? Что заставляет его истощать себя? Долго так продолжаться не может. Скоро имя его появится в блокноте у Гарри. Не успел Эрвин завернуть кран, как я отошел от дверей и уселся на скамью, уткнув голову в ладони. Сквозь растопыренные пальцы я внимательно наблюдал за Эрвином.

Впервые за долгое время мне удалось как следует разглядеть его. Я увидел, как страшно он постарел. Две резкие морщины, протянувшиеся от крыльев носа к уголкам рта, придавали чертам его выражение суровой решимости. Но особенно поразил меня полный отчаянья взгляд, который он бросил на Ахима. Хотя Эрвин все больше слабел, в нашем присутствии он старался казаться таким же, как прежде. Нетельбек обращался с ним все деспотичней, а он просто пресмыкался перед ним и тащил ему то свой хлеб, то дневную порцию супа, то вечернюю.

Однажды после обеда, когда ливнем совсем размыло дорогу и мы то проваливались по щиколотку в вязкую глину на «велодроме», то вытаскивали из нее ноги с великим трудом, Эрвин вдруг зашатался. Наблюдавший за работающими Гарри подошел поближе.

— Держись, Эрвин, — прошептал Ахим.

Мы подняли дышло и всей грудью налегли на перекладины. Сантиметр за сантиметром тащили мы каток по размытой глине. Никогда не надрывались мы так, как в этот день, когда нам пришлось тащить до самого вечера еще и обессилевшего Эрвина.

И к тому же весь этот труд был сплошным издевательством. Ведь, когда бы я ни оглянулся, передо мной открывалась одно и то же: выутюженная катком и снова вздыбленная бороной дорога. Наконец, подхватив Эрвина под руки, мы дотащили его до нар.

— Что же тут удивительного? Ведь он подкармливает не только Гарри, но еще и Нетельбека, — сказал я Ахиму.

Тот побледнел.

— Нет, в самом деле? — переспросил Ахим.

— Да, я давно уже это заметил, — подтвердил я снова.

Ахим разом сорвался с места и решительно направился в умывальную к Нетельбеку. Вскоре я услышал спор, становившийся все громче и возбужденней. Только я собрался посмотреть, в чем там дело, как вдруг отворилась дверь и вошли раздатчики с котлом. И в ту же секунду дверь распахнулась снова и на пороге появился Ахим, тащивший за воротник Нетельбека. Вслед за ними в барак ввалились и другие заключенные. Нетельбеку удалось наконец вырваться, и он забился в самый дальний угол нашей спальни. Только теперь я заметил в полумраке, что Ахим размахивает табуреткой над головой.

— Ладно, ты еще пожалеешь! — пронзительно кричал Нетельбек. — Гарри, я желаю завтра подать рапорт по команде.

Эрвин, который тем временем уже пришел в себя, стоял в толпе зрителей, прижимая к груди котелок с супом.

Молодой чех, мой сосед по строю, бросился к скорчившемуся в углу Нетельбеку.

— Сволочь, сволочь! — выкрикивал чех.

— Так, с этим покончено, — Ахим сумрачно посмотрел на Эрвина. — Ешь теперь свою похлебку.

И положив руку мне на плечо, он увлек меня за нары. Несколько секунд он молча сидел рядом со мной, устремив взгляд поверх сарая на лес. Лицо его приняло спокойное выражение, словно у человека, отдыхающего после тяжелой, изнуряющей работы. Вдруг Ахим привычным жестом уверенно выбросил руку вперед.

— Ба, — сказал он, гордо подняв брови. — Со мной им позабавиться не удастся.

— Да что же случилось? — спросил я, задыхаясь от волнения. Ахим вскочил на ноги и снова вперил взор в зеленый сарай. Я вспомнил об угрозе Нетельбека. Кровь прилила мне к сердцу. Наконец Ахим разъяснил мне все в двух словах.

— Нетельбек знает, что меня зовут не Петер ван Белле. Вот он и шантажировал Эрвина. А Эрвин, чтобы спасти меня, отдавал ему свою еду.

Я стал умолять Ахима помириться с Нетельбеком.

— Мы будем все по очереди отдавать ему свой паек.

— Ну что же, эсэсовцам будет очень приятно, что они смогут заработать на нас не один, а целых три свободных дня, — сказал Ахим. — И недели не пройдет, как это случится. А кроме того, я сам помог Нетельбеку. Когда Гарри спросил меня, почему мы поссорились, я послал его к черту. Он меня уже записал.

Да, выхода не было. В отчаянье я бросился ничком на свои нары. Со двора, как всегда, при наступлении темноты, донесся стук затворяемых ставен.

В темноте я слышал свистящее дыхание Эрвина. Мальчик совсем обессилел. Ахим лихорадочно ворочался с боку на бок. Я составлял бессмысленные планы бегства, один фантастичней другого. Но я знал, что при первой же попытке взломать ставень толщиной в дюйм поднимется такой шум, что всполошится весь лагерь. И все-таки от каких только опасностей не уходили мы с Ахимом в последнюю минуту. Неужели же сейчас конец? Действительно конец? А может быть, может быть…

3
— Подъем! — проревел Гарри.

Над лесом в просвете туч сияло голубое небо. Уж не счастливое ли это предзнаменование после стольких дождливых дней? Больше ничего примечательного в это утро не было. Как всегда, получив завтрак, мы разбились на маленькие группы, быстро проглотили по ломтику сухого хлеба и запили его кофе. Как мы и договорились, я держался с Ахимом, словно с посторонним.

Через несколько минут нас построили на плацу. Возле канцелярии на проволоке заливался дрозд. Гарри вытянулся перед дежурным эсэсовцем… Я изо всех сил старался подавать гнетущий страх, у меня безумно колотилось сердце.

— Заключенные выстроены в полном составе, — отрапортовал Гарри. — Один заключенный просит разрешения подать рапорт. Один человек назначен на полевые работы.

Эсэсовец неторопливо прошел вдоль строя. Головы рывком метнулись влево, но через секунду вся шеренга вновь смотрела прямо перед собой.

— Кто там подает рапорт — в канцелярию!

Я не видел эсэсовца. Я видел только Нетельбека, который, печатая шаг, шел через плац. С ним ничего не случилось, солнце светило ему в спину. И даже дрозд не улетел при его приближении.

— Кто на полевые работы — шаг вперед!

Весь напрягшись, Ахим вышел из строя и встал перед палачом. Солнце светило на них обоих, пел дрозд, и лес шумел как всегда.

Я рванул Эрвина за рукав и увлек его за собой. Вдруг, заглушив брань Гарри, который, стоя у клумбы, раздавал наряды на работу, прогремел выстрел. Не знаю, но мне показалось, что солнце померкло. Бледный светящийся диск за тонким покровом туч все падал и падал на вершины деревьев, потом он опустился мне на затылок и сжал своими блеклыми лучами мой мозг, Я услышал стоны моих товарищей вперемежку с проклятиями, полными боли и гнева.

Хриплый голос Эрвина заставил меня очнуться.

— Помнишь историю матроса, которого никто не хотел слушать? — И прежде чем я успел ответить, он продолжал:

— Я не хочу, чтобы моя мать была виновата в смерти Ахима. Ведь она даже не знала его…

— Перестань, — прохрипел я в ответ. — Надеюсь, теперь ты знаешь, почему капитан так легко управился со своей командой на том чертовом корабле?

— Знаю!

— И почему нам приходится тащить каток?

— Тоже знаю!

Борона волочилась за катком. И целый народ, прикованный цепями к катку, тащил его за собой.

А утро сияло, и по-прежнему дрозд пел свою песню, словно утешал нас.

Эй, люди у катка, головы выше! Да, в царстве ужаса, среди обреченных, живет в людских душах добро. Живет оно в душе Эрвина Экнера, в подвигах Ахима, в сердце каждого из нас. Сохраните любовь к родине. Как щитом, заслоните ее беспредельной и беспощадной своей ненавистью к фашистским палачам. И тогда она сделает вас непобедимыми и вернет вам навеки родную Германию!

Эй, люди у катка! Вашего полку прибыло! Отныне Эрвин Экнер будет с вами. Лишь на одно мгновение ушел от вас Ахим, познав безмерное счастье и избавившись от страданий.

Примечания

1

Так называлось организованное в ноябре 1938 г. нацистской партией и гитлеровским правительством массовое истребление евреев по всей Германии. — Здесь и далее примечания редактора.

(обратно)

2

Пуалю (косматый — франц.) — прозвище французских солдат.

(обратно)

3

Подразумевается Гитлер, который родился в австрийском городе Браунау.

(обратно)

Оглавление

  • О повести «Звучащий след» и Вальтере Горрише
  • Звучащий след (Повесть)
  •   Рассказывает Иоганн Мюллер
  •   Рассказывает Эрвин Экнер
  •   Конец истории, рассказанный Иоганном Мюллером
  • *** Примечания ***