Убежища (СИ) [Мария Петровна Семкова] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

Annotation


Семкова Мария Петровна


Семкова Мария Петровна



3. Убежища







Убежища




Я хочу знать Бога и душу.




Августин Аврелий.







Я называюсь Никто - и товарищи все так меня называют.




Одиссей - Полифему.



Ректор Бенедикт, не давая себе в том отчета, мог делаться невидимкой не только после наступления сумерек. Способность эту он знал за собою давно, он и днем выглядел серовато, пыльновато; его, бывало, не находили посетители - а он, оказывается, мог просто сидеть в углу собственного кабинета за книгою. И вот сейчас его коллеги думали, наверное: если погас в окне мутный скачущий ореол маленькой свечи, то, значит, предводитель отложил свои записи и лег. А запоздавшие студенты точно знали: вот сначала он сидел, перебирал денежные, учебные и иные долги, а потом улегся мечтать и строить козни против очередного хорошенького мальчика или мальчиков. Бенедикт, хоть и прозвали его Простофилей, отлично знал, что именно о нем могут думать - всегда или одно, или другое.

Сам же он, лишь опустились плотные сумерки, уже был в сторожке у ворот, сидел на низкой скамеечке (о такие в купеческих домах снимают сапоги) и смотрел в стенку. На стены отскакивали те же пыльные и тусклые мелкие отсветы, потрескивала сальная свечка; казалось, что собеседник его, Игнатий, такой же серый, но темней, ниже и мощнее, совершенно слился с тенями.

"И он умеет становиться невидимым - но к чему это сейчас?" - медленно подумал Бенедикт. Игнатий, словно бы читая мысли, пошевелился - и, не выходя из теней, потянулся к бочке, заместительнице стола, взял кувшин и плеснул сидр по кружкам - сперва в правую, потом в левую. Присев обратно на мешок, набитый туго, всякими чистыми тряпками и обрывками, приобнял за шею желто-пегого пса. У того висят и слюни, и губы, и уши, и даже складки на шее, а глаза прямо-таки коровьи, но не синевато-черные, а ткмно-карие. Это помесь овчарки-пастуха и тех собак, что разыскивают путников в горах, и зовут его Урс. Почесав в складках собачьей шеи, Игнатий глотнул сидра и посмотрел наконец на Бенедикта; глаза его не блестели даже при свече. Вообще-то, всегда казалось, что глядит он не на близкие предметы, а то ли внутрь себя, то ли вдаль. Бенедикт склонил голову, взглянул на Игнатия сверху вниз, отчего шея его выгнулась, как у стервятника, и тоже отхлебнул. Потом поглядел на стены - сейчас бурые, они в дневном свете слабо отливали медом или янтарем, и такими же янтарными были и яблочный сидр, и пламя.

Смотрелись собеседники странновато: тот, что сидел на мешке, одет был бедно, острижен в кружок и шевелился очень скупо, придерживая голову пса почти под мышкой, над коленом; кончиками пальцев он медленно вел по спирали, которую недотепа-гончар выдавил ракушками и улитками на кувшине из серой глины. Второй, более подвижный, пригнулся и сидел, больно уперев локоть в колено, плотно охватив подбородок и закрывая пальцем рот; этот седоват, горбонос, щеки запавшие, хотя зубов он не терял - похож на ту птицу из Африки с хищной головой и журавлиными ногами, что охотится на ядовитых змей. Игнатий крепко потер затылок, а Бенедикт взял у него кувшин и встряхнул. Заплескало, но совсем на дне.

- Увы.

- Тут и так было мало.

Оцепенение вроде бы прошло. Урс высвободил голову и лег, далеко вытянув голову. Игнатий почесал его за ухом, а Бенедикт, яростно помотав головой, продолжил разговор. Строили его привычно, следуя правилам Эзопа. Так, архиепископ назывался у них просто дядей Рудольфом, а приезжий инквизитор - Млатоглавом.

- Я не знаю, как ему это удалось! - отчаянно сказал Бенедикт.

Игнатий поглядел тускло и проворчал:

- Неважно, как. ЧТО они сделали?

- Смотри. - Бенедикт чуть развел ладони и приподнял брови, как делал это на лекциях. - Сегодня утром Млатоглав прибыл в резиденцию дяди Руди и пробыл там долго, почти до обеда. С ним был тот, лопоухий и с маленьким лицом...

- Видел его. Похож на гиену, уши острые...

- Будь он неладен! - Бенндикт как-то судорожно замахал сразу всеми пальцами, тень его на миг превратилась в паука и схватила неподвижную тень собеседника, потом отскочила. - Такие, как он, у меня вылетают с богословского факультета после первого же семестра! - шипел далее ректор, а Урс настораживал то ухо, что оказалось сверху, в такт шипению, - Сколько книг этой гиене нужно сожрать и выблеаать, чтобы написать одну, да и то не свою?!

- Не знаю.

- Так вот, эта бездарность нащипала цитат и комментариев отовсюду, отовсюду, обобрала чуть ли не всех отцов Церкви ради своей...

- И что?

- Да. Это просто идиот, его предисловие - снотворное. Зато Млатоглав - настоящая ищейка. То, что он пишет, убеждает: да, есть ведьмы, да, так с ними борются. Чем более жестоко, тем лучше будет потом.

-Импотенты, - усмехнулся Ингатий.

- Хуже. Это какой-то разврат, замешанный на страхе и на боли...

Оба опустошили кружки, и Бенедикт продолжил:

- Потом Млатоглав отправился в ратушу и как-то работал там с документами. Говорят, что был чем-то недоволен... Вернулся к дядюшке Рудольфу, и тот уединился с ним до вечера. А вот потом случилось самое странное. Тот, который похож на гиену, Якоб Как-Его-Там, уехал в монастырь еще раньше. А перед закатом, вижу, выезжает сам дядя Руди с пышной свитой и с ним Млатоглав на лучшем коне. Дядюшка что-то говорит и говорит, а у гостя вид чуть озабоченный, но не злой и не азартный. Руди сам отвез его в монастырь, вернулся - и завтра эти палачи уедут из города!

- Пока не уедут, не надо бы...

- Угу.

Игнатий еще раз всплеснул кувшином, розлил остаток, и с сидром было покончено.

- Что ты об этом думаешь?

- Не знаю. Дядя Руди не желает делиться властью и никогда не хотел. Настоятель, наверное, тоже. Они люди образованные, в отличие...

- Но почему уехали эти?

- Понятия не имею. Университетский город, кто здесь принимает ведьм всерьез?

- Да хоть бы твои студенты, эти сыновья купеческие со своими папашками!

- У нас, скорее, будут искать ереси, а не ведьм. Тем более, что занесли ту, из Гаммельна.

- Ее сейчас нет?

- Вроде бы нет. И еретики - не его специальность. Он пишет там, у себя, что женское зло, зло ведьм, куда опаснее мужского. Он, кажется, сам не верит в колдунов, потому что те не женщины. И, надеюсь, не верит в педерастию, потому что женщины влекут всех мужчин без исключения, насильтвенно. А для охоты на еретиков у него просто не хватит образования. Он, наверное, не хочет терять ни капли своей славы и связываться с магистрами и докторами - я надеюсь. Свяжется - может получиться конфуз. Я думаю, он торопится на охоту и едет дальше - туда, где люди посерее.

- Что ж, - встал и расправился Игнатий, стал выше и шире, но глаза его так и не заблестели, - Значит, никто из нас не окажется на костре. Вопросов больше нет?

- Д-да, - передернуло Бенедикта, - Это же не ересь.

- И не отречешься, Простофиля, чтобы удавили!

- Хорошо! - встал и Бенедикт, оперся кулаком о бочку,- Пока (пока!) никто не метит на мое место. Доктора у нас умные и работящие. Бездарей, ты знаешь, я стараюсь не держать, они опасны.

- Ага, обильно снабжаешь ими другие школы.

- Снабжаю, и обильно, пусть дети мучаются. Ну, пока-то все довольны.

- Пока, пока...


Игнатий не глядя снял с крючка какое-то овчинное одеяние и забросил его назад, в глубину. Оно развернулось и легло прямо на топчан, прикрыв соломенный тюфяк. Тогда сторож ухватил собаку за ошейник, приподнял и повел к выходу:

- Все, Урс. Вставай, работать.

Урс поглядел испанским своим глазом настолько укоризненно, что Бенедикту захотелось извиниться, и он пошевелил губами. А Игнатий вывел пса за дверь, поплотней захлопнул ее и обернулся.

- А ты? - спросил Бенедикт.

- Сегодня не моя ночь. И завтра тоже.

Итак, пес ушел, а ректор остался.



***



На третий день инквизитора и его напарника уже не было ни в городе, ни в монастыре. Архиепископ утрясал какие-то вопросы с отцами города, и те вроде бы испытывали облегчение. Время это, между летом и осенью, когда основной урожай был уже собран, собаки заболевали бешенством, а студенты только начали возвращаться в университет, Млатоглаву следовало потратить в деревнях и маленьких городишках, где мужчин было меньше, чем женщин, а корова всегда могла заболеть, прохолостеть или потерять молоко. Дни стояли жаркие, мутные, сухие и пыльные, народ тревожился и скучал. Млатоглав мог бы устроить неплохое развлечение, и никто бы не пострадал - кроме ведьм, разумеется.


Так вот, в жаркие сумерки третьего дня Ингатий цеплялся за стенку своей строжки, а ректор Бенедикт поддерживал его под мышки. По штанине сторожа стекала кровь. Натекла небольшая лужица, а по следу боле редких капель ушел Урс, сел у площадки для игры в мяч и басисто залаял. Бенедикт обернулся к нему, потом тупо взглянул за ворота.

- Не надо, - сказал Игнатий, - Не ходи. Это было там, где пес.

Бенедикт, сам не помня как, увел и свалил Игнатия на топчан. Среди тряпок в мешке оказалась какая-то рубашка, и ректор крепко перевязал друга поперек ягодиц, оставив огромный узел над тем местом, где должна оказаться рана. Потом знаком велел подождать (друг его лежал на животе, лицом в подушку и этого знака не видел) и вылетел за дверь.

Простофиля Бенедикт всегда двигался легко, быстро и ловко. Он так взлетал по лестнице, и его, несмотря на седину, частенько принимали за студента - то в бок пихнут вроде бы по-дружески, то не откланяются. Сейчас Бенедикт летел к общежитию. Урс все еще сидел у начала кровавой цепочки и молчал.

А Бенедикт уже поймал парня. Тот собрался, видимо, на поиски городских приключений и уже был одет как ландскнехт. Из-за яркости наряда лицо парня оставалось стертым. "Умно, - смутно отметил Бенедикт, - Никто его не узнает, что бы он ни делал".

На парне была красная шапка с фазаньим пером, ядовито-голубой колет с блестками и невероятные штаны: правая штанина, с прорезями наискось, оказалась апельсинного цвета, а левая, красно-желтая - сделана из вертикальных полос. При всем этом великолепии парень носил стоптанные очень старые башмаки. Бенедикт быстренько послал его к Гауптманну, порылся в кошельке, но нашел там всего десять крейцеров. Тогда он махнул рукой и велел парню возвращаться с Гауптманном прямо в сторожку и как можно быстрее.

Так же стремительно улетев обратно, Бенедикт уселся у топчана и очень крепко нажал кулаком на рану. Ингатий непристойно выразился, его друг заулыбался хищно и радостно. Его кулак продавил мышцы и уперся в седалищную кость. Игнатий пискнул.

- Терпи. В прямую кишку?

- Нет, вроде бы рядом.

- Кто это?

- Откуда я знаю?!

- Э-эй!

- Вижу я, что ли, кто меня сзади в ж... ножиком тычет.

- Хорошо же! Я узнаю...

- Только попробуй!!!

- Ну да, ну да, - бормотал Бенедикт, - Деткам не дали развлечься, Млатоглав уехал, они теперь развлекаются сами. Тот же ладскнехт мог бы...

- Кто?

- Парень, разодетый как попугай. Он сейчас придет. Посмотришь...

- Не он. Яркого я бы заметил..

Игнатий на полуслове вроде бы уснул. Бенедикт крепче прижал кулаком кость, напряг руку, оцепенел да и сидел так, пока не вернулись "ландскнехт" и Гауптманн.


Парень встал в уголке у метел, чуть ли не ковыряя в носу. Гауптманн, очень молодой и маленький человечек в черном и с таким же незаметным, как у яркого студента, лицом. Он раскрыл сумку, разложил инструменты на бочке - трубочки, палочки, лопаточки, как у коновала, но мельче. И резко сдернул руку Бенедикта с задницы Игнатия. Рука, оказывается, онемела; освобожденная, повисла плетью.

- Несите полотенца, ректор, - распорядился Гауптманн.

Он был зятем палача, из самых нищих дворян. Сам никого пока не пытал и не казнил, только присутствовал и учился. Еще он учился оказывать самую неожиданную помощь раненым и делывал такое, что не приходит в голову ни хирургам, ни цирюльникам. Яркий парень боялся его, а Бенедикт - нет.

Ректор выскочил за дверь и вернулся с простынями и кошельком. Студент все еще мялся в углу; Бенедикт быстро черкнул записку, сунул ее парню вместе с какой-то тяжелой монеткой и выставил свидетеля за дверь. Спустя миг металлом скрипнули ворота (Игнатий нарочно их не смазывал) - студент ушел на поиски приключений.

Гауптманн тем временем подхватил своей лопаточкой и, нажав, выбросил из раны (она совсем чуть-чуть и пришлась бы в прямую кишку) большой вишневого цвета сгусток, потом второй. Бенедикт выбросил их в помойное ведро. Набрав в ложку какой-то полужидкой гадости, зять палача впихнул-слил ее в рану - Игнатий заорал, останавливая голос, а зять палача попытался перехватить инструмент - и спокойно объяснил:

- Это прудовая губка, не бойтесь. Она остановит кровь.

- Ну и грязища, - поморщился Бенедикт.

Игнатий заговорил, быстро и яростно:

- Они меня подняли и несут, уносят. В воздух. Насиловать. Один - рыба, а второй весь в иглах.

- Кто? - спросил Гауптманн.

- Бесы, да бесы же! Но я сейчас эту жабу рогатую раздавлю своей задницей, будь она ...

- Замолчи! - Бенедикт крепко нажал на затылок раненого, - Это было не с тобой, а со святым Антонием, давно. Ты просто видел картину.

- А-а...

- Ты у себя в постели. Лежи!

Гауптманн, не теряя времени, свернул одно из полотенец в трубку и скрутил в узел. Этот узел он вдавил в рану. Она казалась примерно палец шириной и симметричная, как рот с углами, забитый грязью. Кровь то ли смыта, то ли стерта. Наладив свой комок, Гауптманн велел помочь, и они с Бенедиктом натянули и крепко завязали еще одно полотенце. Бенедикт как-то просунул конец под живот раненого и вытянул, зять палача стянул и завязал, упираясь коленом в край топчана.

- Вот. Теперь подождем. Кровь остановится.

Бенедикт подумал: "Тогда чего ждать?", но промолчал.


Зять палача заглянул в кувшин, понюхал и сглотнул капельку. Потом он пил еще, Бенедикт просто сидел, а Игнатий попеременно то ругался с бесами, то требовал пива себе. Но пива ему было никак нельзя, чтобы кровотечение не возобновилось.

А Гауптманн, развязав пивом язык, охотно разъяснял:

- Задница, голова и пальцы вообще сильно кровоточат. Бояться не надо.

Он ткнул раненого в плечо кулаком:

- Эй, ты! Пошевели ступнями!

Игнатий замолчал и пошевелил, сначала левой, а потом и правой, раненой.

- Все хорошо, - сказал зять палача, - Нерв не разрезан, жилы целы. Рана неглубокая, просто подкололи. Кровила сильно, вот и все.

Новой крови ни повязке уже не было. Гауптманн сдвинул ее кверху - кровь не текла. Тогда он полез в суму, вынул медный зонд и некий кусочек - вроде бы подтухшее и пересушенное мясо. Отхватил от этого мяса кусочек и положил на рану.

- Сейчас готовься, будет больно. Эй, ты, отвечай!

- Ага, понял.

- Не напрягайся.

Бенедикт испуганно вытаращил глаза и схватил что-то в воздухе:

- Гауптманн, что это за гниль?

- А, это? Сушеный послед. Сейчас заткну рану, и она срастется быстрее.

- Колдовство? Чей послед?

- Не скажу.

- Ладно, - разозлился Бенедикт, - Сам знаю, что человеческий. От тех девок, что у вас под пытками рожают раньше времени, так?

Рассвирепел и Гауптманн:

- Так чего ж меня звал на такую рану, а?! Не мешай, ректор! А то...

- А что?

- Сам знаешь что.

Бенедикт замолчал и отвернулся. Гауптманн осторожно вдавил сушеную пакость в рану и снова затянул повязку.

- Все, хозяин. Принимай работу.

Допив кувшин, зять палача обстоятельно вытер губы и стал ждать, глядя весело и вопросительно. Бенедикт нашарил в кошеле талер и отдал ему. Гауптманн молча собрал инструменты и ушел. Игнатий попытался повернуться на здоровый бок, застонал, да так и остался лежать на животе. Но голову к Бенедикту повернул, и глаза его были уже ясными:

- Тут на самом деле были бесы?

- Нет, только молодой палач.

- Этого я помню.

- А что бесы?

- Если их не было, о чем тогда говорить? Урса позови.

- Ну да, забыл...

Бенедикт как-то сразу стал рассеянным. Не заметил, что не было пса и что рука уже отошла от напряжения. Теперь, при двух свечах, стены сторожки и на самом деле смотрелись как старый янтарь - или ему это так казалось. Свечи горели ровно, и тени не бесчинствовали на стенах. Обе свечи принес и почему-то оставил здесь зять палача.

Простофиля Бенедикт вышел, и ему казалось, что голова его, а то и просто череп, плывет над землею в сером тумане и что никакого тела у него не было и нет. Лохматый пес улегся на площадке для игры в мяч. Услышав знакомого, он вскинул голову и гавкнул.

- Идем, Урс, - сказал Бенедикт, - Игнатий зовет. Ты нужен, идем!

Тело похлопало ладонью о колено, а голова плыла уже на месте. Урс вскочил и убежал вперед, прыгнул на дверь и заскребся. Бенедикт открыл ему и сам встал на пороге. Урс разобрался в ситуации, лег перед постелью и тихо зарычал. Игнатий хлопнул его по голове:

- Тихо! Он меня спас, понял? - и туда, голове, - Бенедикт, иди!

- А ты?

- Кровь не идет. Иди. А, принеси чего-нибудь покрепче, ладно?

Бенедикт принес кувшинчик из своих запасов, а Игнатий с Урсом снова отослали его.


***



На рассвете Бенедикт заявился с цирюльником, а Игнатий встретил их залпами матросской брани. Цирюльник, взяв сколько-то за беспокойство, ушел сразу, а Бенедикт попытался войти в сторожку один. Тогда Игнатий поклялся Святой Девой, что натравит Урса, и посетителю пришлось убираться восвояси.

Посетив заутреню, ректор вернулся к делам. Мутный туман исчез, голова не плавала уже; остался лишь плоский неяркий свет, в котором что-то нужное кому-то делало плоское тело ректора. Сначала он привел в порядок преподавателей; его талантливые доктора и магистры с ворчанием вылезли из библиотеки и отправились за конспектами. Потом вернулись студенты. Но время все еще было напряженным, жарким и пыльным, никаких тебе дождей, никакого облегчения. Простофиля Бенедикт стоял перед аудиторией и чертил ей на закопченной большой доске Аристотелевы логические схемы и что-то говорил, не поворачиваясь к слушателям спиной. Он стоял к ним левым боком, а локоть защищал сердце. В это время Игнатий как-то справлялся с повязками сам, но как? Каждую вторую ночь выходил охранять дворы кто-то другой - племянник или кузен второго сторожа, а Урс сопровождал его, не доверяя. Студенты шумели не громче обычного, пакостили не больше обычного. Пестрый "ландскнехт" давно слился с толпой, на дворе накапливался мелкий мусор, потому что родственник второго сторожа подрядился только охранять территорию, но не убирать ее. Студенты всегда сорили и гадили, это их совсем не беспокоило.

Как и в начале каждого нового курса, Бенедикт, преподаватель логики, доктор философии, становился охрипшим и усталым. Другие доктора и магистры выглядели не лучше, он затерялся среди них. Сводить счеты с особенно тупыми и богатыми или опасными студентами - не время, оно придет к зиме-весне. Но Простофиля Бенедикт, приглядываясь к кучкам юношей, особенно глупеньких, все пытался понять, чем же подкололи Игнатия - самым концом кинжала или воровским ножом? Кто и для чего это сделал? Он мог сам поссориться - или это его, ректора, предупреждали? Тот нож, наверное, давно был выброшен, а студент счастлив, что его так и не нашли. Но если он счастлив сейчас, то это ненадолго. Придет в себя и обнаглеет...

Плоский свет создал еще и тишину вокруг Бенедикта и внутри его. Он слышал и слушал, о чем судачат студенты и преподаватели - не о еретиках, не о ведьмах. Новая книга "Млатоглава" иногда упоминалась, но в университете якобы никто ее не читал и не собирался. Учеников-магистров и конкурентов у Бенедикта в это время не было, а ждать беды от самых важных купеческих папаш и отцов города следовало бы к концу весны.

В конце концов Бенедикт подрядил подметать двор двух каких-то служаночек, потерявших место, и на этом успокоился - как будто бы дело касалось только мусора на площадках для игры в мяч. Он успел нанять их к листопаду и вздохнул чуть свободнее.

Потом началась целая неделя дождей и дождичков; напряжение в воздухе спало. Студенты не творили ничего особенного - подначивали самых младших, "фуксов", на шуточки в городе, но так бывает всегда. Не приходили хозяева трактиров возмещать убытки. Про особо выдающиеся подвиги в публичных домах разговоров еще не было, только обычное хвастовство.


Уехал Млатоглав, как не бывало его. Или упал камнем в болото, и круги по воде так и не разошлись? А опустошенный и ставший плоским Бенедикт понял про себя вот что: его не замечают потому, что он много чего делает подобно знаменитому Голему, которого как-то создал Альберт Великий. Голему кладут в рот записку, и он исполняет инструкцию, а потом останавливается - но не задумывается, не ждет ничего дальнейшего. Точно так же много чего ректор Бенедикт делал быстро и как бы по воле университета и у оставался невидимым, в относительной иллюзорной безопасности. А умел ли так Игнатий, сливающийся с тенями?


Когда дожди кончились, выбрался из строжки Игнатий. Он жил в своей каморке один, а его напарник, семейный, занимал вторую. Игнатий, почти не прихрамывая, отнес на помойку тот мешок с тряпками. Бенедикт подошел позже и учуял, что от тряпок сильно воняет и гноем, и сгнившей кровью, но не гангреной. Покачав головою с укоризной кому-то, он вернулся к себе и отвлекся наконец на сочинение одного из магистров. Сочинение было свежим, касалось проблем, связанных со Светом Природы. Бенедикт читал, одобрительно шевелил губами - это новая работа, но никаких отголосков охоты на ведьм в ней не было; юный автор был на удивление спокоен и скрупулезен, у него было длинное дыхание. Что-то похожее на Сумму Теологии - та же медленность, то же не спадающее и не взлетающее монотонное напряжение. "Не фанатик. Мальчик любит думать, он любит тянуть из одной мысли следующую и еще следующую", - ласково говорил про себя Бенедикт и так же мерно покачивал головою. А потом ему пришло в голову вот что: "Говорят, что Сумма Теологии пролезает не во всякую голову, а сам святой Фома - не во всякую дверь". Он увидел, как стремительно толстеет автор работы о Свете Природы и захихикал совсем уж по-студенчески - сейчас этот автор был прытким и тощим юношей чуть за двадцать, непоседой, занудой и иногда, если нужно для студенчества, даже озорником...

Читал себе Бенедикт, пока разносило тучи, весь вечер и всю ночь. Перед рассветом удивился, что не заметил прошедшего времени, да и из работы многого не запомнил. Отложил ее и ушел к заутрене.


Утром похолодало и подсохло. Служаночки трудились, сгоняя в кучу листья, и с ними заигрывали те студенты, что поярче и покрупнее. Особо охально не приставали, но Бенедикт все же всматривался - вдруг там будет тот, который чуть не искалечил Игнатия?

Их всегда было трое, озорников: тот парень, "ландскнехт", уходил один и развлекался с учениками живописцев. А еще двое не очень понятны - один, кудрявый блондин с холодным лицом, всегда находится чуть в стороне и смеется редко, снисходительно; второй, рыхлый и большой, как куль муки, всегда при нем, служит и шутом, и охраною. Но есть еще землячества, есть бурши и их фуксы, а эта пара принадлежит неизвестно чему и кому. Блондин учится прекрасно и капризничает, а товарищ его или ленив, или туп... Как всегда - студенты шутят, а девушки тупят глазки да клонят чепчики. Тех двое и этих двое.


Ректор устроился в кабинете. Так же, как и у Игнатия, царил у него очень удобный хозяину беспорядок. Если у Игнантия есть бочонок, полушубки, мешок, метлы, лопаты и ложе, то у ректора - мебель для посетителей, книги, перья и свечи. Сам кабинет велик и светел, о двух решетчатых окнах. В углу у окна - шкаф. К шкафу этому ведет ряд стульев вдоль стены, и замыкает его мягкое старое кресло у входа. Перед стульями - стол под зеленым сукном, а дальше, у окна - высокое кресло ректора с резною спинкой. Другой ряд стульев к столу пододвигается по необходимости. Сейчас эта мебель, табуретки и стулья, рассеяны - точь-в-точь пони и кони на ровном пастбище.

Слева - рабочий стол самого ректора с чернильным прибором, шкафы, шкафчики и сундуки. В самом левом углу - маленькая дверь, но она всегда заперта. За нею ректорова спальня, но он предпочитает выходить из нее в коридор и появляться на своем месте через высокие двери для посетителей. За спиной его - довольно большое распятие темной меди. Выглядит оно так, словно Христос еще не умер, а мучается без сознания и пытается как-то подтянуться кверху, опираясь лопатками и затылком. Распятие это могло бы и испугать, потому Простофиля Бенедикт и оставил его у себя за плечами. Видят мучения Спасителя студенты, их родители, попечители и всяческие посетители, но не он сам. Сам же он, как ему известно, смотрится на этом месте или грозно, или страшновато: лицо его, не снабженное лишней плотью, чем-то напоминает корабль - обводы от углов лба через скулы и углы челюсти к единственному углу подбородка. И нос торчит, как корабельное украшение. Предки откуда-то из-за Карпат снабдили его толстыми складками верхних век. Поэтому широкие брови нависают низко, и ректор всегда кажется хмурым. Сами глаза серовато-голубые, но цвет их определяется с трудом. Простофиля Бенедикт не любит смотреть в лицо кому-либо и допускает только краткие внимательные взгляды, а людей это может припугнуть.

Между окнами - и к этому месту ведет всегда сохраняемый проход в стаде стульев - висит его тайна, не совсем священный предмет, но что-то подобное. Это карта - не карта, а, скорее, рисунок, изображающий карту. По нему не поймешь, шар Земля или плоскость. Там Европа, часть Азии, Африка, Индия, острова Вест-Индии и часть линии вновь открытого берега. Этот лист заключен в глубокую темную рамку, как в ящичек, и на рамке по-гречески вырезано (хоть проще было бы прямой латынью): "Мир прирастает, мир расширяется". Посетители его видят спинку кресла, распятие, но карту - редко. Игнатий, подарив ее, сказал, что ориентироваться по ней, путешествовать с нею нельзя. Просто, дескать, изображение ныне известного мира, украшение на память.

"Почему не оставишь себе? Почему ты вообще больше не плаваешь, ты ведь не стар?" - спросил тогда Бенедикт.

"Надоело убивать черных, красных, желтых" - досадливо ответил Игнатий, - "Не хочу вспоминать".

"Только ли это? Почему ты вообще здесь?"

Тот отмахнулся:

"Ценятся мальчики. А я..."

"Но здесь ты привязан к месту, здесь опасно"

"Из-за тебя, дурак. Ты меня принял и оставил себе. Ты меня завел, как я могу завести собаку"

И немного времени спустя он притащил-таки себе Урса, щенка. Бенедикту всегда казалось, что Игнатий разговаривает с Урсом на каком-то их родном языке, а с ним, Бенедиктом, да и со всеми остальными людьми - на плохо усвоенном иностранном.


Нахмурясь, ректор ухватил со стола первую попавшуюся работу. Развернул и просмотрел введение. Это были комментарии одного из докторов к позднему диалогу Платона, сверутаязаписка. Втайне Бенедикт ни Платона, ни его последователей не любил - любил в юности, а потом перестал доверять - не мог, ну не мог он поверить, что мир на самом деле столь целостен и прекрасен, а люди так достойны и безошибочно созданы, как считал этот прекраснодушный философ. Сейчас Бенедикт понял, что завидует - Платона при всех его особенностях никто не попытался бы загнать на костер, за то, кто он есть. Раздосадованный, Бенедикт отиолкнул свиток; тот, свернувшись, отлетел и лег на стол, как уснувшая змея...


Тут крепко стукнули в дверь, и вошел Игнатий.

- Это я, - начал он, - Хочу испросить отпуск.

У Бенедикта от сердца отлегло, и он впервые за две недели по-настоящему вдохнул. Мир теперь не был плоским, а свет обрел привычные оттенки.

- Слава Богу. Образумился. Сейчас.

Бенедикт написал отпускное свидетельство без указания конечного срока, заверил подписью и печатью, свернул и передал через стол. Игнатий упрятал его под колет. И тогда Бенедикт робко спросил:

- А куда ты?

- В монастырь, - улыбнулся проситель, - Пусть молятся за меня. Да я и сам помолюсь.

- А-а! - только и выдохнул Бенедикт; ему казалось, что друг его только что удачно обвел вокруг пальца. Тогда он собрался, привычно схватился за подбородок и строго спросил: - Как ты доберешься?

- Разреши взять мула.

- Хм. Твоя задница это выдержит?

- Я надеюсь. Не знаю.

- Ладно.

Бенедикт написал и разрешение на мула. Игнатий взял его, улыбнулся и ушел. Ректор сидел, не вставая - как и во время разговора. Дышал он все еще поверхностно и, оборотившись к окну, разминал затылок. В окно из кусочков все равно ничего не увидишь. Но Простофиля Бенедикт внутренним взором созерцал:

Вот раскрываются решетчатые ворота. Вот выезжает Игнатий на ушастом буром муле, и сиди он нетвердо. А вот следом выходит Урс и ворота закрываются.


***



В университете вновь - как видел и слышал успокоенный на время ректор - стало шумно и людно, как всегда. Погода установилась прохладная, без дождей, чуть ветреная. Мусор не накапливался. Студенты и магистры наперебой строили глазки новым служанкам и чуть не плясали вокруг них, как у двойного Майского Дерева, но драк пока не было; кое-что перепадало и особе по прозванию Бешеная Марта. Работа о Свете Природы была прочитана, замечания сделаны. А вот работа о Платоне залежалась (не записка, а основной текст), и автор мог бы кротко (пока!) выразить недовольство.


Через неделю после злополучного отъезда Бенедикт попытался вспомнить, что и когда он ел - не смог. Видимо, он чем-то все-таки питался, потому что ни слабости, ни головокружений не было. Не припомнив ничего о съеденном, после обедни он отправился в столовую. Там ему дали квашеной капусты, похлебки из рыбьих голов и кружку пива - потому что была вроде бы среда, но никак не пятница (по средам и пятницам у него были одинаковые темы, но разные группы). Пообедав, Бенедикт ожил, встревожился, а потом и затосковал. Что, если Игнатий решил остаться в монастыре, там рабочие руки нужны - но тогда бы он вернул мула и как-то дал бы знать о себе? Ничего не сделаешь за неделю - не выздоровеешь и не покаешься. Тем паче, так быстро вопрос о вступлении в монастыри не решается. Так говорил себе ректор, а часть его разума бесплодно перебирала варианты: кто нанес эту рану и в кого в конечном итоге был направлен нож? Готового ответа не находилось.

Нельзя за неделю ни раскаяться, ни нагулять потерянную кровь - Бенедикту вспоминалось, как бледен, худ и желтоват был его друг, как поблескивали непривычно чистые белки его глаз. Они блестели, как очищенные яйца, и это в их белизне терялись привычные радужки без блеска, цвета темной болотной воды. Позволят ли ему там есть мясо?


В четверг Бенедикт вышел в город, вернулся с маленьким бочонком пива и сунул его под кровать - как средство от бессонницы оно должно было подействовать, так? В городе, где его не было уже больше трех недель, царила какая-то расхлябанная истерия. Возможно, разочарования. То, что он услышал, касалось некоего проповедника - того пригласил архиепископ, попытался снова взять в руки непослушную паству, но проповедник должен был приехать с недели на неделю, не совсем понятно, когда. Млатоглав же обосновался в небольшом городе ниже по течению, "и уж там-то он порядок наведет!". Якоб Как-его-там оказался то ли слаб, то ли не нужен, и отбыл.

Хуже всего то, что сонная лень, acedia, незаметно вползла и в университет. Старик юрист пожаловался на непривычную леность двух очень одаренных студентов, причем один из них не возобновил и работу в конторе своего дядюшки, где вот уже два года служил письмоводителем. А юноша, писавший о Свете Природы, пожаловался на вялость всем известных озорников. Студентом он перестал быть только в этом году, но в дела землячества его перестали посвящать тут же. Он не был испуган - просто недоумевал, почему не удается расшевелить парней, бойких, как белки, и подвижных, словно шарики ртути. Может быть, это он бездарно преподает? Лишь у медиков ничего не изменилось - но эти всегда держались в стороне. Самое любопытное - то, что acedia невозможно сразу уловить с помощью человеческих чувств, разве что кошачьи усы предназначены для этого. Остальные преподаватели, кроме юноши и старика, жили беззаботно, студенты не мешали впихивать в их головы знания, поэтому для них все было хорошо.

Бенедикт знал, что он устраивает всех именно как Простофиля. Простофиле полагалось узнавать все последним, бессильно гневаться и улаживать неприятности. Все, что касается обучения, некоторых отношений с городом и науки, ему открывали. Но то, что замешивалось на личных и семейных делах людей, вершили без него. Как если бы между ректором и университетом был заключен негласный договор: никто не касается его личных дел, но и он не имеет права знать, как и чем живут другие. Он избавлялся явных бездарностей и ненасытных воров, это было ему позволено. Он же принимал удар, если что-то случалось. Поскольку дети Адама и Евы действуют, исходя из зависти, корысти и похоти (собственные мстительность и ненависть способны перенести очень немногие), то Простофиля, почти не думая об этом, умудрялся снова и снова смягчать действие этих сил в своих временных владениях. Их университет был мал, не блестящ - надежен. Честолюбцы предпочитали другие города. А в этот университет было довольно легко попасть и так же легко уйти - своеобразным побочным эффектом еще несколько десятков лет назад стала осевшая здесь почти корпорация вагантов-поэтов. Мальчики могли научиться студенческой жизни и уйти в места более привлекательные. С преподавателями было немного сложнее, но тоже удобно.

Поскольку городом заправляли купцы, им нужны были родственники-юристы - юридический факультет процветал тут всегда, его выпускники ценились от устья реки и до ее истока. Доктора-юристы были многочисленны, оседлы, тучны, в большинстве своем семейны и самого разного возраста - от двадцати пяти и до восьмидесяти лет. Они процветали, и никто им не мешал. Опасность не должна исходить отсюда.

Философский факультет построил и отделал, вылизал сам Бенедикт. Философия - вещь непрактичная, но привлекательная. Конкуренция среди философов высока, и светила иных университетов готовы вытеснить, а то и заклевать лишний молодняк. Всегда хватает чудаков, которые хотят спрятаться в области чистого разума и жить там, только там. Вот почему философы, подопечные сначала Бенедикта, а потом нестарого декана, почти все были молоды, холосты и честолюбивы. Всемирная слава не светила им, они это знали и пользовались возможностями делать очень странные иногда исследования. Они били друг другу морды из-за теоретических разногласий, а потом щеголяли синяками на лекциях, на зависть студентам. Если кто-то хотел славы, он уходил; этот кто-то никогда не возвращался, но не расцветала его слава - вероятно, блестящие новые противники коллегиально раздирали и поедали выскочку. Тот, кто писал о Платоне, взрослый человек, знал это и никуда не собирался; со временем (когда?) мог стать опасен именно он. Но Бенедикт предпочел бы, чтоб его сшиб юноша, похожий стилем мысли на Фому Аквинского. Наверное, он подрастет и вытеснит платоника, если ничего с ними не случится.

Богословы университета служили, скорее, архиепископам, и это всегда было так. Говорят, что в этом городе очень большой собор и очень маленький университет. "Дядя Рудольф", например (князь по происхождению и действительно дядюшка декана богословского факультета), считал все новые опасные церкви всего лишь ересями. И доктора богословия по его указке писали опровержения на работы, приходившие извне - разбирались, что здесь канонично, а что могло быть ересью. Собственные их труды были так же похожи на настоящую живую богословскую работу, как античная статуя, натурально раскрашенная, на живого человека. Бенедикт и декан требовали, чтобы теологические исследования были написаны правильно и безопасно, потому и живой крови в них не текло. Одним словом, богословы университета охраняли и поддерживали некий стандарт, как сохраняет весы и гирьки старшина менял. Настоящих зубов, настоящего темперамента их лишили, и они это знали. Растерзать здешних богословов мог и еретик, и свой брат католик, стоило только прицепиться. Для духовного отдохновения и поддержания ученого статуса эти люди изучали древние языки, и вот эти работы бывали иногда великолепны. Самому Бенедикту казалось, что его мудрые доктора богословия больше походят на почтенных бородатых евреев с их Торою, чем на добрых христиан. Значит, и не от них, робких, исходит опасность. Работу Якоба Как-его-там никто из них вплоть до самого последнего магистра не счел бы серьезной - просто надо было человеку написать предисловие, сам же Млатоглав в теологии не силен, хотя пишет очень и очень неплохо, а ведет расследования просто превосходно. Богословы не опасны? Хотя...

Медицинский факультет - эти всегда на отшибе и славятся дикостью. Всем известно (об этом сочиняют песенки сами студенты), что парни носят при себе хорошие нож и крадут трупы, ежели подвернется счастливый случай. У Гауптманна среди них есть свои почитатели. Эти неприкаянные парни быстро перестают пугаться и испытывать отвращение. И еще - медицина и Церковь всегда во вражде. Всегда-то у медиков дискуссии: нужна ли врачу хирургия, изучать ли анатомию - и если да, то как? Как относиться к Гиппократу, Авиценне, Парацельсу и Галену? Эти - не философы, мордобоем не ограничатся. Если сочтут нужным, могут убить; могут убить бродягу и ради вскрытия - так поется в одной из медицинских песенок. Их декан, плешивый давно женатый здоровяк, в родстве с купцами и имеет в городе огромную практику. Купцы у него с рук едят и так боятся... Он предписывает им режим, они не выполняют... Самому жирному было велено ходить пешком. Но как-то раз он сел в возок на свадьбе внучки. Мимо проходил наш доктор медицины, и купец на глазах чуть ли не всей родни спрыгнул с дрожек и прибежал в церковь ножками. Самое смешное, что никто (и даже конкуренты) его за это не осудил. В медицине всегда что-то происходит, а важные новости из Англии, Швейцарии, Вест-Индии и Африки звучат в университете эхом и как-то применяются. Врачи в итоге получаются хорошие, а среди преподавателей есть несколько иностранцев, для которых родными языками кажутся латынь и древнегреческий. Эти могут подколоть, но им вроде бы незачем - только если не было какой-то частной ссоры.

Личной ссоры... Но в этом-то Простофиля и не силен. Давно и широко известно, что по ночам Игнатий и Урс не впускают никого, но выпускают всех. Лишь бы эти все не шумели и не трогали скрипучих ворот. Чтобы обеспечить ночной покой, нужно прыгать через стену. Мальчишки в университете умные, они знают: их автономия останется автономией, пока они достаточно спокойны хотя бы на вид. Землячества почти мирно поделили между собой пивнушки и бордели, больших драк с подмастерьями не было очень давно.

Дела землячеств делались закрыто. До тех пор, пока кого-нибудь не приходилось спасать - как Антона Месснера, например, от его же гаммельнского происхождения. И к чему же мы пришли? А к тому, решил Бенедикт, что его успешно используют, но никто ему по-настоящему не доверяет. Студенты живут якобы в вечном страхе - витает-де над ними, юными Ганимедами, некий старый канюк. Если что не так, ухватит, да отнесет вовсе не на Олимп. Попросту сожрет. Значит, хихикнул Простофиля, этим трусишкам выгодно, что у меня есть постоянный наложник. Или они этого не понимают? Он учил их логике и знал, на что способно мышление толпы юношей - нет, не понимают. А почему? Эти драчливые кобельки бегают по девочкам, даже если у них есть самые верные на свете подружки. И они, еще раз хихикнул Бенедикт, не соображают, что мне далеко за пятьдесят...

Странное ощущение оставалось от кратких переговоров со старшими студентами и преподавателями - стоит только ступить в область чего-то личного, как Бенедикт окажется в пустоте. Ему что-то говорили, но выглядело это так: перед ним словно бы съежилась, зажмурив глаза, мелкая скотинка (коза, овца, косуля?), и вот она лежит и прячет тонкие ножки; хоть пинай ее, хоть режь, а с места не сдвинешь. Студенты пугливы и зависимы, это понятно, но преподаватели? Кое-кто из них уже охамел и развратился мелкой своей властью, но лежа упираются и эти. Видимо, вздохнул Бенедикт, такие дела проясняются через родню или жен, если они у кого есть. Тогда концов не найти.


Тут его сильно, как со сна, передернуло. Он сидел в мягком кресле у угла стола, давно уже крепко вцепившись в поручни и нагнув шею, словно пытался одновременно и встать, и усидеть на месте. Где я был? Следует ли так прятаться? Итак, медики и автор работы о Платоне. Нет, не то, не то, не то... Личная ссора. Инквизитор уехал.

Тут его еще разпробило холодом вдоль хребта, он выпрямился и сел, широко раскрыв глаза, приподняв поседевшие брови. Перед ним словно бы натянулась стальная струна, он похолодел и пошел-пошел-пошел, заскользил по струне разума, натянутой в пустоте. Я знаю их мышление, и это совсем не мышление!

Степень магистра теологии Бенедикт получил еще в ранней молодости благодаря трудам Николая из Кузы. Он, юноша, был поражен - вот Бога уже исследовали, вот опутали мыслью совпадение противоположностей в вечности - и вдруг Господь покинул эту сеть, не прорвав ее. "Если вы знаете, что именно исследуете - это не Бог!" - так писал Николай. И тогда Бенедикт перечитал все его труды, доступные им. Гарантией познания была любовь, и светлый нрав Кузанца познанию благоприятствовал. Но что делать ему, мрачному Простофиле, если не дано дара легкой и светлой любви? Тогда Бенедикт и разуверился в Платоне - нужно что-то более надежное, чем способность любить, ибо эту-то способность не дано содомиту ни применить по делу, ни развить, ни пожертвовать Господу. Надежная опора была у Фомы, а тот грузно опирался на Аристотеля. Постепенно теология была оставлена, и Бенедикт стал доктором философии. Сейчас он преподает логику самым юным - чтобы поняли, чем настоящее мышление отличается от их привычного жвачного раздумывания.

Логика - это застывший жир на поверхности холодного супа. Пока все хорошо, суп стоит на льду, а жир твердеет. Но ежели Дьяволу захочется перекусить и он разведет свой огонь, тогда жирная пленка разобьется на отдельные капли, а всплывать будут всяческие пузырьки и кусочки. Так вот, Бенедикт пытался исследовать, что же это за познание такое вне мышления. Мышление полно прорех, и из них, как вши на нечистое белье, вылезают кусачие ублюдки Страсти и Страха. Похоть может выглядеть как гнев - и гнев как похоть. С холодным отвращением наблюдая все это, Бенедикт то ли завершил свое исследование, то ли бросил его. Докторскую степень оно ему, однако, подарило. Страсти и страхи тех, кто следует поведению Адама и Евы, постоянны и отвратительны. Ах, если бы люди большинства грешили и чувствовали так, как говорит об этом Св. Церковь, как это было бы просто, как великолепно! Самые прочные из страстей - Тревога и Скука, они вступают в брак и порождают обильное потомство, тупое и незаметное, как родители. Люди почти не умеют говорить о них и очень плохо переносят - слишком нетерпеливы. Если им скучно, они тревожатся и нападают. Если тревожно, скучают и творят невесть что. Они обязательно ищут волка в овечьей шкуре - он выглядит как овца, щиплет травку, как овца. Но считается, что это настоящий злой волк, и за ним носятся с топорами и кольями. Если убьют, то получат овчинку, так что проще вечно травить волка или держать его про запас, чтобы подставить под удар извне или изнутри вместо себя, тогда волк-овца делается ласковым. Он то и дело переворачивается кверху брюхом, но от этого становится еще хуже. Ведь настоящие овцы так никогда не поступают - они блеют и сбиваются в стадо. Так что никто волка по брюшку не почешет. И все будут знать - вот он, волк!

"А кто они сами? - завершал размышления Бенедикт. - Все они волки для меня? Ну уж нет! Я думаю, просто голые твари, что прячут своих безумных белых барашков под волчьими шкурами. Пока барашки не вырастут и не начнут сшибаться лбами..."

Тут он внезапно пришел в крайнюю ярость, для него особенно редкую. Если б он видел себя, то заметил бы, как кровь оттопырила пуопурные уши и как начали подыматься короткие седые волосы. Но ярость сорвала струну, он соскользнул. Ярость быстро пошла на убыль, рассыпалась и превратилась в раздражение. Это презрительное раздражение уже не оставляло его. Скалясь и тихо шипя носом, он продолжал скользить по струне.

Хорошо же. Простофиля Бенедикт - это ряженый волк, который выучен переворачиваться брюхом кверху и пока еще не ободран. А Игнатий? Есть в нем то, что очень плохо понятно, ускользает и от чувства, и от разума. Он - флегматик, как это называет Гиппократ. Он ни мыслей, ни чувства, ни речи не тратит зря. (А вот кровь потерял). Он подобен спокойному зверю, но не волку, а кабану или медведю. Хорошо, он принял удар. Я должен принять следующие. А как поступит он? Ага. Этот зверь не доверяет людям, полностью не доверяя даже мне - потому что я боюсь. И хорошо умеет их избегать, когда надо. Его считают невеждой или глупцом. Это не так. Что он будет делать дальше? Как мужчина среди мужчин, попытается защитить меня и разобраться сам. Надо бы этому помешать, да нельзя - упрется. Необходимо отпустить его. Нет, не уйдет. Прогнать? Не смогу. Что же тогда? Не знаю.


Чтобы преклонить колени, Бенедикт привычным движением соскользнул с кресла. Глаза закрыл и призвал Бога - того, кого исследовал славный Кузанец: "Господи, видишь меня? Посмотри на меня!". От жутковатом своем распятии он не думал сейчас. По его слову под веки стек толстый слой прозрачной воды, и открылось некое пространство. Сам Бенедикт оставался с раскрытым внутренним взором на месте, в своем кабинете, а пространство превратилось в монастырь, где его когда-то воспитали. Точнее, в общую спальню для учеников. Стояла ранняя зима, все мальчики были в школе. Сам Бенедикт, еще не очень похожий на птицу-секретаря, а просто румяный и рослый молодой человек с красным горбатым носом и угрюмым из-за нависших бровей выражением лица, потерянно бродил у бывшей койки своей: то ронял набитый мягким заплечный мешок, то подбирал его, снова и снова. Ступая длинными ногами, он узнавал выщербины на полу и чувствовал, как от старых кирпичей к коленям подымается холод. Это он, бакалавр богословия, через три года вернулся "домой". Там он узнал, что падре Элиа, его духовника, здесь больше нет. Бенедикт стал чужим, и ему не сказали, что за история увела священника из монастыря и куда. Он хотел подарить Элиа свое писание о Скуке, Страхе, Тревоге и Страсти, но того уже не было и не будет, он был вымыт отсюда потоком какой-то общей монастырской силы и унесен, как песок в устье большой реки. Молодой Бенедикт шмыгнул носом (в тот день было очень холодно) и собрался было сесть на кровать, но тончайшая граница пространств истаяла, и старый Бенедикт приказал ему: "Молись, немедленно!". Молодой человек послушно стал на колени, сложил ладони и попросил у Господа хоть какого-нибудь утоления его страсти. Возник сон во сне, то был колодец, вырытый кем-то в глинистой земле, доверху набитый древними свитками и новыми книгами. У ног валялись смерзшиеся комья и камни.

"Это?!" - недоуменно спросил молодой мужчина, подымаясь. Он думал, что инструменты его разума идеально подходят для познания Бога, но оказалось, что они предназначены разве что для понимания страстей, не для их преображения. Инструменты чистого разума, которым открылся бы даже Бог - все они лежали в колодце. Юноша должен был приобрести их и сохранить, а старик - оставить.

"Оказалось, да!" - мысленно ответил старый Бенедикт - "В основном это".

Бакалавр бросил пергамент, оставил свою работу на ближайшей койке и ушел из монастыря, чтобы вернуться в университет.


***



После стаканчика пива Бенедикту приснилось следующее:

Сначала ему виделась, очень обстоятельно и тоскливо, история какой-то замученной домохозяйки - ею сновидец не заинтересовался и не запомнил. Затем сон изменился.

Давным-давно, когда Земля была еще диском, а не шаром, жил некий горный мастер. Были у него то ли мул, то ли осел, хороший набор инструментов, маленькая хижина, супруга и крепкие шипованные сапоги. Как бы этот мастер ни работал, что бы ни приносил в дом, жена всегда была недовольна: "Ты, говорит, разыскиваешь золото да серебро, а отдается тебе за это только медью"! Это была святая правда, которая горняку надоела хуже вечной капусты на обед. И вот как-то раз прошел необычный дождь. Вместо того, чтобы стечь во Внутреннее Море и Внешний Океан, вода просочилась в Преисподнюю и стекла прямо в Лету. А потом снова поднялась вверх, сформировала тучи и излилась вторым странным дождем. Горный мастер попал под дождь и заметил, что обычные капризы жены больше не беспокоят его. Слизнув каплю, он почувствовал жгучий привкус какого-то металла и вспомнил... Он навьючил осла и ушел в горы искать входа в Преисподнюю - и нашел, и спустился по веревке! он хотел набрать полные кувшины летейской воды и продавать ее как успокоительное - тем более, что в его стране планировали начать войну.

Но вдруг он оказался висящим на чем-то гораздо более толстом и жестком, прямо-таки каменистой твердости. Что-то ровно и слабо давило на него, то ли ветер, то ли яркий свет, а видел нечто совершенно несуразное.

В его стране было сухое и прохладное лето, бедное зеленью, богатое каменной пылью. Он же узрел через панели из цельного стекла густой и зеленый сад. Он не был ни внутри, ни снаружи, но это была высокая стеклянная башня о восьми гранях. Пол не был прозрачен, но точно так же блестел и казался очень скользким. Некая женщина - актер, каких никогда не было в его мире, знаменитая много лет клоунесса по имени Клара радостно пригласила кого-то. Она присутствовала здесь не телесно, а в изображении, как волшебная живая картина в почти незаметной раме. Но горный мастер судорожно цеплялся за каменный корень и войти, разумеется, не мог. У высокого резного стола - прямо напротив взора горного мастера - стала юная пара. Девушка внимания не привлекала, а рыжий парень с темной бородкой был смешон - угловатый и тощий, он отрастил эту бородку клинышком и стал похож на сатира. Но глаза его из-за бородки казались совсем детскими - серые, круглые и блестящие... Подошли еще три пары и стали у столов, беседуя. То были актеры, юноши и девушки, и праздновали они годовщину некоего знаменитого в их мире представления о любви и войне, в которой участвовали дети. Вот эти дети подросли и пришли на первый в своей жизни серьезный юбилей. Поэтому был так смешон этот юный сатир, которому так не подходила его зрелость.

А горный мастер не понимал, что и почему он видит, о чем тут речь. Он заметил, что смотрит на юные пары (актеры-женщины, это невиданно!) откуда-то совсем снизу.

Зато Бенедикт видел висящего на центральном корне земли, вцепившегося в камень, медленно соскальзывающего. Чуть ниже в синем воздухе плыл куда-то большой крылатый корабль из полированной стали. Капитан заорал в трубу, что у висящего вырваны глаза и предложил помощь. Корабль, мол, не сумеет пришвартоваться, но... И вбросил в глазницы висящего две горсти обезболивающей тинктуры.

Корабль уплыл, а горный мастер понял, что глаза его вырвал в наказание Князь Преисподней, невидимый для людей, и забросил куда-то в будущее, очень далеко. А Бенедикт думал, как же помочь. Если глаза горного мастера (он знал и видел, что они, карие, брошены на пол) в том мире, где бывал он сам, то... Мастера можно привести туда, но выйдет ли он обратно? Можно принести эти глаза сюда - но где тот зал и как попасть во времена Земного диска, а потом к себе? Может быть, мастер останется ясновидящим слепцом, но кому нужен столь странный мир, столь отдаленное будущее?

Напряженно размышляя, Бенедикт почти проснулся, и сновидение изменилось снова. Мелькнул Крысолов, играющий на двойной флейте - слева строем бежали крысы, справа танцевали дети. Крысолов увел всех их, но сновидение не остановилось. О господи Боже, сколько женщин и детей в моем сне! В реальной жизни Бенедикта не было места ни женщинам, ни детям - никакого!

Бенедикт был возвращен в монастырскую школу, а было ему то ли пять, то ли шесть лет. Послеобеденный час, предназначенный для самостоятельных занятий. Скука. Бенедикт, способный мальчик, сделал то, что требовалось, и заскучал. Мальчики ровно шумели, присматривающий за ними старый монах дремал, похрапывая по-конски, вскидывал облысевшую голову, но не просыпался.

В такой теплой и вязкой скуке иногда случаются и чудеса, поэтому Бенедикт ждал. И вдруг, словно ниоткуда, на свободное место вышла не спеша большая мышь. Она присела умываться, нервно шевелила усиками, а Бенедикт так же неслышно стал на четвереньки и пошел спиралью, стискивая круги. Он воображал себя котом, тихим-тихим. И когда усики мыши вздрагивали и она прекращала умываться, замирал и Бенедикт. Приблизившись так, чтобы мышку не пугала его тень, он взревел: "Я страшный зверь скимен! Берегись, моя добыча!" - и выбросил руку над нею. Воспитатель так и не проснулся, испуганная мышь припала к полу, и мальчик почти ее схватил! Но тут кто-то крепко ухватил за шиворот его самого и встряхнул. А потом поднял за хвост и мышь. Злой толстяк, брат-эконом. Ходить к мальчикам ему не было нужды, но он подозревал, что кто-то из них что-то украл. На самом деле ему было неважно, накажут виноватого или просто первого попавшегося - это знали все. Эти самые все замолчали и перестали дышать. Эконом выволок Бенедикта за дверь и потащил его к лестнице, ведущей вниз. Мальчик совершенно притих и оцепенел. "Какая гадость" - сказал эконом и бросил мышь вниз с лестничной площадки, и она шлепнулась там. Бенедикт старался поджимать ноги и не потерять обувь, и видел, что мышь, распластавшись, дрожит и дышит быстро-быстро. Она казалась мокрой. Когда эконом протаскивал мальчика мимо, то нарочно наступил на нее и оставил несколько кровавых следов, а внизу что-то упало с грохотом.


Этот шум и разбудил Бенедикта, сейчас почти старика.

"Крысы, - подумал он, - Крысы в моем кабинете". Одевшись в темноте, он зажег трехсвечие, подобрал кочергу, которая почему-то тоже оказалась под кроватью и пошел в кабинет коридором. Крысы грызут все, что попадется. Они строят гнезда. Прекрасно, если б они умели читать и выгрызали из письменных работ все ошибочное, дурно написанное и еретическое. Но крысы не умеют читать и не разбирают, попалась ли им книга на века прославленного автора или просто глупая студенческая работа. А жаль!

Охотиться за юркой крысой в тенях, при неверном свете, в хаосе стульев, не проснувшись - опасное удовольствие. Но раздражение последних дней нашло выход, и ректор был почти рад.

Проснувшись на ходу, он заметил, что дверь из коридора в кабинет приоткрыта, в щели прыгает свет. Он толкнул дверь и вошел.


У самой карты стоял мужчина и водил свечой не так, чтобы рассмотреть изображение, а над нижней планкой рамы - читал надпись. Мир расширяется, мир прирастает - иногда чересчур стремительно. Ему ли, Бенедикту, этого не знать... Человек этот был одет как правовед, простоволос. Кудри давно не стриг, и они отбрасывали медные отблески. Он был крепок когда-то, но похудел, а одеяние истрепалось. Воняет от него, как после долгого пути. Бенедикт, непроизвольно запоминавший всех, кто чем-нибудь отличился, сейчас не мог быстро связать внешность и имя. Рыжий, приземистый... И стул лежит на полу.

- Антон Месснер? Что ты здесь делаешь?

- А? - вздрогнул парень и развернулся. Да, он. Глаза круглые, карие, как орешки. Встревожен. Бороду и усы запустил. Он видел: ректор, постаревший, в ночной рубашке и безымянном одеянии вроде халата, но с кочергой. Поклонился и выпрямился, крепко держа свечу:

- Здравствуйте, господин ректор!

- Антон, зачем ты здесь? Ты уронил стул?

Этот парень - купеческий сын, будущий юрист, но и единственный ребенок из Гаммельна, который не ушел за Крысоловом. Семь лет назад, в самом начале учебы, Бенедикт спас этого юношу от инквизиции - предупредил, вернул плату за обучение и приказал бежать. Не годится преследовать мальчишку только за то, что он родился не там, где надо. Тогда ему было шестнадцать, совсем ребенок. А теперь это мужчина. И что, он так пришел поблагодарить?


Замер, остолбенел. Чтобы оборвать его, Бенедикт приказал:

- Раз уж ты не вор, садись! - указал на стул, что рядом с длинным столом, у самого входа. Ближе только кресло, а в нем лежит круглая меховая шапка, вроде бы из бобра. Теплая осень и меховая шапка? Единственная ценность? Антон послушно сел, куда ему указали - как марионетка, зависимая от движения не своей руки.

Бенедикт с нарочитым шумом поднял и поставил напротив Антона упавший или специально уроненный стул. Поставил свой канделябр слева, и Антон тоже прилепил свою свечу к столу. Убедившись, что парень уселся, Бенедикт снова взял свой канделябр, и пламя одой из свечей чуть не погасло.

- Погоди-погоди, - бормотал Бенедикт, как обычно разговаривают с животными, - сейчас!

Он отошел, полез в шкафчик и разыскал два больших стакана из бычьего рога. Заметил, что кочерга мешает, и прислонил ее у камина. Принес и поставил стаканы.

- Подожди!

И впервые за много-много лет (так ему казалось) он снял засов, открыл громко скрипящую дверь между кабинетом и спальней. Антон глядел, как успокоительно суетится ректор. Сначала просто смотрел, а потом вдохнул и шумно выдохнул.

Бенедикт обернулся и не столько увидел, сколько почуял, как уходит тревога из тела и взгляда молодого юриста. Но тревога могла ничего не значить - все студенты, которые попадали к нему, были в той или иной мере встревожены... Бенедикт успокоился сам и принес свой почти полный бочонок. Водрузив его на стол, он чуть задумался. Тогда, уже свободнее, услужливо привстал Антон:

- Давайте, я разолью, у Вас руки дрожат.

- И то верно.

Юноша осторожно наполнил стаканы, и теперь они в дрожащем и прыгающем свете были прозрачны и ярки, как опаловые оправы янтарных камней. Пены почти не было - спальня Бенедикта очага не предусматривала. Хватив сразу по стакану холодного, оба расслабились.

- И все же, - повторил Бенедикт, - Что ты здесь делаешь? Почему меня не разбудил?

- Разбудил же! - слабо улыбнулся Антон.

- А ночью зачем пришел? Как сюда пролез?

- Через стену. А ночью - чтобы никто не видел. Если Вы меня выгоните, я приду и уйду незаметно.

- Ну ладно...

Бенедикт ничего не понял пока. И не знал, о чем спрашивать, что делать.

- Так. Тебе нужно место преподавателя?

- Да.

- Что ж...

Тут мелкая злость наконец взяла верх, и Бенедикт разразился, захлопал ладонью по столу:

- Так. Ты приходишь, как вор, ночью. Пробираешься в кабинет, хотя мог подойти днем! Потом стоишь столбом и молчишь. Мне ждать до утра, пока ты отелишься, или позвать стражу?!

Антон слабо замахал руками:

- Не надо, не надо! Подождите, я расскажу! Дайте собраться.

- Я вижу, ты чего-то боишься. И меня ошарашил. Давай-ка еще пива.

Антон послушно разлил еще. "Ну ты и Голем", - подумал Бенедикт, - "И без записки во рту".

- Понимаете, - тихо, почти шепотом произнес Антон и свел руки так, растопырив пальцы, как будто подымал снизу что-то большое, круглое и тяжелое, - Я больше не ради места... Я должен Вам рассказать...

"Почему мне?" - тупо подумал Бенедикт...

- Я должен Вам рассказать, а то никто мне не поверит... я, я был в другом мире! Сначала.

- А! - обрадовался ректор, подался к нему, - Это там, где здание из серого кирпича и сетчатая ограда с дырами?

- Да! А вы откуда знаете? - насторожился Антон.

- Я там бывал, и не раз.

- У-ух, ладно! Та женщина в синих штанах и с короткими волосами...

- Ее бы у нас сожгли. - проворчал Бенедикт. Женщина эта была врачевательницей душ то ли из будущего (но сам Господь никогда не играл со временем!), то ли... Лет семь назад она...

- Еще бы! Она мне очень помогла. Она вызвала Крысолова. Ну, или помогла ему появиться. Он - мальчик в шапочке с козырьком и крыльями сойки. Все говорят...

... а Бенедикт с Игнатием навещали ее еще некоторое время.

- Ага, что это молодой парень.

- В общем, из-под виселицы (Вы знаете, где это?)

- Само собой.

- Оттуда я попал туда, и Крысолов тоже, через дыру в заборе. Я погнался за ним в тумане, но не смог догнать. И потом...

Свечи горели - в подсвечнике ровным огнем, потому что их сделали из воска; толстая сальная свеча Антона коптила и потрескивала. Все свечи были относительно новыми, пива в бочонке еще предостаточно. Карие глаза Антона смотрели на что-то чуть вверху, отражения огней подпрыгивали в них, и этот взгляд затягивал в себя. Некоторое время спустя Антон слабо заулыбался, вспоминая.

- Давай потушим твою свечку - останется пятно, да и коптит.

- Ладно. - Так вот, - осмелел наконец Антон и выдохнул. - Это был и тот мир, и наш. Сразу оба. Фу, совершенно дикая история!

- Ты не представляешь, что сочиняют мне студенты, чтобы увильнуть от наказания!

- Ну вот...


***



Крысолов - это мальчишка в шапочке с козырьком и крыльями сойки по бокам. Он ворвался в туман и побежал так, как будто нет никакого будущего, ни камней под ногами, ни деревьев, ни неожиданный обрывов. А Антон, переполненный яростным (и мелочным) желанием удушить подлеца, бежал все-таки осторожней, стараясь проверить, что попадется под ногу в следующий момент, и быстро отстал. Крысолов растворился в сером тумане, больше похожем на дым, но его топот раздавался со всех сторон, и Антон бежал так, чтобы звук не исчез. Пока что гаденыш вел его вниз по оврагу, туда, где начиналось небольшое ущельице. До камней было еще далеко; Антон знал, что у самого склона будут ели с наполовину висящими в воздухе корнями. Они и защитят его от падения.

Потом Антон отвлекся - о широко раскиданные корни этих елей (а туман меняет расстояния, и когда они появятся, Бог весть) легко было запнуться и сломать лодыжку - а топот маленьких ног исчез. Остались только пыхтение и треск, причиной которых был сам Антон. Он выругался и постепенно замедлил шаги. Теперь он шел, отирая лоб рукавом. Но если бы пот и не попал в глаза, он совершенно ничего не увидел бы, кроме теней этих елок. Казалось, что они машут лапами для взлета: вот еще немного, и корни вырвутся из земли, ухватят его, как змеи или когти. Кроме как к ущелью, идти тут было некуда - еще неизвестно, в свой город или в чужой мир попадешь. И где же теперь Крысолов? Какой мир предпочитает он? Непонятно. Задурить головы людям того мира тоже можно, они везде одинаковы. Не будь Месснеры купцами и гаммельнцами, Антон думал бы о людях чуть более щепетильно.

Сейчас будет, если он помнил верно, небольшое возвышение. На влажных камнях пришлось потрудиться, и на верху, где туман был белее и прозрачнее, Антон уже дрожал. Одежда его пропиталась потом и туманной влагой, а тело тряслось от этого хитрого холода и старалось хоть как-то сбросить напряжение. Тут он остановился и попытался оглядеться. Все равно не видно было ничего, кроме самой последней елки.

Но где-то уже появилось солнце и создало радугу в тумане. Если пройти под радугой, найдешь клад. Но она недоступна, как и горизонт.


Антон стоял и прислушивался. Сначала было тихо, потом зацокала по камням идущая лошадь. Когда она подошла ближе, стали слышны и другие шаги, тяжелые, шаркающие и неровные. Потом из-за радужной полосы, словно бы раздвинув занавеси, показалась тощая конская голова. Шагнув, конь развернулся боком. Вероятно, он очень стар - когда-то вороной, теперь он стал почти белым, чуть светлее тумана, а от черного остался лишь мелкий крап. Конь обошел кого-то и стал с другой стороны, по-кошачьи извернувшись. Этот человек давно уже отпустил уздечку и стоял ссутулившись. Был он грузен и плечист, его белое одеяние слабо светилось в тумане, образовав гало. Радуга угасла, этот человек неуловимо быстро приблизился и оказался хромым горбуном (или это он так наклонился?) в черной длинной одежде. Священник? Опирался он на высокий табурет вроде бы с резными ножками. Конь исчез. Ко всем этим переменам облика замученный Антон отнесся на удивление ровно.

- Что ты здесь делаешь, сын мой? - чуть задыхаясь, вымолвил старец. Голос был точно старческий, хотя и звучный, и басовитый. Такой голос, подумал Антон, подходит древнему королю на поле боя. Он поклонился и ответил как можно более смиренно:

- Я гнался за ... наверное, бесом, господин, и потерял его.

- А зачем тебе бес? Ты экзорцист или ученик колдуна?

- Нет, господин. Ни то, ни другое. Этот бес сделал так, что я стал изгнанником. И я хочу догнать его.

- Чтобы отомстить?

- Не знаю.

- Ну, хорошо. Пойдем.

Старец сказал это так властно, что у Антона и мысли не возникло ослушаться. По правде говоря, его трясло от облегчения, как мокрого щенка: вот наконец пришел кто-то более сильный и сейчас покажет ему путь. Он спросил только:

- Вы священник, господин?

Тот расхохотался (на весь туман, подумал Антон):

- Клянусь Эпоной, нет и еще раз нет! А ты храбрый мальчик!

Старик склонился к нему. Лицо его оказалось невероятно старым и, по гаммельнским понятиям, очень солидным (непроницаемое, с крупными чертами), но очень яркие синие глаза были пронзительны и сейчас веселились вовсю.

- Я - Эомер. А ты кто?

- Меня зовут Антон Месснер, господин. Я сын купца. Был студентом...

- Угу.


Потом Антон говорил Бенедикту, что в этом старце и не было ничего христианского, он просто этого сразу не заметил в тумане - и Бенедикт решил, что не время слизало в этом мире Святую Троицу, и не бывало там никогда ни Отца, ни Сына, ни Святого Духа. А вот матери богов очень даже могли быть. Мертвый мир? Его граница? Странный мир, переслоенный настоящим, древностью и будущим, переслоенный беспорядочно до безумия. Возможно, Эомер как-то это безумие укрощал на своей территории. Ему ли, ректору, этого не понимать - он охранял свою территорию, а в его сновидения прорвались, как пламя, языки других миров. Спасибо Антону за то, что пришел.


Антон помнил, что теперь должен быть небольшой спуск. Но сейчас это был подъем, чуть более крутой, чем прежде. Табуретка была справа, старик - в центре, Антон - слева. Антон аккуратно прикоснулся к черному локтю - одеяние было совсем сухим, а тело - горячим.

- Господин Эомер, Вас нужно поддержать?

- Нет, сынок, ты мне мешать будешь. Смотри не оскользнись сам.

Оба, пыхтя, поднимались. Табуретка противно скрежетала на камнях, расколотых упрямыми растениями. Когда склон закончился и перешел в ровное плато, старик снова оказался облаченным в белое, а табуретка, по-видимому, превратилась в коня. Антон благоразумно решил об этом не говорить.

- А вот теперь помоги. Я сажусь на коня справа. Я хромаю на левую ногу.

Антон подтолкнул Эомера под увесистую задницу, и тот вскарабкался в седло. Привычный конь стоял твердо.

- Возьми его под уздцы и иди прямо.

Прошли еще немного, к крупным камням на краю обрыва. Эомер снова оказался одетым в черное и сидящим на табуретке над самым краем обрыва. Ноги его висели в воздухе, но табуретка даже не пошатывалась.

- Антон, справа от меня есть качающийся камень. Найди его.

Антон нашел. То был черный неокатанный камень примерно ему по пояс. Когда мальчик надавил на него, камень пошатнулся и грозно то ли заскрипел, то ли загудел. Эомер отозвался таким же скрипучим басом:

- А теперь оседлай его.

- Что?

- Сядь на него. Лицом к обрыву.

Антона пробил холодный пот. Он кое-как вскарабкался на качающийся камень и осторожно, по одной, спустил ноги. Вцепиться тут было не во что, и он судорожно уперся кулаками в поверхность, состоявшую из крупных зерен, причиняющих боль.

- Чего ты хотел здесь, Антон?

Голос наполнил весь туман, и теперь он стал зычным.

- Догнать Крысолова.

Камень довольно сильно качался вперед и назад - наподобие детских качелей, сделанных из доски. Антон почувствовал центр тяжести и слегка переместился. Туман стал еще плотнее и белее, расцветал, как огромная роза с лепестками из самой тонкой шерсти белых-белых небесных овец. Сырого холода-пролазы больше не было - наступило оцепенение, Антон думал, что сидит прямо в облаке, но это нисколько не похоже на Рай.

- А что стоит за твоим желанием?

Антон крепко задумался. Увидеть тут невозможно ничего. Он поплыл и телесно слился с туманом, как если бы его кожа и мускулы растаяли в нем безо всякой боли. Он увидел Крысолова - не мальчика, а юношу. Он играл какой-то танец вроде тарантеллы и прокладывал путь, но его все равно дергало. Дети этого не замечали и, приплясывая, радостно старались догнать игреца, кто бегом, кто шагом. Сам же Антон сидел в очень большом для него мягком кресле, утопал в нем. Так, он не смог уйти, потому что щиколотка была сломана. Но сейчас он старше, пусть и ребенок - так считали Бенедикт и Эомер. Но если он ребенок сейчас... Ага! Обе лодыжки оказались целы! Это сейчас! Не было никакого обрыва - вот же ровная улица, его кресло поставлено прямо там на мостовую. Антон встал и побежал за процессией, не забывая кричать:

- Спасибо, господин Эомер!

Хромой старец в белом развернул белого коня и повел его вниз по склону.


***



В другом сейчас стаканы с пивом были забыты.

Одиночное странствие осенью - не подарок, так думал Бенедикт, это смертельная опасность. Антон побродил немного, огляделся и еще до наступления зимы оказался в услужении у одного князя, стал смотрителем зверинца.

- Понимаете, господин ректор... У него живут очень странные звери. Есть леопард и охотничий барс. В том княжестве много каменистых обрывов и лиственного леса. Там у него жила полосатая лошадь. Ее никому не удавалось объездить, и он это запретил. Много всяких мартышек - ох, как же они гадят! И норовят наср... нагадить прямо тебе на голову, если на что-то обиделись. И еще... Как бы...

- Погоди! У того князя нет зверинца, он не так богат.

Антон нетерпеливо отвел возражение:

- Но он был, я служил там!

Бенедикт замолчал и встревожился.

- Так вот. У князя жила целая стая летучих мышей.

- Ничего себе. Зачем?

- Они не такие, как у нас. Откуда-то из Вест-Индии, они там летают с острова на остров. Князь гордился ими. Они черные, здоровенные, с лисицу или с кошку - и летают! Мордочки у них как у маленьких собак и глаза навыкате. Им покупали фрукты даже зимой, они не впадают в спячку. А сколько дров ушло ради них!


Антон привязался к ним. Эти звери заводили себе любимцев среди людей и старались забраться на руки. Они пили молоко из бутылочек, как младенцы, и ели сладкие фрукты, никого не убивая. Антон жалел тех крыс, коз и кур, что приходилось отдавать хищникам. К хищникам его, слава Богу, не пускали - те смотрители считали себя выше других и жили своей семьей. А Антон убирал за мартышками, чье настроение переменчиво, и отдыхал от них у крыланов.

Так закончилась осень, миновали зима и большая часть весны. Деревья отпустили на волю нежные светлые листья. Как-то раз в зверинце получилось затишье. Выбирали Короля и Королеву Мая, поэтому служители оправились в город и свалили работу на новенького. А звери тоже решили не терять времени: кто воспитывал детенышей, кто ухаживал за будущей супругой. Мартышки поняли, что Антон здесь один, обрадовались и тут закидали его дерьмом. Мартышки из следующих клеткок повторяли то же самое за соседками, Антон уворачивался, и милая дорожка превратилась почти что в сток для навоза. Антон покряхтел и отправился за ведрами и лопатой. Для этого надо было идти далеко, за большие деревья - князю не нравилось, если кто-то из его гостей видел хоть какую-то работу, он хотел создать иллюзию земного Рая, где люди и звери обитают в мире и счастии.

У сетчатого домика для крыланов рос высокий клен. Звери были умные, ориентировались хорошо - честно сказать, они разжирели и обленились, далеко улетать не хотели. День был ясным, небо не испорчено ни единым клочком облаков, и летучих созданий выпустили погулять еще с утра. Антон увидел, что они не висят, как обычно, на нижних ветвях. Нет, им как-то удалось встать на слабые задние лапы и сойтись в кружок. Сначала Антон подумал, что они тоже пляшут у Майского Дерева, но, подошедши поближе, понял, что они секретничают. Юноша остановился за кустами и прислушался. Помилуй Боже, эти существа говорили по-немецки, хотя и со странной невнятностью! Они еще и жестикулировали, вполне по-человечески, разве что перепонки между пальцами мешали.. Антон подобрался поближе и понял, что звери горячо спорят.

- Наши катышки, - втолковывал тот, кто поменьше, - Такого же размера, как и те конфекты. Можно незаметно подменить, так?

Катышки - это зимний корм, приготовленный из меда, обрезков сухих фруктов и ореховой крошки.

Самый большой, вожак, отвечал на это:

- Мысль хорошая.

- А как быть с пастилой?

- На складе у управляющего есть целый рулон, но нам его не унести. Яблочная. И сидр.

- Его высосем через соломинки!

- Но как незаметно попасть в лавку, а?!

- Разум даровал нам Король. Придумаем.

И заметив Антона, вожак поманил его, махнув крылом:

- Эй, парень! Раз уж ты тут, скажи - сколько весят и как продаются конфекты?

Антон попятился; вожак смотрел на это с крайним неодобрением:

- Да я не знаю. Думаешь, у мня хватает богатства жрать конфекты?

- Да ну тебя! - отмахнулся крылом вожак, а все остальные загалдели наперебой. Дело было в том, что гостьи князя (а он женщин любил) попросту закармливали зверей, и особенно милейших крыланов. Перепадали им и дорогие лакомства - сначала дамы побаивались, а потом начинали восхищаться и льстить зверям прямо-таки наперебой. А теперь они решили добывать их сами, и регулярно. Кто-то предложил зарабатывать честно: показывать представление о людях (естественно, немое), но вожак решил, что это будет слишком опасно: как бы не попасть и на костер за такое.

Антон ушел как можно более незаметно. День был все так же ясен, но взметнулся сильный ветер. Что-то в мире изменилось. Понимать по-немецки эти баловни могли, наверное, уже давно. Но разум? но речь? Такое не развивается постепенно, а может быть только даровано в один момент, как Адаму, самим Господом. Но Его ли они имели в виду, упомянув Короля? Вероятнее всего, нет - иначе бы вознесли в полете благодарственные молитвы, а не обсуждали бы грабеж да лакомства, стоя на земле. Кто же такой Король? День стал дурным, все переменилось слишком быстро. Если бы ветки начало трепать против ветра, Антон бы не удивился, нет. Может быть, на мгновение так оно и было. Не удивился бы. Но его оцепенелый страх показался бы на поверхности привычного рассудка. Миру оставили прежний вид, но во что он превратится, если эти животные умно заговорили без божественного вмешательства? Кто решился творить свое в мире Божием?

Антон вернулся с лопатой к мартышкиным клеткам. Если разум будет дарован этим завидущим озорникам, что же они учудят? Мартышки визжали и стрекотали по-своему, действовали по-прежнему, искали друг у друга в шерсти, ссорились или спаривались. Ни у кого другого разума тоже не было.


С той поры тревога поселилась в теле Антона, особенно в ногах. Звери это чуяли - кто нервничал, кто норовил напугать. Особенно любил пугать большой олень, которому было позволено пастись на свободе. А крыланы молчали при нем, но смотрели так досадливо, так неприязненно, что он начал бояться мести. Поэтому парень взял у княжеского управляющего расчет и ушел, куда глаза глядят.


***



- Антон, что это за Король?

- Погодите, господин ректор. О нем речь еще впереди. Если это, конечно, был тот самый Король...


Убравшись подобру-поздорову из княжеского зверинца, Антон все лето проплутал, разыскивая хоть какой-то след истории с Крысоловом. Старый Эомер, зачем ты открыл мне проход сюда? Получалось, что нигде, кроме Гаммельна, эта тварь не побывала - а если и побывала, то жители держали рот на замке, дабы не осрамить себя перед чужаком. Дети в городках и деревнях были совершенно обыкновенными, всех возрастов сразу, и везде их было много. Так Антон выбрался на север, к морю, в местности влажные и холодные. Когда покончили с урожаем, ему пришлось думать о первой его самостоятельной зимовке в пути. Другие странствующие студенты и подмастерья оседали в цехах и университетах, но Антону там места не было. Что бы он ни делал, все натыкался на какую-то невидимую стену, и никто не желал приютить его - видно, расспросы о Крысолове сделали свое дело. А университетов побаивался он сам, хотя у него были деньги.

Выбора у парня все равно не было, и осенью он прибился к бродячей труппе "Укротители мышей".

- Это странно, - сказал он Бенедикту, - Но я не запомнил ни их имен, ни прозвищ. Как во сне.

"Не исключено, что все это и было сном - да еще и не твоим, мальчик мой", - вскользь подумал Бенедикт и встряхнул головою, как в дремоте.


Труппа "Укротителей" была чистой воды шутовской. Актеры на самом деле показывали целое стадо мышей, ведущих себя по-людски. Их представления были понятны даже самому тупому ребенку и не вызывали гнева ни у кого, а такого и представить себе нельзя. Эти ребята были (до поры до времени) везучими, деньги зарабатывали постоянно и взяли Антона на подмогу. За мышами присматривать и собирать то, что дадут, в шляпу.

Старшим был могучий молодой мужчина в кожаной куртке с костяными пуговицами. На грудь ее он приладил небольшое круглое зеркальце.

- Не знаю, может быть, это был сам Ойленшпигель - но его имя там звучало иначе.

В белобрысых кудрях этого детины всегда застревали соломинки и перья - да и сам он по утрам нарочно набивал ими свои космы. Неуклюжий и храбрый до наглости, он потешал зрителей грубыми шуточками, всегда под рев публики. Бывало, он спасал представление - это если мыши были слишком сыты, капризничали или уставали.

Второй - гибкий негр с чисто выбритой головою. Он ублажал публику совершенно невозможными акробатическими трюками.

Третий - очень низкорослый, но не карлик и не лилипут. Он пародировал и негра, и настоящих карликов. Он умел чревовещать и разговаривал за мышей - но так, чтобы зрители понимали: сами мыши не разговаривают.

Четвертой была девушка с русой косичкой. Ей полагалось играть на флейте или на скрипучей виоле. Иногда эту виолу специально расстраивали. У нее получалось смешно, а мыши против такой музыки не возражали.

Последний - очень красивый юноша, темнокудрый и с карими глазами. Вероятно, он или его предки были крещеными евреями. Он пел высоким тенором под флейту, но виолы избегал.

С мышами работали все понемногу. Даже Антон - он казался смешным из-за рыжих кудрей. Еще был кот.


Антон перегнулся вбок и осторожно тронул шапку пальцем. Та немедленно встряхнулась, развернулась, превратилась в кота, выгнулась горбом. Мгновение спустя глаза его прояснились - сначала создалось впечатление, что во сне он позабыл, где находится, и растерялся. Кот снова лег, любопытно поглядывая очень светлыми голубыми глазами - как у остзейских баронов.

- Какой странный кот! - протянул Бенедикт. - Можно его рассмотреть?

- Базиль, спокойно! Это свой, - приказал Антон. Ректор склонился к коту со своими свечами. Кот оказался крупным, явно перекормленным. С длинным носом и круглыми щеками. Таких котов Бенедикт не видел никогда. Тело его покрывал короткий, очень плотный и мягкий мех, коричневый на туловище и черный на хвосте, лапах и мордочке. Усы длинные, густые и белые.

- Смотри-ка, глаза светятся алым и косят... Да как его только не сожгли?!

- Везло.

Антон лениво пожал плечами. Кот отвернулся от пламени и принюхался к бенедиктовой свободной руке, потерся щекою о пальцы. Глаза его заметно вздрагивали, если он старался глядеть пристально.

- Его зовут Базилевс. Говорят, такие коты водятся далеко, где-то в Азии, их разводят специально для принцесс, чтобы не скучали. А этого ребята просто нашли на улице, он был еще котенком. Он был почти совсем белым, а потом потемнел - они думали, он все время пачкается.

И тут Антон по-мальчишески радостно рассмеялся. Он не захохотал, он хихикал. Наверное, он всегда хихикает - решил Бенедикт.

- А можно его погладить?

- Базиль, ты не против?

Кот чуть приподнял мордочку, и Бенедикт осторожно пощекотал по горлышку, потом провел ладонью по спине. Мех был нежным и при этом плотным - как бы его не использовали на воротник. Кот сказал что-то вроде "Мрряк?", и голос его был красив, как у кастрированного певчего. "Ты славный", - ответил Бенедикт. Кот замурлыкал, но очень тихо, это ощущалось рукою, а не на слух. Бенедикт почесал его за ухом и продолжил слушать историю. Кот устроился в позе сфинкса и прикрыл глаза лапой. "Наверное, глаза слишком светлые", - подумал Бенедикт, - "И свет пробивается сквозь веки, мешает". Он убрал канделябр на прежнее место.


Базилевс тоже выступал. Добрейший и ленивый зверь, он выступал в представлении "Как мыши кота хоронили". Другие пьески показывали на специальном столе, а эту - прямо на земле. Котище возлежал кверху пузом, раскинув задние лапы и жеманно подобрав передние, а мыши прыгали и плясали пушистом пузе кто во что горазд под визгливую флейту. Мышей впрягали в упряжь, конец ее привязывали к хвосту кота, и мыши тащили его на кладбище, не сдвигая с места. Кот скалился и закатывал глаза - ну, сущий вампир! В итоге Базиль присаживался на задние лапы и снимал упряжь зубами. Мыши болтались с воздухе, а кот снова падал навзничь и "умирал" окончательно.

Самое веселое, что этот кот все же ловил мышей. Иногда мыши были дикими. Но чаще всего - нет. Мышей держали в ящике с двумя крышками, сбитыми из реек. Кот обычно лежал на одной из них и делал вид, что спит. Но если кто-то хотел поймать мышь, Базилевс вмиг просыпался, сгребал лапой первую попавшуюся и убегал. Он знал, кого выбирать. Мышиневероятно плодовиты, а дрессировать надо каждого мышонка с самого начала, но их все равно было много. Сейчас их обучал Антон - дело это муторное и не такое забавное, как все думают. Так вот, Базиль хватал не первых попавшихся, а всегда молодых и необученных. Можно было бы подумать, что его коллеги по подмосткам хорошо уворачиваются от когтей, но не только это. Самых опытных артистов кот согревал и вылизывал, как родных котят. За это его прозвали Дядюшкой и Нянькой. Хитрый кот делал то же самое и на представлениях, но там перевозбужденные мыши частенько пытались выскользнуть из его объятий и удрать; перехватывал их тоже Антон, а кот удерживал остальных, мог за шкирку или за хвост зубами прихватить, но осторожно. Поймать сбежавшую мышь не так просто, уворачиваются они превосходно. Если мышь поймать за хвост, то она взберется по нему и укусит, чтобы ты ее выронил... Ловил крыс тоже кот. Ежели не проследить, крысы могут разорить и дикую мышиную колонию, а уж сожрать этих неженок - тем более.


Тут Антон снова замолчал, и надолго. Бенедикт погладил кота и спросил:

- А как же тебе его отдали?

Юноша вышел из сонного состояния, но глаза его все еще казались остекленевшими. Остановившимися навсегда, как часы.

- Сейчас, подождите... Не знаю, как рассказать. Все странно.

Бенедикт испугался. Осторожно... Осторожно... Он придержал выдох и оцепенел, как и Антон. Пристально глядя на собеседника, он ждал. Потом выдохнул. Шумно выдохнул и Антон, а кот перевалился на бок и свернулся в плотный клубок, упрятав мордочку до самых ушей под черной лапой.

- Нас накрыли. Случилось то же, что и с этими летучими тварями.

Бенедикт в темноте словно бы отрастил огромные уши. Он слышал: Антон привязался к большим крыланам, а потом они его предали, и он крепко обиделся. Еще он перепугался - по-настоящему, подолгу бояться он так и не привык. Да и невозможно привыкнуть к этому. Снова и снова жизнь сдирает корки с ран...


Уже в начале февраля "Укротители мышей" переселились в большой город. Было очень холодно и влажно. Дул ветер с моря и выдул почти весь снег с соборной площади. Там труппа разложила свой стол и начала-таки представление. После мессы собралась толпа, но небольшая. Как обычно в холод, Базиль "насиживал" мышей, а актеры кривлялись вовсю, чтобы не простудиться. Ставили какую-то комедию о муже и жене. Вдруг повалил крупный мокрый снег; "муж" так и остался мышью, а "жена" раздулась за секунды до размеров котенка, но не лопнула, стала рыжей в полосочку и заговорила визгливым сопрано:

- Чмок, чмок, чмок! Вот какой у меня большой муженек - и денежки приносит, и штанишки сам надевает. И снимает, но не там, где мне надо. Вот как я его люблю - чмок, чмок, чмок!

Вульгарная тварь сгребла "супруга" в объятия так, что его перестало быть видно. Снег прекратился. Как бы она его не проглотила, успел подумать Антон. Толпа попятилась, крестясь, и зашумела. Антон схватил кота и незаметно ушел в собор. Он видел, как разбегаются люди и как пятеро шутов уносят свои принадлежности. Рыжее существо так и осталось сидеть на снегу.

Всякими переулками, уже в темноте Антон пробрался на окраину. Там актеры снимали отвратительную хибару. В первой комнате держали мышей и все остальное - она была дощатой. Во второй, бревенчатой, спали, и Базиль служил грелкою всем по очереди, если никто не нажаривал единственную девицу или псевдокарлика. Антон открыл первую дверь и отпустил кота. Если честно, все друг другу в пути изрядно надоели. Открыл вторую дверь, обитую тряпками - народ сидел при огарке. Вытаскивали последний каравай из дурного зерна.

- Из-за тебя четырех мышей потеряли, придурок. Топай давай за пивом, - буркнул белобрысый.

- А деньги?

- Ты виноват - пьем на твои.

Базиль решил не входить и устроился у угла печки под лавочкой.


Когда Антон вернулся, кот беспокойно бродил кругами и издавал свои вопросительные "Мрря". В главной комнате то ли дрались, то ли просто шумели громче обычного - но напиться им было нечем, ведь так?

Антон осторожно, чтобы не скрипела, приотворил дверь. На него вывалился перепуганный негр. А там, за его плечами, метались отсветы пламени. Тающая ледышка в оконце блеснула и превратилась в зеркало - но лишь на мгновенье. Негр оттолкнул Антона и выскочил во двор, но его не рвало. Он орал:

- Кто я? Я забы-ы-и-ил!!!

Те, кто были в комнате, превратились в плоские фигуры, и границы их искажались, словно у отражений в текушей воде. То они горбились, то отращивали новы и уши, и эти колебания могли усыпить, присоединить к ним и точно так же вытянуть душу и забыть свое имя. Души их то ли сливались, то ли переходили из тела в тело, так тут же сообразил Антон. Все эти души, к его ужасу, стали одинаковыми и плоскими. Так тени-тела качались, и никто не помнил, кем он был.

- Король идет! - крикнул старшой.

Тут Антон не выдержал, захлопнул дверь, подхватил кота, свой мешок и кошачью сумку, выскочил за дверь, в снегопад. В ужасе он посадил Базиля в сумку с деревянным дном и передней стенкой, поверх нацепил свой мешок и как можно быстрее ушел.


Что они делали, где бродили всю ночь, он не запомнил. Проснулся он на ступенях собора со смерзшимися, заснеженными волосами. В сумке на коленях спал теплый кот.

Уходя из города, Антон видел бывших спутников. То были снова люди, а не тени. Но теперь, аккуратно расчесанные и одетые в какие-то похожие рубища, они стояли в очереди к тому зданию, где размещалась, как они ее называли, стоянка инквизиторов. Так что Антону пришлось поторопиться.

- Наверное, поэтому я и забыл их имена. - задумчиво и медленно произнес Антон, - Они исчезли.


***



С отвращением разума слушал Бенедикт то, что последовало дальше. Оно походило на ощущения от первой части "Молота ведьм" (и, значит, потом пришла бы ужасная тревога), но гнездилось глубже, куда глубже. Шея расслабилась, голову он откинул. Состояние напоминало похмелье - но так рано оно не возникает, и не с полутора же стаканов пива... Так он и сидел, не замечая пламени свеч, что отражалось в его глазах. Мальчик отпил из своего стакана, по-детски вытер губы рукавом и говорил, говорил; казалось, он рассматривает что-то мелкое очень близко. Кот спал, а Бенедикт видел все это и еще нечто, послужившее причиною отвращения. Мой разум плавно обходит это, как зачумленный город, думал ректор. Точно так же его ум миновал и некоторые места работы о Платоне. Как бы то ни было, память о рассказанном сложилась связно и достаточно ярко.


Покинув город, Антон устроился перезимовать у "одной вдовы". Та не мешала ему воспитывать пару-другую мышей, если он, как понял Бенедикт, исправно исполнял дневные и ночные обязанности. Вдова, вероятно, долго мечтала о молодом дружке, мечты ее привели к Антона к источнику полезного вдохновения: мыши обнаглели и, кроме "Похорон кота" выучились представлению о школе - они стояли на задних лапках, кот махал хвостом, и они пищали; если пищали что-то не то или умолкали, он шлепал их мягкой лапкой. Вдова добродушно хохотало, это ей не надоедало.

К весне Антон отчаялся и, если бы не Базиль, то нанялся бы в ландскнехты. Он не предпринимал ничего.

Когда все высохло, пришлось уходить - вдова искала на лето других работников, и собачья свадьба началась бы непременно. Поскольку Антон уже был на севере, теперь он пошел на юг.

В конце лета ему очень, очень повезло. Собрали ранние овощи и пригласили сказателя. Этот молодой слепец когда-то в юности был зрячим и по глупости нанялся водить караван слепцов - хотя любому дураку ясно, что воспаление век, заворачивающее ресницы и наполняющее глаза зеленым гноем, крайне заразно. Несколько лет парню везло, а потом ослеп и он. Сейчас он, обросший и бородатый, сидел у печки, поблескивал грубыми бельмами. Сказки он рассказывал жуткие, а после пары стаканчиков поведал, что один старикан из его первого каравана как-то попал в Город Юности. Город тот он принял за жилище горных гномов, но оказалось, что там живут юноши и девушки, там нет ни одного зрелого человека. Дети предаются забавам и всяким приятным занятиям, но не рожают и не заключают браков. Нет там ни церкви, ни короля, ни судей, и все делится по справедливости. Разумеется, там совсем нет бедных. Там вечное лето... Ему дали денег и отпустили.

- Да? И где теперь твои деньги? - окрысился гость.

- Разошлись, - спокойно ответил нищий.

-Заткнись! - проворчал хозяин. - Слышали много раз уже про эту твою Страну Лентяев. - и добавил, подумав, - Где гуси с яблоками по небу летают.

Слепец поупрямился было и замолк. Его устроили на ночлег в сенях. Гости разошлись, и тогда Антон (а до его мышиного представления очередь так и не дошла) выспросил у слепца дорогу. Ничего сложного в дороге не было, с обязанностями поводыря смог справиться семилетний мальчуган, уже давно посапывающий на лавке. Хозяйка в умилении (умилять - это и было обязанностью мальчишки, прохиндея и вора, если надо) выдала ему одеяло, на которое не так жаль посадить вшей.

Выходить в дорогу ночью со зверинцем за спиной - безумие. Антон это прекрасно усвоил, но еле-еле дождался рассвета, чтобы уйти. Конец ночи он просидел на крылечке, а утренние сумерки были достаточно долгими. В сумерках птицы пели странно - целый хор мелких пташек бесплотно звенел на дереве в углу двора, и Антон подумал, что это зяблики. Но песня зяблика звучит более сочно и храбро, и поют они не все враз, а по очереди, как вежливые люди. Только на рассвете он увидел, что загадочные певцы - большая стая воробьев. Видимо, жили рядом с зябликами и научились, так решил Антон. Усадив за спину свой зверинец, он ушел. Рассказ слепцов так и не стал легендой - может быть, он не станет даже местной байкой, уж очень завидуют мужики тому, что где-то кто-то может позволить себе жизнь без труда, не будучи аристократом. А сказочник нарушил некую закономерность - его наняли рассказывать сказки, явные небылицы, а он взял да и поведал быль. Ему не заплатят, это по своему опыту Антон прекрасно знал, но зато он успел поужинать и накормил мальца. Вот почему никаких вестей о похищенных детях Гаммельна не было. Что ж, теперь они есть, и догнать Крысолова не так уж трудно. Возможно, Крысолов не так уж скрытен, и слепцы послужили ему приманкою. Если никто, ну совсем никто на севере не знает о Гаммельне, то и в Гаммельне не известно о других городах, лишенных потомства, так ведь?


Путь его не мог заинтересовать никого, кроме профессиональных нищих. В кабинете ректора стало чуть светлей. Значит, тонкий серпик Луны (она убывала и почти исчезла) начал таять, как масло, в свете сумерек, и Антон решил поторопиться.

Итак, он вышел в предгорье ранним утром ранней теплой осени. То, что слепцу и ребенку показалось горами, было просто предгорьем, хребтом обвалившихся за века мелких камней. Хребет этот сейчас был спокоен и зарос мелким лесом. Нищий попал внутрь случайно и о входе в Город Юных не сказал ничего, даже рискуя, что ему никто не поверит - вероятно, хотел, чтобы случайные люди горожан не беспокоили. Может быть, они ему заплатили как раз за такой рассказ? Как бы там ни было, Антон Месснер из Гаммельна - не случайный посетитель.

Мышей он выпустил тайком в последнем селении, где на него натравили собак. Дальше было двое суток пустошей и кот в мешке, в котором больше почти ничего и не было. Сейчас юноша отпустил кота. Тот, растрепанный, потянулся как следует и тут же сел умываться.

Так. Хребет идет с юга на север. На юге уже настоящие горы, на севере гряда эта сойдет на нет. Если искать под каждой вершиной, можно проболтаться здесь до зимы. Если Крысолов, а он мог бы спрятаться очень надежно, все-таки хочет, чтобы о нем знали, то он оставил подсказку. Подсказкой может быть все, что угодно. Поэтому Антон и Базиль бродили в предгорье почти три четверти суток - пока Антон копался в земле, кот отдыхал. Когда валился Антон, что-то разнюхивал кот. Ничего они не нашли и свалились в лоскуток высокого мха у самой обыкновенной горки. Когда мох покрылся легким инеем, Антон со скрипом в суставах проснулся и ахнул, глядя снизу на правильную полоску мха - вроде притолоки. Протянул руку за голову - а там что-то вроде низкого порога... Как всегда и бывает в сказках, он нашел потайную дверцу совершенно случайно. Так вот почему слепец ничего не рассказал о том, как найти вход - он его не искал! Снявши тяжеленного кота с живота, Антон медленно встал. Кот выглядел совершенно растерянным, как всегда спросонья, и Антон тоже. Надо ли ему входить?

В городе он думал, что это необходимо. Если так, то его вело отчаяние. После встречи с Эомером отчаяние сменили иные чувства, поддельные. Он пережил ужас, отчаяние и стыд, а после того, как посидел на качающемся камне, стал одержимым. Что бы его ни вело, но он перенес огромные тяготы, стал изгоем и теперь не может не войти. То, на что потрачено слишком много, становится очень ценным и придает жизни смысл. Купцы, родственники Антона, сразу сказали бы, что он стал жертвой мошенника, и мошенник - в его собственной голове. Ничего этого парень прямо не говорил - Бенедикт читал это в его лице при свете трех уже почти огарков. Странно, что они так быстро прогорели. Но серо и за окном. Надо приготовиться, сейчас будет нечто самое отвратительное или страшное - Антон медлит. Юношу, кажется, подводила то ли память, то ли речь. Он пытался пересказать сон, состоявшийся наяву...

Когда Антон потянул на себя дверную ручку (оказалось, что и она на месте, но вчера они ее проглядели), то побоялся оторвать. Дверь, видимо, деревянная, отсырела и разбухла. Сама она обросла мхом, а по бокам камни покрылись лишайником. Ручка не оторвалась, и дверца с трудом открылась, Антон мог бы проползти за порог на коленях. Кот вошел первым, мяукнул. Его хозяин, повозившись огарком свечи и огнивом, вполз в коридорчик и стал ощупывать потолок над головой - но вверху ничего не было. Очень медленно разогнувшись, он не ударился. Воздух двигался из-под горы в дверь, и он был довольно свежим и теплым. Осторожно затворивши дверцу, Антон пошел вперед. Ему хотелось знать, коридор перед ним или лабиринт, как в сказках, поэтому он внимательно исследовал сухие стены, на ощупь похожие на глину. Оказалось, что это не лабиринт и не коридор. Это было похоже на грубо нарисованное перо или на ходы личинки короеда, прогрызенные в дереве - один главный ход и множество слепых отростков. Кто бы его ни строил (если, конечно, его не прогрызла, хихикнул парень, личинка Линдворма), он хотел вывести гостя из терпения и заставить его повернуть назад, но не убить. Может быть, в конце хода его и поджидал Линдворм, но эти твари не умеют строить дверей.

Антон думал, что его выведет главный ход. Ни времени, ни солнечного света в этом примитивном лабиринте не было, а кроме этого огарка с собой было только два, очень коротких. Он захватил их как поощрение для своих мышей и радовался, что не выбросил. Так он шел, нарочно шаркая подошвами, чтобы не споткнуться о камень, не сломать ногу и не погибнуть здесь.

Шел, шел и вдруг наткнулся на кого-то мягкого. Он забыл о коте, а это и был кот. Антон нагнулся со вторым начатым огарком и увидел - Базиль пытается вытянуть перо из какого-то серого крылышка. Погодите-ка, а откуда оно тут? Приделано к шапочке с козырьком. Антон потянул шапочку к себе и удивился, потому что она все еще была согретой на затылке, а согреть ее никто не мог; кот остался с перышком в зубах и отступил, спрятался. Маленькие бегущие ножки Антон услышал в коридоре слева. Подхватив кота под пузо, он ступил туда. Ножки убежали, преследователь задержался: ему нужно было пометить копотью начало нового хода с той стороны, откуда он пришел. Коту надоело висеть, и он соскользнул на пол.

Тогда Антон засеменил быстрее. Базиль, задрав хвост, обогнал его. Вскоре пропала необходимость в огарке. Антон говорил Бенедикту, что свет расползся по стенам, как плесень, а потом появился световой коридор, и из него выбухало полушарие белого света, довольно тусклого. Пол пошел под уклон, и последние шаги парень проехался на ступнях, а кот уже был внизу, на травке. Антон же приложился копчиком о какое-то железо. Что было дальше, он так и не решил - то ли ландшафт перед ним прояснился, и туман унесло, то ли он сам ушел куда-то далеко. Так или иначе, память об этой дороге ему не понадобилась, как и полтора огарка сальных свечей. Прогремев по ступенькам из дырчатого железа, он прошел через мостик и поднялся на куда более высокую террасу; все это было из толстого железа, и перила с решетками тоже (такого нелепого транжирства в Гаммельне не позволил бы себе даже самый тщеславный купец). Справа все затянул туман - даже и не туман, а целое плотное облако, а слева видно было стену из нетесанного известняка, и в ней проела пещеру вода. Чуть впереди было еще самое меньшее два жерла, но Антон выбрал это, и кот пошел за ним. Он говорил, что не слышал там детских шагов. Но пошел именно влево, потому что справа ничего не было видно.


И - да! Шагов не было слышно, потому что мальчишка крался. Антон не забыл ни его пропорций, ни того, что в помещениях у Крысолова почему-то начинаются судороги - так рассказывал ему дядя, пьяница Пустельга. Он не соврал. Здесь, прямо у входа, был тронный зал, но и по расположению, и по поведению Крысолова он куда больше напоминал уборную. На высоченном троне сидел мальчишка в бесцветной одежде, его тапочки торчали, и его корчило, а спинка трона уходила куда-то ввысь. Базиль уселся поближе к нему и начал кого-то выслеживать. Тогда посмел подойти и Антон.

Сначала он думал, что нашел не того - судороги могли замучить и гномьего короля, так? Схватившись за каменный подлокотник трона, он разглядывал старикашку, лилипута. Личико сморщенное, бороды нет, усики как паутинки. Живот старикашки выбухал и спадал неровно, не в такт дыханию. По животу словно бы проходила волна, и не так мощно, как это бывает при непроходимости кишечника. Уродец сначала раскрыл рот, потом сплюнул, и тут Антон увидел, что из угла рта свисает очень длинный крысиный хвост. Он видел каждую щетинку и каждую чешуйку и каждый волосок на этом хвосте, так он сказал Бенедикту. Хвост принадлежал живой крысе и вертелся винтом. Антон почти против своей воли сдвинул взгляд вниз и не увидел там крови, хотя крысища вовсю, наверное, пожирала потроха Крысолова. Тогда Антон бросил шапочку на колени уродца и крепко схватил его за горло.


- Я не убивал его, - сказал он Бенедикту. - Просто хотел его напугать и прихватил за челюсть.


А в том мире он крикнул:

- Ах ты гадина! Почему ты не забрал меня с собой?!

Старик запрокинул голову, и его стало еще удобнее хватать за глотку.

- Почему ты не пришел за мной?!


- Но я правда его не убивал! - Бенедикту показалось, что глаза Антона похожи теперь на два ореха с крупными червоточинами.


Крысолов выгнулся дугою, как страдающий от столбняка; его живот напрягся, крысиный хвост исчез изо рта, а его владелица скользнула из-под до предела выцветшей одежки на пол. Крови не было и сейчас, а крыса, хоть и большая, но вовсе не огромная, кинулась налево. Кот прыгнул, схватил, встряхнул ее и вцепился в горло. Вместе с крысой умер и сам Крысолов. Кот отпустил дохлятину и вышел, победоносно задирая хвост. Антон вышел тоже. Он долго стоял у перил, дрожал из-за тумана, проклинал его и переминался с ноги на ногу на холодном железе, башмаки его совершенно протерлись и начали размокать. Базиль терся об ноги - то ли стирал с шерсти изморось, то ли пытался согреть. И что теперь делать: войти в туман или возвратиться? Но никого, подобного Эомеру, рядом пока не было.

Так бы и стоял Антон Месснер из Гаммельна аж до самого второго пришествия, если бы не зазвенели новые шаги.


***



Именно звоном, а не грохотом отметила себя дама, что прошла мимо. Антон все еще стоял у перил, а она вошла в комнату Крысолова, что-то сделала там и вернулась, встала рядом. Дама была одета в блекло-зеленое платье, статна, дородна и белокура. И, по словам Антона, прекрасна, как императрица - хотя ни одной живой императрицы он, само собою, не видел.

Пошли обычные восхищения юноши зрелой дамою, и Бенедикту стало еще тошней, чем было. Заметив это, Антон махнул рукой:

- Ну ладно! - и покраснел. В том мире он тоже пришел в себя далеко не сразу и поэтому расшаркался и поклонился спустя некоторое время. Ему показалось, что дама отвесила поклон ему - но она всего лишь нагнулась погладить кота. Теперь, думал Антон, меня немедленно казнят. Но дама предложила руку для поцелуя (Антон не забыл отметить, что руки она умывала розовой водою с лимоном), приняла этот поцелуй и сказала звонким голосом:

- Ах, какие вы молодцы!

Ямочки на ее розовых щечках так и играли, а голубые очи сияли прекраснее, чем сапфиры (разумеется, сапфиров такого размера Антон тоже не видывал). Антон невежливо разинул рот, а кот, несмотря на сырость, уселся, обернувшись хвостом.

- Благодарю вас, господа.

- Но за что же, сударыня? Неужели Крысолов держал Вас в плену?

- В каком-то смысле да.

Он держал в плену и меня, подумал тогда Антон. А сейчас меня выгнали из плена.

- Я Антон Месснер из Гаммельна, - еще раз поклонился Антон, немного изящнее.

- Я не назову своего имени, сударь, но я - хозяйка этой горы.

- Как? Ведь Вы - не гно... гном?

Чуть не сказал - "гномиха", а они приземистые, мускулистые, рыжие и безобразные! Дама, похоже, умела читать некоторые мысли.

- Разумеется, нет, - усмехнулась прекрасная дама. - Они пришли в мои владения не так давно. А Крысолов - много позже того, как умер последний из них. Угодно ли Вам, освободители, услышать кое-что о Крысолове?

- О, конечно же, госпожа! - она встала так близко, что теплом опахнуло Антона, а Базиль, предатель, пошел тереться уже об ее ноги (одеяния дамы казались довольно тонкими). Антон старался не переминаться, но его ступни совершенно закоченели. Заметив его смущение, прекрасная королева подвинулась еще немного ближе и, с улыбкою рассматривая туман, начала:

- Он был человеком, - (Антон чуть не стошнило, он всегда считал Крысолова одним из демонов вроде Вельзевула). - И с детства очень пуглив. Родители его нищенствовали, если не было поденной работы, и оставляли мальчика одного. А в их лачужке селились крысы, такие же неудачницы, как и эти люди. Так вот. Мальчик ждал, что крысы его съедят, потому что родители не оставляли ему огня. Он молился Бог весть о чем, и Господь всемогущий внял его молитве, но исполнил ее слишком уж жестоко. Он дал ребенку способности повелителя крыс. Тот подманивал их, душил и выбрасывал трупик обратно, чтобы соплеменники съели его. Тогда он радовался и бил в ладоши. Забыла сказать, но в детстве он был немым, видимо, от страха. Или потому, что не с кем было поговорить. Господь, а не то и Сатана, исполнил и вторую его, тайную, молитву - этот мальчик так никогда и не стал взрослым. Говорить он научился, но расти перестал. Вслед за детством сразу началась старость, он стал искать, как бы ее замедлить или прекратить. Учился он у каких-то жалостливых колдуний, и они научили его менять облик при необходимости и передали ремесло крысолова - ты ведь знаешь, этим обычно занимаются старухи.

... Но на него обрушилось проклятие крысиного короля. Когда его серое величество узнал о детских развлечениях Крысолова, он подсмотрел самый страшный сон этого уродца. Сам Крысолов этого сна не помнил, а вот серый король увидел - это детский ужас, что крыса заберется прямо в живот. Так его величество и сделал, пока Крысолов спал. Королю крыс тоже было плохо внутри своего врага. И вот с тех пор, стоило только Крысолову оказаться в помещении, крыс норовил выбраться из него и удрать, а уродца сводило судорогой, и ни один из них не мог отпустить другого.

Королева горы смотрела вдаль, задумавшись.

- Ваше величество...

- Я - не королева.

- Хорошо, сударыня. Но для чего Крысолову дети?

- Не знаю, да он и сам точно не знал. Видишь ли, дома - то есть у меня, а пришел он ко мне очень давно, - он начинает дряхлеть. Мир омолаживает его. Сначала он увел детей от злости, потому что за него не выдали дочь бургомистра...

- Я ее знаю...

- А потом он привел их сюда и стал ждать, когда же бургомистр, наконец, образумится.

- Мог бы и утопить детей.

- Но не стал. Однако, и жены не получил.

- Она стала предводительницей наших еретиков, госпожа.

- Вот как? Что ж, она ускользнула от него хотя бы так, и это хорошо. Он приносит - приносил - с собою вялую старость. Даже сюда - всюду, кроме вот этого места. Оно было его кормушкой, там он обжирался молодостью, вдыхал ее... Теперь он - один из курьеров, старший. Другие юноши тоже приводят сюда детей.

- Госпожа моя, Вы отпустите их теперь?

Антон оторопел до неприличия, его затрясло (от страха или от юношеской похоти, он уже и не разбирал).

- Вот, смотри!

Дама помахала полной ручкою без единого кольца, и туман мгновенно то ли осел на пол, то ли растворился в оздухе. Гора-то была прозрачной! - так и ахнул парень. Сейчас чистый и толстый хрусталь пропускал звездный свет. Темно-синее небо было совершенно ясным, а вот ниже металлической дорожки, на которой стояли Антон и его безымянная дама, шел дождик. Когда взошла Луна, Антон увидел внизу шатры и небольшие замки. По некоторым признакам было ясно, что в шатрах занимаются любовью. Из замков доносилась музыка, а по озеру в центре круглой лощины плавали лодки и белые лебеди. Кое-где насадили молодые сады.

- Хочешь быть с ними, Антон Месснер из Гаммельна? Ну же!

Юноша обождал и осторожно ответил:

- Я, госпожа моя, сын купеческий. И понимаю, что без товара нет денег, а без денег - нового товара. Где же тут мастерские, где поля, где шахты?

Дама рассмеялась, подобно связке серебряных колокольчиков:

- Все это ниже. Видишь ли, они сидят на старом запасе золота гномов, а город этот возник не так давно. Наши курьеры заключают и торговые сделки. Они покупают, но ничего не продают.

- Десять лет назад...

- И к нам приводили не только детей купеческих и дворянских. Приходят дети слуг и ремесленников, очень редко - дети крестьян. Они все трудятся в мастерских внизу, пока не так искусно, как хотелось бы. Туда опускаются и те, кто не верит в Подземный Иерусалим, но отказаться от него не может.

Мальчик Антон Месснер впервые в жизни заговорил как мужчина:

- Что ж, я понимаю, что именно может привести сюда. Я был одержимым и завидовал тем, кто ушел. Мне было одиноко там, в Гаммельне, среди стариков, без ровесников. Но что может заставить молодых людей остаться тут?

- А ты вспомни, с чего началось твое странствие.

- Мне угрожало...

- Что бы оно ни было, но оно тебе угрожало!

- Но что угрожает им?

- Да мало ли чем вы там себя пугаете - Бог, Дьявол, инквизиция, ведьмы, люди на костре - кое-кому из ребят они снятся до сих пор!

- Они не уходят, потому что боятся? Кошмар!

- Этот кошмар создали их отцы и деды!

- Все равно не совсем понимаю...


- Послушай меня, - заржавленным голосом вмешался Бенедикт, - Они могут избегать утрат или стыда. Кого-то или чего-то, я еще не понял. Какой-то важной иллюзии. Для тебя, молодого, это не слишком понятно...

- Почему это непонятно?! - разозлился Антон, - Я потерял всех друзей, родителей, университет, доброе имя...

- Ох, прости!


А дама в другом времени продолжала:

- Посмотри, как прекрасна эта земля и как свободна она от всякого страха, от любого горя! Если захочешь, можешь сойти вниз и остаться - там твои земляки...

Антон внимательно смотрел вниз - мягкая трава, казалось ему, прикрывает воду, а то и болотную трясину.

- Если я усомнюсь - окажусь их рабом?

- Кто-то спускается вниз добровольно, трудиться.

- Я не умею трудиться.

- Там обучают ремеслу.

- Кто? Ученики?

- Госпожа, а как же дети? Я не слышу плача.

- Здесь не зачинают и не рожают, нет и венерических болезней. Так что радости любви не переполнены ужасом, как у вас.

- Ничего себе! Госпожа! А мо... можно выйти отсюда?

- А ты не храбр, мой освободитель!

- Если Крысолов погиб, то кому нужно это сообщество взрослых детишек?

- Не храбр, совсем не храбр, но довольно умен. Сейчас ты увидишь.


***



Дама в блекло-зеленом провела его мимо большого следующего входа - Антон обернулся, но не увидел ничего, кроме темноты, уводящей вниз. Третий ход вел к двери черного дерева больше и шире человеческого роста. Дама легко отворила эту дверь и вошла. Антон вошел следом и дверь захлопнул. Злился он уже довольно сильно, тоже впервые в жизни после младенчества. Комнатка оказалась невелика. Освещена она была очень ярким белым светом, так, что предметы и люди не отбрасывали теней, но никаких ламп видно не было. Напоминала она мастерскую - какие-то непонятные приборы и ящики, чаще всего белые. Много бумаги, чистой или покрытой печатным шрифтом. Все это напоминало другой мир и другое время.

Дама присела на кушетку у стены, завалилась навзничь и потянула за собою Антона.

- Ляг со мною.

"Не привыкать", - подумал бывший студент и осторожно прилег к ней.

Она взяла его лицо в ладони и поцеловала в нос.

- Я - как бы получше сказать, чтоб ты понял - переводчица Короля.

Теперь продолжались его поцелуи, и он почти добрался до плеча, когда она ответила:

- Я покажу тебе, покажу - когда ты будешь готов.

Сводя с ума, шуршало зеленое платье из шелка, скользило...

Дама прикоснулась губами к правой стороне его шеи; ему показалось, что кожа его растворяется без боли, и лихорадочно подумал: "Да! Пусть не будет никакой правой стороны, пусть!". Дама отпрянула, встала и усадила его:

- А теперь смотри и запоминай!

Она отворила небольшую окованную железом дверцу в белой стене, прямо за входной дверью:

- Это и есть Врата Короля!

Там, за дверцею, был песчаный берег, серое море и пасмурное небо. Росла высокая пальма, какие Антон видел только на картинках. Справа дунул предгрозовой ветер, пальма залохматилась и закачалась, словно бы кто-то мелкой из листьев смахивал пыль с туч. Потом она остановилась и исказилась: на стволе возникли узлы и междоузлия, а цельные листья стали перистыми. После этого рядом (или позади) пальмы снизу начала расти ее копия, словно бы отлитая из воды. Еще раз дунул ветер, и дверца захлопнулась. Все это было жутко, непонятно почему.

- Это сделал Король?

- Он отливает из небытия копии наших предметов, но перед этим изменяет их по своему желанию.

- Так он творит там, где уже работал наш Творец?

- Да. Если он творит где-то еще, мы этого не видим, так ведь?

Антон сказал раздумчиво, как старик:

- Я видел, что по его желанию летучие мыши стали разумными и говорящими... Что он сделает с людьми?

Прекрасная дама поцеловала его, как маленького, в кудрявую макушку:

- Подземный Иерусалим - все равно что реторта алхимика. Чтобы дети не перегрызли друг другу глотки от скуки или по капризу, нужно стравливать давление. У нас это есть - вниз или в обыкновенный мир, ты увидишь. А вот если, - дама вознесла и голос, и указательный палец. - Если их не будет, тогда появятся все условия для трансформации.

- Король знает, какого превращения им ждать? - прошептал Антон.

- Мне сие неизвестно. Его понятия - это не понятия людей. Они ускользают от разума. Так что, не хочешь остаться и претерпеть работу Короля?

- Простите, госпожа переводчица, но нет. Позвольте мне уйти.


- Хм, - опять вмешался Бенедикт, что-то прикидывая и шевеля пальцами, как ножницами, - Этот Король может создавать из небытия отдельные искаженные вещи, но вот может ли он всех их связать воедино, в один огромный механизм, подобно Творцу? Сомневаюсь. Будет у него набор прозрачных игрушек и говорящих зверей, не более того!

- Может быть, он - ребенок?


- Хорошо, упрямец, - ответила юноше дама. - Но исключений никому не делаем - сюда ты больше не вернешься никогда.

- Прекрасно, госпожа! - поддел ее Антон; по правде говоря, он потерял уважение к прислужнице Короля, ускользающего от понимания, и ему хотелось грубо овладеть предательницей человеческой природы.

- Я - не человек! - усмехнулась она углом рта, и Антон благоразумно сказал про себя: "И занята собою, как богиня". - Идем.

Они покинули эту комнатку, и дверь ее захлопнулась за Антоном навсегда. Базиль, о котором постоянно забывали, ждал у стены; Антон взял его на руки - оказывается, он не снимал заплечного мешка, а еще думал, что с ним займется любовью такая женщина, вот ведь придурок!


Дама указала ему на коридор, теперь освещенный уж очень ярко. Глазам казалось, что коридор это прямой, как стрела, а ноги думали, что это дуга. У Антона закружилась голова, а дама спросила:

- Разве ты не знаешь об окружности с бесконечным радиусом?

- Да, одна из метафор Творца...

- Здесь только ее подобие.

- Сделанное Королем?

- И мною. Каждый, кто хочет ребенка, брака или серьезного дела, может навсегда покинуть Подземный Иерусалим, - теперь она говорила суховато, как озабоченная мамаша. - Я даю разрешение и провожаю. Он выбирает свою дверь и уходит. Вот и все. Мальчик, выбирай дверь хорошенько!

- Как?

- Чего ты сейчас хочешь сильнее всего?

"Овладеть тобой" - честно подумал Антон - он еще не вполне отошел. Но сказал иначе:

- Я хочу получить очень хорошее образование.

Дама хихикнула и послала его жестом по коридору, уходящему вправо. Двери, такие же белые, как и стена, заливал невыносимо яркий свет. Кот закрыл глаза лапой, а несчастный Антон просто моргал. Что-то сжалилось над ним, и одна из дверей оказалась освещенной самым обыкновенным светом. Он толкнул ее...


***



- ... И оказался прямо будуаре одной француженки и с котом на руках. В Париже. Так она надо мной подшутила, - мрачно закончил Антон. Тут захихикал уже Бенедикт, пламя его свечей затрепетало:

- Тебя не посадили в тюрьму?

- Ну уж нет! Она была очень рада.

- Коту?!

- ....

- А как же вы объяснились?

- По-французски, конечно. Меня немного учили дома. И по-латыни, само собой.

- Ого! Образованная, значит, дама...

Остатки пива оба проглотили одновременно.

- Уф! Глотка здорово пересохла!

Бенедикт заметил: разговор с ним начал мальчишка, а сейчас перед ним был молодой мужчина, неумолимо приближавшийся к расцвету - и все это за одну ночь, даже серость из-за окна уйти не успела. Ушел в шестнадцать и вернулся, когда ему было уже двадцать три - все как надо. Бывший мальчик сидел, развернувшись и даже заложил нога на ногу. Смущение накрыло обоих, предвещая близкий рассвет. Антон сел прямо и сложил руки на коленях.

Если б дело шло о нерадивом студенте, Бенедикт начал бы постепенно выводить парня из транса, но сейчас он сказал только:

- Это и было твое образование?

- Не-ет! - молодой человек полез в свой кошель и вытащил что-то вроде подзорной трубы в футляре. Открыл футляр и положил на стол два документа. - Я учился в Сорбонне! Ваших денег хватило на полгода!

- Постой-постой, это были твои деньги! Ты у нас учился меньше месяца.

- Все равно - моих дядюшек, этих пройдох.

- Как ты их сохранил?

- Держал в поясе, только и всего. И никогда его не снимал. А еще говорят, что деньги не пахнут...

Бенедикт тем временем просмотрел документы. Как и следовало ожидать, их написали по-латыни.

- Ого! Магистр права Месснер! Когда только успел?

- Рекомендации не слишком хороши.

Рекомендатели писали, что бакалавр Антон Месснер чересчур тороплив и имеет пробелы в знаниях; с этими недостаткоми не справился и магистр Месснер. Отмечены были его немалые способности и еще большее прилежание. "Да, - думал Бенедикт, - мальчик умный, независимый, умеет размышлять. Довольно хитрый и обходительный".

- А как ты понял, что я у себя?

- Я вошел. Вы кричали во сне, и тогда я уронил стул.

- Но почему ты не остался в Париже?

- Конкуренция. На диспуте я взял старинную тему, о Салической Правде. Смотрели так, будто бы я привел к ним ту самую полосатую лошадь. Забавно.

"Да, умеет вертеть теми, кто выше него. И мною тоже".

- Что ж. Давай-ка так: весной уйдет на покой самый старший из профессоров. Все передвинутся, а я напишу рекомендации.

- А... а как быть с котом?

- А, кот. Вот что - вакансий сейчас все равно нет. Пойдешь в библиотеку - мы давно искали студента поумнее составлять каталог. На чердаке жить можно, а кот будет ловить мышей. Он их ловит?

- Ага, только серых. Я в Сорбонне тоже жил на чердаке...

- Осмотришься, познакомишься с вашим деканом. К весне, думаю, будешь преподавать.

- А жалованье?

- Крошечное. Увы.

- Перебьюсь.

- Богатые дамы?

- Не обязательно, - хихикнул молодой юрист, - Какая-нибудь контора. - а потом заговорил как совсем зеленый мальчишка. - Господин ректор, можно, Базиль пока у Вас посидит?

- Не нагадит?

- Он ест и гадит поздно утром. Всегда после рассвета.

- Хорошо.

Бенедикт обошел стол и почесал пальцем белые усы. Кот проснулся, заморгал и аккуратно убрал голову.

- Простите. Этот кот привязывается только к кому-то одному. Я попробовал его подарить той даме в Париже, но он вернулся ко мне. Потом целую неделю обижался. Когда он обижается, отворачивается, как сейчас.

- Я видел такого кота, но пушистого, в том мире, где серое здание и сетчатый забор. Тот любезен со всеми и любит детей.

- Может быть, Базиль - его сын, а то и внук... откуда он взялся, Бог весть. Так Вы там тоже были? - у Антона аж глаза загорелись.

- Бывал, и несколько раз. А потом взял и не пришел.

- Та дама из серого дома, похожая на мужчину, спасла меня.

- Ну, она думала тогда, что может спасти всех, кто бы к ней ни обратился. Целительница душ! Глупо! И слишком снисходительно. Она живет в безопасном мире и из-за этого так и не поумнела, - почему-то раскипятился Бенедикт. - Глупый мир, вечное детство... Типа этого твоего Иерусалима! Знаешь, я ей солгал, что ты вернулся - и сказал, что ты окончил именно Сорбонну.

- Как это - в слишком безопасном мире?

Бенедикт к тому времени уже оскалился, поставив верхний резец на нижний и оттопырив губы так, как это делали каменные гневные львы в старых храмах:

- А так, сынок! В том мире я могу провести ночь с юношей - не так, как с тобою, дружок, - и это не будет грозить ни мне, ни тебе костром!

Антон благоразумно пропустил мимо ушей последнюю реплику и не спросил, почему Бенедикт солгал - а почему ушел, понятно: ему стало попросту неловко. Спросить хотелось, но теперь он Бенедикту подчинялся. Тогда молодой мужчина сказал:

- Скоро рассветет. Мне нужно сходить к цирюльнику. И на исповедь. Спасибо Вам, господин ректор: теперь я знаю, о чем говорить с духовником. А то у исповеди я не был три года, а потом каялся во всяких пустяках.

- Осторожнее! Инквизиция...

- Я дождался, пока они уедут и не вернутся. Спасибо!

- Погоди! Кота надо охолостить, чтобы не метил. Ты согласен?

- Он холощеный.

Антон протянул руку, и Бенедикт, не вставая, пожал ее. Рука широкая, крепкая и теплая. Хорошая рука, чего не скажешь о его собственных артритных костяшках.

Антон ушел, осторожно прикрыв дверь. Мешок и документы он забрал с собою. А кот вроде бы уснул в бенедиктовом кресле для посетителей. Но, оказывается, не уснул. Он следил за шагами Антона за дверью и, когда они перестали быть слышны, спрыгнул с кресла и направился к двери. Там он принялся мяукать. Интонации его были вопросительны, а голос высок и красив, что для такого крупного кота странно. Он как будто бы осторожно спрашивал: "Где? Куда?" и при этом знал, сколь неодобрительно люди относятся к кошачьим воплям. Потом он поддел дверь когтями и попытался ее открыть. Но тут к нему пришел Бенедикт, погладил и негромко, как и кот, разъяснил:

- Базиль, Антон ушел. Он придет. Он тебя не бросит.

Розовый свет в окне незаметно вытеснял сумеречную серость, и точно так же (вероятно, это и было колдовством голубоглазого кота), Бенедикта залило сентиментальное тепло. Кота покинул единственный любимый им человек. Он остался один и ждет.

- Базиль, Антон тебя заберет.

Базиль вернулся в кресло и успокоился там, приняв позу сфинкса. Бенедикт почесал его за ушами и провел пальцем по горлышку. Кот нерешительно, неслышно замурлыкал. Тогда его временный опекун ушел, чтобы привести себя в порядок. Одевался Бенедикт так: на нем надето что-то подходящее, потому что народ не тычет в него пальцами. Когда он вернулся, умытый, бритый и переодетый во что-то неброское, Базиль обернул к нему ухо и решил дремать дальше.


***



Колдовство кота и бессонной ночи навело на Бенедикта странную эйфорию. Говорят, что период меланхолии можно прервать, если провести в полном бдении одну-две ночи. Бенедикт засобою меланхолии не наблюдал, теплый душевный подъем был ему непривычен. Как если бы он всегда был укоренен в плотном мире, был одной из его живых вещей, а теперь мир поплыл, превратился в совокупность потоков, а душа Бенедикта обрела крылья и поплыла в воздухе в широкой струе розоватого света. Он не заметил, что дышит очень глубоко, голова запрокинута, а неуловимые глаза широко открыты. Таинственная улыбка его была подобна улыбке Игнатия в те самые моменты. Его лицо он любил больше всего и обращался с улыбкой друга крайне осторожно, окружал ее поцелуями, как мирный город толстой и крепкой стеною, и иногда не смел прикоснуться к милым губам. Любимый мой, постарайся не уходить... И вот сейчас именно такая улыбка посетила его лицо, и Бенедикт ее и не заметил.

Потом его расщепило. Как если бы тело в сером сидело чуть впереди и мыслило; за спиною же встал плотный столб розовато-серого воздуха. Серое, почти черное - это тревога, превышающая его силы, непереносимая. Розовое стало огненной болью.

"Тело переполнено тревогой и болью. Стоит задеть, и она разразится. И тогда уничтожит меня"

Боль причинить очень легко. Вот нож разрезает кожу. И тогда болью наполняется не только этот порез.

"Тело состоит из боли. Это и есть первородный грех - для меня. Для Игнатия он может быть совершенно другим".

Но все же это и был заманчивый, прекрасный, пьянящий мир Платона. Соблазнительный мир. Беда в том, что он очень плотен, свернут во что-то монолитное и окружен бездною. Бездна пребывает в теле. Когда-то в юности Бенедикт посмел войти в этот мир. Через несколько лет мир этот был пробит и распался на части. Потом он распадался, расширялся, и прорехи заполнялись небытием или болью. В молодости Бенедикт часто сомневался, не безумен ли он, если влечет его к мужчинам? Отвергая половину человеческого мира, мира женщин, а женственность в состоянии соединять и воодушевлять, он стал причастен небытию и трусливо закрылся от него. Трус? Наверное, трус. Очень даже трус.

"Что ж, я избаловал себя и отвык чувствовать все время, как это привычно людям"

Столб давящего, неподвижного света стоял за спиной. Если опереться на него, войти в него, он превратится в смерч и заглотит тебя. Это и есть пасть Сатаны, вход в Преисподнюю, из которой выхода нет. Значит, его представление о безумии - заблуждение: всю жизнь Бенедикт считал, что безумие - идея, которая поселяется в уме и стягивает все мышление на себя. Безумец считает, что эта мысль - его, что он как-то избран ею. На самом деле эта бродячая идея - демон, и она вызывает одержимость. Сейчас он понял, что безумие может вызвать самое обыкновенное чувство. Как у него, очень приятное и сентиментальное.

Разум его начал мягкое сопротивление. Сначала пропал из виду столб-смерч. Затем ударил церковный колокол, и Бенедикт решил, что сегодня он в церковь не хочет, не пойдет. Ага, побежали на молитву студенты, одеваясь на ходу, потом зашаркали преподаватели. Глубоко в уме возникло пространство и чуть расширилось, превратилось в мягкую капсулу. В ней была прозрачная, очень холодная вода и камень размером с кулак, угловатый кусок известняка, чуть тронутый пушком водорослей. Это и есть камень преткновения, о который разбиваются грешники. Он очень мал, но кто сказал, что этот камень обязан быть огромным? Он - слева. В правой нижней грани его проточила ход личинка ручейника. Остальные личинки ползают в своих легких футлярах - сейчас их не видно, - а эта не может сдвинуться с места, но прячется хорошо. А я украл это убежище и не могу унести с собою.

"Точно так же я влез в этот захудалый университет, и ход мой становится все глубже и глубже. Я проточил свой несложный лабиринт, и больше его не покину".

Пространство воды было освещено непривычным светом, такой обычен для суши, для воздуха. Свет этот, белый и тусклый, слепит. Так бывает в разгаре утра, когда солнце освещает предмет прямо спереди, отбеливая его, лишая привычных цветов, ослепляя наблюдателя. Никому из живописцев такой свет не интересен.

Молодая удаль старика Бенедикта возмутилась. Тот юноша, что писал о тревоге и скуке, был еще жив. Этот бродяга решил - наплевать! Старик почувствовал, что очень голоден - он забыл, что и когда ел в последний раз. Очнулся, допил остатки пива, унес и вымыл роговые стаканы. Еды Бенедикт у себя не держал, чтобы не привлекать грызунов. Общий завтрак еще не скоро. Как обычно, подавив возникшее не вовремя желание, Бенедикт направил внимание на недочитанную работу о Платоне.

Но не читался комментатор Платона, внимание рассеивалось. Казалось Бенедикту, что написанное то затягивает его, то отпускает, и тогда уже он поглощает слова и предложения. Повествование распалось на составные части, и каждая вызывала воспоминания. Ускользающие, чарующие движения, бархатные глаза Элиа, о которых он позабыл лет двадцать назад...

Ага! Но как же он, Бенедикт, создал такое прочное и тяжкое убежище?

Он видел умственным взором: золотое зерно высыпалось из мешка и создало то ли пирамиду, то ли конус. И пошло в нем движение сверху вниз. Более десятка лет тому назад, когда он вот уже два года пребывал на вершине, относились к нему настороженно. Не знали, чего ожидать от закупоренного, подобно реторте, аскета. Он был сиротой, родителей почти позабыл (они в одночасье умерли от лихорадки), воспитывался в монастыре, долго странствовал, чтобы его не поймали и не узнали; поэтому сохранил навсегда то ли монастырские, но, скорее, студенческие привычки. Странный неприхотливый аскет. Вот он сидит на вершине. Тогда его звали Сатурном и Свинцовым Доспехом, но эти прозвища не прижились. Сатурном, наверное прозвали студенты - просто от страха и из-за внешнего сходства. А пожирал ли он детей? Само собою, пожирал - он сеял там, где ничего не может родиться и прорасти. Поверхностным было это прозвище. А вот представить себе свинцовый доспех - от чего он защищает, кроме света? он вязок и тяжел, но мягок, и пробоины в нем не затягиваются. Тот, кто это придумал, был проницателен - и достаточно заумен, чтобы Бенедикт принял этого анонима всерьез.

Когда он нашел возлюбленного, то одновременно и невероятно ослабил себя, и в то же время усилил, подарив покой и облегчение и себе, и своим подчиненным. Новорожденная сплетня вылупилась, и побежала радостная весть со скорлупкою на макушке - "О, наш ректор нашел любовника! И больше никого не тронет!". Сначала радостно перекрестились четыре декана и заместители ректора. Если бы он выбрал кого-то из них, даже - вынужденно - платонически, возникла бы чрезвычайно мощная коалиция. Потом - доктора: теперь они могут выяснять между собою, кто кого талантливее, и своими силами (плюс силами родни) выбиваться наверх. Обрадовались магистры, чья нетронутая свежесть принадлежала их невестам и прочим дамам. Развеселились студенты - прежде над ними нависала свинцовая тень, а теперь ночной охотник, этот старый филин, не станет вымогать известно что в ответ на гарантии того, что лентяй, пьяница или глупец останется в университете. Собственно, Бенедикт не трогал студентов и не гадил там, где ест, но они все равно боялись, ожидая. Всех устроило то, что ректор пал, наконец. Теперь его нужно было сохранять - до тех пор, пока не понадобится отдать на заклание. (Сейчас, много лет спустя, эта угроза появилась и прошла стороной - инквизитор уехал, спасибо архиепископу). Можно было отвести душу и брезгливо поморщиться, поделившись сплетней, любовно воспитывая ее. Ведь ректор выбрал простолюдина, матроса вонючего - ах, как низменно, а мы вот не такие! После того, как слухи улеглись, его стали называть только Простофилей.

Смешон их страх. И унизителен.

Чего разжевывать - все и так понятно. Можно уходить и приходить к Игнатию, но всегда под покровом ночи. Нельзя приводить его к себе, иначе станешь видимым. Интересно, почему есть сказки о людоедах, но нет ничего подобного о содомитах? Почему-то мы уклоняемся от того, чтобы стать мифом...


***



Антон, магистр права, оказался пунктуальным. Розовый свет потихоньку растворялся в квадратиках окна, и еще до того, как он сменился дневною белизной, кот пружинисто спрыгнул с кресла, подбежал к двери и издал странную мурлыкающую трель. Потом в недоумении огляделся и сел, окончательно просыпаясь. Тут уже и Бенедикт (студенты говорили о нем, что он слышит сквозь стены) услышал тихие шаги. Он открыл дверь раньше, чем Антон постучал.

Тот сиял румянцем, был чисто выбрит и теперь казался совсем ребенком. Его остригли под горшок, но упрямые кудри лежать не пожелали. Мальчик успел и переодеться в другое одеяние, менее затасканное. Сощурившись и улыбаясь, он подхватил на руки кота. Тот обнял его за шею и потянулся к лицу. Антон подставил лицо, и кот потерся усами о его нос. А потом повис, плотно прижавшись к груди.

- Вот так, - рассмеялся Антон, - Он и покорил мое сердце. Навсегда!

Бенедикт тихо рассмеялся и написал распоряжение заведующему библиотекой. Антон, не спуская с рук своего кота, взял документ, поблагодарил и ушел.


Ушел молодой человек, унес Базиля, и исчез розовый свет, сменился белесой мутью. Вместе с ними ушла от Бенедикта сентиментальная тихая радость, а пузырьки пива возбудили волчий голод. Ректор отправился на завтрак и поглотил там много чего, не разбирая ни сытности, ни вкуса. Голодная дрожь в руках унялась, тогда он решил прогуляться.

Сегодня, в субботу, кто-то учился, а кто-то - нет. Старосты этажей приказали фуксам выбивать матрацы и одеяла, проветривать подушки. Университет построили почти на окраине, в низине - лучшее высокое место досталось собору и его хозяйству. Здесь же ветра не было; Бенедикту казалось, что вся теплая ночная городская вонь стеклась именно на университетский двор. Старательные фуксы подняли целую тучу пыли и перьев. Все это слабо держалось в воздухе и медленно оседало. Фуксы, естественно, затеяли подушечный бой. Никто не победил, а староста начал орать. Тогда в него полетело сразу пять подушек, а попало в спину и затылок целых три.

Бенедикт счастливо рассмеялся. А разум тут же восстал - решил защититься от души. Тревога обратилась в стыд, и ректор ушел к себе. Он, по своему обыкновению, устроился под распятием, в дальнем углу, и стал дальше бороться с работою о Платоне. Покорить ее, подчинить себе не удалось. Да, этот мир Красоты и Блага великолепен, соблазнителен и обманчив, хоть и претендует на истину. Что бы сейчас сказали о нашем мире сам Сократ, сам Платон? Чему бы они учили упрямых тиранов? А-то писал об этом благополучный, лощеный кот, защищенный от житейских невзгод семьею жены.

...

В чем дело? В утрате веры, давней. Игнатий проворчал, что Бога люди творят из чего попало. Игнатий обиделся, что Бога представляют так, как это выгодно для людей, а людей он видел множество и богов тоже. Он не верит в нашего Бога - это честно и достойно. В этом он близок животным. А я верю? Работа этого большого дитяти раздражает. Душа сопротивляется ей и разуму. Я верю, Бог есть, и Он ужасен, причастен бездне. С Ним и от Него не спастись. Для чего он сотворил меня и Игнатия вынужденными грешить? Если, конечно, это сделал Он. Или Он безразличен, а опасны все-таки люди? Если так, я верю, что Христос - это отчаянная попытка Творца понять, кого же Он сотворил. С Ним можно погибнуть и не воскреснуть. Господи прости, пусть эти мысли молчат и живут себе тихо! Но вера, та или иная, заставляет действовать, и я прячусь и прячу. Прятки с Богом невозможны, а игра с людьми надоела мне. Если бы Игнатий вернулся, хоть что-то станет иным, куда более выносимым.

Привычный к постоянному стыду, он словно бы исчез, оцепенел под своим жутковатым распятием. Отложил работу о Платоне и скрылся в своих мыслях - они потеряли очертания и звучность, стали подобны непроницаемым, непостижимым каменным глыбам, подобны тяжелой темной воде.


Кто-то топает деревянными башмаками. Нарочито громко. Этот человек разозлен.

Кабинет ректора - начале довольно длинной галереи, там обитают холостые преподаватели. К кабинету пристроены жилые комнаты. Получилось, что самую захудалую каморку, узкую и без окна, приспособили именно к кабинету ректора. Этот кабинет - первый от входа. Ректор бесплотен, это только должность, и комнатка могла служить кладовкой либо местом для переодевания. Не предполагали, что столь высокое лицо там поселится - ректор должен быть богат, оснащен родней и обзавестись особняком в городе. А этот вагант, дитя монастыря, равнодушный к жилью, так и поселился в узкой каморке. Деревянные башмаки топотали пока дальше по коридору. Может быть, служанка по прозвищу Бешеная Марта соизволила-таки вымыть пол в уборной. Она приходила и уходила, когда ей вздумается. Холостые преподаватели то и дело собирались скинуться и нанять настоящую экономку, только для их обиталища, но дело не заходило дальше разговоров. Сами они были аккуратны и весьма неприхотливы - и куда больше времени проводили в комнатах для занятий и своих кабинетах.

Человек в башмаках замялся на пороге, громко и коротко постучал в дверь, вошел. Бенедикт поднял глаза и не успел встать.

Посетительница набрала воздуху - одна из служанок, приглашенная заместить Игнатия. Лизхен? Грета? Она гремела башмаками, и преподаватели спешно убирали предметы, положенные не так. Крепкая девица с большими руками и толстой шеей. Но чепчик и передник всегда накрахмалены. Сейчас девица разрумянилась и выглядела как слепень, напившийся чьей-то крови.

- Я прошу расчет! - заявила она.

- Грета, в чем дело?! Почему я должен...

- Он, он обвинил меня!!! Я бы никогда этого не сделала!

- Да кто? Что случилось?!

Грета передохнула и успокоилась. Румянец ее пошел пятнами, подбородок твердо воткнулся в воздух, и Бенедикт посочувствовал от души ее будущему мужу.

- Господин ректор! Он сказал, что это я украла деньги и напустила ему клопов. А у самого блохи по полу скачут!

Грета сделала детское обиженное лицо и собралась расплакаться. Но слезы, видимо, не могли просочиться сквозь твердокаменность ее души - так она была разгневана.

- Я понял, понял, что ты не виновата. Но кто это?

- Да Ваш любимчик, сторож. Ну и деревенщина!

Бенедикта словно окатило горячей волною. Волна пришла и стала внутри стеною пламени, по затылку побежали мурашки. Значит, вернулся! Бесшумно выдохнув, Бенедикт попросил пояснить, в чем дело.

- Я только взяла ключ и пошла прибраться к нему. А он вернулся и заявил, что это я украла его деньги и подбросила ему клопов. Я не собираюсь с ним работать!

- Хорошо. Иди и получи расчет. Я согласен.

- Спасибо.

Девушка присела, подобрав юбки, развернулась и вышла.

А Бенедикт решил улизнуть. Игнатий, как и он сам, выучился жить невидимкою. Нечего взять с глупого сторожа. Он окончательно пришел в себя, сосредоточился и ушел. Огненный столп ожил в нем, из-за него он мог стать заметным. Но университетский двор - все равно что земля у муравейника. Снуют туда-сюда, кто-то занят, кто-то просто слоняется. В субботу можно поболтать с приятелями, обсудить то, что стоило бы предпринять вечером. Многие точно так же прятались, как и Бенедикт, и были заняты исключительно собою.


***



Урс забился под лежанку и оставил снаружи только нос, а сам Игнатий беспрерывно, шепотом, поносил сразу нескольких святых (до Игнатия никто за ними таких грехов и извращений не замечал). Резко развернувшись, он показал Бенедикту вспоротый край воротника - куртка с воротником неизвестного меха была его лучшим одеянием.

- Смотри-ка! - Игнатий был в ярости; глаза цвета болотной воды высветлились, и он их свирепо щурил. Из разреза торчали обрывки черных ниток. - Я зашивал их по-другому!

- Что случилось?! Грета прибежала...

- Это не она, - грозно насупился Игнатий, отпустив, наконец, воротник.

- Тогда что?

- Кто-то залез сюда. И знал ведь, подлец, ... ..., где искать. Он, ... ... ... ..., нашел куртку, вспорол воротник и забрал золотой. ... ... ... !!!

- Догадываешься, кто?

Игнатий только рукой махнул.

- Да никто! Главное, гаденыш, подсунул мне вместо монеты горсть клопов, - сторож сказал это уже почти спокойно. - А они злющие, голодные. Вот.

Он раскрыл перед Бенедиктом ладонь. Клоповая вонь и бурое пятнышко.

- Это студенты, - решительно сказал Бенедикт, - Мы такого добра не держим. Скажи мне... Ты знаешь, кто подколол тебя?

Игнатий что-то буркнул Урсу, указал псу и Бенедикту на дверь. Сначала выбежал пес, затем, обернувшись вопросительно, Бенедикт, а Игнатий словно бы оттеснял их от сторожки. Урс умчался туда, где работали фуксы.

- Осторожно. Еще притащишь их к себе. Урс точно растащит.

- А Урс не найдет их?

- Нет. Эта дура все там затоптала.

- Он побежал именно к студентам. А ты, значит, просто выгонял эту Грету...

- Да если кто-то и подговорил фукса... Или ее. Но нет, бабы так не шьют. Ведь зашил же, подлец...

- Хочешь сказать, теперь концов не найти?

- Ага.

Теперь Бенедикта словно бы залил ледяной поток и тут же обратил в колонну льда. Приглядевшись к фуксам и старостам широко раскрытыми глазами (пес миновал их и скрылся из виду), он повел друга к площадке для игры в мяч.

- Врачи говорят, что на том самом месте воспоминания возвращаются, - Он привычно насупился и подобрался, сжав кулаки. И давил, давил на Игнатия взглядом. - Так ты точно не понял, кто тебя ранил?

- Ладно. Смотри, как было. Я подметал. Потом остановился передохнуть. И тут меня кто-то вроде бы пнул под зад - просто толчок, понимаешь? Я упал. Урс зарычал, и они взяли ноги в руки. Я встал, а они были уже далеко и разделились. Урс погнался за одним, но не поймал.

- Жалко. А какие они?

- Да как все. Обычные фуксы. Совсем зеленые. А! Один кричал "Еще одна дырка! Дырка в заднице!".

- Узнаешь по голосу?

- Нет. Звонкий такой голосок. Очень молодой парнишка.

- Таких много.

- Вот именно. А сейчас я пойду на базар. За отравой.

- Что?!

- Для клопов!

Друзья разошлись, и Бенедикт в холодной задумчивости, сцепив руки за спиною, еще немного покружил по двору; желто-пегийй Урс выписывал свои круги. Если он кого-нибудь укусит, нужно взять это на заметку. Но он не кусает без приказа - это священный для него запрет, все равно что для человека запрет на людоедство. А если я укушу? Тогда мы станем заметными, тогда все кончено для нас... А скажи-ка мне, дружок, ты действительно ничего о них не знаешь? Или уже вычислил? Для чего ты их выгораживаешь - хочешь защитить меня, нас и разобраться самому? Или ты отчаялся и якобы смирился? Проникнуть в мысли Игнатия невозможно - в этом он подобен своему Урсу и новому знакомцу, Базилю. О чем думает зверь, если думает? Игнатий будет драться, когда дело дойдет до драки. Но сейчас он не хочет нарушать то десятилетнее затишье, которое начал строить я? Вероятно, так. Ты уехал, чтобы они успели спрятать концы в воду и успокоились? Ну да. Но почему ты не подпускаешь меня именно сейчас? Если так, ничего не поделаешь...

Бенедикт отправился к себе, по-студенчески попинывая листья. Они не разлетались, а просто сдвигались с шорохом. Слежались.


Работа о Платоне сейчас была ни к чему. И в то же время очень нужна, чтобы дождаться вечера. И чтобы ее автор наконец оставил ректора в покое. Бенедикт злился, но бессильная злость была сейчас где-то в отдалении, потому что злился он главным образом на Игнатия. Это мучило его чисто физически, заставляло напрягаться и удерживать гнев подальше. Если: если...

Но чем он заработал этот золотой? Если сказал мне, то, значит, скопил мелкой контрабандой либо взятками с фуксов. Со старшими он не связывается. За что его подкололи? Он мог обидеть, обсчитать или оскорбить кого-то, а то и целое землячество. Или тех беззащитных и злых, кто вне землячеств. Но если... Все-таки, если он... Да кому он здесь нужен, кроме меня? Примем, что им нужен он. Тогда речь идет о незаметном преступлении. Я его никогда не ограничивал, и он до сих пор не наглел. Но если им нужен я? Тогда непонятно, кто они - тогда как, если охотятся за Игнатием, то они - это студенты. Кто может охотиться за мною? Кому я нужен? Или господам постарше просто не дали доиграть и сжечь несколько ведьм, чтобы самим освободиться от страха пред инквизитором? Они теперь...

Не надо! Не надо! Бенедикт заметил привычный оскал свой - резец на резец, - и решил увести мысли от этого пути к помешательству. Именно так, из-за "допустим", из-за всяческих "если" и начинается матушка-паранойя, околоумие, очень логичное на вид (а логику он преподает! логика его и заводит в тупик). Мысль паранойи невероятно сильна и стягивает на себя все остальные. Ей не нужны посылки из внешнего мира.

Неважно, не имеет значения, что тот золотой был скоплен длительными трудами, а потом приобретен у менял за немалую плату. Его, один золотой, удобнее хранить. И удобнее потерять. Но все же: кто посмел дать ему золотой?! Кто, кроме меня, а у меня нет свободных золотых и не бывало почти никогда?! Невозможно не доверять ему - больше нет никого. Ректор Бенедикт совершил именно эту ошибку и упорствовал в ней: не было у него ни ближнего, ни дальнего круга, только он, Игнатий. И Игнатий в очередной раз высмеет его, довольно-таки беспощадно. Но нельзя ревновать - Игнатий потерял свой золотой и может стать неосторожным. Не хватало еще, чтобы я потерял осторожность, чтобы я утратил разум от ревности!

Университет? Мой университет? Я университета? Да к черту этот мелкий капризный Ватикан!

Сообразив, что речь идет действительно о бреде, Бенедикт погнал себя в каморку, в этот гроб, оснащенный дверью с защелкой. Там, поскольку занятий у него сегодня нет, можно подремать. Все, что есть у него - постель, умывальник, жаровня и свечи. Тогда спать, потому что эта ночь уже была бессонной, и будет следующая бессонная, уже с другим. Постель его состояла из промятого соломенного тюфяка и трех шкур: двух овчин и длинношерстной пегой собачьей. Кожаная подушка и очень неплохое легкое одеяло из тонкой шерсти иных овец. Он растянулся на спине поверх одеяла, не раздеваясь. Зря он это сделал - настоящий сон не пришел. Просто он задремал, а сны, точное воплощение прошлого, приходят, если они страшны и требуют воплощения.

...

Итак, чуть больше десятка лет тому назад, как и неделю назад, университету понадобился дворник. Отбросы лежали, попахивая, и никто этим не занимался. Потому что двором и имуществом занимались сразу два должностных лица, и они, естественно, вступили в конфликт. Никого тронуть было нельзя, потому что каждый из них обременен семьей - вот этого, будь оно проклято, бессемейный ректор и не понимал! При чем тут вообще семья?! Выждав две-три недели, он отправился на одну из своих довольно редких прогулок...

Да, он пошел в дальний кабачок, "К рогатому оленю". Место это опасное, поэтому при Бенедикте был короткий кинжал, скрытый под одеждой (женское, незаметное оружие вроде жала; как и жало пчелы, больше одного раза его не применить). Но: там вместо столов хозяин расставил бочки, и можно было посидеть одному, присмотреться к людям и выбрать кого-нибудь - так или эдак. Его знали там и отвели бочку в углу, у стены. Помилуй меня, Господи Боже мой, если можешь! Я никогда не молился Пречистой Деве Марии...

Так. Никто меня не тронет? Сутенеры и воры, и даже семинаристы. Наши парни их бьют, регулярно. Те сдаются, прикрывают ладонями головы. Бесполезно...

Бенедикт посиживал себе, потягивал пиво. Ждал неизвестно чего.

И тут, показалось ему, сам воздух пред ним расступился, побежала волна то ли воздуха, ровного ветра, то ли золотисто-белого света. Показалось, что пол качнулся, как палуба. Он взглянул - а за бочкою перед стойкой давно уже обитает человек. Он сидит, тянет единственную кружечку пива и блестел зародышем лысины и чернотою волос. Тут в Бенедикта, если смотреть на него извне, вселился отчаянный, предприимчивый и энергичный бес. Сам он потом не понял, как это получилось. Взглянув на источник света своей души, он угадал его вмиг и призвал.

Как это выглядело на самом деле? Сидел человек, обняв единственную кружку ладонями. Он пил экономно и аккуратно - значит, беден, и денег на пиво у него недостает. Что-то уж слишком долго разглядывает пузырьки в глиняной кружке - а Бенедикт откуда-то знал, что именно пузырьки, а не пиво. Человек этот был одет в старую кожаную курточку и длинные штаны, как носят матросы. Еще одна куртка с меховым воротником висела на спинке стула. Шею он - стояло лето - почему-то обмотал жидким белым шарфиком. Моряк сидел в профиль, и Бенедикт разглядел тонкий и чуть курносый нос, блеск глаза, высокие скулы и прямые черные волосы, остриженные под горшок. Почувствовал пристальный взгляд и обернулся. Обрадованный Бенедикт - клюет! - стал выводить его, подманивая жестом осторожно, как не совсем ручного крупного зверя. Мужик взял свою кружку, еще не совсем пустую, за ручку в кулак, потащил стул за спинку и куртку в зубы, а затем отправился прямо в бенедиктов угол. Заплечного мешка он так и не снял. Там он снова поставил стул и кружку, повесил, как прежде, куртку с воротником и сел, глядя сначала вопросительно, а потом, прикинув что-то, уже утвердительно. Бенедикт словно бы плыл в воздухе, а гость его молчал. Так же, молча, он допил кружку, и Бенедикт наполнил ее. Что ж, его подозвал к себе, как пса, прилично одетый господин. Бенедикт не был седым тогда - он был носителем распространенного и почтенного окраса "соль с перцем". Мужичок молчал, и говорить пришлось Бенедикту:

- Ты чего хромаешь?

- А! - отмахнулся гость. - Поскользнулся на палубе. И сломал лодыжку. Теперь вот сижу без работы.

- Будет тебе работа. Сторожем, - благодушно отозвался Бенедикт.

- Ага! - усмехнулся мужик, - Делать нечего, знай себе спи!

- Еще чего! Нужно будет подметать очень большой двор. Ежедневно.

- Тогда по рукам!

Ударили по рукам; Бенедикт насупился, оскалился и нацелился носом в пиво - у его гостя была странная прозрачная кожа, словно та желтоватая патина на древних мраморных статуях, и это стесняло, мешало вдохнуть. Угощал Бенедикт - резко выдохнув, он розлил последнее пиво, и пена в его стакане вытекла и поползла на стол. Бенедикт нервно, с резким шуршанием потер ладонь о ладонь, как будто бы что-то или кого-то (падре Элиа?) собирался стереть в порошок.

(А падре Элиа так говорил: "Твое стремление к Богу движется только вверх. Плотская страсть мчится по горизонтали. Если двигаться к Богу прямо, ты сгоришь, созерцая Его лик; тяжкая похоть размечет тебя по земле. Сталкиваясь, эти страсти образуют спираль, сжимающую витки вокруг Всевышнего. Помни, твое влечение ко мне - только слепая и сырая сила - как конь Парсифаля, блуждающий в лесу и окольным путем везущий хозяина к Святому Граалю").

Гость его тихо рассмеялся. Оба выпили остатки и смущенно оцепенели. Вот тогда Бенедикт и позвал:

- Идем.

Притворяясь пьяными, оба вывалились из кабака. Бенедикт вел человека под руку и радовался, торжествовал - его "кошачьи усы" впервые сработали так удачно.

В то время уже начинался август, и ночь была очень темна, безлунная и облачная. Духота, обычная в это время бешеных псов, никак не желала уступать место прохладе.

Господи Боже мой, об этом почти невозможно думать!

Как они добрались, Бенедикт забыл и не мог теперь вспомнить. Просто он вел своего гостя и не собирался его выпускать. Тот шел послушно. У ворот Бенедикт, подумав, свернул налево:

- Через стену! - распорядился он, и оба как-то ее перепрыгнули.

Воспоминание остановилось и замерло. Дремлющее тело напряглось и втянуло голову в плечи.

Тьма в университетском дворе всегда казалась гуще и темнее, чем снаружи. Бенедикт снова поймал гостя за рукав и почти потащил его к сторожке. Сейчас замка там не было, и дверь можно было открыть.

А теперь втянулся живот и расширились нижние ребра.

У входа Бенедикт не выдержал и прикоснулся губами к уголку его рта. Рисковал получить в брюхо ножом; своего кинжала он так и не достал, оружие бесполезно моталось на шее. А потом заиграл языком, словно змей, растворяя неподатливые губы. Губы его быстро раскрылись, но остались сжатые челюсти. Зубы твои встали не дугообразным частоколом, как у всех - клыки чуть выпирают в углах почти прямого зубного ряда.

Оборвав поцелуй - а ты так и не шевельнулся - Бенедикт толкнул дверь плечом, так и не выпуская гостя. Дверь отворилась, и он стал теснить его туда, удерживая за плечи. Тот отступал - не сопротивлялся, не упрямился, просто не знал, куда надо идти. Но знал Бенедикт. Как-то сориентировавшись, он, словно в танце, повел новичка к постели и снова припал к его губам. Они раскрылись, уступили и челюсти; слились, наконец, дыхания, и воздух стал общим. Возможно, Бенедикт вдыхал его, гостя; темноту между веками и глазами сменило алое пламя. Ему самому раздирало чресла; он схватился за пояс нового друга обеими руками, подтянул его к себе и левой ладонью пополз вниз. Бенедикт исходил из того, что никто и никогда просто так желать его не будет. Но сейчас: платные мальчики позволяли куда меньше, чем этот случайный гость, а под рукой обнаружился очень лестный и надежный стояк. Бенедикт широко улыбнулся в темноте, гость этого не увидел.

Но гость вдруг остановился - идти было уже некуда, лежанка ударила его под колени.

- Погоди-ка, - прошептал гость, - Мы одеты.

- Ага. Я забыл.

Кто тут кого раздевал, непонятно. Одежды упали, и гость потянул Бенедикта за собою.

...

В утренних сумерках Бенедикт развернул любовника спиной к себе, тот без сопротивления повиновался. Прихватив член его левой рукой - а вонзиться еще нельзя, наши тела плохо знакомы друг другу... Что-то он сделал, как-то поступил, хребет его освободился, стал двигаться подобно луку или позвоночнику бегущей кошки. Но опирался Бенедикт все-таки на шесть точек, на локти, колени и пальцы ног, не решался упасть. Поэтому ощущал не кожу его, а только тепло.

Когда сумерки пронизал свет, Бенедикт уже устроился у ложа и сидел, напряженно всматриваясь в лицо загадочного приятеля. Тот вроде бы дремал, и легкая улыбка делала его похожим на новорожденного или только что умершего. Он ушел в себя, и хозяин надумал расшевелить гостя. Человек этот был именно тем, кто нужен. Бело-золотой свет, с ним связанный, теперь стал нимбом и не собирался покидать Бенедикта.

- Э-эй? Пора!

Он осторожно пошевелил спящего за плечо, а когда тот приоткрыл глаза, уставился прямо в зрачки. Гость, однако же, глаз не отвел. Он сощурился, и глаза его превратились в полумесяцы; потом обстоятельно потянулся и заулыбался еще шире; тут и Бенедикт почувствовал, как углы рта ползут к ушам, а в груди вскипает легкий смех. Он отвел глаза, развернулся и снова грозно взглянул на гостя. Сжав кулаки и стиснув брови, он заявил:

- Пока я здесь, ты не будешь принадлежать никому другому. Ты понял?

Глухо он говорил, угрожал, но друг его совершенно не испугался. Он улыбнулся еще лучезарнее, и вся кожа его вновь обрела прозрачный оттенок мраморной патины.

- Слава Богу! - ответил он, хихикнул и махнул рукой.

Бенедикт левой рукой схватился за лоб, нечаянно размазав сперму. Хмурясь и изумляясь одновременно, он спросил:

- Что?!

- Ну, у меня появился могущественный - (удивительно, что пьяный матрос знает это слово) - покровитель, и он больше никого не подпустит ко мне! Здорово!

Гость выдохнул с облегчением, рассмеялся, развалился эдаким барином на соломенном тюфячке, поглядывал ласково и лукаво. Бенедикт торжествовал: прежде ему всегда приходилось делить любовников с кем-то еще. А этот - мой! Его словно бы наполнило воздушным вихрем и понесло куда-то вверх. Я-то думал его напугать, а он...

Бенедикт оторопел совершенно и молчал с приоткрытым ртом. Любовник его, легко перехватив власть, весело продолжил:

- А ты отличный любовник - добрый, осторожный.

- И алчный, - недовольно пробурчал Бенедикт.

- Ну да. Ты мне подходишь.

Бенедикт от неожиданности откинулся назад:

- Как?!

Его гость, видимо, был очень доволен:

- Как? Ты сделал мне предложение, я его принял, так?

Теперь и всегда он будет диктовать мне условия. Неважно. Лишь бы остался.

- Само собой.

- Ты похитил меня, как Ганимеда...

Тут уж не только Бенедикт не выдержал и расхохотался. Гость смеялся легко, как и занимался любовью, а Бенедикт судорожно заржал и стиснул челюсть той же самой левой рукой, от чего сперма размазалась еще и по ночной щетине.

- Ничего себе Ганимед! Взрослый матрос!

Они хихикали еще долго, а потом окончательно наступил рассвет. Бенедикт, недовольно пофыркивая, что у него означало ехидный смех, начал выбирать свои вещи из кучи барахла. Одевшись, он протянул правую руку, а гость пожал ее; рука твердая, широкая - хорошая рука:

- Я - Бенедикт фон Крейцерхауфен. Барон с Кучи Грошей.

- И где она, эта твоя куча денег?

- Если б я знал! Я - ректор этого убогого заведения.

- Но... Почему я? У тебя полно юношей...

Бенедикт только выставил ладони, как бы защищаясь:

- Ох! Ты бы знал, как сложно что-то поселить в их тупых головах! Вбить в их пустые головы!!! Скучно с ними. Ну их!

Гость обрадовался:

- А я - Игнатий Якобсен.

- Так ты иностранец?

- Мои родители, - как-то суховато уточнил Игнатий, - Они с севера.

Ага, а такие лица бывали у древних оленеводов, но это уж совсем на севере. Их когда-то покорили норманны и присвоили их оленей.

- Игнатий, подойдешь..., - Бенедикт объяснил, куда, - Там тебя устроят сторожем и подметалой.

А потом попытался восстановить баланс сил. Для этого он нашел в кошеле три талера (один оставил себе, а два...) отдал Игнатию:

- Вот... У тебя тут ничего нет.

Тот спокойно принял серебро, но ответил:

- Мои вещи в другом месте. Принесу.

Бенедикт пошел к выходу; именно тогда Игнатий, все еще хихикая, позвал:

- Эй, ректор Бенедикт!

- Что?

- Сотри сперму с лица. Увидят.

И верно, лицо уже стягивало, как если бы его смазали клейстером, мазнули кистью. Бенедикт кое-как отшелушил мелкие корочки и удалился восвояси, чтобы окончательно привести себя в порядок.


А десять лет спустя одинокий Бенедикт разбудил себя во избежание некоей сладострастной неожиданности. Поскольку уже давно началась суббота, он отправился в баню.


***



"Архиепископа никто не обвинит ни в колдовстве, ни в отравлении, верно?". Тот, кто сказал это, выразил мысль осторожно и мягко, но к чему бы? Млатоглава измучил кровавый понос...

Закончив банные процедуры на самом исходе утра, Бенедикт вернулся домой. "Домой" - не совсем то слово, но для него самое верное. Он, видимо, перегрелся в бане и подумал было о том - увидев банку, полную плавающих черных червей на окне, плавали они красиво, как двигался он сам, - что неплохо бы посадить парочку пиявок за уши. Пусть пьют кровь. Но тогда будет потеряна, навсегда потеряна ночь, ведь жгущие укусы пиявок кровоточат не менее суток. Он с сожалением и алчностью поглядел на голодных пиявок, да и так и забыл о них.

Но состояние ректора Бенедикта от этого не улучшилось. Его тело было инертным - он просто пользовался, сейчас оно, тяжелое и вялое, стало помехой, но ум этого почти не замечал. Ничего, кроме одышки и мягкого стука в голове он не чувствовал (он приписывал страдание свое тому, что Игнатия не было рядом). Тело делало его каким-то сонным и благостным, подобно тени умершего из Лимба. Души Лимба, как об этом писал Данте, не грешны и не праведны, скучают у себя там и все-таки чего-то ждут, хотя не говорят об этом, не смеют. Окончится ожидание - и начнется пытка отчаянием; мудрые души Лимба знают это и играют в ожидание то ли прощения, то ли свободы.

День обещал все такую же душную серость, и Бенедикт заметил, что тени у него вроде бы нет; все тени размыты, должен, значит, когда-то днем начаться дождь.

Особенная неприятность заключалась в том, что Бенедикт стал совершенно пуст, как бы исчез вместе со своею тенью, а телесная тяжесть осталась. Бенедикт отвечал только на то, что выделялось из внешнего мира и вынуждало себя ощущать. Так, он увидел, что на двери сторожки висит новый замок, он блестит, несмотря на то, что солнечный свет потускнел. Ни Игнатия, ни его Урса видно не было. Кровь разочарованно ударила в сердце и отхлынулакла, оставив по себе тревожный холод. Бенедикту хотелось подойти и пошевелить замок, подергать его (может быть, поцеловать - и тогда, как зимой, к металлу прилипнут губы), но это было бы смешно, смешно...


Тогда он вспомнил еще об одном незавершенном деле. Он не думал об этом до сего мгновения, но теперь дело показалось ему достаточно важным. Причина же воспоминания была не в том, что случилось с ним ночью, отнюдь. Университет строили давно и сразу весь. По правую руку расположили общежития и вспомогательные здания, слева - здания учебные, а по центру, как ориентир и связь всего, воздвигли библиотеку. Все это было построено из серого и белесого камня. В городе с большим собором перестраивать университет не было нужды, и только появление массы печатных книг заставило попечителей пошевелиться. Шевельнулись они, что сказать, вяло. Но в результате к библиотеке пристроили крыло из рыжевато-розового, на яйцах, кирпича и устроили в нем книгохранилище. Заведующий и старший библиотекарь, старики, предпочитали чаще бывать там - находили, что кирпич лучше камня пропускает свежий воздух; там, где книги - там и старики. Бенедикт отправился туда попросту потому, что "новое" (построено лет семьдесят назад) крыло библиотеки показалось ему кроваво-малиновым и резко выделилось из серого фона. Он вспомнил, что из вежливости нужно бы поинтересоваться, пришелся ли ко двору новый магистр Месснер.

Библиотечные старики, слабые на ноги, давно уже заказали Игнатию скамьи у входа. Тот быстро исполнил заказ, сколотил тяжелые скамьи, и библиотекари вечерами сиживали там, разглядывая то, что попадалось на глаза - но книг никогда из хранилища не выносили.

Одышка Бенедикта, вроде бы легкая, вызвала страх; он не привык к такому. Вместо того, чтобы постучать и войти, он присел на скамью и поник, сгорбившись.

Была у ректора одна почти незаметная особенность - но она и создавала судьбу Бенедикта, стала причиной его неприхотливого аскетизма, о котором рассказывали анекдоты еще долго после его странной смерти; особенно хорош был рассказец о том, что покойный ректор не нуждался в зеркалах, потому что не видел своего отражения. Самые лучшие врачи знают, что у каждого тела есть свой хозяин, и это вовсе не обязательно бессмертная душа. Хозяин тела создает особый стиль здоровья и болезни; его работу замечает врач, но не пациент - пациент слишком вовлечен в мир внешний и собою не интересуется. Поэтому так трудно наставить больного на путь истинный и объяснить, что ему полезно и как надо жить, чтобы сохранить здоровье и приятность жизни. Больной, не зная о хозяине тела, бунтует против него и мешает врачу. А Простофиля Бенедикт, ничего не зная об этом хозяине, жил с ним в полнейшем согласии. Он мог бы надеяться на легкую смерть - конечно, если его не казнят. Потому-то его движения даже в старости оставались легкими и красивыми - но не сейчас. Вот, например: еще несколько часов назад ректор пребывал в очень странном состояние - больше недели он не помнил, ел ли сегодня, и что именно ел; он плохо спал, и нормальный сон почти заместился дневной дремой с яркими видениями - все потому, что Игнатия не было. "Хорошо, - сказал хозяин его тела, - пусть будет так, так и было всегда". О том, что прежде он спал по ночам и ел, ощущая и вкус, и сытность, Бенедикт не помнил. Если бы что-то изменилось, и он снова начала есть и спать, то забыл бы о состоянии этих странных недель. "Хорошо, - сказал бы тогда хозяин его тела, - так было всегда". Действительно, так было всегда - телесно Бенедикт жил только в том, что есть сейчас. Поэтому он был устойчив к болезням и вынослив в странствиях. Одиночное странствие - это безумие. В молодости Бенедикт уходил куда-то с отрядом из нескольких студентов или подмастерьев, там складывались свои правила, и он, не задумываясь, следовал им. Это было легко. Когда-то молодой Бенедикт плавал в горячем озере, а крупные влажные хлопья снега падали ему на лицо, на лоб и веки, и не таял; пловец играл: он старался, чтобы слой снега стал равномерным и толстым... Так же легко было в монастырях и университетах, где есть свои правила - наверное, поэтому его и избрали ректором в этом последнем убежище. Одиночное странствие - это безумие; поэтому-то Бенедикт так внимательно отнесся к юному Антону Месснеру: пройти почти все германские земли с юга на север, а потом вернуться назад и при этом сохранить своего милого кота, толстого кота - это дорогого стоит! И еще: наверное, Ингатий своею страстью последний десяток лет обеспечивал Бенедикту телесную непрерывность бытия. Без него, как без странствий или без умственной работы, жизнь Бенедикта распалась бы на куски, большинство из которых покрыл бы туман. Почти ничего этого Простофиля Бенедикт не знал, но кое о чем догадывался: не зря же так ему понравились работа о Свете Природы и ее автор.

Но сейчас хозяин телаБенедикта не мог приспособиться к болезни тела и страданиям души - он не мог выбрать между ними и понять, чему же следовать. Полнокровие головы, возникшее остро - не то, что должно быть. Оттого-то Бенедикт по привычке своей и прятался, сливался со стенами и скамьею. Хозяин тела старается жить невидимкой.

Думал он при этом совершенно о другом: о том, что видел. Смотреть на кровавые кирпичи ему совершенно не хотелось, от них тошнило. Он взглядом нашел Игнатия, и кровь снова ударила в сердце. При этом Простофиля Бенедикт уставился вроде бы на фуксов - эти неутомимые ребята все еще выколачивают матрацы и трясут одеяла. А Игнатий что-то им упрямо втолковывает. Он смотрит на тех, кто перед ним, и не видит того, что заметил Бенедикт: маленький фукс зашел сзади и сделал вид, что подкалывает Игнатия ножом. Не под лопатку, а опять в задницу. Те двое, с кем разговаривал Игнатий, вытянулись в струнку и заложили руки за спину. Проказник отправился выбивать матрас. Еще один фукс играет с Урсом, они перетягивают тряпку, и пес выигрывает. Сейчас предупредить Игнатия нельзя... Но вот, Игнатий перехватил свою метлу как копье и пошел на помойку. Урс продолжает игру и мотает студента, как хочет, а этот фукс прыгает вправо-влево и смеется. Бенедикт этого не слышит, но знает, что мальчишка смеется.

Хозяин его тела в недоумении - Бенедикт может освободиться. Он провел рукою по волосам и заметил, что они еще влажные. Он забыл, почему. Сегодня безветренно, влага не испаряется.

От души тряхнув головою, он вышел из-под власти церкви, университета, инквизитора, хозяина тела и даже Игнатия. Ты не видишь меня, ты не хочешь, не стремишься ко мне сейчас! И всегда. Но нужно было сохранять лицо - как и Игнатию, если Игнатий это имел в виду.

"Итак, - подумал он, - сейчас я Игнатия видел, но подойти к нему и заговорить не имею права, в отличие от этих студентов. Что я ощущаю ночами, кроме страсти? Бездну, провал без границ. Я его не знаю и знать никогда не буду. Прямое познание душ невозможно. Тех, о ком говорится в Писании, телесно связывают дети, родня, имущество, дом. А нас? Кроме тел? Я его не знаю, и это меня бесит. Он меня не знает, и ему все равно. Чего стоит та любовь, которая не ведет в ... иные миры? именно она заставляет таскать за собою это никчемное убежище, и Игнатий желает, чтобы я сохранял status quo. Ни гроша она не стоит, уводящая в бездну. А если именно сегодня ночью у меня не выйдет? Я старый, он моложе! Он - мой! Он - мой!"

Если б его кто-нибудь видел, то заметил бы, что ректор сидит, оцепенев в скованной позе египетской статуи, а польские глаза его и тонкий рот сжались напряженно.


Кто-то услышал его, потому что Бенедикт стал заметным. Это не было страшно. Зашаркали шаги, потом противно заскрипела дверь. Почему-то библиотечные старцы не просят Игнатия смазать петли и сами их не смазывают. Наверное, они тухоухи. Мгновенно переменившись внутри (и очень мешая этим хозяину тела), Бенедикт взглянул влево. Старик этот, старший библиотекарь - он доктор философии, защитился очень давно и не здесь. Он очень мил, его руки всегда перепачканы чернилами и клеями; пуховые кудряшки окаймили блестящую лысину. Он не опасен, это знают все студенты. Кажется, что Людвиг надел слишком теплый набрюшник и еще запихал подушки в штаны спереди и сзади - он всегда такой, грушевидный. Ходит он, не отрывая стоп от земли, мелкими шажочками и шаркая. Он сутулится, а его лицо слева почти потеряло плоть и неподвижно. Доктор Людвиг, так называют его студенты, носит мягкую обувь, потому что ноги его отекли, и этот отек застыл.

- А кто это хочет взять книги в субботу, с черного хода?

- Людвиг! - тяжело улыбнулся Бенедикт. - Здравствуйте!

Людвиг так же тяжело устроился на скамье и хихикнул:

- Я полирую ее задницей вот уже шесть? нет, семь лет. Здравствуйте, господин ректор. Встать не смогу, простите.

- Бенедикт. Разве мы не повторяем то же самое всякий раз?

- Ясно. Вы пришли узнать о молодом Антоне Месснере?

- Да.

- Ну-у, он нам подходит.

- Как он?

- Мы послали его отсыпаться в мансарду. Простите, Бенедикт - я не сразу понял, что он не спал всю ночь (Ты имеешь в виду, что я не понял этого?). Простите нас. Мы его покормили, и он уснул чуть ли не лицом в картотечном ящике.

- Он справляется?

- Ну конечно же!

- А его кот?

- О, этот кот! К нему подлизывались все по очереди, но он ушел спать с хозяином. Такой деликатный котик! - тут Бенедикт увидел перед собою круглые глазки и улыбку, потом они исчезли. - Он всех терпел, но не мурлыкал, а потом ушел к своему Антону.

- Вы их берете?

- Само собой. Мальчик умненький. Кот ловит даже крыс.

- Поймал кого-нибудь?

- Нет, Антон сказал.

- Спасибо Вам, - (библиотека принадлежит только Вам, доктор Людвиг, и Вы это знаете; повторяю Вам это десяток лет, а ты хочешь слышать снова и снова, каждый раз).

- Он Ваш?

- Кто?

- Молодой магистр Месснер.

- Нет, Антон сам по себе. Я, - сморщился Бенедикт, - Послал его познакомиться с вашими людьми. Он, - хихикнул в нос Бенедикт, - так храбр, что покровительствовать ему просто нет смысла. Разве что его коту. Кота, кстати, зовут Базилевс, Вы представляете? - тут тихонько захихикал Бенедикт. - Хорошо, если кот научится избегать Урса. А он научится!

( Я знаю, ты считаешь меня сумасшедшим, и это тебя устраивает. Ох, как жаль)

- Хорошо. Понял.

( Что ты понял? Что мальчик смел и независим? Что он мне не нужен? )

- Бенедикт, Бенедикт! - странность лица Людвига в том, что у него почти нет бровей, они сохранились, жидкие, только у самого носа; он раскрыл светлые глаза, чтобы Бенедикт его выслушал. - Архиепископа никто не обвинит ни в колдовстве, ни в отравлении, верно?

- Что-о?!

- Ага, Вы поняли! - Людвиг сжал кулачки, ударил ими друг о друга и тихонько рассмеялся. - Приезжий инквизитор тяжело заболел.

- Как?

- То ли дизентерия, то ли бешенство, - все так же легкомысленно, но негромко рассказывал Людвиг, не меняя ни ритма речи, ни тона голоса. - Или все это сразу.

(Вот тут Бенедикт должен был бы вздохнуть с облегчением , но он . разумеется, этого не сделал )

- А университет ему интересен?

- Не знаю! Бенедикт, он же обязательно умрет!

- Ч-черт!!!

( Я рад - но не имею на это права, и Людвиг рад, но и он не имеет права! Может быть, это сделал архи епископ Рудольф фон Шеренберг )

- Господи, Бенедикт, - всплескивает ладошками Людвиг, а Бенедикту кажется, что это происходит очень, очень медленно; Людвиг видит, как Урс и студент все еще перетягивают тряпкой, тряпка не рвется, пес тащит мальчишку прямо к ним, но очень медленно. - Бенедикт, инквизитор умирает. Но медленно.

А Бенедикт все ждет и присматривается. Можно ли верить Людвигу? Он - друг, но он все еще хочет жить, и жить спокойно. Если Людвиг скажет: "Бенедикт, будьте осторожны!", то недооценит своего ректора - и Людвиг этого не делает. Людвиг, оказывается, думает о другом.

Со стороны кажется - вот сидят на лавочке два старичка. Оба очень тихие, румяные и здоровые. Разговаривают себе чинно, тихонько и смеются, прикрывая рты. Если Людвиг станет предупреждать, он выставит себя идиотом. Он не сможет удержаться в рамках иерархии. Он говорит о другом. Он предупреждает, но по-иному. А этот мерзавец Игнатий ведет себя по-своему и не слушается совершенно! Людвиг - ему позволяет старость, - дал-таки совет:

- Бенедикт, а если кровопускание? - они работают с Людвигом уже двенадцать лет, танцуют одни и те же разученные танцы и прекрасно понимают друг друга. - Бенедикт, у Вас может случиться удар!

- Что?

- У меня уже было два удара. И у Вас сейчас он вот-вот случится! Идите-ка на кровопускание, о Месснере мы сами позаботимся. Идите, идите поскорее!

- Кровопускание? Как? - растерялся Бенедикт.

- Да! Немедленно!

Людвиг выводит ректора из игры? Какой игры?

- У меня было уже два удара! - нет, он просто заботится. - Я пошлю мальчишку вас проводить.

- Не надо, я сам. Спасибо Вам, Людвиг!

Бенедикт подобрал полы своего одеяния, нашарил под лавкой сумку и пошел в лазарет. Помахал на прощание Людвигу - тот принял приветствие и только после этого удалился и плотно закрыл дверь.

...

Лазарет находится дальше общежитий, лежачих мест в нем мало, а пиявки бывают не всегда. Сейчас студенты здоровы, а пиявки сыты и кровь сосать не станут. Магистр медицины громко позвал подручного: "Дидель!", тот принес посудину, либо маленький тазик, либо очень большую миску. Посудина медно блестит, в ней раньше могли варить варенье.

Бенедикта усадили на стул. Магистр медицины велит закатать рукава и ощупывает вены.

- Хорошо! - говорит он и касается левой руки. - Вот здесь!

Бенедикт тупо осмотрел предплечье; вен там много.

Магистр говорит:

- Господин ректор, подержите тут, - и касается низа левого плеча. Бенедикт крепко охватил руку над локтем.

- Отвернитесь!

- Да ладно! - смеется Бенедикт, и врач кричит снова, - Дидель!

Студент в кожаном почти чистом фартуке подал коробочку; врач извлек ланцет, блестящий и острый; Бенедикт стиснул руку. Кажется, что эти трое начинают игру: так слаженно они действуют.

- Отвернитесь, - повторяет врач; Бенедикт упрямо хихикает и качает головой. Тогда врач втыкает обоюдоострый инструмент, а Бенедикт всего лишь щурится. У врача нет фартука, но кровь его не пачкает.

- Дидель! - орет врач в третий раз; Дидель быстро и правильно подставляет свою миску: кровь прыгнула длиной дугой, и ее пришлось ловить довольно далеко. Кровь на стены не попала, чуть обрызгала фартук - а вот Дидель явно играет с его кровью, как в мяч. Он, конечно же, доволен. После него делает свой ход бодрый лекарь.

-Ого! Ишь, полетела! - говорит магистр медицины, а Дидель смеется над медным тазом. Балансируя своим тазиком, Дидель (а для друзей Дидерих) смеется.

Хихикает и Бенедикт, а магистру медицины обидно или тревожно, Бенедикт это чувствует сейчас:

- Смотрите-ка, ректор! Еще немного, и был бы удар!

Ректор не впечатлился, и врач решил восстановить свои полномочия:

- Дидерих! Чем пахнет эта кровь?!

Мальчишка смеется и отвечает:

- Она пахнет старым сидром!

- Верно! - тогда врач обращается к Бенедикту. - Вы очень голодны, надо бы Вам поесть! Дидель!

Мальчик принес горсть изюма и кусочек окорока. Бенедикт ждет - врач накладывает повязку ниже локтя, сует туда клубок тряпок. А потом ректор берет подачку и уходит к себе.

...

Такое кровопускание - бред, после него очень хочется спать. Бенедикт наконец-то спит по-настоящему, и ему снится странный сон. Итак, некто, он не знает, кто - устроил прекрасный публичный дом в сгнившем здании. Здание построено из рассохшихся трещиноватых досок. Женщина, что за него отвечает - повивальная бабка, она круглая и чернявая, одна воспитывает двух сыновей неизвестно от кого - и дочь, чей отец ей известен. Сейчас лето, хозяйка выходит из своего дощатого домишки. Тихо. Но она идет по своим делам, и Бенедикт рад - о, глупая баба сейчас увидит! Она видит: головы троих детей ее, братьев и сестрички, туго связаны за обрубки шей, рты и глаза их раскрыты; три левых ноги бегут, вертят головы, и это все как свастика тамплиеров. Они бегут, а повитуха орет и замолкает резко, словно подавилась большим куском, которого не разжевать. А Бенедикт смеется, хотя он не похож на Млатоглава, его не возбуждает кровь. Но должна бы пугать, потому что ими всеми играет умирающий Млатоглав.

Бенедикт вернулся к себе. Не важно, где спать - у него есть шкуры овец и собак. Он хочет спать. Итак, некто построил публичный дом. Сам дом выстроен из старых сухих досок, но этого не видно, они раскрашены. В доме два этажа. Внутри красные ковры с ворсом и красивые девочки. Есть дорогая услуга, глумление над таинством брака: стать временным "мужем" одной из женщин - это стоит куда дороже, чем арендовать ту же самую шлюху одному на определенный срок. Так вот, некий смирный чиновник становится мужем самой красивой шлюхи, а у нее тело как у Венеры, крупные пепельные кудри и разум как у доктора теологии. Голова ее мала, но волосы... Стать "мужем" шлюхи стоит в несколько раз дороже, чем арендовать ее же на тот же срок. Статус "мужа" не освобождает от соперников - напротив, муки ревности входят в комплект услуг.

В этом борделе позолоченные медные номера на дверях - из римских цифр, они почему-то начинаются с тысячи. наверное, потому, что длинные номера стоят дороже, чем цифры в пределах десятка. Клиентам здесь выдают одинаковые халаты из жесткой красной парчи с золотыми полосами (как у знатных парфян в старину) а "жена", всегда единственная, ходит нагой. Как-то раз, ночью, тот самый чиновничек неожиданно столкнулся с чиновником много старше и сановитее. Оба прикрыли наготу багровыми халатами с золотым шитьем, одежды сделали их равными. Коридор слишком узок, не разойтись, и чиновники (теперь мужчины) разодрались, начали безобразный, постыдный бой с выдираньем волос; они визжали и царапались, как уличные девки. Тут же их головы отделились от тел и оказались друг против на противоположных стенах, как оленьи рога - вот враги вылупились друг на друга, не отрывая выпученных глаз. В коридоре тесно, головы свирепеют все сильней, а тела все еще нападают и бьют кулаками вслепую. Действительный статский советник стар и пузат, у него за ушами седенькие пряди. Титулярный советник рыжий и волосатый, его халат распахнулся и мешает, путается в ногах. Головы на стенах гневно таращатся на тела. А тела в багрово-золотых постыдных покровах сцепились намертво и тянут кишки через срезы шей, наматывают на запястья. Бой выиграл молодой - его противник упал, плешивая голова сорвалась со стены, а рожа победителя сыто засмеялась и осталась на стене. Тело старшего перевернулось на бок и подтянуло колени к груди, как спящий младенец, а зрачки катящейся головы мгновенно расширились, роговицы тронулись рябью, как чистые лужицы на морозе.

Выиграл бой младший чиновник, победоносный супруг, любимец капризной Фортуны! Тогда его купленная женщина заставила - а он и так отдал все свое состояние - отчистить ковер от крови.

"Ковер шерстяной, дорогой", - сказала она и разругала его в пух и прах.

Голый титулярный советник отмывал красный ковер с черно-бордовым узором, пока кровь не перестала окрашивать воду. После этого он потерял все свои деньги и остался слугой в этом публичном доме - навсегда.

...

Бенедикт должен проснуться. Это дурное убежище - трупный публичный дом - он для тех, кто создан по выкройке Адама, Евы и Лилит. Он должен поговорить с Игнатием. Нужно договориться с ним и увести его - если нет ничего, кроме Подземного Иерусалима, стоит пойти туда, ведь Крысолов мертв! Надоело, отвратительны эти глупые копии Адама и Евы, мерзопакостны их страстишки. Они любят кровь, и кровь Игнатия уже получили! Бенедикт понял, что Иерусалим Подземный истинно влечет его, и он может уйти туда даже один. И этим предать Игнатия. Надо его уговорить во что бы то ни стало. Шантажировать, запугать? Он и так под боем... Надо улестить его. Льсти и алчи, льсти тому, кто любит лесть, будешь парнем хоть куда - так пели ваганты. Но Игнатию слава неважны, он любит деньги и чтобы не приходилось думать. Для этого надо проснуться.

"Хорошо, - дал согласие хозяин тела, - просыпайся, но медленно". Состояние меняется, только что бывшее позабыто - ощущение того, что ты исчезаешь, желание спрятаться, суровый пост по забывчивости и, конечно, бессонница. Мерзость сновидения уходит.

На перепутье сна Бенедикт оказался в монастыре - в том самом, где останавливался Млатоглав. Почему-то затоплен был монастырь, и зеленоватая вода заполнила все. Теперь комбинация из двух девичьих и мальчишеской головы с тремя бегущими ногами застыла в камне и не казалась опасной. Как помнил Бенедикт, это был старый подвал - склад, но пустующий. Ужасная свастика обратилась в назидающий камень, но зато что-то произошло с распятием. Его изваяли наклонно, под самым сводом, величиною точно в человеческий рост, и Христос казался улетающим. Во сне вода ушла, излилась под землю, остался тускло-белый мрачный камень, а распятие ожило. Крест с доской вместо перекладины совершенно промок, впитал избыток воды, с него капало. Казненный висел не так, как принято - его прибили лицом к кресту, вывернув руки ладонями наружу, чтобы он не смог бы ухватиться за края перекладины. Палач хотел, чтобы распятый умер поскорее, задохнулся. Но тот зацепился подбородком за перекладину, да так и остался висеть. У него была возможность протянуть голову чуть дальше и навалиться на доску горлом, тогда бы он повесился. Так погибает сонный пьяница - садится на стул верхом, кладет подбородок на спинку, и умирает в глубоком сне от удушья. Но этот человек умирать не хочет и чего-то ждет, цепляется подбородком, напрягает шею. Слава Богу, это не Христос! Спина его не избита, борода выбрита, да и вместо волос всего лишь каряя щетина, словно кабанья. Не каряя - черная! Не может он быть и еврейским разбойником - он просто раб. Но не Игнатия ли распяли? Нет, нет, спина этого распятого не повреждена. Распятый так и остался висеть, а Бенедикт уже почти миновал области снов и ушел туда, где хранятся воспоминания о воспоминаниях. Они бесплотны и налетают стаями крылатых духов, что висят между небом и землей, не имея сил ни упасть, ни подняться в Эмпиреи.

Что ж, именно в силу того, что вечный свой грех Бенедикт не превращал ни в похабство, ни в рыцарственную (но очень заметную) куртуазность, он смолоду надеялся, что Судьба к чему-то призовет его. Лет до тридцати он уходил отовсюду раньше, чем становился заметным, но вызова так и не было. Те, кто читал рыцарские романы, знают, что с рыцарями на каждом шагу происходят не только непредвиденные, но и совершенно нелепые приключения. Благородный рыцарь должен молниеносно сделать выбор в пользу справедливости и христианского милосердия, тем и определяется его цена. А вот странствующие студенты и подмастерья, нигде не востребованные, попадают в глупые и скучные бессмысленные передряги. Поэтому никто и никогда не будет писать романов о бродячих студентах - даже сами ваганты воздерживаются от этого. Они поют о любви, но что это за любовь? Это все еще альбы - "вот, нам не хватает времени, наступает утро, и ты принадлежишь другому, а я сам виноват, потому что бродяга". Но разве не так по сию пору живет сам Бенедикт - правда, альб не сочиняет? Невозможно прославить подобный грех - греки могли, но не мы, ведь так?

Годам к тридцати странствия указывают на то, что ты либо неуживчив, либо бесталанен, либо разващен, и Бенедикт решил осесть. Ему было (пока) неважно, что в этом городе знатный собор и очень скромный университет. Кажется, ему сделали предложение - как доктор философии, он работал вместе с учеными монастыря, разбирался в записях старых легенд, травниках и бестиариях. Буквицы далеко не всегда соответствовали тексту по времени: они были ближе самым старым каменным украшениям монастырской церкви, как будто бы художник был самоучкой и никогда не покидал монастыря. Хормейстер забрал себе записи музыки, а Бенедикту достались слова и изображения. Хормейстер, насколько это возможно, стал его другом. Забавно, что рукописи были сделаны пятьсот лет назад - и события, в них описанные, тоже уносились вдаль на полтысячелетия. Кто бы их ни читал и ни писал, это "пятьсот лет тому назад" было стабильным, замершим временем, неким завершенным оазисом или островом в реке Гераклита. Животные бестиариев условны, соответствуют обыкновенным человеческим страстям - тогда было так, а сейчас о страстях повествуют изображения людей. Но звери, запутавшиеся в лианах, остались и служат украшениями церковных камней и книг. Бенедикт заметил еще две странности. Во-первых, его грех никогда не изображался ни прямо, ни в виде животного - но только намеком (статуя повернута задницей к зрителю; мужичок гладит себя за бороду...), нет такого греха, и все - значит, решил хитрец Бенедикт, можно и не упоминать о нем на исповеди, духовник это переживет. Во-вторых, сочинители и рисовальщики предполагали, что люди - простецы, что они жизнерадостно любят грех и с большим трудом понимают хоть что-то о праведности. Другими были только рыцари. Сам доктор философии думал, что люди стали все-таки тоньше, и многие предпочитают не сам грех, а угрызения совести, и чем чаще, тем приятственнее. Его сделанная когда-то ради Элиа работа о страстях была восстановлена. Но Бенедикт страдал очень существенным недостатком: если его тело легко забывало прежние состояния, то написать и забыть какую-то работу он просто так не мог. Он ее улучшал и дополнял, пока она не меняла содержание или не превращалась в арабеску из мыслей. Мучения с докторской работой все же научили его писать ясно и оставлять написанное. Но для себя он предпочитал работать по-прежнему и видеть, как предпочитают жить сами мысли, а не их более или менее случайный "автор". Автор - всего лишь писец, а мысль живет сама по себе и ждет того, кто сможет сопрячь ее с другими, воздвигнуть некое идеальное здание...

Кроме написания работ, Бенедикт освоил еще одно важное правило, но позже и почти не осознавая, что именно он понял. Лет через десять оказалось, что он создал заново философский факультет в совершенно гиблом месте, чтобы любить и холить его. Относились к его единственному полноценному детищу как к забавному довольно безобидному украшению. А детище, как ребенку и полагается, росло и взрослело само собою. Магистрам философии никто читать и думать не мешал, поэтому туда подобрались и некоторые бродячие неуживчивые доктора. Хороший факультет в захудалом университете - это прекрасно, это можно показать! Философы - не такие разбойники, как медики, и не враждебны Церкви, ибо философия служит богословию и без Бога не обходится. Его факультетом, как и юридическим, можно было похвастаться перед архиепископом и купцами. А вот медиков показывать наподобие дрессированных зверей нельзя, слишком непредсказуемы; близость к телу и власть над мертвыми и больными телами дарят им ощущение превосходства над простыми невежественными смертными, всеми остальными. У арабов медики дружили с философами, сами становились философами, но у нас это невозможно...

Так вот, у Бенедикта неожиданно подрос юный факультет. Сам он был не слишком плодовит как философ (как будто какая-то вина перекрывала потоки нужных слов) и не стал конкурентом блистательных и уязвимых докторов. В то время в кресле ректора уже очень долго сидел некто, представляющий интересы влиятельного семейного клана. Этот ставленник всем ужасно надоел. Пришлось немножко подождать, чтобы легкое старческое слабоумие ректора стало заметным, и на его место неожиданно для всех избрали Бенедикта. После сорока убегать и прятаться он не перестал, научился оставаться на месте, обрел некий баланс и способность жить невидимкой. Так пьяница, отскакивая от напряженных тел, может в праздник пройти ярмарочную толпу насквозь - его не задавят и почти не заметят.

Сначала ректор Бенедикт боялся лишний раз пошевельнуться, несколько поглупел и, наверное, стал казаться очень медлительным, как если бы заразился слабоумием предшественника (тот вскоре умер). Ну, коллеги-ученые всегда рады видеть, что управляющий глупее и бездарнее их. Оно полезно. В конце концов новый ректор начал дышать свободнее и заметил вот что: от него требуется участие в ритуалах университета и мелкая работа на факультете философии. Богословы принадлежат архиепископу, и он их ни в каком случае трогать не должен. Юристы принадлежат городским кланам, и лезть в их дела не рекомендуется. Медики - свой собственный клан, и они отделают любого, кто посмеет им мешать. Такое положение устраивало и ректора, и его условных подданных - все они были люди умные и в возрасте, умели блюсти взаимовыгодный баланс.

Прошло время, Бенедикт с грустью заметил, что он не бывал у своего друга-хормейстера уже почти три года, а времени у него на это не будет и впредь. Зато его приветил старый Людвиг и еще более древний заведующий библиотекой.

Тогда, став университетским стариком и заметив это, Бенедикт понял, что призывов судьбы больше не будет. Он может что-то сделать сам, но оно будет просто чудачеством.

Печально. Сейчас ему снилось, что он превратился в сразу весь комплекс университетских зданий, кроме библиотеки, и окаменел. Потом он собрался и превратился в каменный столб. Он не даст ветвей и не вырвется из земли. Сколько его ни толкай, он будет стоять, чуть покривившись. Его сотрут в порошок вода и время, пылью развеет ветер. У этого столба оказались глубокие корни. Он хотел расцвести ветвями и плодами, но вместо этого крепко укоренился. Он, столб, попытался вытащить корни из земли и пойти куда-то - на крнях как на ногах, на щупальцах осьминога, но не смог. Запахло кровью, заложило нос.

Предпоследний вызов судьбы спровоцировал он сам. Появился Игнатий, и Бенедикт утащил его к себе навсегда. Именно это окончательно осадило, укоренило его. Он стал бдителен и подозрителен. Сейчас мерзкий Млатоглав прошел мимо, но его позорная смерть может стать еще одним вызовом. И прекрасно!

Но самый настоящий вызов - появление Антона, магистра Месснера! Мальчик был причастен к чуду и упустил его! Но пришел, все рассказал Бенедикту, и ректор всему поверил. Значит, Антон Месснер передал чудо ему. Месснер оставил себе кота, добрейшего чародея, и уступил ректору все остальное, чтобы не связываться с опасным "товаром". Ректор теперь - своего рода отец магистра. И ему придется осмыслять проблемы, до которых дитятко еще не доросло и дорастать принципиально не собирается!

Потом от каменного столба сам собою откололся большой кусок. На нем появились следы стали и других, более мягких, цветных камней. Значит, это чудо - пробный камень. Это я - пробный камень, и я обязательно расскажу Игнатию - впервые за десять лет - чем живу и что придает моей невидимой жизни смысл и честь. Я увижу, как думает о судьбе он.

...

Все-таки удар с Бенедиктом случился. Сам он этого не понял, странное состояние быстро прошло, а хозяин его тела навсегда позабыл о привычной легкости движений. Хозяин его тела ничего не знал о смерти - понял бы ее, если б она приблизилась, и стал бы учить умирать эту исчезающую душу. Но сейчас он не чувствовал смерти. Хозяин тела знал, что Бенедикт начинает бунтовать, и подчинился его стремлению.

Приняв решение уже почти и не во сне, Бенедикт моргнул и проснулся. Кровь действительно была, ее хватило, чтобы чуть-чуть запачкать белую собачью шерсть постели. Так. Значит, я спал на левой руке, и рана открылась? Но повязка чиста, а нос не дышит. Успокоившись - это всего лишь носовое кровотечение, - Бенедикт пошевелил левой рукою. Он вроде бы отлежал ее, так она онемела. Сжимая и разжимая кулак, он чуть ли не впервые в жизни удивился тому, что ему неудобно: пальцы дрожали какими-то странными подметающими движениями. Бенедикт решил, что виновата рана от кровопускания - вот, пиявок испугался и получил в итоге настоящую рану. На самом деле эта дрожь говорила - удар произошел. О том же свидетельствовала и странная, непривычная, несимметричная скованность тела.

Однако, умывшись и сменив одежду, Бенедикт привык и к дрожи в пальцах, и к новой скованности. В его каморке не было окна. Если настала ночь, пора действовать. Так же легко, как вчера, он толкнул внутреннюю дверцу и вошел в кабинет. За окном - серый день. Но, видимо, тучи слегка разошлись, и на пол легли бледные длинные тени. Время до сумерек есть еще!

Устраиваясь за столом, он ждал, что его распятие изменилось, что Царь Небесный висит лицом к Кресту, но все с Ним было по-прежнему. Тогда ректор снова принялся за работу о Платоне, которому так не доверял - и, оказалось, вовремя.

Протопали деревянные башмаки и заглушили еще какую-то обувь. Ректор приосанился в кресле и отложил упрямую работу. Очень молодой голос сказал:

- Ну, чего боишься? Сама же хотела! - шаги ног в мягкой обуви пошли на выход. Скрипнула дверь. Девица, видимо, в растерянности, постояла и потопала к ректорской двери, постучала. Неужели снова Грета? чего ей надо?

Ректор сказал, не подымаясь:

- Войдите!

Девушка послушалась, и это, слава Богу, была не Грета! Вошедшая напомнила Бенедикту маленькую репку хвостиком вверх - вся она состояла из бедер. Если фартук Греты был прям и бел, а волосы спрятаны под чепец, то эта служаночка собрала передник оборками и выпустила из-под чепчика пару белокурых локонов. Стреляя глазками и заминаясь, она подошла и сделала вульгарный реверанс:

- Здравствуйте, господин ректор!

- Лизхен? Чего тебе надо?

Девушка потупилась, поблескивая яркими мышиными глазками:

- Господин ректор, я жду ребенка!

Бенедикт оторопел:

- Как? Уже?! Когда ты успела...

Девушка захихикала - дело в том, что ректор, подобно большинству мужчин, не знал, что беременность определяется не с ночи зачатия, а с первого дня последней менструации. Да откуда ему и знать это - просто одинокий мужчина, еще и старый к тому же! Лизхен обрела видимость превосходства и немного успокоилась.

И Бенедикт успел побороть изумление:

- И кто отец? Ты знаешь, я могу припугнуть, но заставить жениться - вряд ли.

Ректор только руками развел. Лизхен еще раз хихикнула; казалось, она хочет сунуть пухлый пальчик то ли в рот, то ли в нос.

- Нет, это не студент.

- Слава Богу!

- Ну, понимаете, сначала я служила в трактире...

Пальчик прикоснулся к уголку розового ротика.

- Ну, мне надо в деревню к мамаше. Там мы ребеночка вырастим.

- Хорошо, - ответил Бенедикт, - Ты расчет получила?

- Ага. Так я пойду?

- И куда ты пойдешь - ночь на носу?!

- Ну, я остановлюсь опять в трактире. Хозяйка согласилась.

- Ладно, иди.

- Прощайте, господин ректор.

Девушка поклонилась и удалилась с достоинством матроны - будто бы Бенедикт разрешил ей быть беременной и стать матерью.


Этот бредовый, никчемный разговор задержал ректора в кабинете. Опустились мутные сумерки - он опоздал на ужин. Бенедикт специально пошел в столовую задами, чтобы не видеть нового замка на сторожке - Игнатий и раньше не догадывался дать ему второй ключ. За длинным столом остались только Людвиг и его заведующий. Библиотекари крайне редко брали еду с собой - боялись привлечь мышей и крыс. Старики делили селедку согласно сегодняшнему капризу и привычным пристрастиям. От тушеной капусты так воняло, что напоследок осталась только она одна. Даже Бенедикт не стал такое есть.

Привычно ободрав селедочный хвост, он заглотал его и заметил: ему хочется пожевать чего-нибудь еще, именно жевать, а не есть (хозяин тела не знал, что так проявляет себя удар). Зловонная капуста для этого не подходила, а никакой другой еды, даже хлеба, уже не было. Тогда он отхлебнул очень гнусного пива - жидкого, кислого и с осадком. "Странно, никогда не был таким привередой" - рассеянно подумалось ему.

А Людвиг нахмурился и что-то шепнул своему начальнику. Когда Бенедикт входил, Людвиг заметил, что ректор чуть-чуть, едва заметно шаркает левой стопой. А сейчас из левого уголка его рта капнула слюна. Старший библиотекарь подосадовал - значит, Бенедикт его не послушался? И удар с ним все-таки случился. Об этом-то и шептал Людвиг своему заведующему. Старики привычно, по-доброму, позлорадствовали: у заведующего, такого же толстого, как и старший библиотекарь, удар случился еще до того, как тело приобрело форму шара... Они переглянулись, обрадовались, что их, калечных, теперь трое, а не двое, что даже тощих эта напасть не минует, и молча решили: ректора пока не пугать - может быть, отойдет до завтра.


А Бенедикт тем временем уже ушел - незаметно, как всегда. Сумерки сгустились совершенно. Если бы не было облаков, то луна была бы тонюсеньким серпиком рогами вправо. Но облака легли на небеса, как толстое одеяло. Бенедикт "беззаботно гулял" по направлению к сторожке с новым замком. Почти тут же его догнал Урс и ткнулся носом в ладонь. Бенедикт извинился:

- Прости, друг. Ничего нет.

Но Урс уже сообразил, что на ужин была селедка, и прекратил попрошайничать. Итак, Бенедикт в сопровождении пса прогуливался туда-сюда и разглядывал туманное пятно Луны - словно кусочек масла на едва теплой сковороде. Замок все так же висел на своих петлях. Сколько времени прошло, Бенедикт не очень-то понял. Вот Игнатий перехватил Урса за ошейник - тот собирался прыгнуть ему на плечи. Бенедикт, как десять лет назад, крепко схватил Игнатия и сказал:

- Ты в своей норе задохнешься. Багульник, пижма, клопы, Бог знает что еще! Идем ко мне!


***



Игнатий послушался, хотя это было вопиющим нарушением молчаливых правил. Пес, недоумевая, провожал их, помахивал опущенным хвостом. Игнатий сказал:

- Обожди, отпущу Урса.

Он провел ладонью по собачьей спине и сказал веско:

- Все. Иди, работай!

Урс выразил огромную обиду и потрусил к общежитиям. Громко разговаривать во дворе не стоило, и оба вошли внутрь. С дверями повезло, не скрипнула ни одна. Бенедикт зажег свечи и жаровню, а Игнатий уже сидел, осматривался:

- Да! - усмехнулся он, - Живешь ты куда хуже меня. Тесно и душно.

- Преподаватели говорят, что это гроб с дверями.

- Погоди-ка, у тебя же нет окна!

- Не волнуйся, - грустно улыбнулся Бенедикт, - Эта жаровня погаснет незадолго до зари. Так уж она устроена. Не хочется заводить себе клепсидру - капли стучат будто бы прямо о лоб. А часы тикают.

- Урс скребся бы в двери и скулил всю ночь. А потом бы тебя возненавидел на всю жизнь.

- Угу, - вступил в словесную игру Бенедикт, - И остаток моей жизни был бы очень коротким.

- Так оно.

Слова образуют сеть, словно каменные растения в старых храмах, и там можно запутаться.

- А как твоя рана? Она не зажила еще?

- Почти зажила.

- Что ты там делал?

- То же, что и здесь - двор подметал. Молился.

- А Урс?

- О! Он подавал пример, как сторожить, ихним псам. Я его повязал с тамошней сукой, вроде платы за постой.

Нет, словесные лианы захватывают все равно, а за ними - тяжелая печаль.

- Все! - закончил, посмеиваясь, Игнатий, - Я отчитался!

Он развязал бенедиктов пояс, и одежды потекли, поползли, словно шкуры линяющего змея.

- Что с твоей рукой? Она трясется.

- Ничего страшного, кровопускание. У тебя вот белки блестят, как у эфиопа. Совсем белые.

- А, просто кровь еще не восстановилась.

И куртка, и рубашка Игнатия словно бы растворились в тенях. А Бенедикт уже преклонил колено и замер так. Все та же грудь, плоская и широкая, она только недавно пошла сухими складками; и выступы на концах ключиц, словно бы защита от ударов сверху. Потом припал головою к груди его, Игнатий все поглаживал короткую седину, а Бенедикт, словно врач, внимательно слушал биение сердца, ухо его скользило вних. Когда головка возбужденного члена коснулась подбородка, Бенедикт заметил, что сердце Игнатия застучало медленнее и стало замедляться во время выдохов. Игнатий сказал задумчиво:

- Прости, я не знал, что ты не можешь жить без меня.

Это было похоже на пальцы лучника, отпускающего тетиву - стрела освободилась и полетела. Тот, чья страсть сильнее, отдается - иначе она превратится в насилие. Бенедикта перекинуло на спину, он метался так, что Игнатия взяла холодная оторопь.

Потом случилось что-то. Игнатий поглаживал его по груди, успокаивая, бормотал: "Тихо, мой хороший, тихо! Да что же с тобой?"... Вот двое управляли лодкой на спокойной и капризной реке, но потом кто-то замешкался, вовремя не отпустил весло, и лодка оказалась на мели. Тогда Бенедикт повернулся на бок и открыл глаза. Заботило его вот что:

- Тебе, - сказал он. - Скоро придется уйти. Если ты еще не прирос к месту.

- Что?! - испуг его очевиден, он не понимает...

- Смотри: тебя подранили, и теперь нас заметят. Тогда меня переизберут. Что тогда, я не знаю. Лучше тебе уйти.

Игнатий только головой покачал. Он развернулся спиной вверх, словно бы защищая мягкий живот. Белки глаз его ярко и пугливо поблескивали, а радужки по-прежнему были мутноваты и спокойны.

- Игнатий, инквизитор умирает.

- Да, в монастыре говорили. Это же хорошо?

- Погоди! - властно, как студента, оборвал его Бенедикт, - Убийство будут расследовать.

- Убийство?

- А ты думал?

Игнатий знал, конечно, что его покровитель изрядно боязлив и подозрителен. Но он не предполагал за ним способности долго жить в страхе и действовать, в застывшем ужасе - словно во льдах. В этом взрослый человек, отставной моряк был подобен ребенку - прежде он вверял себя самым разным капитанам и ждал, что им распорядятся разумно; того же он ожидал и от Бенедикта.

"Странный у него облик, - думал Бенедикт и пока помалкивал, - Полупрозрачная кожа, глаза темные, нос тонкий и курносый. Во что-то цельное не складывается. Он вообще странный". А на спине Игнатия была записана вся его история. Она закончилась десять лет назад, но совсем недавно кто-то начал писать ее заново. Вот округленный красный рубец на ягодице - он будет менять цвета и только через полгода станет таким же белым, как и остальные. На лопатках косые клетки от линьков, уже очень старые; рытвина от кастета на плече. Такие же широкие следы по бокам ягодиц - это он уворачивался от пинков по яйцам. И резаные раны на боках. На том плече, что теряется в тенях, пулей вырван клок мяса, она прошла по касательной. Если его сожгут, никаких рубцов и никакой кожи не останется.

- А как же библиотечные старикашки? - спросил Игнатий.

- Про них никто ничего толком не знает и неболтает. Говорят, они родственники или даже браться - Герхардт и Людвиг, Коль и Вегенер - ох как похоже! Вернее всего, они много чего знают и могут пустить знания в ход, если их пытать. Вид у Людвига такой. Кроме того, они слишком старые.

- Угу. Кому нужна их обоссанная постель? но мы-то еще...

- Вот именно. Я тебя напугал?

- Да ты сам перепуган!

- Само собой, само собой... Тогда слушай.

Бенедикт так насупился, что стал похож на восьмидесятилетнего. Он оперся на локоть, потом ему стало неудобно, и он прилег. Так получилось, что всю историю странствий Антона Месснера он нашептал Игнатию на ушко. Тот поверил каждому слову - в морях и на островах случаются вещи и более диковинные, но почему-то обязательно с кем-то другим...

А Бенедикт вновь оперся на локоть, требовательно уставился на возлюбленного, помедлил и спросил неожиданно робко:

- А если б мы ушли туда, в Иерусалим Подземный? Здесь мы живем среди молодых и с ними нечасто соприкасаемся - и там, наверное, сможем. Как думаешь?

Игнатий подумал: с молодняком он "соприкоснулся" совсем недавно. Но не нравилось ему, заставляло сомневаться нечто иное. Он с трудом ухватил сомнение за скользкий хвостик и ответил:

- Но мальчишка не спускался в сам этот Иерусалим, так? Почему-то он этого не сделал? Он испугался, так?

- Я думаю, да, - вздохнул Бенедикт. - Антон - юноша, ему хочется жить по-настоящему, а не как животному в клетке. А мы с тобой уже прожили свои настоящие жизни.

- Угу. Продажные мальчишки говорят, что у таких, как мы, не бывает зрелости - только молодость и сразу старость, потому что мы не заботимся о детях.

- Так оно. Погоди, не отвлекай меня. Ты не согласен?

- Может быть, это пасть Преисподней. И ты про одно забыл...

- Что?

- Крысолов умер. Может быть, все там изменится. Может быть, Король - это сам Дьявол.

- Все это может быть. Но чем лучше люди здесь?

Игнатию хотелось возражать - тут его любили и берегли, - но толковых возражений не нашлось. А Бенедикт слишком болен и печален, но надавить на него и заставить изменить решение почти невозможно.

- Нет, что-то в этом Иерусалиме неправильно! А если мы станем рабами?

Бенедикт снова прилег и зашептал было Игнатию на ухо об этом царстве юности, но тот приподнялся сам:

- Ха! Ты соблазняешь меня, как змей Еву, откусить от этого битого яблока!

- Ну да!

Тут-то Игнатий и повторил возражение:

- А если мы усомнимся и станем рабами? Я так уже сомневаюсь!

- Работу для тебя найти будет проще. Я, как и здесь, могу учить юношей. Ксли они хотят что-то знать.

- Но если им нужно иное образование? И матросы там не нужны.

- В конце концов, оттуда можно уйти...

- Можно было уйти...

- Подожди, не кричи.

- Тут кто-то есть?

- Коридор длинный, а жильцов трое. Сосед пользуется только кабинетом, он живет в городе.

Бенедикт еще раз вздохнул и как-то необычно закивал-заклевал подбородком, это мешало ему поддерживать голову, и он сердился. Значит, Игнатий боится и сам точно не знает, чего. А мне зачем уходить? Я тоже не знаю. Тут кто-то зашумел в вентиляции, за ним пробежал кто-тоеще. Бенедикт сел, Игнатий тоже. Оба услышали очень тихие шлепки о стену, потом - шорох, словно бы проволочный.

- Вот и дождь! - неизвестно почему обрадовался Игнатий, - Вот почему у меня рубец болел!

А Бенедикт, мечтательно уставившись на уголья, рассказал:

- Смотри, мы во тьме и как бы в гробу. Алхимики пишут, что Король и Королева сочетаются браком в реторте, в мертвой воде, и получается Гермафродит. Потом их купель превращается в гроб, Гермафродита покидает душа, и он там гниет. А когда начинается дождь, с небес к нему слетает новая душа, одна для двоих.

Он снова поник и замолчал. Но Игнатий почему-то захихикал:

- Однополый Гермафродит? Ничего себе, додумался!

- Ох! - как-то нехотя улыбнулся философ.

- Гермафродит с четырьмя распухшими яйцами...

- ... потому что не может овладеть самим собою. Бедный Нарцисс!

- Но как-то же преобразуются эти Король и Королева?

- Вот об этом я и говорю!

Тут Бенедикт развернулся к любовнику так резко, что тот отпрянул. Вид, взгляд старика стал сразу и грозным, и каким-то лихорадочным. Глаза он раскрыл, но, казалось, не видел.

- Я и говорю о трансформации! Мне этого и надо! Смотри, Антон говорил про Эомера - там, у его Черного Брода, трансформация начинается. Мне надоело считаться грязным уродом - ведь для чего-то же предназначены наши души, так?!

- Черт! - вырвалось у Игнатия. - А ты не думал, что мы можем уйти в разные миры? Если пойдем через Эомера?

- А почему бы нет? - опасно промурлыкал Бенедикт.

- А если не туда - есть ведь тот мир, где работает целительница душ? там безопасно...

Тут Бенедикт притих и остыл. То, что он сказал, звучало безнадежно, но не безумно:

- Ты видел, сколько у нее бумаг? Там, когда человек рождается, его заносят в какие-то списки и выдают ему документ, что он есть. Представляешь, что будет, если мы свалимся им на головы? Нас нет и не было в этих списках, нас не существует - ниоткуда появляются старикашка и мужик, без дома, без денег, ничего там делать мы не умеем. Да мы подохнем там в первую же зиму на улице или сядем в тюрьму! Или в дом сумасшедших, если проговоримся, откуда пришли.

- Так ты и об этом думал?

- Потому и перестал туда ходить. Очень уж соблазнительно. Завидно.

- Но если мы уйдем в разные миры?

- Не верю. Я всегда тащил тебя за собой.

Игнатию при университете жилось, конечно, лучше, чем на судне, на войне или на улице; он и не предполагал, что его покровителю там так дурно: скучно? тоскливо? унизительно? Если бы не тот странный мир, Бенедикт не беспокоился бы, не думал бы о трансформации, о странствиях. А даже в сорок с лишним уйти на свободу очень и очень трудно - ведь теперь сорокасемилетний Игнатий перестал бы интересовать возможных любовников, а мальчиков ему содержать было не на что. Ого, а почему такие мысли лезут в голову - ведь Бенедикт жив?

- И все-таки, - ласково настаивал Бенедикт, - Мне нужна именно трансформация. Я устал. От людей я схожу с ума - там, где у них одни мотивы, у меня совершенно другие. Там, где лево, у меня право.

- Я понял. И меня считают животным, особенно ты.

- Точно! Валаамова говорящая ослица. И все же я собираюсь утащить тебя за собой еще раз. Если не хочешь встречи с Эомером, можно пойти по обычной земле.

- Ты же не странствовал четверть века!

- Так уж лучше сдохнуть в пути, чем в застенках инквизиции. Эти черно-белые сороки еще не налетели, а университет уже сходит с ума. С тобой же, в конце концов, поиграли фуксы. Ты и будешь их ведьмой, а следом - я. Так что я приглашаю!

Тут Игнатий от испуга даже руками замахал. Дошло до него, чего же он так боялся:

- Погоди, погоди! Для меня же трансформация - это слово, пустое слово! А ты тащишь меня в эти философские дебри.

- Алхимические, а не философские. Я сам плохо понимаю...

- А я там вовсе с ума сойду.

- Ах ты черт, я не понял!

- Это как если я от тебя требовал завербоваться на судно, крыса ты сухопутная. Причем я-то знаю, что тебя укачает даже на катафалке!

Бенедикт только языком зацокал да головой затряс:

- Тогда прости. Предложение снимается.

- А ты-то как?

- Как всегда. Как-нибудь.

Он очень осторожно развернул Игнатия на спину. Но тут же отпрянул и быстро потер мышцу под левой ключицей.

- Что с тобой?

- Что-то больно. Потянул.

- Смотри не помри тут на мне от сердечного приступа!

Бенедикт навалился еще тяжелее и прошептал:

- Если я это сделаю, приведешь тело в порядок. И уходи. Всем известно, что я болен.

- Тебя не остановить!

Действительно, не остановить. Он оказался очень упорен, очень настойчив и иногда причинял боль, чего за ним прежде не водилось. Игнатий растерялся. Его тело словно бы таяло - вернее, растекалось и теряло силу тогда, когда ее нужно было сохранить. Потом сумрак усилился, заметались тени - это погасла жаровня, затрепетали огоньки свечей. Бенедикт почти мгновенно уснул, а Игнатий, одеваясь, думал, что его покровитель сошел с ума и страшно состарился за неделю. Когда он выходил во двор, эта уверенность превратилась в стойкое сомнение, а сомневаться он очень не любил.


***



Казалось, что и мига не прошло. Но дальнейшие события и впрямь стали развиваться с непонятной скоростью - то молниеносные, то почти неподвижные. Бенедикта разбудил скрип двери. Возможно, это сон еще не кончился - потому что доселе никогда Игнатий не терял дара речи и не шипел на него сквозь зубы. Неужели наказание за дурную ночь? Не раздумывая, Бенедикт вскочил и оделся.

- Что?!

- Идем, покажу!

"Это" было не в коридоре и не во дворе. Игнатий почти побежал вперед, а Бенедикт прикрывал его сзади, еще не проснувшись.

Урс лежал на боку, животом к двери сторожки. Бенедикт со скрипом согнул колени, а его друг остался стоять. Белая сухая пена на морде; большие пузыри уже опали и подсохли. Пес зажмурился и растопырил ноги, они торчали, как палки. Только желто-пегая шерсть его еще оставалась живой - солнце пока не взошло, лежал легкий туман, и мелкие капли осели на волосках. Ветра не было, но шерсть вроде бы чуть колебалась.

- Совсем недавно, - решил Бенедикт, - Уже после дождя. Он не промок...

Потом ректор развернулся, не вставая. Дождь устроил довольно густую грязь, и в ней отпечатались две пары следов, довольно глубоких. Человек в узких сапогах и мальчик в простой обуви шли на расстоянии трех-четырех футов, не сближаясь. Пса они не волокли, а несли. А потом бросили у двери - возможно, еще живого.

- Игнатий, его отравили.

- Знаю. Медики?

- Да кто угодно.

А Игнатий уже куда-то ушел.

Бенедикт стоял, смотрел, как воздух колеблет собачью шерсть. Ждал. Утро вмешалось впервые за много лет, оно уже стало прекрасным. Начала пробиваться розовая заря, и где-то в подобном тревоге состоянии пищит канюк. Кружит белая пустельга и кричит еще тревожнее. Они, похоже, ссорятся. Трава почти умерла и выцвела там, где еще сохранялась; но некоторые стебли еще живы, как и шерстинки мертвого Урса. Роса играет и на щерсти, и на траве. Бенедикт заранее возненавидел этот прекрасный день, которому не было дела ни до Урса, ни до Игнатия. Красота рассвета вырвала и Бенедикта, и Игнатия, и пса из той камерности, замкнутости серого камня, которую они себе создали. Но утро все же некстати радовало.

Игнатий отыскал тележку, на которой увозили помои. Оба, разом, присели и подсунули руки под тело Урса - Бенедикт взял на себя голову и грудь, Игнатий - круп. Казалось, что пес теперь заполнен густой водой - окоченение коснулось только морды, а судороги уже отошли. Под шкурой, как в бурдюке, что-то тяжело переливается. Урс весит не меньше взрослого мужчины - нужно повозиться, надежно его укладывая. Кроме тележки, была еще и лопата, одна. Бенедикт спросил:

- Помочь тебе?

- Не смей, - плюнул Игнатий. - Ректор не убирает падаль.

А орел не ловит мух. Матрос поднабрался всякого в университете - неудивительно, если и латынь понимает.

Что ж, Игнатий повез Урса хоронить, а Бенедикт отправился к заутрене.


По воскресеньям священник по-быстрому делал то, что полагалось - ведь утром почти все в университете отсыпаются.


***



Немного погодя, уже после заутрени и рассвета, Антон и Людвиг устроились на лавочке поиграть в шахматы. Базилевс увязался за хозяином и сел у доски, как судья. Обнюхавши деревянные куколки деликатно и осторожно, он смотрел. Когда первая дубовая пешка легла в коробочку, он гибкой черной лапкой покатал ее, не вызвав никакого шума. Когда к ней присоединилась пешка из березы, он обнюхал ее внимательнее - то была фигура Людвига, а состояние его было непонятно коту: от старика пахло вином поверх запаха мочи и сухой пыли, но сам он ничего не пил - переваренное вино пахнет иначе. Все остальные малознакомые запахи просто пачкали старика снаружи, они не имеют особенного значения. Так играли в шахматы старик и юноша, и кот играл рядом, только по-своему.

Людвиг устроил королю Антона не двойную, как видел мальчик, а тройную угрозу. Третий возможный удар появился случайно, сам Людвиг его даже и не планировал. Ну и прекрасно! Антон, игравший редко, ухватил себя за уши и задумался. Людвигу все равно было, выберется противник из ловушки или нет; он стал думать о другом. Мальчик пришел из Сорбонны магистром права. Там свирепая цензура, за неположенное вешают, но те, кому нужно писать, публиковаться и при этом неохота на виселицу, умеют обойти острые углы, это не так сложно. Месснер вернулся оттуда сюда, в это гиблое место. Он - не трус. Что бы Людвигу ни было рассказано, мальчик пережил больше. Он - не трус и не дурак. Не шахматный игрок, это сразу видно. Думает, однако же, обстоятельно и не волнуется. "Ну, хорошо! - не по-доброму думал Людвиг. - Как удачно сложилась ловушка. Сейчас я ему покажу, как тут живут. Поймет, не поймет - его дело". Антон сощурился; то ли он разгадывал шахматную задачу, то ли воспринимал намек. Бог его ведает. Если магистра Месснера хорошо кормить, он вырастет крепким, спокойным и внушительным - и тогда хоть в деканы. У него есть родство в купцах, но деканом ему не бывать. Мальчик-то с изъянцем! Пока не разберутся, что нынче такое ересь, Месснер будет незаметным. Угораздило же его родиться в Гаммельне и пережить чудо чуть ли не из рыцарских времен. Таких чудес сейчас и не бывает. Мальчик, значит, с изъянцем. Как и его покровитель ректор.

Поскольку Месснер все еще не решил предложенной задачи, старший библиотекарь сделал стеклянные глаза и направил взгляд куда-то сквозь решетки ворот. Если б ректор Бенедикт родился без порока, тут он не осел бы. В нем нет настоящей любви к жизни, но есть и сила, и страсть, и ярость. Есть люди, которые живут (простецы) и есть те, кто служит. Бенедикт вечно служит, в основе его породы - преданность. Для войны он уж чересчур непослушен и умен. Он - трус, но выживает там, где не дано храбрейшим. Жизнь он не любит - иначе поддался бы мелочной жестокости в интригах и/или любви к деньгам. Но он и интриг-то не любит, не развлекают они его; интриги - игры людей холодных и преданных этому миру. Если бы порока в нем не было, стал бы духовным лицом, носил бы сан. Не исключено, что именно он написал бы предисловие к книге Млатоглава, а не та бездарность Якоб Как-там-его-звать, бездарь с ушами и зубами как у лошака. Это предисловие хорошо, оно вызывает сонливость - а потом уже Млатоглав, сам Генрих Кремер берет читателей за глотки. Придушить он может, но потом отпустит, и читатель станет бояться ведьм, а не его. Он прекрасный следователь и рассказчик. Что-то, а писать-то Кремер умеет. А нужно ли ему хорошее предисловие? Ну что ж, будь Бенедикт свободен, то мог бы создать капитальное богословское обоснование для этого труда - если бы Млатоглав потерпел такое соперничество. Людвиг знал, что думает верно: в его архиве хранилось тайное завещание Бенедикта фон Крейцерхауфена, из которого следует, что собственность завещателя, 119 печатных книг (некоторые - опасные) и 52 манускрипта, а также три карты, станут собственностью библиотеки. Завещать это больше некому. Ректор никогда не посмеет их завершить, как если б вместе со словами из него вытекла бы душа. Да и кому нужна писанина о человеческих страстях, очень нелицеприятная, если весь мир обеспокоен колдовством и ересями! Но, вероятно, презрительный ректор так дал Людвигу взятку - кроме этого, в собственность библиотеки перейдут и три рукописи самого ректора, частью на немецком, частью на латыни. Их-то и пристраивал Бенедикт, потому что настоящих учеников у него не было, одни философствующие модники. Итак, если б с ректором этой гнилой дырки в зубе все было в порядке, быть бы ему духовным сановником и избрал бы не философию, а богословие или каноническое право. Он разбирался бы, что канонично, а что еретично, и не преследовал бы кого-нибудь просто по неприязни. Послал бы на смерть, если надо, он не жалостлив. А вид-то каков! Предельный аскет, и сейчас, в начале старости, он особенно хорош.

На этом месте Людвиг совсем замечтался, и ему представился древний жестокий Аполлон, отстреливающий всякую ложь, что нарождается под Солнцем. Жаль, он не успел застрелить Пандору...

Что же мы имеем? Вся жизнь нашего ректора состоит из вещей-заместителей. Светское образование вместо духовного сана. Философия и логика вместо богословия. Студенты вместо равных. Вместо беспощадности - трусость; будь он еще хоть немного пугливей, ему подсунули бы и жену вместо мужчины. Он не живет, и купить его нельзя, но перепугать очень даже можно. У него есть только три настоящие вещи - его книги, его рукописи и его Игнатий. Их-то он и защищает, крадучись, исподтишка. Хорошо запуганный холерик из-за этого меланхоликом никогда не сделается.

А вот и он сам, из церкви вышел и задержался - задрал голову до предела и таращится на шпиль, словно деревенский зевака. Что ж, пусть себе стоит, а мы посмотрим. Людвиг отлично знал, что играет в игры городских старух. Он сидит на скамеечке и наблюдает. Это знают все. Но, в отличие от старух, он своими наблюдениями ни с кем не делится. Его окружение - люди умные, они сами обо всем догадываются. А иных он при себе и рядом с собою не терпит. А тут как раз и магистр Месснер успешно сдал свой здешний экзамен. Он наконец-то выпустил свои многострадальные уши (теперь красные и чуть помятые), хихикнул, погладил кота и сказал:

- Все, доктор Коль, я сдаюсь, смысла нет! Вы меня обложили.

Жестокосердный Людвиг Коль допрос продолжил:

- А где это я тебя обложил, покажи-ка?

- Вот. И вот.

- И вот!!!

Мальчик увидел угрозу явную и угрозу очень хорошо замаскированную. Но просмотрел опасность средней силы, угрозу слоном, довольно далекую.

- Очень хорошо!

- Что мне делать сегодня, доктор Коль?

- Посмотрим потом, воскресенье же. А сейчас иди, поешь. Иди, иди. Фигуры оставь!

Людвиг продолжил то ли свое старушечье развлечение, то ли размышление над партией - а был ли у мальчика хоть какой-то выход? Вроде бы и нет. Бенедикт тем временем опустил голову, разглядывая что-то на земле - но ничего на той земле не было, даже травы, просто у ректора закружилась голова. Шпиль этой церкви на самом деле невысок, но построен так, что снизу кажется: эта игла вонзается в небеса. Дело в том, что двор тесный, и от церкви просто не отступить далеко. Со стороны города рядом с нею понастроил домов всякий университетский люд.

Кот все еще принюхивался то к белым фигурам, то к пальцам доктора Коля, поглядывал вопросительно. Людвиг взмахнул пальцами:

- А ты чего сидишь тут, белоглазый? Беги-ка за хозяином!

Базиль спрыгнул со скамеечки, по своей привычке промедлив и странно квакнув. Антон поджидал его (высматривал, нет ли поблизости большого желто-пегого пса), и толстому коту не пришлось бежать слишком быстро.

Людвиг Коль собирал книги и читал людей. Именно он настаивал на кандидатуре Бенедикта, когда выбирали ректора. Больше просто некого было выбирать - если б не этот единственно возможный кандидат, то архиепископ с богословами, купцы, медики и церковь изрядно потрепали бы друг друга. В наше время из доктора Коля получился бы прекрасный начальник кадровой службы, особенно в каких-нибудь тайных силовых структурах. Он прогнал магистра и его кота для того, чтобы подумать в одиночестве. Выражение "подумать вслух" означает вовсе не то, что обычно. Так называл самые понятные и расхожие мысли Людвиг Коль, а все остальные, кто чего-то стоил, знали, как можно думать вслух и думать про себя. Но они этим названием не пользовались, оно тоже было тайной доктора Коля. Так вот он думал вслух о Месснере и ректоре, но Антон был занят и этого не услышал. И не мог бы, потому что ни Бенедикта, ни себя самого он не знает. Не мальчишеское это дело. А вот кот что-то услыхал и был прогнан. Людвиг параноиком не был, потому его и не смущало, о чем мог бы догадаться кот. Но кот не должен демонстрировать того, что умеет вынюхивать мысли, это его самого, Антона и Людвига убережет от сплетен, порождающих обвинения в колдовстве.

Доктор Коль превратился в старого нелепого Людвига, начал так и этак пробовать фигуры и думать "про себя". Это не касалось ни ректора, ни новичка, ни позорной смерти инквизитора, еще не наступившей. Дело было в его начальнике, шарообразном Вегенере по прозвищу Китовый Жир. Дело в том, что Вегенер запивал ежегодно в конце лета или в начале осени. Поэтому-то Людвиг и вывел Антона поиграть в шахматы на свежий воздух. Герхардт Вегенер страдает странным изъяном: казалось, что с июльской жары к нему незримо подступают бесы и нашептывают невнятные обвинения; он пытается их понять, но не может. Чтобы понять, в чем же он виноват и как согрешил, Герхардт пьет сначала пиво и вино, а потом и крепкое. Этим он открывает двери разума, и радостные бесы все обвиняют и обвиняют его, а он им верит. Сегодня он начал настоящий крепкий запой и пробродил всю ночь в холодном подвале - в книгохранилище его таким допускать нельзя, он будет портить те писания, которые, как ему кажется, были источниками греховных соблазнов. Так вот, он бродил в подвале, как тень в Аиде и подыскивал, где же и на чем тут можно повеситься, а Людвиг незаметно убирал все опасное. Потом он упился, уснул, и поднять его наверх стало невозможно. Тогда Людвиг укрыл его и ушел, чтобы не простудиться, наверх. Сейчас доктор Вегенер должен проснуться и отыскать кувшин пива - он-то думает, что сам припрятал его с вечера! Когда он опохмелится и умоется - в радости, что его опять никто не заметил, то может направиться в церковь надоедать священнику. Он может исповедоваться по два-три раза в день, и грехи его, все более несусветные и фантастические, должны духовника смущать. Священник еще молод и на всякий случай верит всему. И, соответственно, не может назначить подходящую епитимию. Согласно же скромному мнению Людвига, у его начальника грех был один, но стойкий - то самое сочетание гордыни и уныния, что порождает злобную меланхолию. Но священник не казался опасным - он молод, не уверен в собственной мудрости и чего-то постоянно стыдится. Кроме того, тайну исповеди не разглашают. А бесы доктора Вегенера умны и никогда не обвиняют его ни в ереси, ни в колдовстве, ни в противоестественных сношениях. С приходом заморозков безумие доктора Вегенера отступит до следующего лета, а мальчика нужно посвятить в эти подробности не сегодня, сначала нужно испытать его еще. Ого - удалось-таки вывести из-под всех трех ударов березового короля! Но с риском, с риском, конечно же, не без этого...

Ага, вот и Бенедикт; уже второй раз прогуливается от церкви к воротам. Такого наивного и безрассудного человека Людвиг Коль никогда бы не оставил у себя. Значит, сторожа все нет, - и его пса почему-то тоже, но они никогда не встают так поздно. Он то приходит, то уходит, но опасно ли это?


***



По воскресеньям священник по-быстрому делал то, что полагалось - ведь утром почти все в университете отсыпаются. Сегодня ректор, прихожанин неусердный, перещеголял всех, пришел совсем один и устроился на обычном месте в первом ряду. Священник, входя, смущенно потер шею, помешкал и решил начинать. Он старался - с тех пор, как приехал инквизитор, служил часто и по-своему добросовестно. Стыдился он сейчас того, что по самому краю облачения, на шее, у него выступили огромные и болезненные прыщи - в церкви всегда было сыровато и холодновато, а прыщи не только от этого, но из-за всяких волнений, связанных с приезжим инквизитором. Кажется, сегодня ректора бьет озноб; наблюдать и контролировать он не будет, потому что выглядит совершенно больным. Хорошо, если не начнет сморкаться и кашлять.

Священник начал, Бенедикт слышал привычный текст, но смотрел не на кафедру, а просто под ноги, и голова его мелко тряслась. Священник подумал, что его прихожанин плачет, но это было не так. Просто он предельно сосредоточился в молитве или медитации, и должна же у него когда-то начать трястись голова, ведь он уже старый? На самом деле священник завидовал ректору: при очень похожем телосложении и складе лица старик все еще легко порхал (до сего дня) и на кафедре смотрелся превосходно. Сам же священник был зажат и неуклюж, облачение на нем хорошо сидело в зависимости от настроения - обычно оно торчало коробом. Настроение, как правило, было никудышным. Отринув суетные помыслы (и это на кафедре!), священник привычно устыдился и разозлился на единственного прихожанина - служба в пустом храме понравилась бы ему куда больше. Но потом он и почувствовал себя так, словно храм совершенно пуст. Это голова ректора вдруг перестала дрожать.


Бенедикт же если и молился, то не словами. Видеть сейчас на кафедре свое дурное отражение, этакую стыдящуюся самой себя обезьяну он не мог и рассматривал серый камень пола, пока его взгляд не остановился на плитке расколотой. Трещина напомнила ему некий овраг. Вероятно, то был овраг у виселицы, куда Игнатий отвез хоронить Урса; тот самый овраг, куда очень давно уходил прятаться Антон Месснер из Гаммельна, заподозренный в ереси. Пока священник говорил то, что ему положено было, ни во что другое, кроме висельного оврага, эта трещина превратиться не могла. Именно туда чаще всего студенты-медики и их преподаватели ходят за трупами. Как-то раз Бенедикт выпросил у Людвига итальянский анатомический атлас, рассмотрел его и вернул. Если у здешних студентов нет в распоряжении таких прекрасных гравюр, пусть тогда сами охотятся на мертвецов и находят эту жуткую красоту в тех обрывках, что им достанутся... Антона загнала в тупик именно виселица, благодаря ее нарастающему давлению он и прорвался в другой мир. Или его выдавило туда.

Несмотря на отказ Игнатия, Бенедикт даже не думал о том, зачем им уходить - это ясно. Ему было важно, куда идти и как. Холодное отчаяние его еще ночью утратило накал, а гибель пса не восстановила его. Пришло иное чувство. Он в самом деле почти плакал - просто не привык изливать слезы. Пса было очень, очень жаль - как бы Урс ни относился к самому Бенедикту. Что-то было в этой живой шерсти с капельками росы - она еще не знала, что обречена, через два-три дня облезет где-то под землею. Урс иногда играл с теми, кто больше всего походил на детей; но это днем, а ночью он мог прихватить того же самого фукса за штаны при попытке к бегству. Тоска это была - как если бы в груди что-то растаяло, и мясо начинает гнить. Тоска и бессилие. Если шуточка с клопами могла быть действительно шуткой: когда ребенку что-то запрещают, он сделает это еще раз и уже потом угомонится, - то убийство собаки означает: травля и не прекращалась, все началось снова. Бенедикт готов был разреветься, но именно этого сейчас делать было ни в коем случае нельзя. Не к Людвигу же потом обращаться за защитой...

Когда священник покинул кафедру, Бенедикт и не пошевелился. Священник подождал тихонько - вдруг прихожанин в таком состоянии хотел бы что-то сказать или даже исповедаться, но Бенедикт этого не понял. Священник ушел, и только тогда ректор немного обмяк и опустился на колени. Огромное, не пропорциональное храму темное распятие, чуть в стороне, преграждало путь к кафедре священника. Наверху не было ничего необходимого - как если б ты лез и лез наверх по каменной стремянке, а путь твой становился все уже и уже. Но эту церковь строили с большей любовью, чем иные здания, и сделали светлой. Искусства мастеров витража не хватило тогда на сложные сцены, но со светом стекло играло так, как от него и требовалось. Центром одного из круглых оконец был цветок шиповника с золотой сердцевиной. Это мог быть розово-красный человек, подобный Распятому, с пронзенным сердцем раскаленного золота, излучающим свет. Этот-то бледный, золотистый и розоватый потом дал вспомнить о празднике, о белых облачениях. Человек в белом, священник, напомнил о другом человеке в белом - о старике Эомере, если он, конечно, человек. Если Игнатий прав, если Подземный Иерусалим затопили пещерные воды и дверца в камне заросла, если мертвый Крысолов и подземная Императрица не могут помочь им, то Эомер, очень живой и сердитый...

Не додумав мысль, Бенедикт согрелся изнутри, встал с колен и слабо улыбнулся. Чуть поклонившись стеклянному цветку, он вышел вон. Но не срочное дело погнало его - просто он вспомнил, что у Вегенера наступил период исповедей, и ему не хотелось сталкиваться с безумным пьяницей - нельзя было разочаровывать ни его, ни особенно душку Людвига в том, что пьянство это скрыто от всех. Вероятного, священник где-то поджидал заведующего библиотекой.

Но времени прошло не так много, чтобы Герхадрт Вегенер успел опохмелиться, подняться на тощие ножки и вымыться. У Игнатия было время, чтобы похоронить Урса и выпить за него. Маленький моряк не был ни трусом, ни пьяницей, и он был как-то по врожденному знанию благоразумен - почти всегда. Если бы кот Антона успел поближе познакомиться с ректором, тот бы понял, что подобное благоразумие свойственно и Базилевсу, но кротость кота отнюдь не свойственна Игнатию...

Прекрасное утро все еще преследовало Бенедикта, а он не желал его видеть. Даше эта старая церковка, где служил священник, упустивший в себе подобие Божие, стала прекрасна. Игра бледных теней и отсветов превратила ее в язычок каменного пламени. Бенедикт и прежде знал об иллюзии, созданной теснотою - о том, что игла касается небес и не колет их, но сейчас церковь стала иной. Женственный шпиль ее был теперь не иглою, а той нитью света, что тянется высоко вверх от пламени свечи и тает во мраке. Как и ее конец, так и верхушку шпиля теперь уже было не проследить. В это время милейший Людвиг Коль как раз думал о том, что юный Месснер - прирожденный декан, а Бенедикт - прирожденный инквизитор; поскольку они были бы в этих положениях идеальны, то никогда и не займут соответствующих должностей. Хотя кто знает - у мальчика еще все впереди...

Это не церковь трепетала в утренних лучах - что-то происходило с глазами Бенедикта. Говорили, что в некоторых соборах, глядя вверх, можно лишиться сознания или ослепнуть на время. Потому-то Бенедикт резко опустил голову и прижал подбородок в груди. Не хотел он, чтобы прекрасное искушало его - пусть такое любит автор работы о Платоне! Нужно было уйти отсюда и увести Игнатия. Бенедикт был твердо уверен, что ему знакомо то самое место, он уже был там, но сейчас знал, что не сможет сказать, что это и где оно.


***



В закрытых местах, наподобие нашего университета, складывается своя совокупность ритмов. Все чувствуют, чем кто-либо занимается в данное время. Очень легко поймать нужного человека или избежать ненужного. Потому-то и начали строить подобные часы, а века через два - и просто игрушки: замки с балами, церкви со службами, крепости с войсками. Детям такие игрушки наскучивают со второго раза (об этом писал волшебник Гофман), потому что делать с ними нечего, они играют в самих себя, а ломать их строжайше запрещено.

Сейчас Бенедикт словно бы споткнулся и выпал из привычного ритма. Людвиг, внутренний взор университета, видел это и был недоволен. Прогуливаться туда-сюда можно было бы ночью, но не ясным утром. И, наверное, Бенедикт опять забыл, что по утрам еще и едят, а не только посещают церкви.

За это время, казалось Бенедикту, можно было бы выкопать и закопать братскую могилу, а потом выпить большой бочонок пива. Он хотел напомнить Игнатию об Эомере. Но, поскольку Игнатий пока не возвращался, Бенедикт смирил себя и вышел за ворота в трактир. Там ему продали хлеба, колбасы и стакан молока.

Игрушечные механизмы - замки, церкви и ратуши - детям скучны; дети - неожиданно умные люди, они прекрасно понимают, что эти игрушки могут обучить только послушанию, а послушными всегда и везде быть скучно, от этого сходят с ума. Но есть и еще одно несовершенство подобных игрушек, заметное старикам: если выйдет из строя хотя бы одна фигурка, то сломается, и навсегда, весь механизм. В настоящих живых автоматах все происходит совершенно иначе. Вот, например, умер Урс - а машина моментально перестраивается и этого не замечает. Хотя известно - изменятся и сторож, и его покровитель. Вот, например, священник. Ему не больше двадцати пяти лет, и он не знает, почему завидует Бенедикту. На самом деле ректор ни в чем не виноват, дело только в возрасте - длинные носатые и хмурые хиляки в молодости выглядят так себе. А священник обижается. Но старики знают, почему священник обижен. Он делает все как надо, то, что положено ему по сану, и, возможно, кое-что еще. Но его не уважают. В этом никто не виноват - студенты ходят молиться в собор, потому что там бывают горожанки, а старики университета не принимают молодого пастыря всерьез и оказывают положенное уважение только сану. Даже Игнатий как-то назвал его салагой. Священник не понимает, почему это - и выглядит более нелепо, чем есть, когда имеет дело со стариками, но пока не занимается доносами. Люди заводят семьи и рождают потомство точно так же, как играют в шахматы - кто хуже, кто лучше, кто-то думает, кто-то совершенно этого не делает, но все пляшут под немую музыку и двигаются очень точно. То же самое делается в монастырях и университетах.

Но машина важнее, чем обиженный священник, которого не признают. Итак, если кто-то не хочет быть ее деталью, он волен уйти, и тогда она перестроится; она никого не держит. Она не заметит ушедшего. Иногда машина занимается сортировкой: тогда в тоскливом и непредсказуемом порядке летят головы, одна за другою. Это знал хитрый Публий Корнелий Тацит, и книги его монотонны. Но если ты не ушел, не отступил вовремя, особенно если она сортирует, тогда тебе горе. Тот, кто не ушел по какой-то причине, громоздит ошибку на ошибку, а это ведет его к гибели. Об этом знают врачи и боятся, но молчат об этом. А адвокаты говорят, что бездна призывает бездну.

Выделенный становится жертвою сам. А вокруг него возникают загонщики. Есть и плакальщики: все видят, все знают и умывают руки - когда наступит пора пропадать Герхардту Вегенеру, то плакать из-за него будет Людвиг. Всегда есть честный свидетель - тот, кто видит и запоминает; эту роль выбрал себе милашка и книжник Людвиг. Все эти люди нужны, чтобы погиб только один, тот, кто намечен в жертву. Если их не будет, то жертва погубит других, уведет за собой. И вот, твердо зная все это, жертвою стал Бенедикт, он был с этим согласен. Не было у него ни преследователей, ни плакальщиков; преследовать мог бы священник, а плакать - Антон, но оба оказались слишком молоды.

Игнатий подумал, что его возлюбленный и покровитель, возможно, сходит с ума. И правда, его одержимость побегом казалась бредовой. Но бред - это неверно направленный инстинкт мысли; при верной направленности он может спасти. Бенедикт не бредил - он точно знал, что уходить нужно - так домашние гуси поздней осенью понимают, что нужно лететь. Как домашний гусь, Бенедикт не знал, куда и как лететь и не рассчитывал силы. Игнатий очень твердо знал, как можно выпасть из машины: ведь тот, кто жил в замкнутых пространствах кораблей и карательных отрядов, с тем большей легкостью понимает, что творится в захудалом университете.

Итак, Простофиля Бенедикт становился жертвой. Человек циничный, он привык определять твердую цену своим падениям и сейчас делал это ради того, чтобы вывести из-под удара Игнатия. А того, что Игнатий делает в точности то же самое, он и знать не желал. Страсть, цинизм и высокомерие не то чтобы ввели его в заблуждение, но ошибаться заставили сразу, и он это, конечно, заметил. Зачем соглашаются участвовать в этой игре? Чтоб избежать отчаяния.


Как это проявилось? Прежде Бенедикт жил в ладу с хозяином своего тела - но теперь хозяин пребывал в недоумении. Благодаря этому согласию, ректор непринужденно, как и двигался, плыл в потоке времени, пользовался им, но сейчас начал сбоить и заметил это. В третий раз прогулявшись туда-сюда, он ушел к красному крылу библиотеки и уселся на лавочку. Антон и его кот уже вернулись на чердак, Вегенер обстоятельно исповедовался, а Людвиг рылся в своем сундуке. Юноша поучал кота примерно так: "Базиль, ты должен гулять сам по себе! Тебе нельзя таскаться за мной и сидеть у меня на плече, не то нас обвинят в колдовстве". Кот слушал и, казалось, кивал.

А Бенедикт сидел на лавочке и следил за пространством - до сих пор ему не приходилось специально выслеживать Игнатия, они сталкивались удачно и как бы случайно; это Бенедикта уже не тревожило и не унижало, а хозяин его тела не замечал, что частота сокращений сердца все возрастает.

Когда позднее утро окончательно вступило в свои права, Бенедикт забеспокоился. Дело в том, что Игнатий взял с собой кухонную тележку, и до обеда повара потребовали бы вывезти отбросы и помои. Значит, вернуться было на самом деле пора. Именно тогда, когда тревога Бенедикта достигла своего зенита, Игнатий и пригнал тележку. Чуть повременив, Бенедикт встал и решил прогуляться в сторону кухни.

А там происходил вот такой разговор.

"Кухонный мальчик", а на самом деле здоровенный детина уже почти без прыщей, вынес два чана с помоями и ждал, посасывая кость - это повара решили извиниться за вчерашнюю капусту. Чуть погодя - ворота были уже открыты - Игнатий шустро подогнал тележку.

- Спасибо, Мартин! - сказал он, отирая пот.

- Да ладно!

Парень был серьезен, от рождения туповат и не умел смеяться. В силу прирожденной тупости Мартин сказал следующее:

- Прости, Игнатий. Урса очень жалко, он хороший был. Я было приготовил ему костей...

- Да ладно! Слушай, Мартин, у вас там есть отрава?

- Не, нельзя, мы не держим. Только кот да мышеловки.

- Хорошо. Ты, это, капусту увез бы подальше. Чтоб не воняла тут.

Мартин, вроде бы в чем-то виноватый, погрузил свои чаны и кивнул в сторону ворот. Игнатий тоже согласно кивнул. Пожав друг другу руки, они расстались, а Бенедикт медленно направил шаги в сторону кухни.


Там его окатило волною теплого света и он, пофыркивая и стискивая челюсти, спросил:

- Ты... Тебе зачем это... Зачем был нужен тот золотой?

Игнатий скривился и замотал головою:

- Да, ... ..., не знаю! - махнул рукой и улыбнулся, но тут же угас. - Хотел было невод и лодку, хватило бы...

Игнатий как-то обмолвился, что его родители прямо-таки жили в кабаке. Папаша пил, а мамаша снимала матросню. Если папаша бывал-таки дома, то бил всех, кто попадется, смертным боем. Сыновья тоже это пробовали, но делали ноги, если мамка приводила к себе мужика получше. Ничего у них не было, только старая лодка не на ходу, да всегда пустой амбар на сваях. Дети рождались и уходили туда же - в море, в кабак и, если очень повезет, замуж.

- Угу...

- Да лучше бы домишко.

Тут опьянел уже Бенедикт:

- Я так понимаю, это у тебя... э-э... не один золотой?

- Угу. Серебро есть...

- Ну так и покупай свой домишко. Смотри, когда меня переизберут, я уйду в монастырь. - Бенедикт нахмурился очень серьезно, - А уж оттуда я найду, как выбираться.

- А! - понял с облегчением Игнатий, - Это мне искать домик в предместье?

- Ага! У меня кое-что было, я возмещу.

- Это предложение? - воинственно хихикнул Игнатий. И педантично добавил. - Уже второе.

- Почему это второе? - отчего-то разозлился Бенедикт. - Третье - забыл, как ты собирался уходить, а?!

- Угу. От тебя уйдешь, как же!

Издалека могло показаться, что ректор отчитывает слугу за не вовремя возвращенную тележку, но этим должен был бы заниматься старший повар. Поскольку Игнатий все правильно понял и пришел в себя, Бенедикт махнул рукою и удалился обратно на библиотечную лавочку.

Игнатий тут же снова ссутулился, но Бенедикт этого уже не видел.

Разгоряченный и злой, как будто бы его только что унизили, Бенедикт подумал секунду и решил: счастье это фальшиво, он сказал то, что хотел услышать Игнатий - о грядущем покое. Он же знал - на вопрос его ответа нет, и любовник тут ему не поможет; скорее, помешает и ускорит гибель. И вовсе не по причине дурости. Этот морячок все еще слишком беззаботен и независим, а думать приходится Бенедикту. Матрос демонстрирует беззаботность и независимость, как ему и полагается.


Сам же Бенедикт решил подумать "про себя"; он сам пришел к именам этих различений Людвига и в уме часто ими пользовался. Итак, что происходит? Бенедикт возмущен; пребывая в возмущении, редкостно не зависящий ни от Игнатия, ни от университета, он думает: пока он был и странствовал один, его душа была жива и беседовала с ним, он видел ее как некий колеблющийся шар; десять лет назад она стала средством связи, но между чем и чем? между телами возлюбленных, между университетом и его ректором. Он возмущен потому, что ему, человеку старому, все еще предстоит жить так, как живут трусливые и хитрые школьники, а Игнатий с этим согласен. Еще бы нет, если украденный золотой ему возместится, и домик купит именно он! Бенедикт решил так, как понравится Игнатию. Но сам он знает надежно: этого мало, это слишком хорошо, чтобы стать правдой. Легкомысленный моряк не хочет этого понимать. Или лукавит. Тогда... Тогда?

Никакого "тогда" не нашлось, и телесная память Бенедикта решила действовать по-прежнему. Хозяин тела не понимал, что он - всего лишь тень былого частного разума, и он решил отправить Бенедикта куда-то. Тот, все еще возмущенный, решил: ему надо забрать барахло у прачки. Он ушел, не застал ее на месте и вернулся ни с чем, а хозяин его тела так и не понял, в чем состояла ошибка.


Потом получился какой-то провал во времени. Если б Бенедикта спросили, сколько времени прошло, он не ответил бы. Он понял, что близилась воскресная месса - студенты и магистры, украсив себя кто чем мог, пошли в собор к горожанкам, сначала поодиночке, а дальше и небольшим потоком. Когда основная толпа удалилась, стали возвращаться слуги, чтобы переодеться получше и тоже уйти в собор.

Игнатий же устроился на завалинке своей сторожки, чтобы перевязать метлу. Она ослабла, прутья сыпались, и это его бесило. Запоздавшие одиночки проходили мимо, а он, шипя, все затягивал завязку, пока не начали трескаться прутья. Кухонный мальчик Мартин ушел через черный ход, но сейчас возвращался через парадный.


***



А Бенедикта мучила работа о мире Платона. Она не так хороша, чтобы всплыть подобно сливкам, но и не настолько дурна, чтобы кануть и забыться навечно. Она ему не нравилась изначально, и ей суждено болтаться где-то в толще воды, пока тему не подхватит кто-то другой, более даровитый и менее довольный жизнью. Дела-то ему до этой работы сейчас не было, но она старалась всплыть снова и снова, хотя бы в его разуме.

Кухонный мальчик, здоровенный Мартин ушел через черный ход, но сейчас возвращался через парадные ворота, гремел тележкой (а Игнатий на рассвете вел ее тихо). Дурачку попадет, если его заметят. Игнатий не обратил на него внимания, но Мартин отвел на место свою тележку и вернулся. У ворот он потрогал Игнатия за плечо (осторожно - ему всегда говорили, что он может невзначай сделать человеку больно), привлек к себе внимание и что-то сказал. Игнатий кивнул, ответил, перевернул метлу, отставил ее и поднялся.

Тогда Бенедикта осенило. Вместо того, чтобы идти наперерез, он почти побежал к себе. Там ему понадобился тайный нож, который он скрывал под одеждой, как ожерелье, посещая кабаки. Вместо того, чтобы догонять Игнатия, Бенедикт сразу вышел за ворота и, не скрываясь, продолжил ждать.

...

Перехватив Игнатия, он увидел, что тот привесил к поясу тесак. Тесак тот обычно висел на стене, и Бенедикт не знал, отточен ли он. Почти задыхаясь, Бенедикт спросил:

- Он сказал тебе, кто убил Урса? - получилось что-то вроде "Урша".

- Да, - оскаливаясь, ответил Игнатий, - Пошли.

В гневе Игнатий говорил и двигался скованно, медленнее, чем всегда, и сейчас он был взбешен. Это, попав на готовую почву, очень легко передалось Бенедикту.

Вместо того, чтобы отправиться левее, к оврагу и виселице (этого ожидал Бенедикт), Игнатий свернул направо, а ректор последовал за ним. Это была не дорожка, не тропа и даже не полноценная стена. Просто построили хозяйственное здание, длинное и без окон на наружной стене. Не очень издалека ветер приносил еловые семена, они ударялись о сплошной камень и прорастали. Постепенно появился не то чтобы лесок, но полоса чахлых елочек, и теперь Бенедикт чуть оскальзывался на хвое. Игнатий шагал, пружиня, и вдруг встал. Бенедикт чуть не налетел на него и едва смог остановиться. Игнатий перехватил его за горло, встряхнул, а потом Бенедикта согнуло и бросило наземь. Игнатий отскочил, прыгнул на мостовую, свернул и побежал по грунтовой дорожке -это Бенедикт слышал. Заорать, когда тебя только что ткнули двумя пальцами под дых, совершенно невозможно, вот Бенедикт и молчал. Но он еще и видел, как колеблется редкая травка. Так вот почему шерсть мертвого Урса колебалась, а ветра не было! - шерсть была жива, а кожа остывала и коченела.


Когда сумел встать один, второй успел убежать, и шаги его уже перестали быть слышны. Именно в этом месте мощенная булыжниками тропа уводила в бедные кварталы, давала множество рукавов; Игнатий мог убежать в любой из них и там перейти на спокойный неслышный шаг. Вдохнуть Бенедикт все еще не мог, это помогало прислушиваться, но человеческий шум был ровен и легок, никто его своею спешкой не нарушал. Как бы то ни было, Бенедикт умирал сейчас и потому решил уйти обратно, не оставлять свой труп разлагаться тут. Он как можно быстрее пошел обратно, к воротам. После удара сердце звучало так: тук, тук, и провал, тук, тук, и провал; шаги повторяли ритм сердца, но Бенедикту казалось, что он идет ровно.


Когда телу грозит гибель, оно спасает и сохраняет прежде всего сердце и мозг, а все остальное лишает крови. Потому-то Бенедикт вроде бы ровно и ступал. Кто мог сказать, когда же ректор превратился в мертвеца - сразу ли после ночного удара - или сейчас, когда сердце пропускало каждый третий стук? Тогда, когда оно захватило власть над телом и старалось выжить вопреки всему остальному его микрокосму? Так или иначе, неуловимые глаза его выцвели до постоянного сероватого цвета, а шаг приноровился к сердечным перебоям. Живой, теплый, подвижный, он вроде бы чувствовал и вроде бы думал, но все его действия были столь же несвободны, как и у любой машины. Движитель у этой машины все-таки был, нетелесный.

Уже тогда, когда вставал, цепляясь за шершавую липкую елочку, Бенедикт понял - не догнать. Если догнать нельзя, появилась первая мысль, ты свободен и не обязан идти на глупую смерть. Эта мысли задела что-то, и пришла ярость. Пока Бенедикт был один, его душа была жива, пусть и несвободна. Теперь же она занималась только связями и защитой, а этот мерзавец за мгновение все погубил! Верно: десять лет назад Бенедикт остановил для себя время и перестал жить, потому-то и остался незамеченным; а Игнатий по-своему мелко расцвел и жить продолжал - расплачивался за это Бенедикт, а платежным средством была его душа. Ненависть его сейчас можно было направить на кого угодно, и мирный ректор стал бы смертоносен; видимо, его сердце этим воспользовалось и как-то подхватило сломанный ритм. Пришла вторая мысль, от хозяина тела: "Если он убежал, значит, все кончено". Хорошо, ответил про себя Бенедикт, и свернул не в проулки, а к воротам университета. Мысль уточнила: "Я имею в виду, все кончено для тебя". Хорошо, согласился Бенедикт, я умираю. Это совершенно не больно и не страшно.

"Вина", - заявил холодный и замолчавший на всю его жизнь внутренний голос. То был голос юноши, рассерженный, холодный и занудливый.

"Что?"

"Вина, - терпеливо повторил голос. - Это ты его запугал, когда позвал неизвестно куда. Никогда не зови человека от опасности в неизвестность, тем более, человека от земли. Вот он и сошел с ума. Значит..."

"Я должен расплатиться?! Это уже не имеет значения. Выкуси!" - ответил ректор так же, не столько холодно, сколько глухо. Так он отвечал тем дурачишкам, что крепки задним умом. Тут же Бенедикт забыл и о голосах, и об ответе. Настоящего надежного ритма сердце не приобрело, но умирать - работа тяжелая, а думать при этом нужно быстро и много. Хозяин тела считал, что теперь необходимо быть только собой и готовиться к смерти, он был намерен взыскать за непрожитый десяток лет. Пока новоявленный внутренний голос и хозяин тела предъявляли свои претензии, Бенедикт сам стал холоден, свободен и спокоен. Тогда и возник некий третий голос. Если верить ощущениям, голос этот тошнотворно лгал:

"Когда ты умрешь, у Игнатия не будет смысла оставаться здесь, тогда он уйдет и спасется".

Голос не учитывал того, что Игнатий давно перестал быть моряком, а бродягою не был никогда. Но зато этот голос прекрасно знал, что Игнатий, как бы ни был предан кому-то или чему-то, не упустит случая устроить мелкое жульничество или использовать обстоятельства для собственной выгоды; он, средний сын шлюхи и пьяницы, именно благодаря этому сделался образцовым ребенком своей семьи и угодил последовательно и в море, и в кабак, и даже замуж. Чтобы сохранить душу, Бенедикт выбрал: следовать именно этому голосу, как бы тот ни лгал. Это как-то совпало с появлением ворот. Петли их проржавели, их по договоренности не смазывали оба сторожа (так был слышнее незаконный ночной скрип), и чугунная решетка еще раз убедила Бенедикта в том, что он прав, что верен именно этот лживый голос.


Некий молодой медик опоздал к мессе. Он, один из тех, кто гордится своими малыми знаниями, а в особенности умениями, был простодушно влюблен в них. Он и сам не знал, как это получилось, как так он припозднился? Появление ректора еще на какой-то срок откладывало его появление в соборе, но разве не важнее спасти человека, чем любоваться горожанками, которые тебе, скорее всего, не дадут? Конечно, важнее.

Мальчик смог заметить, что ректор, которого никто и никогда не видел пьяным, теперь пошатывается и совершенно зелен лицом. Подошедши, фукс встревожился: тот был не зеленоват, а синюшен. Тогда мальчишка, ни слова не говоря, ухватил бенедиктов пульс и нащупал - три удара и трепетание, три удара и странная дрожь! Так же молча он посадил ректора на скамью сторожей, ткнул его в плечо и приказал - убедившись, что тот и видит, и слышит:

- Господин ректор... Э-э, Бенедикт! Зажмите нос!

Тот послушался.

- А теперь нагнитесь.

Есть!

- И высморкайтесь как можно сильнее! Еще раз!

Ректор выполнил и это.

Мальчишка расцвел и заулыбался, второй раз определяя пульс. Дело в том, что он забыл, это ли нарушение пульса лечится высмаркиванием. Как бы то ни было, оно помогло - но теперь пульс старика останавливался на каждом пятом-шестом ударе. Немного повременив, медик спросил:

- Вас в лазарет?

- Нет...

Тогда мальчик ухватил старика под локоть и увел домой. Из вежливости или из других каких соображений входить к ректору он не стал - мало ли как он спит, но подождал, пока тот по стеночке проберется в свою "гробницу".


***



Как можно спать, будучи при смерти и в ярости? Таково и было состояние Бенедикта, но уснул он моментально. Мальчик не знал об этом и ушел чуть позже, когда понял, что шаги за дверью не возобновятся. Этот лекаренок со страху перепутал способы обращения с сердечными приступами - пациентов типа этого ректора надо резко ударять в грудь, а не заставлять сморкаться - но и этот способ тут пригодился. А теперь студент уходил и прикидывал: если кто-то видел его под ручку с ректором, пойдут слухи, на него несколько дней будут показывать пальцами, высмеют и забудут. В понятиях неприкасаемости и неприкосновенности он мыслить не умел, но прекрасно знал на практике, что это такое. А вот похвастаться перед друзьями первой медицинской удачей ему очень, очень хотелось...

Можно ли уснуть, будучи при смерти и в ярости? Причем это не свирепая, не горячая ярость, требующая сражений - нет, она закручивает пружину, как ключ часового механизма, и эта пружина никогда не сорвется и никого не ударит. Как посмел Игнатий сломать все - в минуту - все то, что могло бы спасти их? А он взял и смог.

"Ты собираешься жить?" - спросил строитель сновидений, не получил ответа и во мгновение ока создал из подручных средств быстрое, рваное и очень простое сновидение (из тех, что могут подготовить и к жизни, и к смерти).

Во сне была влажная ночь, какая-то бурая, без луны. Бенедикту следовало торопиться и успеть пройти от университетских ворот к Оврагу Висельников. В дневном мире пространство это заполнялось кварталами бедняков, но архитектор сновидения не позволил им быть, и теперь там распростерся плоский луг. Трава его была подобна осоке, но не резала, а сильно смягчала шаг. Движения сновидца подчинялись сердечному ритму: если он ускорялся, следовало бежать. Когда он останавливался, листья ненастоящей осоки спутывали и сильно холодили ноги. Вероятно, сновидец был облачен в покаянное одеяние и бос. Предметы на лугу издавали свой слабенький свет, и трава была изумрудною, как на болоте.

Справа и сзади воссело некое чудовище. Бенедикт не видел, но знал, что голова чудовища - жабья, буровато-изумрудная, осыпана твердыми бородавками из яркого золота и черненого серебра. Глаза его были тусклы, и камня мудрости в голове эта жаба не носила. Вроде бы промеж глаз у нее вырастал некий хрустальный пузырек, в котором посверкивали синие молнии. Голова эта подпиралась лапами филина и уравновешивалась длинным и колючим хвостом ехидны. Смотреть на это чудище не было нужды, а убегать было бы очень опасно. Ненастоящая жаба вздохнула, разинула рот и выпустила муху; та взмыла вверх, нырнула вниз и заметалась так, как это делают все мухи, бьющиеся в окно.

Итак, Бенедикт знал, что думает маленький медик - университет, как заводная игрушка, действует предсказуемо, мысли там возникают почти прозрачно для всех остальных и заливают тебя, как вода, а иногда причиняют боль, как некий несмертельный яд. Малыш не знал ничего - только то, что он вроде бы стал зачумленным всего на несколько дней. Он был рад, что первого своего случайного пациента не потерял, почти ничего не умея. Хвастаться этим он будет в пивной и смеяться вместе со всеми над беспомощным ректором, не способным даже перепугать и соблазнить мальчишку. Вообще-то, Бенедиктова натура, и своя собственная, и плоть его, уклонялись от точных определений. Ему так и не сказали, каков же был герб рода Кучи Грошей; но, если бы ему понадобился герб для самого себя, девизом могло бы стать изречение "Познать и забыть". Не доверяя уже ни крайне мелочному Аристотелю, ни отвлеченному Платону, захватившим сознание людей больше, чем на полторы тысячи лет, он тяготел к способу мыслить о людях и об идеях в стиле Николая из Кузы - вот, есть некие границы понятия (тезис и его антитезис), состояние самого понятия, заключенного в них, принципиально неделимо и неопределенно; если с понятием работать, границы остаются прежними, а содержимое меняется непредсказуемо; суть же ускользает и не является "ни тем, ни другим". Суть освобождается и смеется, торжествуя. Но про таких, как Бенедикт и Игнатий, был известен только антитезис - они порочны, потому что не могут желать женщин, вот и все. Тезиса никогда не было. Бенедикт подозревал, что эта склонность сама уклоняется от воплощения. Ведь даже специфических мифов нет - есть слабенький миф о Ганимеде да миф о Нарциссе, который описывает состояние меланхоличных юношей вообще. Педерастия уклоняется от мифа. Само собою, Бенедикт с детства наслушался похабных анекдотов - всего лишь двух категорий: про то, как женщины гонят мужчин и спариваются с ветром и про то, как дурачка обманом насилуют и превращают этим в беременную женщину. Игнатий говорил, что у дикарей есть точно такие же мифы и ничего больше. Но дикари ведут вечную войну мужчин и женщин, и их байки о семейной жизни еще более жестоки и гадостны. Как бы то ни было, тезиса к такому антитезису Бенедикт найти не смог.


Пружина ярости все закручивалась, ярость превращалась мало-помалу в ненависть. Строитель сновидения подал знак, чудовище выдохнуло холодную сырость, и Бенедикт остановился. Тут же листья травы потянули его вниз, стопы провалились в землю по щиколотки, хотя почва оставалась сухою и твердой. Муха ударила его в спину, отскочила и стрелой взмыла вверх (не к небесам, небес тут не было), неуловимо растворилась в бурой тьме. Мухи были обыкновенные, крупные, черно-серые.

Как бы то ни было, но Бенедикт создал для себя и Игнатия и тезис, и антитезис. Он предлагал побег в страну с иными закономерностями, а потом в тот самый домишко из мечтаний Игнатия. Так? Так. Тот вырвался из этих границ - в точности как понятие Николая из Кузы и побежал, радостно и гневно, торжествовать по-своему. Он отмел сразу все и превратился в мальчишку с ножом. Чего же тогда искать, куда его звать, пока месть его не уничтожила? Дурак! Идиоты!

Ненастоящая жаба сглотнула воздух, и муха полетела брюшком вперед по той же самой траектории. Поскольку Бенедикт уже выдернул стопы из земли и травы, и шагал, по-кошачьи брезгливо их отряхивая, то муха резко сменила направление полета, не задев его спины второй раз; жаба проглотила ее и облизнулась, довольная.

Так куда же? И вспомнилось Бенедикту несколько сцепленных между собою странных событий. Их занесло когда-то почти на границу Литвы. Что и кому там было надо, он давно позабыл. Но приграничный трактир ему запомнился. Семинарист-московит, добродушно и презрительно рассматривая немчиков, рассказывал сказку о подневольном царском стрелке и его мудрой жене. Студентам показалось, что стрелок этот - раб и трус; такой сказки они не стали бы пересказывать своим, но для московитов подобное состояние естественно, говорят. Семинарист в уме переводил свою сказку со своего вялого языка на более или менее понятную плохую латынь, а молоденькие немецкие школяры как-то превращали сию латынь в привычный немецкий. И вот сказка дошла до самого отвратительного момента: царь московитов положил глаз на жену стрелка и послал его на верную и безвестную смерть - опекавшая мужа супруга на сей раз не смогла дать ему спасительного совета. Пока все в этой сказке вроде бы соответствовало истории о царе Давиде, храбром Урии и прекрасной Вирсавии, но вслед за тем семинарист сказал что-то непонятное. В понимании немецких школяров, царь заявил стрелку: "Так вот я - чего я не знаю - я не знаю, что это!". Раз стрелок после этой невразумительной тирады отправился в странствие - значит, это был приказ. Немцы зашушукались, стали переводить непонятное вслух и совещаться; семинарист удовлетворенно поглядывал - мол, немецкие непуганые дурачки совсем ничего не понимают... Бенедикт решил, что царь велел найти именно то, что существовать не может и потому идти надо именно неизвестно куда. Его спутники пришли в недоумение и решили, что царю московитов сойдет первый попавшийся чудесный предмет - именно так его можно обмануть, а тем спасти и себя, и свою женщину. Но стрелок по своей придурковатой честности и преданности на самом деле пошел искать это то ли нечто, то ли ничто и пригласил с собою к царю невидимого слугу. Что там дальше произошло со стрелком, царем и невидимым слугою, Бенедикт не запомнил.

Имело значение только то, что этот слуга сам не знает, существует он или нет, ведь его не видно. Точно так же Бенедикт мог быть, если его не замечают - под чужим взглядами действовал просто чудаковатый ректор. Если его кто и видел, то это даже не Игнатий, а умница Людвиг. Сам Бенедикт подозревал, что и он не может полностью узреть звериную душу любовника. И сейчас, когда бывший моряк превратился то ли в одного из драчливых мужиков, то ли в разъяренного пса, он попросту скрылся из виду.

История о стрелке оказалась очень дурным началом и почти концом. Они так и не пришли в Литву, не нанялись в войско. Следующим утром (а был уже ноябрь) один из них отошел помочиться в лесок по дороге и не вернулся. Пошли за ними и увидели - валяется шапка, и никакой крови, никаких следов борьбы на припыленной инеем листве - только моча смыла иней под деревом. Они расстались, и каждый пошел обратно сам по себе.

Кто в этом был виноват? Наглый семинарист, раболепный стрелок или невидимый слуга?

Тут жаба ударила шипастым хвостом, и Бенедикт подпрыгнул. Хвост мог бы обвиться вокруг лодыжек, но промахнулся и прошуршал под ступнями, скосил мимоходом охапку травы, которая теперь походила на листья салата. После того Бенедикт решил держаться над землей и побежал дальше, не приминая мягкой, хрупкой травы. Все, что могло бы касаться тезиса, отвечало: "Нет!"

Если так, то и строитель сновидения должен был бы найти что-то конкретное. От предшественника Бенедикту достался старый шкаф. Он был приземист, черно-сер и покрыт довольно мелкой и хрупкой резьбою, местами обломанной; древесина на изломах давно чернела и серела. Резная сеть растений то ли уловила, то ли поддерживала мелких деревянных птичек, чаши и зверюшек. Как-то раз Бенедикт решил протереть створки от пыли - ничего особенно приятного в резьбе не было, а пыль она собирала невероятно быстро и заставляла, по Бенедиктову мнению, совершенно зря тратить время. Однажды вечером он торговался со шкафом - протирать-не протирать глупые завитушки в очередной раз? Скользнув тряпицей по правой створке, он услыхал глухой и однородный звук. Но, взявшись за левую, понял, что там есть пустота. Повозив пальцами по резьбе, он удостоверился в том окончательно. Но ни один из выступов резьбы тайника не открывал. Тогда ректор распахнул обе створки и сравнил те их части, каких обычно не видел. Правая створка чуть отвисла, а вот левая держалась прямо и туго, хотя по толстой доске тянулась трещина - как если бы дверца на самом деле была очень плоской шкатулкой. Потыкав то туда, то сюда, хозяин шкафа добился того, что створка расслоилась надвое. Это была не дверца, а своего рода складная ширма на незаметных петлях и при странном замке. И замок, и петли тоже сделаны из темного дерева. Внутри - узкая полость. Предшественник складывал туда какие-то списки с обозначением денежных сумм, и Бенедикт на всякий случай сжег их, ведь старый ректор уже умер, не оставивши наследников. Теперь в щели покоилась латинская поэма о любовных неурядицах Аполлона. Автор писал: мол, солнечный бог зря потратил время, выпасая коров для прекрасного Адмета. Не стоил того сей Адмет: когда Смерть (Танатос) должен был забрать его, ничтожный царек согласился, чтобы его заменила собою юная царица Алкеста. Да и Аполлону от Адмета не досталось ничего. Не везло ему - Кипариса и Гиацинта он не уберег, а женщин преследовал так же, как мышей и волков. Поэма эта была запрещена; все, однако же, знали, что это творение самого Овидия, крамольное продолжение "Метаморфоз". Сам Бенедикт считал, что такой любитель женщин не создал бы подобного, такое делал злобный Катулл, безумно ревновавший и женщин и юношей друг к другу. Да и по некотором словечкам становилось ясно, что поэма создавалась где-то в монастырских школах Англии не раньше, чем полтысячи лет назад.

Самому Аполлону миф отвечает: "Нет, тебя такого нет". Что же есть еще? Любовные стихи Платона, чрезмерно утонченные для того, чтобы подозревать в его возлюбленных хоть какую-то плоть, кроме звездного вещества...

Тут ненастоящая жаба загремела своими бородавками и испустила сразу пару мух. Те наперегонки бросились вперед и стали жалить Бенедикта за пятки. Вместо того, чтобы бежать быстрее, он упрямо остановился и втоптал их обеих в землю, продолжил путь тихим шагом, не касаясь травы; мухи же преследовали его и жужжали беспрерывно то ли в прохладных зарослях, то ли под слоем почвы.

Почему-то и Аполлон, и Катулл, даже богоравный Платон всегда оставались внакладе. Точно то же самое всю жизнь происходило и с Бенедиктом. "Свою душу не выпустишь, душу возлюбленного не поймешь и в руки не возьмешь" - жужжали нудные преследовательницы из-под холодной травы. "Нет тебе воплощения, - жужжали они, - и никогда, никогда не будет. Сейчас ты увидишь!". И да - виселицы не было, не существовало никогда и Оврага Висельников. Был бесконечный холодный луг, и здесь его трава подернулась инеем, но завянуть и почернеть пока не успела. Бурый воздух стал прозрачным, и Бенедикт увидел, что в траве лежит статуя длиною больше человеческого роста. Ни лица, ни кистей, ни стоп у этой статуи не было, а колени и шею захлестнули зеленые жесткие плети. Так делаю гипсовые отливки известных статуй, чтобы ученики живописцев их рисовали. Но кому нужна модель без кистей и стоп, почт что без головы, без границ мускулов под поверхностью? Бенедикт знал, что статуя эта не полая. Смотреть на нее не мешало ничего, но вот разглядеть что-то конкретное было очень и очень трудно. Его затошнило, и ноги тут же ушли под землю почти до половины голени. "Это страх",- подумал он, и ненастоящая жаба тут же ответила беззвучно в его голове:

"Нет тебе воплощения. Всегда останется что-то в тебе, что не сможет обрести форму. Этот гипсовый труп ты таскаешь и будешь таскать за собою вечно".

"Да, это страх. Но ужас мимолетен и тоже не подлежит полному воплощению"

"Сейчас сделаю, - отозвалась жаба (в нее воплотился творец сновидений, и теперь она была видима из любой точки пространства сна), - Ты увидишь"

Она раздула щеки, стиснула челюсти и, взмахнув колючим хвостом, широко зевнула. Из пасти вылетел целый рой мух, плотный, круглый, размерами чуть побольше пушечного ядра. Мухи, вырвавшись, оттолкнули Бенедикта и жадно обсели гипсовый труп. Гипс, самое мерзкое, так и остался гипсом, но мухи пожирали его, спаривались, откладывали яйца, взмывали вверх и исчезали навсегда. Его пожирали, а гипс не изменялся. Из яиц вылупились черви - а их может породить только плоть, когда-то жившая - и оказалось, что жрут они внутри гипсовой скорлупы. Черви окукливались, порождая мух, а те снова жрали, спаривались, взлетали и пропадали. Одни дикари верят тому, что души умерших составляют на небеса птицы-падальщики; говорят, что очень культурные наши современники где-то на запад от Китая хоронят своих умерших в желудках стервятников. Другие дикари уверяют, что души уносятся рыбами на дно очень большой мутной реки, и лишь единицы способны вернуться оттуда обратно. Но никто не верит, что так могут помочь покойнику самые обыкновенные мухи - а зря. Вот, мушиные желудки и крылья переправляют гипсовую плотскую мертвую душу прямо на небеса.

Вот тут-то заледеневшие ноги Бенедикта и наткнулись на каменистое дно под почвою. Кое-как он вытянул стопы на поверхность, отвернулся от навязчивой жабы и свободно ушел. Что бы там ни было, видеть сон об одном себе в таких обстоятельствах подло, а нужен он для того, чтобы вовремя вмешаться и защитить. Он тут же проснулся и широко открыл глаза в темноте. Его разбудили не сотни звучащих шагов - это студенты возвратились из собора - а тот момент, когда никаких шагов уже не осталось. Но сон был таков, что Бенедикт после него уже не был живым - гипсовая плоть так и не растворялась в потоке его ума, а вот идеи и люди всплывали и исчезали пред ним, как дождевые пузыри в текущей взбаламученной реке.


***



В коридоре было серенько; раскрыв дверь, Бенедикт словно бы провалился в некий новый мир. Который час? Все вернулись из собора, только это и было ясно. Видимо, приближался грозовой шквал. Вихри, пока не очень высоко, таскали за собою пыль и мелкие отбросы. Небо, и это пугало, окрасилось в рыжеватый землистый цвет; казалось, что где-то оно провисает, а местами, наоборот, вспухло. Свет пробивался к земле обрывками, словно бы сквозь разбавленную грязь. Бенедикт знал, что механизм-университет работает все так же: грушевидный Людвиг, как всегда по воскресеньям, наблюдает в соборе горожан; значит, можно было присесть на его скамеечку и обозревать двор оттуда. Людвиг, дряблая груша, должен был задержаться - потому что его начальник очень стыдится одержимости бесами и хочет, чтобы их никто не слышал, чтоб его с ними не застали. И Бенедикту не следовало бы снова болтаться туда-сюда. Но не успел Бенедикт обернуться туда, как пришел настоящий шквал, и створка ворот противно заскрипела.

Значит, стремительно похолодело его сердце, Игнатий так и не вернулся!

Тогда Бенедикт направился к воротам и крепко закрыл эту створку. А что же дальше? В тех дворах, куда убежал Игнатий, его не найти. Если пойти к Оврагу Висельников? Это так же глупо, как искать потерянную мелочь под фонарем, а не в темноте, где ты и выронил кошелек. Который час?

Сколько времени прошло? Мгновения или минуты, но шквал утих, так и не разразившись грозой, впустую. Сквозь фигурную решетку ворот Бенедикт увидел, как четверо в одежде охранников несут кого-то на одеяле. Месяца не проходило без того, чтобы так не принесли какого-нибудь скандально пьяного студента или даже преподавателя. Но сейчас было слишком рано для такого, а человек слева от стражников не мог быть никем иным, кроме Гауптманна, зятя палача. Тогда Бенедикт поторопился снова открыть ворота.


Чуть позже возвратился и Людвиг в сопровождении молодого Месснера. Ни один участник действа их так и не заметил. Осознав это, старик обратился к ученику:

- Посмотри-ка, Антон, они движутся совсем как шахматные фигуры...

- Да?

- Смотри. Они как бы создают пустоты и потом вклиниваются в них!

Людвиг тут же уселся на лавочку посмотреть, во что превратится этот странный танец. Чуть погодя рядом с ним присел и растерявшийся Антон.


Бенедикт раскрыл ворота и отскочил. Гауптманн повернулся лицом к стражникам и, пятясь, как Крысолов, повел их к каморке сторожа. Бенедикт опередил его, проверил замок и как-то смог сорвать его вместе со щеколдой - видимо, старая дверь рассохлась давным-давно. Дверь он распахнул настежь; внутрь проник зять палача, а за ним, сжимаясь, сколько возможно, стражники внесли хозяина. Последним вошел Бенедикт и захлопнул дверь. Пока Гауптманн знаками объяснял, как и куда укладывать пострадавшего, ректор тянул время и возился со свечами, но зажечь их недолго...

Тут возвратился шквал, и промасленная ткань вдавилась в окне, как парус. Игнатий, от которого уже отступили, что-то бредил на матросском языке. Его не сбросили с рук, а как могли бережно уложили на спину, и Гауптманн натянул на него одеяло почти до груди. Бенедикт видел - глаза Игнатия приобрели нехороший стеклянистый блеск и смотрели только прямо, никак не реагируя на движения, его и Гауптманна. Значит, ранили его очень серьезно - он может так и умереть, оцепенев. Стражники вышли строем, последний, самый молодой, оглянулся и перекрестился. А Гауптманн скромно стал в углу и скрестил руки; под его ногтями была, кажется, кровь. Бенедикт сел у постели стал ожидать ответного взгляда. Забытый Гауптманн деликатно кашлянул из угла и сказал:

- Я вставил серебряный гвоздик.

- Что?!

- Я говорю, его полностью оскопили.

Бенедикт оторопело оглянулся; Гауптманн шагнул к нему и сдернул одеяло. На Игнатии была толстенная набедренная повязка и на ней высохшая капля крови.

- Кровь я остановил хорошо. Они сами перевязали веревочкой, а потом отрезали. Но они и член ему...

Бенедикт, чуть развернувшись, оцепенел.

- Кто - они?!

- Гвоздик, чтобы он потом смог мочиться - он серебряный. Вы заплатите...

Тут ректор стремительно вскочил, шипя, вытянул нож (он так и проспал все это время с ножом на шее) и оскалился так, что зубы показались острее, чем клинок.

- Пошел сейчас! Пошел!

Гауптманн незаметно убрался. Тогда Бенедикт стал говорить с Игнатием, уговаривал его подождать - и воск на свече оплыть не успеет... Раненый замолчал и чуть скосил глаза в его сторону. Тогда обрадованный Бенедикт сам выскочил за дверь.


***



Шквал как-то странно пульсировал, волоча за собою мусорные и пыльные хвосты. Он мешал идти, спутывал ноги. Но всего-то нужно было добраться до следующего жильца общежития холостых преподавателей, доктора медицины.

Жил он через два пустых кабинета от ректора, был по крови греком, его зубодробительную фамилию с грехом пополам перевели как Крестоносец. Но звали попросту - доктор Ставрос или по имени - Тео.

- Тео, - стукнул в дверь Бенедикт, - Теодор, - ударил еще, громче, - Вы мне нужны.

- Уйди, - сказал мужской голос.

В жилой каморке зашлепали босые легкие ножки, скрипнула и захлопнулась боковая дверь; в рабочем кабинете Тео девушка вскрикнула и тут же умолкла. "Храбрая девушка", - случайно подумал Бенедикт; дело в том, что кабинет доктора медицины украшен изображениями ран, всяческих высыпаний и костей (студентов пугать или соблазнять на занятия медициной), а на столе стоит настоящий человеческий череп со спиленной макушкой, в окружении черепов мелких зверей и птиц.

- Тео!

- Сейчас.

Протопали более тяжелые шаги обутых ног, дверь открылась. Медицины доктор был еще одет и обут, но как-то небрежно. Из темных глаз его постепенно уходила тревога.

- Вам плохо? Тот студент советовался со мной...

Тео невелик ростом, сутуловат, острые уши поставлены слишком высоко. Борода состоит из темных клочков, она всегда такая, как бы он ее ни холил...

- Не мне.

- Хорошо.

Теодор Крестоносец отступил назад и вернулся с укладкой.

- Идемте.


Во дворе ректор начал другой разговор:

- Я знаю, что Ваши студенты крадут трупы вместе с учениками живописцев.

Медицины доктор ответил тем же небрежным тоном:

- А я знаю, кем Вам приходится один из наших сторожей.

Бенедикт умолк, задержал дыхание и ответил:

- Его только что оскопили.

- О черт! А кто оказал помощь?

- Гауптманн.

- Ну, тогда еще...

Тео почти побежал, и Бенедикт следом.

- Если, - выдохнул Тео, - Если это наши... Я сам с ними разберусь. Они до Вашего кабинета не дойдут, обещаю!

- Что?!

Тео удивленно раскрыл глаза:

- Вы же их убьете, и Вас казнят...


В каморке Теодор отстранил Бенедикта, отдернул одеяло; проверив зрачки, склеры, пульс пациента и возможные отеки на ногах, он распорядился так:

- Он потерял много крови...

- Да, с прошлого раза еще...

- Так вот. Рану я тревожить не буду, это завтра. Пока его нужно поить теплой водой и вином. Если его почки это выдержат, завтра придумаем что-то еще. Вы приготовьте пока воду, а я пришлю ученика.

Не теряя времени, Теодор Крестоносец убежал. Бенедикт снова укрыл Игнатия и полез в очаг. Справиться с огнивом ему так и не удалось; потом он догадался, что огонь можно зажечь и с помощью свечи, разжег наконец и подвесил котелок.

Не успел он присесть к больному, а студент в черном уже толкнул дверь и вошел без стука.

- Здравствуйте. Я Альбрехт, ученик доктора Ставро... э-э...

- Понял. Вот вода.

Парень он здоровенный, почти взрослый, вида крестьянского. Волосы на вид и на цвет что пакля, а лицо так побито оспой, что непонятно, как оно должно выглядеть. Но глаза хорошие - тревожные, синие (значит, ему не просто интересно посмотреть на тяжелого пациента). Альбрехт вытащил из рукава бутылку вина и глянул на котелок - вода вскипит еще не скоро. По-хозяйки осмотревшись, лекаренок взял ректора за рукав - деликатно, как мужицкую невесту.

- Вам надо бы уйти, господин ректор...

Бенедикт медленно и задумчиво потянул из-за пазухи нож.

Парень отступил, так же медленно:

- Вы не беспокойтесь. Я сижу с ним до полуночи, а потом придет сменщик.

Бенедикт вынул клинок и очень сдержанно улыбнулся. Альбрехт задумчиво почесал затылок и спросил удивленно:

- Вы в самом деле нападете на своего студента?

Ну как на него нападешь, если он так мирно удивляется? тут и Игнатий проскрипел чуть слышно:

- Уйди, Бенедикт. А то...

- Хорошо.

Нож тут вернулся в ножны, а ректор - к себе.


***



В сумерках - а сколько времени все-таки прошло, он так и не понял - Бенедикт бродил от мягкого кресла у входа к серому окну. Все было просто: шкаф с тайником (а рукопись там не названа в завещании) именуется Шкафом Комментариев. Так сложилось, что Бенедикт Простофиля перебросил туда все, что заинтересовало его когда-либо на философском факультете - хорошие работы бакалавров и магистров, комментарии преподавателей, потерянные книги с пометками на полях. Заселившись в свой "гроб", он устроил гробницу бумагам в резном старом шкафу непонятного цвета, то ли сером, то ли черном. Шкаф впитывал пыль снаружи и изнутри, хороня многие слова, и слова эти жили тайно, ждали своего часа. Среди помеченных книг были, он помнил, несколько томов об алхимии, принадлежавших Людвигу лично. Ни одна из этих книг, от произведений глупых шарлатанов и до трудов, самых похожих на богословские, Простофиле Бенедикту не сдалась, как не сдавались они и Людвигу Колю. Так и стояли алхимические труды, так на что же надеялся их неудачливый покоритель? На истолкование ошибки, на разочарование: все то, что касалось трансформации и сакрального брака, было доступно только паре, участники которой непременно должны быть разного пола. Разрешения Игнатию и Бенедикту быть не нашлось даже в этих сомнительных трудах. Тогда он разозлился и по-своему алхимию убил: Людвигу их не вернул (пусть забирает вместе с завещанными ему!), упрятал в Шкаф Комментариев и регулярно забывал перечитывать.

Кого же он намеревался встретить, слоняясь от кресла к окну и обратно? Он ждал, что к выходу направится Теодор, доктор Ставрос, и по шагам можно будет определить, насколько плохи дела. И что-то еще. Задев ножку какого-то тяжелого стула, Бенедикт словно бы попал в область необычно пустого тревожного воздуха, где серость превращалась в тьму. Следовало, понял он - широкий светлый поток ударил из сердца прямо в горло, - следует уйти в сторожку, поставить на место этого лекаренка и остаться там, сидеть, пока... В ответ наступила прозрачная, углубленная тишина истины. Но что будет потом? Тишина истины молча знала - никакого "потом" быть не может, но Бенедикт-то резко свернул с пути, раскрыл Шкаф Комментариев и стал копошиться в нем. Что-то ему было необходимо.

Необходимое стояло в заднем ряду нижней полки. Несколько поколений преподавателей дружно мозолили и покрывали глупейшими примечаниями томик поздних работ Николая из Кузы. Где-то была строчка, сделанная самим Бенедиктом - или просто галочка, он забыл сейчас. Томик в черной потертой коже начал разваливаться, потому декан факультета философии и припрятал его у себя. Так, ректор Бенедикт нашел этот томик, унес, положил на стол рядом с мягким креслом. Снова ушел, вернулся, принес толстый огарок в подсвечнике. Изрядно повозившись, зажег. Задумался и застыл на несколько мгновений, а потом разыскал остатки пива и стакан из коровьего рога. Устроился в кресле у двери, глотнул пива, раскрыл томик чуть дальше середины и стал читать. Дело в том, что система мышления Николая очень стабильна. Там, где есть что-то от его восприятия идеи, возможно и все остальное, о чем он когда-либо думал. Но геометрические аналогии философа очень мешали сейчас. Светы разрастались целыми вселенными, треугольники обращались в окружности, и при этом стороны их не провисали - напротив, напрягались, как струны, и вращались подобно стрелкам часов, но в другую сторону. Окружности, расширяясь, плыли подобно кругам на воде и теряли четкость, словно кольца дыма. Скоро пространство Бенедиктова ума целиком заполнилось этой светящейся паутиной, и он перепугался, что она спутает его и оставит у себя навек, и тогда он не успеет... Но упрямая его натура пересилила, он ушел в самое начало книги, к "Бериллу" и "О видении Бога". Там нет никаких навязчивых струн-тенет, только свет.

Первые две страницы "Берилла" кто-то аккуратно вырезал. Замечания здесь никогда не принадлежали Бенедикту, он считал эту работу чистым наставлением, а сам мыслил по-другому. Зато "О видении Бога" он всегда считал непревзойденной любовной лирикой. Именно там, он нашел наконец, Простофиля когда-то оставил немецкое замечание, так и не превратившееся в мысль, сжатым мелким почерком, каким он обычно не писал: "Бог никогда, ради кого бы то ни было, не поворачивал Время вспять!". Ага, вот оно. Тогда он читал как бы во сне, а речь шла о стене Райского Сада, что преодолима только чудом. Пред нею объект и субъект обретают нерасторжимую связь и многократно меняются местами, порождая некий единый колебательный процесс. Вот там будущая мысль и ударила Бенедикта, но окончательно так и не воплотилась. Он надолго забыл о ней.

Тут маленькое пламя отклонилось к двери, хотя никаких шагов не было. Огненный язычок, Бенедикт этого не понял, отклонило его собственное дыхание. Тогда он снова встал, отнес книгу в шкаф, вернулся и задул свой огарок.


Необходимо сделать так, чтобы мальчишка только оказывал помощь. Самому же остаться при Игнатии, пока его состояние хоть как-нибудь не изменится. Если он не придет сам, его не вызовет никто, они продолжат обращаться с ним как с ходячей мебелью, в которую он и превратился за последний десяток лет. И Простофиля Бенедикт, послушный этому намерению, отправился в путь.

Пустынный двор был сейчас как колодец. Высокая неполная Луна давно ушла вверх и серебрилась теперь, она была страшной. Луна - шар, но свободные края ее видны с Земли как диск, это и пугает. А вот та часть, скрытая серпом тени, правильная - она сходит на нет очень плавно, как фруктовые бока или девичьи щечки на хороших картинах. Но пространство истины оставалось недоступным - как если бы геометрически истинные струны Николая Кузанского навсегда перекрыли вход туда. Прочее же пространство - это холодная высокая ночь. Прозрачное небо, потеряло больной землистый оттенок и стало, как этого от него и ждут, синеватым. Но высоко взлетевшая Луна внушала прежний слабый ужас. Гроза так и не разразилась, ушла из города совсем, вслед за нею пришла прохлада. В сторожке Игнатия плескался слабый свет. Это было хорошо: много света требуется врачам, если они по какой-то причине решают действовать. Может быть, как раз это, что скрывает яркий свет, и было бедою.

Тут в городе ударили полночь, а чуть погодя из сторожки вышел кто-то. Бенедикт поторопился навстречу, забыв о высокой и страшной Луне. Узнав студента по кудлатости и хозяйской повадке, Бенедикт немного успокоился: Альбрехта он прежде близко не видал, из чего следовало, что учился парень изрядно, но не отлично - впрочем, для врача это как раз необходимо, чтобы остаться малозаметным и свободным. Тут сердце словно бы резко охладили снизу - парень поддернул узкие рукава куртки чуть выше локтей! Что он делал с ним? Но нет - ближе стало ясно, что пальцы у него чистые и совсем сухие.

- Амадей уже там, - отчитался Альбрехт, совершенно не улыбаясь. Непохоже было, что он устал, но глаза уже затягивала дрема; как будто отвечая мыслям ректора, медик раззевался от всей души, широко-широко. Перехватив взгляд Простофили Бенедикта, он сделал какой-то отстраняющий жест и пояснил, - Я поправил повязку. Нет, нет, кровотечение не началось - просто повязка ослабла.

- Что с ним? - шепнул Бенедикт.

- Все так же.

Шли они теперь бок о бок, и студенту в голову пришел совершенный бред: он подумал, уж не вселился ли в ректора дух пропавшего сторожевого пса? Тот вот так же слонялся за подметалой и некоторыми его приятелями. Он не раз рвал Альбрехтовы штаны по ночам, но при этом никогда не лаял...

- Понимаете, - неожиданно для себя сказал студент, - Гауптманн ждет, когда нанесут последний удар. Простите.

- Что? - ректор так и не повернул головы, словно у него затекла шея - только метнулся взглядом на голос.

- Ну, он ждет, пока не кончится драка. А потом...

- Что?! И вы тоже?!

Тут глаза парня лихорадочно вспыхнули: смотри-ка ты! Мы возимся с подметалой, которому лучше бы умереть прямо сейчас, а этот опять скалится, дергает губами, хотя все делается только ради него. Ректора, считал доктор Ставрос, надо бы сохранить до возвращения приезжего инквизитора. Ему честь оказывают, а он все еще недоволен - совсем как этот ведьмачий пес! И грудь себе щупает, а что там - сердце или нож, Бог весть. Да и выглядит ректор так, словно только усилием воли встал со смертного одра: лицо в лунном свете какое-то совсем свинцовое; когда он наконец-то опустил руку, стало ясно, что одежда на его груди вздрагивает сильно, но в неправильном ритме. И сам старик ничего этого уже не замечает.

Но тут глаза бешеного старика угасли, и юный лекарь стал привычно врать:

- Он спит сейчас. Вам к нему нельзя. Да и Вам самому плохо, Амадей говорил...

- А мое состояние тут при чем? - придирчиво спросил ректор, прямо как на занятиях этой нудной логикой. Вот для чего она врачу - отвечать на неудобные вопросы, понял Альбрехт - отвечать на вопросы таких вот профанов-родственничков!

- Давайте, я Вас провожу. Он спит, к нему нельзя, Вы его разбудите, и кровь снова потечет. Я едва...

- Что? Кровотечение?!

Тут лекаренок запрыгал, как дрессированный петушок на горячей печке, сделал сразу два отстраняющих жеста:

- Нет, нет, все сейчас хорошо. Идите к себе, не мешайте. Амадей Вас боится.

- Кто это - Амадей?

- Мой сменщик.

- А Тео?

- Он придет.

- Так все-таки, - придирался дальше безумный ректор, - Вы все вместе с Гауптманно ждете, пока не кончится драка. Правильно. Вам интересны тяжелые раны, а войны сейчас нет. Вы бережете руки и лица. Спасибо за Игнатия, Альбрехт.

- Да не надо...

- И оставь меня в покое, прекрати врать, наконец!!!

Тут лекарь во мгновение ока превратился в шкодливого студента и улизнул во тьму.

Бенедикт хихикнул: препятствие само убежало! Шестью тяжелыми шагами он сторожки-таки достиг, дернул дверь, потом толкнул. Трусливый Амадей накрепко запер ее изнутри. И бояться ему было кого: или Бенедикт нагрянет, или явятся те, кто... Ректор решил не стучать, резко развернулся и ушел.


Сначала он направился к площадке для игры в мяч, как если бы кровь его любовника все еще вопила к небесам - но ее давно уже впитала молчунья-земля. Слоняться от дверей к сторожке смысла не было, разве что за пламенем в окне следить, но Бенедикт повел себя именно так. Сколько времени прошло, непонятно - Луна сместилась совсем ненамного, и тогда раздался краткий скрип от кирпичного ублюдочного крыла библиотеки. Звук позволял отвлечься, сойти с траектории мерного шага, и Бенедикт направился туда; кроме скрипа, что-то еще важное было в библиотеке. Пространство истины снова оказалось где-то близко, именно там. Бенедикт не был глупым Простофилей, он прекрасно знал, что пространство истины и там ему не откроется - но если прояснится, это как раз то, что необходимо.

В обыкновенном пространстве на крыльце стоял Антон Месснер в длинной рубахе и со свечой. На перильце сидел кот, глядел ему в лицо и, кажется, собирался прыгнуть. Антон шепотом убеждал его:

- Базиль, братишка, ты теперь должен гулять один! Один! И больше нельзя прыгать мне на плечо. Нет, нельзя. А то нас обвинят в колдовстве и сожгут.

Кот опустился на брюшко, но лап не поджал. Антон погладил темную спину; Базилевс опустил голову, проклохтал что-то, тяжело спрыгнул на крыльцо и по ступенькам сбежал в темноту. Тогда подошел Бенедикт. Его как-то странно озарило в момент, когда кот решал, прыгать ли ему. Пространство истины снова раскрылось, стало светлым и моментально исчезло.

- Здравствуй, Антон, - сказал он тяжело. Магистр Месснер вздрогнул от неожиданности; ему показалось, что голос ректора заскоруз, покоробился от чрезмерно долгого молчания.

- Здравствуйте, господин ректор...

- Послушай, Антон, - взмолился ректор неожиданно и посмотрел не снизу вверх, что было бы естественно при его росте, а как-то сверху вниз, - Вас учили расследовать преступления?

- Не знаю. Только рассказывали об этом.

- Но Вы же юрист! Магистр Месснер, Вы знаете, что сегодня произошло?

- Знаю. Простите...

- За что? Антон, если Вы заметите хоть какой-то след, расскажите мне сразу, прошу Вас!

- Хорошо! - испугался Антон. - Я сделаю.

Ректор поклонился ему и отступил, пятясь. Не успев повернуться, он вроде бы вспомнил что-то и заговорил иным тоном, озабоченно:

- Антон, тот старик на белом коне...

- Кто? Я не знаю...

- Тот, кто показал Вам, где Крысолов.

- А, Эомер?

- Его точно зовут Эомер?

- Да.

- Где он?

- Я не знаю!

- Простите. Где Вы его тогда встретили?

- А-а! По Оврагу Висельников направо, пока не начнутся скалы.

- Что он сделал для Вас, Вы поняли?

Магистр Месснер отвечать не стал. Разве не решено, что после всего рассказанного той ночью Эомер больше значения не имеет, и Антон вообще ни при чем? Ведь он для того и рассказывал ректору свою историю, иначе не стал бы, верно? Ректор понял это правильно, отвернулся и спустился с крыльца, не попрощавшись - забыл, наверное.

Ректор ушел и бродил по какой-то очень вытянутой орбите с эпициклом. Где ее центр, Антон указать не смог бы, но все следил, следил и медлил. На самом деле овальных орбит не бывает, он круглые и должны вписываться в куб. Он посмотрел еще и вспомнил, как строители рисуют овал на земле: надо натянуть веревку треугольником на две палочки, а третью, вершину, провести вокруг. Он посмотрел еще и заметил, что у орбиты Бенедикта есть два центра, внешний и внутренний: вовне был дрожащий в окне огонек, и это понятно, но внутри - почему-то угол площадки для игры в мяч. Антон не понял, почему так. Ему почти пришло в голову, что в нынешнем лунатическом состоянии Простофили-ректора может быть часть и его, Антона, вины. Он рассказал совершеннейший бред и воспользовался гостеприимством главы университета, но сам-то взамен не предложил ничего, словно бы толчком вывел ректора из равновесия, а он оказался хрупким. И вот теперь ходит неприкаянный Бенедикт, ходит и сходит постепенно с ума. Зачем ему Эомер, да и человек ли он? Что значит "Вы поняли, что он для Вас сделал"? Кому нужен ответ - ему, Простофиле, или же мне, Антону Месснеру?


Антон смальчишничал - постучал пальцем по виску. Ему тут же стало стыдно, он стал еще внимательнее и отметил, что шаг Бенедикта потерял ровность и мерность.


Бенедикт следил за пламенем в окне, навязчиво играл с ним - это и было центром его орбиты, но еще и впитанная кровь у площадки для игры в мяч. Огонек ровным не был, да и зрение наше ночью мерцает. То ли из-за этого, то ли в самом деле что-то случилось в сторожке, но Бенедикт понял, что свет вдруг стал немного ярче. Тут его сильно и мягко ударило изнутри прямо под горло и понесло чуть в сторону и назад. Антон предвидел его падение - скатился с крыльца, подоспел, подхватил ректора под локоть и повел домой, по пути что-то приговаривая. На пороге кабинета лунатик вдруг обрел дар речи и попросил оставить его в кресле у двери (иначе он не сможет дышать) и зажечь старый огарок. Антон так и сделал; хотел было остаться, но больной прогнал его восвояси и строго запретил беспокоить врачей. Утирая пот со лба, магистр Месснер вывалился за входную дверь, и там что-то мягкое толкнуло его под колено. Удержав равновесие, он наклонился испуганно - а если это будет новый труп, как утром был труп собаки? - он понял, что это существо, живое и теплое, но оторопь помешала сразу узнать его. Существо сказало "Мрряк!" и толкнулось лбом о ладонь.

- Ох, Базиль! - попенял коту хозяин, - Я же говорил - надо гулять одному!

Базиль вроде бы согласился - да, надо бы, но проводил Антона до дому, ступая немного впереди, и первым скользнул в дверь. Вскоре оба задремали; кот на груди хозяина ощутил, как сердце стало биться ровнее, деликатно ушел "в ноги".


***



Бенедикт же до света находился в пространствах напряженных и рвущихся струн Николая из Кузы, а дыхание его почти не беспокоило свечи. Когда сероватый свет снова заполнил окно, он вспомнил, что должен наступить день. Из этого следовало многое - день становился понедельником. Начать следовало с того, чтобы снова стать невидимкой. Простофиля-ректор так отвык от этого, что сегодня привычная маска почти не получилась. Он вспомнил, что надо побриться, сделал это. Потом увидел, что на нем до сих висит не поддающееся определению длинное нечто с рукавами и решил, что для понедельника оно никак не подходит. С осторожностью (ритм сердца восстановился, но сделался каким-то хрупким, а воздух ощущался слишком сухим и пустым, зимним, ненасыщающим), он добрался до "гробницы" и нашел официальное одеяние. В кабинете увидел, что оно уже не такое черное, как надо бы, а, скорее, буровато-темно-серое. Но заводить новое ради одного дня было бы слишком поздно, да и где его взять до рассвета?


Почти засветло крепко хлопнули входною дверью. Пламя дрогнуло, и Бенедикт загасил его, ненужное. Крепкие, увесистые шаги - и рядом шаги неровные; казалось, что первый человек регулярно подталкивает другого в спину. Бенедикт обернулся в предвкушении к своей двери - ему показалось, что наконец поймали виновника. Подошли еще двое-трое, два мужских голоса подали короткие реплики, третий ответил, и тот, кто громко топал, подошел и стукнул в дверь. Бенедикт вскрикнул: "Входите!" и переместился в резное кресло у освещенного окном торца. Пока дверь открывалась, он заметил, что обут по-прежнему в шлепанцы и толстые носки - и поспешно спрятал ноги под стол.

В едва приоткрытую дверь втолкнули старшего повара. Он так и стоял, растрепанный, дергал усишками, пока еще четверо не обошли его. Самый толстый толкнул повара на место по правую руку от ректора, сам же сел слева. Остальные подхватили стулья и наскоро уселись. Все они были медиками. Тот, кто втолкнул повара - сам декан. Он человек полнеющий, с сырым шумным дыханием, вульгарно рыжеватый. Подобно Нерону, он волосат, но заросли на руках изничтожает беспощадно, чтобы не пугать больных - ведь его пациенты приносят хороший доход, они богаты и привередливы. Тот, кто уселся сразу после декана - Тео.

Тео, доктор Крестоносец, спокоен, его не клонит в сон. Это значит, что пока ничего важного с Игнатием не произошло.

Остальные, два доктора медицины помоложе, устроились слева - глава лазарета и его заместитель.

В лексиконе Людвига Коля родилось еще одно удобное выражение - "думать хором". Он считал, например, что университетский священник думает хором даже наедине с собою; значит, выражение это появилось на свет в первый раз куда раньше, чем его обнародовал Льюис Кэрролл. Так вот, именно сейчас сановные врачи решили, что уже пора. Тогда декан подал знак, начальник лазарета толкнул локтем повара, и тот встал, озираясь. Бенедикту казалось, что дух Людвига овладел им. Он видел сейчас, как разворачивается действо человеческой машины, и сам из озорства решил ее хода никак не поддерживать. Да и не смог бы, если честно - так ему было худо. Но тогда Простофиля Бенедикт публично отказывался дальше играть роль невидимки.

Начальник лазарета тем временем произнес негромко:

- У меня три студента. Все они блюют с субботы, а со вчерашнего вечера дрищут с музыкой чуть ли не болотной водой.

Он назвал имена - три имени, студенты хорошие и с разных факультетов. Тео покопался в бороде (она нас глазах превратилась в клочья) и серьезно ответил:

- Млатоглав сейчас умирает от кровавого поноса. А что, если и у нас так? Что тогда?

Бенедикт видел, как они подумали хором не "Пусть это будет что-то другое!", а "Он прямо назвал его Млатоглавом!". Декан раскраснелся то ли от удовольствия, то ли по причине серьезного гнева. Но греческому выходцу официально и молча разрешали исполнять партии Ужасного Дитяти.

Декан воздел толстый палец и ткнул не в воздух, а прямо в брюхо старшего повара:

- Это все твоя капуста! Ее есть было невозможно.

На левой скуле несчастного красовалось большое ярко-розовое пятно и царапина, а на среднем пальце декана - перстень с крупным камнем. Если совещание не затянется, то к концу его лицо несчастного кухаря будет отмечено большим отечным синяком. Он в недоумении глядел на врачей, но не на ректора. По его убеждению, все прекрасно знали, что повара крадут еду; но сейчас некая важная особа, не повар, решила украсть вместо продуктов деньги...

Кухаришка начал слезные оправдания. Он купил бочку квашеной капусты с хорошей скидкой, все с нею было в порядке. Сказал, у кого и когда именно купил. А больше ему ничего не известно, это не он ее тушил. И он снял пробу перед тушением. Да, он снял! А тушили все, как обычно - кто свободен, тот ее и перемешивал.

Декан повелел ему заткнуться и в дальнейшем забыть о выгодных скидках - иначе ему придется забыть и о такой хорошей сытной должности.

Бенедикт что-то вспомнил и сказал возражение для Тео - этого не ожидал никто:

- Эти трое - самые бедные. Все знают, что они делают письменные работы за деньги. Только они и могли съесть на ужин такую мерзость.

Врачи опять подумали хором, что ректор - уже не жилец. Он сидел, неподвижно сползая со спинки кресла, свинцовый, синюшный, с непокрытой седой головой. Хорошо бы, если б не выжил и Млатоглав. О том, что никто из них ректором не станет, им даже и думать так не пришлось. Было принято радостное решение - виновата капуста, раз ее не ел даже неприхотливый Бенедикт! Повару приказали избавиться от остатков, возместить убыток из своего кармана и обеспечить щадящее питание трем пострадавшим - тоже не за счет университета.


А Тео чесал и чесал бороду, она торчала клочками сразу во все стороны. Не исключено, что именно Тео придумал пожертвовать Бенедиктом, Людвигом, Вегенером. Если это будет не опасно - то и Месснером, кого в свое время спас Бенедикт и за которого до сих пор отвечал. Тео носил бороду, но брил усы; Бенедикт знал сейчас, почему это: борода позволяет приобрести авторитет и мягкий мудрый облик, а усы впитывали бы запах трупов на вскрытиях, и тогда под носом постоянно воняло бы. Волосы впитывают трупную вонь надолго. Вот поэтому Теодор Крестоносец брил усы и сохранял бороду. Бенедикт теперь понял - это враг, терпеть которого следовало только ради Игнатия. На самом деле он давно знал Тео и отвечал за него как за чужестранного гостя. Бенедикт надеялся, что Тео, чужак, предаст при необходимости всех, кого угодно, но только не студентов, которых считал своими - например, не пугливого Амадея и умудренного Альбрехта.


Бенедикт знал без слов: пока еще жив Млатоглав - лекари, самые уязвимые в университете, живут в неощущаемом, привычном ужасе: им приходит на ум зараза, исходящая от инквизитора, но об этом смеет говорить открыто только чужак Тео. И черт знает что может выдумать лихорадящая голова Млатоглава! Но медики не начнут действовать сами, пока их не тронут. Еще Бенедикт знал: сначала Млатоглаву будет выдан именно он - врачи знают и так, что остается ректору немного, их совесть из-за этого притихнет, а Игнатий тем временем умрет. Но из-за общих книг потянется цепь к проницательному Людвигу, а от него - к Вегенеру. Пьяница Герхардт Вегенер сейчас признается во всем и еще добавит многое от себя, если пообещать, что от него отстанут бесы. Их троих посчитают еретикам и педерастами, это позволит сразу отграничить зону распространения заразы, потому что остальные, чистые, спрячутся в позорной тени. Но может пострадать и молодой Антон Месснер - как ученик Людвига и как хозяин очень странного кота. Пока никто Месснера не знает - это значит, что обвинят его в колдовстве и что зараза поползет дальше, в город, тогда сети Млатоглава поймают очень, очень многих не самых плохих студентов и незнакомых горожан! Тут Бенедикт приостановил сокрушительную мысль. Поскольку с поваром все было решено, и все заметили, что ректор сидит с непокрытою, как на похоронах, головой (шлепанцы заметили только декан и Тео), Простофиля Бенедикт, Куча Грошей, с незаметным брезгливым презрением закончил совещание и разослал маститых врачей по делам. Но уж пусть сперва Млатоглав соизволит слезть с горшка - возможно ли это, врачам виднее!

Это медики, люди свободные, дикие, безвластные, с ними необходимо считаться, беречь их. Он, Простофиля Бенедикт, все еще (больше десятка лет спустя!) считал себя по душе скорее создателем и руководителем философского факультета - если б тот был самостоятельным, какое бремя спало бы с души! - а не деканом этого болотного мелкого университета. Он знал - без него философский факультет тоже моментально станет покорно служить архиепископу, как и теология, слугою второго порядка. Философия ныне - служанка теологии, и дай ей Господи когда-нибудь освободиться от этого! Поэтому сейчас он терпел этих непредсказуемых и неверных медиков - ведь только они, они сохраняют хотя бы видимость свободы. Поэтому ректор не запрещал своим собственным студентам и преподавателям пускать в ход кулаки, если не хватало аргументов - философия по природе своей не служит теологии, она охраняет мышление, божеское и человеческое; теология как самостоятельный способ мышления, если не считать Плотина, Прокла, Оригена (но и эти трое - философы!), Фомы Великого и Николая из Кузы, ничтожна, а этого он никому никогда не скажет! Аристотель служил лжи ради убеждения; Платон служил полису или тиранам, так и Бог с ними!

Он знал - философия не имеет прочного отношения к истине; сама же истина познается на практике, хотя бы с помощью ребячьего мужества и кулаков. Ради истины погибают, убивают и странствуют, занимаются любовью. Обычно думают, что любовью занимаются либо ради наслаждения, либо ради Бога, повелевшего иметь детей. Тут же, очень быстро, он понял, почему так не любит заглавных букв, которые используют сейчас все серьезные мыслители - заглавные буквы создают некое Идеальное Пространство, куда легко сбежать во мгновение ока, а он должен оставаться здесь и во все моменты этого "здесь". Бенедикт, "Грядый во имя Господне", в этот день свободен: ведь истина - это то, что тебя убьет; он, кажется, всегда это знал. Она ужасна, беспощадна, невыразима и познается только в действии, так как в заданной форме не приживается - но все эти названия не имеют значения, не имеют никакого смысла для самой истины - только ее воплощение в действии значимо. А воплощать-то медики умеют.

Ректор был по-настоящему разочарован: почему это медики, специалисты, радостно согласились с его дурацким мнением, что виновата только тухлая капуста? Не доверяя им, он отпустил всех. Потом ректор понял, что это вопрос риторический - а врачи уже ушли, поторопились. Медикам, как бы он им ни доверял прежде, доверять не стоило. Именно они начали утверждать его смертный приговор. Богословы принадлежат архиепископу, и тут ни до кого никому дела нет. Юристы принадлежат купцам, не ему. Философы играют под его покровом его чудачеств. "Дитя играющее, кости бросающее, дитя на престоле"...

Купцы и философы не принадлежат никому - или так думают, и Бог с ними. Его факультет после смерти ректора, не ожидая ухода обезьянки декана, присвоит архиепископ - и Бог с тобою, дядя Руди, если сможешь с ними справиться и их использовать! Однако, я зря так думаю. Это дети, сохраняющие беззаботность любой ценой, и они согласятся на любого отца, лишь бы сильного.

А вот медики по-настоящему сильны, дерзки и опасны, но они - рабы больных рабов Божьих, как и Сам Папа Римский - раб всех католиков. Доктора медицины могут уничтожить меня, но поймать даже они не смогут. Среди них почти нет странников, только сам великий Парацельс, кого они никогда не ценили. Они любили благополучных - Гиппократа, Галена. Они оборвали прекрасный афоризм, и он звучит теперь так: "Жизнь коротка, искусство вечно". На самом деле он был таким, пока не стал афоризмом: " Жизнь коротка, искусство долговечно, счастливый случай неверен, суждение затруднительно, опыт обманчив". Ребятки очень уж самонадеянны - Гиппократ говорил всегда о частном случае, а они - о закономерности. Ректор Бенедикт знал точно, что медики его предадут, чтобы их не обвинили в ереси. Про обвинение в ереси они понимали хорошо, про колдовство - нет. "Колдовство" зависело только от Млатоглава, и он сейчас расширял круги, словно коршун на охоте.

Ну что ж, чего хочет сам Бенедикт? Увести обвинителей за собой? - нет. Ему безразлично, кто мучается и кто мучает. Они должны выбрать жертву (а про долженствования он понимает), но сам он согласен жертвовать собою только ради Игнатия, не ради этих трусов, чья трусость не имеет никакого значения. И не ради Людвига с его сумасшедшим.



***



Душой в обиходе называют две разные вещи, а сущностью является только одна из них. Душа - это не память, не чувства и тем более не совокупность мыслей, не намерение и страсть; все это - лишь оболочка, вероятно, смертная. Истинная сущность подчиняется тем же закономерностям, что и сам Господь: она не поддается так называемым позитивным определениям и потому недоступна - молчалива, причастна бездне. Значит, душу можно определять так же, как в негативной теологии присваивают определения Богу: она сверхразумна, сверхчувственна, сверх пространств и времен. Остается неясным только ее отношение к вечности. Но определения эти не значат ничего, душа познается в действии и в любви. Душа-оболочка способна переносить вечные мучения ада, умеет исчерпать себя, пожертвовать собою в чистилище, но к пребыванию в раю неспособна - рай предназначен душе-сущности.

Если так, то оболочка Бенедикта оказывалась весьма массивна и пестра, а сущность души его давно омертвела и готовилась исчезнуть. Игнатий же оболочки почти никакой не имел, а ясная сущность его души влекла неутолимо, как само Единое. Сейчас его оболочка стала совершенно прозрачна и исчезала, испарялась на глазах, но сущность была готова освободиться и покинуть мир. Бенедикт мешал этому одним своим присутствием. Согласно влечению своему, он стал стеной и сопротивлялся до последнего. Но как бы поступил он сам, ежели кто-то посмел бы мешать освобождению его души? Что ж, освобождение свое он начал десять лет назад и все эти годы просто задерживался на пороге. Если бы кто-то мешал ему? Когда в закрытом зале начинается пожар, толпа устремляется к выходу. Спасется только тот, кто умеет растолкать толпу и пройти по обрушенным телам. И всегда есть вероятность, что именно его первым размозжат о доски дверей. Именно так бы и действовал Бенедикт, освобождаясь - попер бы напролом, не обращая внимания на тех, кто воспрепятствует его движению. А вот Игнатий, верный инстинкту, просочится за пределы толпы и покинет зал через окно, если оно откроется.

Чтобы спасти не только себя, но и его, надлежало двигаться с усердием Бенедикта, но по направлению, которое избрал бы Игнатий. Это можно было сделать! Но сейчас Бенедикт вынужден был покориться на время еще одной помехе.

В заторможенном нетерпении он ушел к студентам (они и есть препятствие), но голову покрыть все-таки забыл. Так и сидел ректор, синевато-серый, седой, словно на похоронах, и студентов вроде бы не видел. То были философы; уже год они отучились у него, но таким не видели прежде никогда. Слухи, конечно, разбежались по землячествам еще вчера, но... Помедлив, предводитель студентов, сидящий по левую руку, задал вопрос глазами. Бенедикт ответил так же, взглядом. Предводитель встал и огласил тему - начал диспут о том, является ли логика средством познания. Этот парень, прозванный Платоном еще в прошлом году, понял, что отдуваться должен он. Его признали предводителем и прозвали так не только потому, что он был умным и одаренным, но и за то, что нос ему ломали неоднократно еще до университета и хорошо обучили кулачному бою. И Платон, широкий, сильный, с круглыми плечами, обманчиво медлительный, опустил плоское лицо, глубоко вдохнул, сцепил руки за спиною (во избежание кулачного соблазна) и начал.

Пока он говорил, Бенедикт еще прислушивался. Ректор, преподаватель опытный, не переоценивал творческие способности учеников (они тяготеют к готовым образцам и угадывают, что угодно услышать учителю, такая у них игра) и ожидал по привычке, что речь опять пойдет о двусмысленности логики и о ее ограниченности - дескать, вовсе не любое познание подвластно ей. Так говорили всегда, ограничивая права мышления на то, чтобы иметь дело с Богом. Но Платон-второй говорил жестоко и был, кажется, разгневан всерьез. С личной обидою, обращенной к логике и диалектике, он решительно отказывал им в том, чтобы стать средствами познания даже вещей дольнего мира. Они, сказал он - это средства для оформления доказательств ораторами; и не важно, добросовестны ли они, истину или ложь навязывают слушателям. Неважно и то, знают ли они сами, что лгут - мышление к этому безразлично. Платон побледнел и вздохнул еще раз. Не расцепляя рук, он потряс головой, отгоняя логическую одурь, и изрек, что логика начинается тогда, когда мы в силах передать с ее помощью ложь или вымысел, но не истину - когда есть только истина, ни мышление, ни даже язык по-настоящему не существуют! На диспуте не полагается ни выражать особенных чувств, ни прямо говорить о них - но Платон-второй был явно и глубоко разочарован; когда он замолчал, его глаза покраснели. А Бенедикт, даже в нынешнем состоянии, удивился молча. Может быть, мальчик ночь не спал из-за того, что его унизило такое пренебрежение истиной.

Еще до того, как он исчерпал мысль, студенты тихо забормотали. Из угла, находящегося точно по диагонали, сделал шаг оппонент, отряхнул ладони. Этот недурно пишет, но говорит плохо, спотыкается - как будто хочет высказать больше мысли, чем вмещает его же фраза. Он мог бы оказаться среди отравленных капустою, так был беден. Сейчас он оглянулся на соседей, нахмурился и остановился подумать. Пока он просто сидел, то не походил ни на кого другого. С его лба, низкого и с буграми наподобие так и не прорезавшихся рожек, все еще не сошли лиловые прыщи. Нос даже больше и крючковатее, чем даже у самого ректора. Подбородок мал и мягок, а губы маленького рта смирятся как-то плаксиво. Все это дополнительно уродуют черные и жесткие запущенные волосы. Если сегодня этот застенчивый тощий урод осмелился встать и что-то сказать, значит, его задело за живое. Он обычно записывал что-то во время диспутов и потом не показывал никому. Бенедикт насторожился от страха, такого же слабого, как и прежнее изумление.

Этот юноша негромко, почти по-домашнему сказал, что мысль нужно лишить способности описывать ложь - в том, как это сделать, и состоит задача философии. Если, возвысил он голос, мы преданы истине, то вполне можем обойтись и без логики, и даже безо всяческих наречий. Истина едина, и мы станем способны понимать все и всех безо всяких слов. Тому философия и должна бы служить, а не рассыпаться в словах, ибо богословие настаивает на том, что истинное познание совершается в абсолютной тишине и во тьме. "Служанка богословия" - прошипел кто-то; Бенедикт выразительно нахмурился, и шипун тут же умолк, незамеченный. "Ну да, служанка!" - в мрачной радости согласился тощий урод. Это и есть ее истинная роль. Оппонент обратился уже напрямую, но молча, к противнику - вытянул пальцы ему навстречу и скрючил их, как тупые когти. А Платон-второй тяжело присмотрелся к нему совершенно розовыми от недосыпа глазами, сообразил что-то и спросил: что же будет тогда, когда мысль человеческая потеряет свободу? не отречется ли она таким образом и от воли Божией? Крючконосый еще радостнее возразил, что такое невозможно, и Платон порозовел весь, наливаясь яростью. Когда он расцепил пальцы, Бенедикт испугался: вдруг ученик нарушит правила чести и вышибет мозги одаренному, но слабому и беззащитному злому уродцу прямо сейчас? Следовало бы заставить замолчать этих юных баранов уже сейчас, пока они не наговорили лишнего, но свинцовая мягкая вялость овладела ректором.

Уродец заплясал на месте, словно бы подманивая противника. Но тот вызова не принял и спрятал руки снова. Азарт не пошел им впрок: мысли затоптались на месте, стали накапливаться, не разрешаясь, словно прегражденные плотиной. Имя этой плотины было "свобода". Еще она была духовною властью жуткого, смертельно больного Млатоглава. Но плотиной был и сам Бенедикт; он - помеха, преграждающая путь, остановившая всякое течение. Ярость мальчишек тем временем нарастала безысходно. Что ж, в плотине предусмотрены сбросы для избыточных масс воды. Тут и сам преподаватель разъярился наконец. Ярость эта оказалась такой же немощной, как и страх, как и изумление, но куда более стойкой. Сидящие студенты громко перешептывались и вертелись уже давно, лишенные внимания спорщики оказались в тупике; как это случилось, они не поняли и потому растерялись. Когда они расцепят взгляды и начнут озираться, ожидая помощи, схватка пойдет на убыль. Но ярость самого Бенедикта лишь нарастала: они - препятствие, и растаскивать их - тратить время и силы зря, а их и так предельно мало! Мальчишки превращают в ничто необходимое ему самому время, они заслужили за это не просто пару тумаков, не просто подозрение в ереси! Он мог бы встать и смести обоих; мог бы уничтожить мысли обоих (не мысли даже - чувства!) всего лишь парой замечаний. Платон обижен, уродец дразнит его и победит, если выведет из себя - только и всего! Все понятно, но не им, у них пока нет нужного языка, чтобы это понять, а Бенедикт уже понял, но эти двое все еще растрачивают его время! Они посмели говорить о свободе - отвлеченно, наполовину развлекая и развлекаясь, как это привычно юности. Они кокетничали истиной, а этого то ли ректор, то ли она сама, не прощает.

Умненькие мальчики почувствовали, что зарвались и заврались. Вернее, они почувствовали некую третью гневную силу, раздробившую их запал. Сначала вопросительно огляделся уродец. Бенедикта знали как преподавателя снисходительного, но своенравного; требовательность нападала на него неожиданно: сначала он морщился, как будто бы глупые и небрежные мысли резали ухо; возможный еретический оттенок мысли заставлял его испуганно настораживаться. Все это знали-чувствовали, научились за год, и Платон-второй, и его новый оппонент, и сидящие шептуны. Уродец, а он был склонен к проницательности и к тому, чтобы играть чужими чувствами, выдавая их за мысли и заводя во всяческие тупики, увидел: ректор пристально вглядывается в него совершенно красными глазами, щетинистые брови свел и губы поджал, совсем как недовольная старуха. Заметив непонятную перемену (чем мы не угодили?), отцепился от противника и медлительный кулачный боец; просто опустил взгляд. Облегчение обоих заметили все и замолчали - все кончено, имеющий власть остановил поединок, можно передохнуть. Так или иначе, спорщики чувствовали смутную благодарность, а ярость Бенедикта, не угасая, бодрила его. Когда оба плотно уселись, он потребовал письменного ответа на какой-то вопрос - от каждого студента свой. Вроде бы теснота в ребрах должна была исчезнуть, но он рассвирепел еще больше - никого теперь не надо защищать, никого не надо растаскивать, но теперь все они вместе пожирают его время. Каждый из них отнимал у него по несколько лет - так сколько веков всего станет этого растраченного времени?

Незаметно они закончили писать и сдали работы. Ректор сидел все так же, потирал грудь под горлом, а они выходили один за другим. Странно, но в дверях Платон-второй ласково пихнул тощего уродца кулаком в бок, сказал что-то краткое. Тот удивленно остановился, но тут же закивал головою и ответил так, что Бенедикт расслышал не все: "... под знаком Сатурна в Скорпионе...". Тут преподавателя осенило - да этот вздорный юноша, не наделенный прозвищем, так же воплощает собою Савонаролу, как кулачный боец - Платона! "Ага, - подвел итоги бывший враг Савонаролы-нового, - Он дает тебе провалиться в яму, а потом выбирайся-ка из нее сам!"

Мгновенно ярость покинула Бенедикта; когда студенты разошлись совсем и затихли их голоса и топоты, он куда-то решительно направился, а письменные работы оставил кучей на столе.


***



Дневной свет уже выцвел до белесого, но стал слепить; почти неподвижное время переползло к обеду. Если так, то никто ему не помешает. Бенедикт завернул в лазарет, там ему снова пустили кровь, уже из другого локтя, скорбно покивали головами. Кивали оба - и тот, кто вскрывал вену, и тот, кто ловил кровавую струю. Кровь уже умирала, она оказалась не цвета раздавленной вишни, какой и должна быть, а почти черной и какой-то зернистой. Там, куда надавил палец лекаря, остался яркий лиловый кровоподтек, тоже зернистый. Поскольку пациент категорически отказался оставаться в лазарете, оба лекаря немного обиделись и принялись за обед, не дожидаясь его ухода. Тем более, что отравленные капустой в любой момент могли позвать на помощь, если некому будет вынести очередной горшок.

А Бенедикт, не промедлив, ушел к сторожке. Коротко стукнув в дверь, не дождавшись ответа, он вошел, и его бросило в цепенящий холод. С Игнатием был только Теодор, доктор Ставрос. Бенедикту показалось - Игнатий уже умер. Раненый как-то опал телом, ушел в ложе, словно бы таял. Разве что лицо его, колени да стопы торчали, а все остальное осело. Глаза его не двинулись, хотя гость скрипнул дверью и стучал довольно громко. Но лицо доктора медицины оставалось озабоченным и грустным, а так на трупы не смотрят. Взгляд врача рассредоточился, потерял напряжение - это значит, что дело безнадежно. Как раз сейчас Тео осматривал пациента и что-то прикидывал в уме. Бутылка вина, которую принес с собою Альбрехт, так и не опустела, а что значит для матроса всего одна бутылка?

Кровопускание ли обострило ум и зрение Бенедикта, либо тому была иная причина, но сейчас он видел ясно, остро и холодно. Сам его вес, казалось, пролился в таз вместе с тяжелой кровью, и теперь он ступал легко, привычно для всех и для себя. Этого он и ждал, потому-то о кровопускании и вспомнил. Гостю зря казалось, что хозяин глумливо щурится, не сводя глаз с потолка - нет, это чуть больше, чем за ночь, отекли веки, а с ними и все лицо, безнадежно исказив его. Прозрачная кожа его за ночь пересохла, слегка пожелтела. Никакой надежды в этом не было, пришла пора отступить, отступиться, чтобы не упасть, как Нарцисс, в медленный вязкий поток смерти, но Бенедикт вопреки себе уставился на бывшего возлюбленного еще пристальнее. Он видел не Игнатия - там и видеть сейчас было нечего, просто живой труп; Бенедикт видел врача, Тео. Тот как раз снял руку с пульса пациента и ткнул пальцем над щиколоткой. Там тут же появилась бледная ямка и сгладилась далеко не сразу. Тео недовольно оскалился, покивал бородой и развернулся к посетителю. Узнав Бенедикта, он протянул было руку - норовил проверить пульс и у него, - но ректор дал понять: "Вставай!".

Тео думал, косматя бороду: "Перестарались, перемудрили, залили его изнутри водой, вот теперь и отеки... Да что с ним сделаешь? Не серебряный гвоздик был, просто олово - вот и пошло воспаление. Подлец этот Гауптманн...", и Бенедикт понял, что доктор медицины тоже виновен. Тогда он жестом отстранил лекаря и сказал:

- Тео, отойдите!

Тот не понял, как звучит голос: молит его Бенедикт или проклинает, но это все равно. Он вышел и беззвучно прикрыл дверь.

Тогда гость присел на краю лежака, и в ноздри ему ударило мочой. Слабо воняла вся комната, но, понял он, источником был Игнатий целиком, его кожа. Вопреки вони Бенедикт уселся еще прочнее. Игнатий уже опустил веки-подушки, словно бы и видеть гостя не хотел. Глаза его были по-прежнему неподвижны. Бенедикт склонился к отечной бледной голове,, словно бы опустил лицо в воду, в лихорадочное тепло и запах аммония, прижал висок к виску и зашептал:

- Ты не спи, не засыпай, я приду, я скоро вернусь! - но по ритму то была колыбельная...

Как долго он бормотал свое, кто знает? Душа Игнатия не отзывалась, потом он все-таки вернулся из своего опустевшего пространства. Бенедикт отпрянул, но прежде возложил ладони на ключицы больного. И, увидев, что глаза его шевельнулись и открываются, спросил строго:

- Игнатий, кто это сделал?

Тот сколько смог раскрыл глаза, того же болотного или морского цвета, но теперь зрачки их расширились - и какие же тьмы он созерцал? Но Игнатий, совершенно как прежде, ответил, слегка удивляясь и чуть брюзжа на извечную бенедиктову глупость:

- Ты что, не понял? Никто, никто... Вот смотри - я узнал лишнего...

- Что же?

- Те двое испугались, что Урс их узнает, если не я. И убили Урса. А потом - сам знаешь. Это никто, никто, не гоняйся ты за ними...

Но голос больного брюзги шелестел, лишенный тембра и интонаций, а веки тихонько наползали на зрачки.

- Ладно. Только подожди меня.

Но больной уже ушел за горизонт сознания и все умолял едва слышно:

- Бенедикт, верни мою кровь! Верни ее.

Тот тупо изумился, словно бы ему приказали искать именно то, чего и быть не может. И что это нужно сделать именно так, как сказано. Но старую кровь снова в жилы не вольешь, не правда ли?

- Забери мою кровь.

- Хорошо...

- Она там, за домами палачей.

- Зовет тебя? Кровь?

- Там, на пустыре...

Лепет смазался и исчез, душа больного скрылась в тумане и стала недоступна. Но Бенедикт видел - пустырь за домами палачей, высохший бурьян и почему-то вечер. Развалины - чей-то бывший подвал и два-три бревенчатых венца над ним, серебристо-серые. Сидят трое-четверо, по очереди прихлебывают из большой бутыли. К ним-то вчера и подошел Игнатий... Но он лоялен то ли им, то ли Бенедикту. Прямо сейчас, и не понять, кто же такие эти пьяницы - всего лишь темные и беззвучные тени.

На прощание Бенедикт поцеловал возлюбленного в висок, а не в лоб - побоялся раньше времени призвать похитителей душ, но не ощутил ни сухости, ни влажности, ни тепла.

Во дворе, у самого порога ему стало дурно. Он надеялся, что Тео не заметит - тот стоял, глядел вроде бы в бесконечную даль, но на самом деле просто созерцал кирпичное крыло библиотеки - приковало взор, красное, яркое. Бледный свет, такой навязчивый, обесцвечивал и без того бледный камень построек, отнимал у вещей и вес, и объемы, и тяжесть, и сущность, но прозрачными они быть не могли. Тео с усилием отвел глаза и увидел, как ректор опирается рукою о стену, чего не позволял себе никогда. И вот этот скелет навис во весь рост над малорослым-доктором, хмуро уставился в лицо оловянным взглядом и потребовал:

- Тео, Вы не давайте ему спать, хорошо? Я скоро приду.

Тут Тео почувствовал себя так, как полагается нашалившему и глупому студенту. Он хотел оправдаться, но не мог угадать, в чем же ему надо оправдываться прямо сейчас? А ректору между тем удалось оторвать ладонь от стены, отступить и выпрямиться. Смотри-ка, думал Тео, сердца он не чувствует - вон как прыгает одежда. Подожди, погоди-ка, он ведь все еще с ножом, так и не снял с шеи да и забыл о нем напрочь! Доктор медицины, студенческое светило Ставрос хотел было предложить помощь и этому упрямцу, но промолчал. Он был уверен - Бенедикт либо сошел с ума, либо намерен совершить что-то. Он не просто слоняется, как вчера. Что ж, насколько Тео знал упрямого ректора, тот либо умрет в пути, либо действительно что-то сделает, либо взвалит на себя еще и обвинение в колдовстве, потому что силами природы здесь не справиться. А противостоять ему бесполезно и даже опасно. Что ж, пусть себе идет и оставит нас всех, наконец, в покое!

Тео вернулся к созерцанию кирпичей. Но, когда затихли шаги Бенедикта, ему стало так печально, так противно, что он скомкал бороду в кулаке и поспешно вернулся к больному. Но Тео-Крестоносец знал: ничего он больше не сделает, пациенту он бесполезен совершенно.


***



Второй привратник хотел, чтобы не скрипели ворота. Почему-то начал раздражать его этот ржавый скрип. Сообразив, что ректор собрался покинуть территорию университета, привратник заблаговременно отодвинул створку и сделал это так осторожно, что она промолчала. Ректор то ли не заметил ничего, то ли по своему обыкновению задумался - на поклон не ответил и проскользнул в щель. Второй привратник жил так, чтобы не знать ничего лишнего - время проводил только с семьей, компании с подозрительными людьми не водил и всех, у кого уже есть докторская степень, боялся на всякий случай до трепета. Он знал, конечно: сторожевого пса отравили, его коллегу оскопили, а ректор сходит с ума. Но он не желал знать, как все эти события между собою связаны и почему так произошло. Еще меньше ему хотелось думать о том, что же теперь будет. Но ректор ушел, ворота нужно было прикрыть, двор - подмести...


А Бенедикт ничего не желал знать ни о привратнике, ни об университете. Если он еще о ком-то и помнил, то это Тео, нужный доктор Тео. Но ни сам Игнатий, ни душа его не желали сейчас удерживаться в памяти. Что ж, подумал Бенедикт, если не мешать ему... Эта мысль не завершилась, ее оттеснила другая - как можно вернуть пролитую и давно свернувшуюся кровь? Должен ли он сохранить ее при себе, если разыщет? Верить предсмертному бреду - зачем? Но Бенедикту верилось, и выбор его свелся к двум возможностям - либо его путь отклонится чуть влево, как он и замыслил - тогда он уйдет к виселице и вверх по оврагу; но есть и путь резко вправо, которым вчера убежал Игнатий - мимо елочек, в переулки и на пустыри. Начинать следовало с чего-то одного, потому что времени почти не осталось.

Тут дорога околдовала Бенедикта, совсем как в молодости. Войдя в возраст, он стал оседлым не из-за слабости, не благодаря честолюбию. Оседлый может воплотить мысли, которым давно задолжал воплощение, а потом пасти их и растить. Путешествовать с юношами становится все скучнее, да и взрослый мужчина среди мальчишек выглядит развратным неудачником. Итак, дороги сами, соперничая, ложились под ноги, а разум плавал где-то в белесом свете. Повязка сползла, и кровь просочилась из свежей раны, стекла по ладони и закапала со среднего пальца. Она оказалась чуть менее черной, чем он ожидал. Так, может быть, его кровь сумеет разыскать кровь Игнатия и что-то с нею сделать? Приятно удивленный, Бенедикт поглядел вправо, свернул туда и шагнул к деревцам, где вчера Игнатий сбил его с ног и покалечил сердце. Если кровь будет капать, то станет чем-то вроде крошек Ганса и Гретель, и тогда... Дальше нужен был еще один выбор: или свернуть в переулочки, точно следуя вчерашнему пути Игнатия - там сейчас гуляли гуси, а то и свиньи, этот путь может заиграть тебя, заставить крутиться до самой смерти и не выпустить никуда, или же пройти чуть дальше, миновать территорию опасной черни и сразу выйти к палачам. Этот путь Бенедикт и выбрал, но кровь внезапно остановилась, его прихватил могильный холод. Если кровь не пойдет, если она остановится, он останется здесь, а переулки станут играть им, путником, не выпуская.

Пришлось отойти назад, и кровь возобновила течение почти у самых ворот университета. Привратник все еще глазел вдал,ь напоминал скучную обезьяну в клетке. Капля упала, за нею вторая, кровотечение стало надежным - не приносящим слабости, бодрящим. Оставалась надежда на левый путь, избранный еще вчера. Требовалось миновать места обманчивые, новые - жили там недавно разбогатевшие бюргеры, кому не дано было развернуться в самом центре; среди насельников процветал и медицинский декан. Ни базара, ни складов, ни церквей там пока не было - дорога разветвлялась дальше - на кладбище, дальше влево, и к Оврагу Висельников, правее. Дорогу на кладбище покамест не растоптали как следует, мертвые богачи еще не успели накопиться в достаточном количестве - а те, кто успел, нашли последний приют в соборе. Дорога к виселице была куда шире - висельники нужны медикам всегда; богатая чернь не меньше бедной любит, когда смерть грозит не им, а какому-то очередному ничтожеству... Так вот, значит, верный путь - к виселице и вверх, к черным скалам!

Путь был выбран, и кровь повела Бенедикта. Бюргеры до вечера понедельника очень, очень заняты, никто из них ему навстречу не попался, не обогнал в пути. Даже бюргерские дети не высовываются из школ, из детских комнат, не вылазят из кроваток - пока не придет новый Крысолов и не заберет их всех! Вот именно из-за Крысолова бюргеры так берегли потомство. Их бы воля, дети жили бы до совершеннолетия в золотых клетках, но такое, увы, невозможно! И слава Богу.

Вспомнив Крысолова и молодого Антона, Бенедикт незаметно для себя пришел ко второйразвилке. Тут могильный холод снова сдавил бока, заставил его промедлить. Кровь капала так, как надо, но зато мышцы ребер стеснило, стало медленно выдавливать душу, ее оболочку или ядро, кверху, сквозь голову прямо в небеса. Может быть, серая птица вроде альбатроса взлетит над ним и покинет тело, и как же это будет прекрасно! Смолоду, со времен падре Элиа, Бенедикт не задумывался о том, что и он не обделен бессмертной душою. Если так, то дорога к виселице - его собственная, нужно оставить, бросить тело Игнатия (тот, с его точным звериным чутьем, уже обратился в теплый труп, захвачен иным пространством) и нагонять его душу в иных мирах, высвободив свою! Вот это, почуял путник, действительно верно. Если бы сейчас уйти прямо к Крысолову, то ничего этого уже не будет, и Игнатий, живой труп, исчезнет... Но тут же убоялся окончательного предательства - если он это сделает, ядро его души тут же развеется, как клубок зимнего дыма. Область истины была, как всегда, молчалива и ждала действий. Нужно было вернуться, посидеть с Игнатием, пока он еще живет, пожалеть его тело. Но душой овладел страшный голод, и Бенедикт понял: она - не птица. Игнатий рассказывал, что в Индии водятся большие черные змеи-кобры. Если кобру испугать, она встает на дыбы, потом на хвост и раздувает шею наподобие испанского воротника, а на том воротнике проступает рисунок очков. Больших кобр называют нагами. Говорят, что наги умеют управлять дождями, но брать их на суда невозможно - очень уж опасны. Да и погодой у себя дома они занимаются только на суше.

Форму такого вот змея приняла душа Бенедикта, восстала и разинула зубастую пасть. Что-то ему было необходимо - десять лет змий охотился за душою Игнатия, но так и не уловил, не проглотил ее. Оцепеней, складывай крылья, птичка, упади прямо в пасть! Но зачем охотиться за его душою? У души Бенедикта есть собственное ядро, оно и заслуживает быть проглоченным... Тут плоть и душа, оболочка и ядро, "моя" и "его" перемешались так безнадежно, что Бенедикт стал вынужден как-то действовать и направился к виселице, не к Игнатию. По дороге видел он вовсе не ландшафт. Несколько лет назад, среди алхимических рукописей Людвига, попалось ему и описание странного видения. Некий алхимик Зосима, то ли святой, то ли грек-язычник, получил повеление к трансформации. Его вынудили обрушить собственную плоть и сожрать тело, расчлененное на мелкие кусочки, и как же это было больно, как отвратительно! Но Зосима Паноплитанский сделал это и был, наверное, преображен. Вот так сейчас душа-кобра силилась пожрать то ли плоть, удерживаемую нервной силой, то ли неведомое ядро души. Это ядро ощущалось как серый тяжелый шар и властно притягивало; змей все шире разевал ядовитую пасть, но не мог поглотить бездну. Тяжеленное ядро вело за собою, ненужное кровотечение почти остановилось. Следуя, повинуясь, Бенедикт добрался до виселицы. Хотелось присесть под нею, навалиться на рассохшийся столб спиною, но этого делать было нельзя: ляжешь - не встанешь! С сожалением взглянув на виселицу, Бенедикт свернул вправо.


Дальше были, по ощущениям, часы довольно ровного и пологого подъема. Никаких мыслей скучный путь не порождает и гасит любое чувство. Подъем заставил сердце биться редко и равномерно, оно стало почти не заметно. Никакого тумана, только мутный и пыльный уплощенный свет, огрубляющий очертания, скрадывающий сущность предметов. Вещи прекратили мешать. Конец пути предвещала чернота, она единственная казалась яркой: черный горючий камень, каменный уголь склона и высокие черные ели. До них оставалось менее получаса пути, тогда и возник князь Черного Брода.

Да, Антон так его и описал - невероятно древний тяжелый старик на высокой бледной кляче, но не в белом, вроде повседневного папского, облачении, а в тускло-черном, грязно сереющем на фоне леса. Старец сверкнул глазищами и заставил коня чуть проскользить копытами вниз по склону. Конь стал похож на кошку, что слезает с дерева вниз головой. Потеснив Бенедикта конем, Эомер чуть помедлил и замахнулся - не плетью, а тяжелым длинным пеналом из железа; заминка возникла из-за того, что он не сразу смог снять его с пояса. Бенедикт видел все это, безнадежно скучая. Эомер размахнулся и хотел было опустить пенал Бенедикту на темя, но тот ухватил коня под уздцы и молниеносно защитился другой ладонью.

- Трус, предатель! - рассвирепел старец, - Зачем пришел?! Вон!

Еще чего, стану я перед тобой оправдываться. Кураж странствующего студента очнулся в старом ректоре. Защита стала нападением, пенал он цепко перехватил и стал отдавливать "свой" конец вбок и вниз, превратив руку противника в рычаг.

- Эомер, я сброшу вас с коня, и Вы упадете. В пропасть, я думаю.

То ли наглость гостя, то ли терпеливое отвращение в его голосе осадило и всадника, и коня. Конь повел ухом, вскинул голову и остановился. Всадник усмехнулся:

- Ты, змеерукий, тише! Зачем пришел?

- Князь, человек Вы или демон - прекратите оскорбления!!!

И впервые в жизни Бенедикт применил кое-что из матросской брани. Она оказалась уместна, а сам проситель развеселился.

- Вот как? - опасно и вежливо заинтересовался Эомер. - Тогда спрошу иначе - чего же ты хочешь, странник?

Старик издевался, это было очевидно - не имеет значения, как спрашивать о целях. Ядовитая его издевка пролетела мимо и в змеерукого не попала. Бенедикт сосредоточился на миг, подобрать слова:

- Мне нужно... мне необходимо повернуть время вспять. Не сделать так, - собрался он и поглядел в сверкающе-синие глаза очень, очень прямо (ну, падай же в мою пасть!), - Чтобы оно текло назад от сей минуты, а привести меня в тот момент, когда от моего решения еще что-то зависело.

- Все этого хотят, всем этого позарез надо, - старик ворчал где-то ниже бенедиктова уха, справа, а не напротив. Бенедикт обернулся: на собеседнике белое облачение, вроде повседневного папского, но без пелерины и головного убора, опирается он на тяжелый темный табурет с резными ножками. - Все гоняются за моментами перелома! Погоди-ка, я тебя знаю - мальчишка приходил от тебя семь лет назад...

- Не я его послал. Но у него все получилось. И я...

- Понял. Проведу тебя.

- Вас поддержать, князь?

- Нет, не мешай. Проходи вперед.

Тогда ты погонишь меня железом, как раба...

Эомер махнул рукой, и Бенедикт послушно побрел впереди. Сзади топал табурет и хрипло дышал грузный старик, создавая ощущение опасности, неотступного Рока. Или очень большой крысы, роняющей мебель в панике предсмертной муки. Когда топот и одышка стали нестерпимы, Эомер ушел к провалу, поставил табурет и уселся на край пропасти так, что передние ножки бывшего коня повисли в воздухе. Он озабоченно качнулся вперед, потом назад, поймал баланс и улыбнулся:

- Теперь ты!

- Что мне делать?

- Сидеть над пропастью, что еще?!


Бенедикт сначала уселся на краю со скрещенными ногами, потом спустил их вниз. Как осыпались камни, слышно не было. Что ж, положение комическое и утомительное - сварливый старикашка, опасный край (любой комар может налететь на Бенедикта, вывести из равновесия и заставить упасть в пропасть), смертная тоска и скука. Старый ворчун уставился в побелевшее небо и беззаботно, едва заметно, покачивался. Чтобы не покоряться ему сверх предела, Бенедикт стал смотреть вниз, в спрятанный там туман. Но ничего видно не было - только частые, черные, узкие, как шпили церквей, еловые головы; ветры не касались их, и многие сгибались под чрезмерной тяжестью шишек. И не здесь, не здесь должен он сидеть сейчас! Когда под Бенедиктом поползли, заскользили вниз мелкие камни, он был уже далеко - под виселицей, неким вечером.


***



Точнее, он к этой виселице подходил. Все не так плохо - чуть выше по склону Игнатий вроде бы дружелюбно беседовал с какой-то парочкой совсем зеленых юнцов в черных куртках. Похоже, медики, и друг от друга их не отличишь. Если они не близнецы, это чудо. Но все равно это только видение, и точно не от Бога. За спинами этих двоих появился третий - высокий, крепкий, тоже в черном (на черном плохо видно кровь) - и стал наблюдать. Игнатий слегка насторожился. Бенедикт крикнул:

- Ты что, с ними?! Я сейчас!

И тогда один из мальчиков достал ланцет из рукава, второй поднял камень, а лохматый, заметив ректора, насторожился. Откуда-то выскочил Урс, обогнал Бенедикта, ударил рослого головой в пах, а потом вцепился сзади под колено и повалил. Игнатий пнул по руке с ланцетом и ударил мальчишку с камнем в челюсть - пока не особенно стараясь, даже снисходительно. Бенедикт рванул к нему, но четверо перекрыли путь, и тогда он извлек нож. Двоих он знал - холодного умного блондина и его рыхлого клеврета, третий старался походить на ландскнехта (но не тот, что ему помог - другой, это студенческая мода для самых отчаянных), был тут и мальчик, ученик живописца в беретике. Мальчику было интересно, а остальные жутко скучали. Очень быстро нож у Бенедикта вырвали, на руку наступили, мальчик бросился под ноги сзади, и ректора скрутили за локти, утащили под виселицу. Мальчик подобрал его нож и спрятал в голенище. Что происходило с Игнатием, мешали увидеть студенческие головы. Кажется, укушенный Урсом так и не встал.

Бенедикт поджал ноги и пнул сразу обоих конвоиров. Кто-то охнул, а ректора стукнули твердым по затылку, наполнили голову легкими искрами и колесами пламени. Он еще раз отлягнулся, не попал, и его, встряхнув, как мешок, поставили к столбу. Держали трое - откуда они взялись? - блондин и рослый наблюдали со стороны, а рыхлый, сырой юнец тряс веревочной петлей прямо перед носом жертвы.

- Вот сейчас, - похабно задыхался он, - Мы тебя подвесим, а потом будем поджаривать и отрезать по кусочку. И скормим тебе же! Знаешь, с чего начнем?

- Дурак, на аркане не вешают - распустится узел, - это голос Гауптманна? Рыхлый парень замешкался.

- Ну, удавим...

Тут на лице жертвы образовалась очень, очень опасная ухмылочка. Так изменялось лицо ректора, когда он был вынужден отчислять неуспевающих, и молодые люди ее прекрасно знали. По крайней мере, рыхлый знал, он покидал университет дважды, и каждый раз богатые дядюшки просили за него...

- Ах, так, детки! - Прошипел в нос Бенедикт, - Так это ты, сучий ты сын!

Это бедное наслаждение, обозвать мерзавца, труса и идиота подходящими словами, взбодрило его, а у парней тут же вспотели руки. В ректоре очнулся азартный и практичный бродячий студент. Стоило крутануть кистями, и парни выпустили его. Это была шваль, мелкая шваль. Блондин и рослый набирали себе клевретов, а ученик живописца пришел просто из любопытства. Зная это, Бенедикт отпустил своего змея на свободу и пошел короткими шагами на рыхлого. Тот растопырил кисти так, будто собирался сломать кадык. А Бенедикт окружал его выпадами, подобными движению хлыста или растущей лозы, и приговаривал:

- Ах, так? Ты, значит, кочуешь с медицинского на юридический и обратно? И никому ты не нужен, кроме белобрысого, ты, рабская шлюха!

Парень попробовал поймать его за горло и промахнулся, Бенедикт ответил ударом по скуле, тут же ему в затылок ударилось что-то пружинящее - видимо, брошенная палка. Медлить смысла не было, они осмелеют. Собственные вьющиеся движения возбудили Бенедикта, плоть дала слабину и начала освобождение. Он, сделав вид, что хочет ткнуть противнику в глаза, чуть обождал, схватил его левой рукой за яйца и сжал пальцы. Рыхлый взвыл, но устоял на ногах. Словесности молодой человек не понимал совершенно, а на практике оказался весьма неглуп. Если он отступал, то мог ожидать, что ректор ослабит хватку. Если останавливался, яйцам причинялась невыносимая боль. Это, по крайней мере, до него дошло - в отличие от философии логики, законов и анатомии. Сам Бенедикт получил в оскаленные зубы, но улыбаться не перестал и тем смутил противника еще больше. Так он и двигал его, ходячую мебель, и было это весело, пусть и риск получить ножом в спину только возрастал. Кто-то взвизгнул справа - не пес, мальчишка, - и прозвучала родная, добротная брань. А вот о гениталиях парню упоминать не следовало - оскопление уже состоялось, хотя в этом сне наяву Игнатий был еще здоров и силен.

Вожделение палило Бенедикта сухим огнем, но не к толстому парню, разумеется - к собственным действиям, к убийству. Так вот почему его всегда боялись! Вот почему и сейчас не смеют напасть всей толпой. Теперь оба противники зачумлены, и никто к ним не прикоснется. Все боятся. Ректор может изнасиловать несчастного кретина при многих свидетелях (может быть, придется и это сделать, хотя бы символически), и того никто спасать не будет, чтобы не замараться.

Бенедикт не ожидал такой силы и такого упорства от собственного вожделения. Парень давно уже сдался отступал, а его врагу все было мало. Подбородок парня он отдавливал сверху или отражал попытки оторвать руку от многострадальной мошонки (а член-то у него съежился, зато яйца раздулись) и просто шутки ради громко щелкал зубами, если враг осмеливался дышать ему в лицо. Что ж, я больше никогда его не увижу, никогда не прикоснусь, и расплачиваться за это будет жирный! Жирный понял, что дело плохо, растерялся и все старался Бенедикта придушить. Слышно было, как его дружки идут следом, наблюдая, но мальчик-художник пока не был готов орудовать ножом. Справа кого-то с удовольствием, захлебываясь, рвал Урс и поносил всех святых и Пресвятую Деву Игнантий.

Спутники рыхлого увидели край оврага и заорали. Именно туда гнал противника Бенедикт, и тот послушно отступал. Но сейчас парень стал, как упрямый осел. Тогда Бенедикт еще крепче ухватил его яйца, вывернул и дернул на себя. Яйца прикрепляются к подпузию прочно, и ему плевать было, оторвутся ли они. Парень даже не закричал, захлебнулся дыханием, и Бенедикт просто толкнул его. Тогда парень упал, но, падая, подсек Бенедикта ногой и повалил на себя. Тут вступили другие, все сразу - кто-то пнул чем-то твердым метко под зад, остальные обрабатывали ребра. Некий умник попытался захлестнуть горло ректора веревкой, но промахнулся дважды и отстал. Значит, медлить смысла не было. Что вытворяли чресла Бенедикта, Бог весть, но парень скулил от ужаса. Пора было заканчивать, и Бенедикт протянул правую руку к горлу противника. Тот защитился подбородком, отвесил челюсть и разинул рот. Тогда Бенедикт, не медля, не раздумывая, не рассчитывая, запустил пальцы поглубже в глотку и вцепился ногтями в корень языка. Парень делал сухие рвотные движения и стискивал зубы, он мог отхватить оба пальца у самого основания. Он засучил ногами и попробовал еще раз ухватить Бенедикта за горло, но ручки-то у него были слабые, пухлые, потные и скользкие! Плохие руки, не для медика. Так что Бенедикт знай себе давил и терпел, а толстая оболочка языка мало-помалу поддавалась под мягкими пупырышками. Парень заметался под ним и заскользил к краю провала. Душа Бенедикта, большая кобра, встала на хвост, зашипела и освободила замученную плоть. Падая, он повернул голову, как для поцелуя, вправо, потянул челюсть парня за корень языка вниз, вцепился ему в нос зубами у самого основания и давил, стискивал зубы, пока не захрустело вовсю, не ощущая вкуса крови.


Что созерцал старый Эомер, непонятно. Когда Бенедикт вернулся к нему, тот не отрывал взора от светлых небес, словно удерживался на краю склона, вися на ниточках взгляда. Бенедикт провел мрачную ревизию - пальцы сухие, не откушены и даже не повреждены, ни голова, ни задница, ни бока не биты. Только ребра скованы. В разочаровании он встал, и камни под ним не шевельнулись, спросил:

- Эомер, то, что я видел - правда?

- Ах, сынок, - соболезнуя, отозвался старик, не сводя синих глаз с небесного тумана, - Я же не знаю, что именно вы там видите. Я - пограничный страж, и только, вроде фиванского сфинкса.

Этот брюзга не сострадал прежде, и следовало обождать, он мог бы... Эомер чуть шевельнулся и добавил:

- Сынок, ты так похож на моего покойного сына...

Что ж, одно к одному, смерть сейчас интересовала обоих; потому Бенедикт уточнил:

- Что с ним случилось, князь?

- Умер от ран после зряшного поединка. Он получил две раны в живот, две!

- Значит, он дрался раненый...

Тут Эомер обернулся, гневно сверкнул очами, а резной табурет оставался недвижим:

- Ты знаешь о том, каково стоять на ногах с поврежденной брюшиной?!

Потом скорбно вздохнул и снова уставился в небо; покачнулся и выровнялся его табурет.

- И, сынок... Я так и не встретил его после смерти. Не смог, не догнал.

- Как это?! Не может быть!

- Может, как оказалось.

- Тогда мне пора!

Ничего не стоило это победоносное видение - все равно что девичий сон. Да и желанное убийство, настоящее или нет, уничтожает душу, от которой и так почти ничего не осталось. Эомер остался сидеть, Бенедикт вышел на тропу и заскользил вниз. Камни шуршали навязчиво, напоминали о том, что тени давно уже потускнели и удлинились.

- Иди, сынок, иди! Прости, что не помог.

Старческий голос вроде бы таял. Бенедикт обернулся непроизвольно: из провала подымалась клубами ночь, зеленовато почернело, словно обуглилось, и одеяние приграничного стража. Бенедикт видел, холодея: ножки табурета, висевшие над пропастью, судорожно вытянулись вперед, сидение его удлинилось, стало толстым и круглым; когда всадник слегка откинулся назад и гикнул, резко удлинились, согнулись и спружинили задние ножки ее, призрачной клячи. Голова отрасти то ли не успела, то ли не была нужна вовсе. Нет, это Эомер сидел странно, не верхом, а свесив ноги вперед, потому-то у коня не отросли голова и шея. Прянул безголовый конь, он в свете низкого розового солнца выглядел черным, и казалось, что он видит, всадник расхохотался и хлопнул его по тусклому крупу. Бенедикт отвернулся и пошел, не оскальзываясь. Страшен и отвратителен этот конь своей естественной безголовостью. Отвратителен и человек Эомер, выбрав рабство и после смерти. Значения не имело, то ли ему была назначена такая казнь, как фиванской Сфинкс, ежели он окажется бесполезен; то ли старик упадет и разобьется, погибнет еще раз в надежде догнать своего сына; то ли он просто возврашается домой и будет ждать следующего странника. Сам Бенедикт должен спешить к Игнатию, пока не уплотнились длинные тени, обогнать их.


***



Ядра душ, сопричастные бездне, способны потерять оболочки и вечно вращаться рядом вокруг некоего общего центра. Но: Эомер, колченогий конник, всадник-хромец, так и не догнал доблестного сына? Пошевелив забытый нож - не потерял! - Бенедикт заторопился, что-то прикидывая. Если Эомер так и не нагнал сына, то у Бенедикта время еще есть. То, что он видит как необходимость - двойной смертный грех: добивать раненых разрешено только в бою, а то, что греки назвали давным-давно "эутанасией", это - проклятие и убитому, и убийце. Самоубийство, логически из нее вытекающее - тем более. И тогда ядра их душ окажутся даже не в аду, а будут подвешены в бездне, в вечной неопределенности, и эту возможность необходимо использовать, пока не поздно, пока смерть не развела их!

Эомер, добрый брюзга, незаметно позаботился о нем, помог справиться со временем. Лишь только тени легли длинно и плотно, расчленив дорогу, как перед Бенедиктом возникли сетчатые ворота университета. Второй привратник пребывал в нетях, ворот не запер. Путник ощущал - так же гибки металлические прутья, как нити паутины, и так же коварны. Пока он думал, время тоже стало гибким и липучим, как паутина, размягчилось, расплавилось и задержало его. Тени стали растворяться, испарились, сотворив сумерки. Тогда, чтобы не медлить больше, Бенедикт отодвинул створку и вошел. Были самые обыкновенные серые сумерки, ветерок тянул по земле мусорные хвосты. Второй привратник дремал на скамейке у входа.

Никто Бенедикту мешать не должен. Света в сторожке не прибавилось, и это могло значить все, что угодно. Если надо, он уложит еще и Тео, ведь мысли хитрого грека так очевидны и провоцируют месть; а мальчишек легко запугать, не зря же они его никогда не любили, приходилось дополнительно муштровать их, пусть хотя бы уважают. И после этого - два удара, и все.

Но он опоздал, на что и надеялся в глубине души. Был с Игнатием не Альбрехт, а тот самый мальчишка, что заставлял Бенедикта сморкаться - видимо, это и есть трусишка Амадей. То, что он делал, бросалось в глаза, было нарочито узнаваемо - Игнатий протянулся на лежанке, челюсть его была подвязана как при зубной боли, со смешными заячьими ушками на макушке, опухшие глаза уже чем-то заложены, а сейчас Амадей стягивал вторым платком лодыжки. Окровавленную повязку в паху никто поменять не решился. Закончив, мальчик приложился к остаткам вина (такого ему ни в трапезной, ни в кабаке землячества никогда не наливали) и утер пот со лба. Амадей должен был позвать Тео, вот сейчас он развернется и столкнется с ректором.

Тому не хватало времени. Труп теперь принадлежит медикам, а душа уже отошла. Если сейчас нанести удар, неизвестно, что сделают с телом. Поэтому, не дожидаясь Амадея, Бенедикт отскочил за дверь и слишком быстро для надсаженного сердца ушел к себе.


В тайнике шкафа пылилась долговая расписка, но возиться с нею сейчас было бы слишком долго. А его подушка, прикрепленная веревочкой к гвоздику изголовья, а уголок, в который эта веревочка вшита? Все считали, что ректор беднее последней церковной мыши. Слов нет, книги и любовник обходятся недешево, но Игнатий мог бы обойтись еще дороже. Покойник очень легко садился на шею, если ему это позволять, прости, Господи! После одной достопамятной долгой ссоры, когда Бенедикт поочередно то покушался на убийство, то валялся у него в ногах, было принято такое решение: часть денег ректора откладывается на черный день, и Игнатий знать не должен, сколько там есть всего. Причиной ссоры было то, что Игнатий приревновал покровителя к какой-то письменной мысли, счел себя дураком и крепко обиделся.. А потом, что гораздо хуже, завел обыкновение ревновать к студентам, молодым магистрам и даже к Людвигу с его книгами (о чем трещали по-латыни эти умники, матрос так до конца и не научился понимать). Объектов для ревности было слишком много - почти весь университет, кроме самых старых и спесивых! Это безумие. Как ему ни доказывай, что из бенедиктовой плоти он вытеснил всех возможных соперников, навсегда, и опечатал плоть его своей волшебной печатью... Не убеждало упрямца ничего, кроме денег, а вот это было уже слишком обидно: Бенедикт был вынужден ревновать его к собственным деньгам! Еще глупее вечный шантаж - уйду, уйду! И если сейчас покойник, после измены с врагами избрал себе покровителя, Смерть, то действовать надо быстрее быстрого.

Бенедикт достал нож, широко вспорол нужный уголок, да так и забыл оружие на кровати. Пошарив в нутре подушки, вытащил самую крупную и увесистую из монет (еще вчера ей суждено было стать частью платы за "домишко"), он отбросил подушку вслед за ножом, зашивать не стал - она и такая кому-то завтра пригодится, - и поспешил в церковь, по дороге норовя обогнать самого себя, пока больное сердце снова не свалит его с ног.


Священник, тот, кто постоянно "мыслит хором", жил в основном в церкви. Дома его не бывало даже поздними вечерами - особенно сейчас, когда больной Вегенер изводил беднягу многочасовыми и многократными бредовыми исповедями. Как бы ни тошнило молодого пастыря от запаха перегара, а эти скандальные исповеди нравились ему - ведь хоть этому-то пьянице он был нужен! Людвиг думал, что священник пока не смеет мастурбировать в церкви (такой грех возможен, для него описана определенная эпитимия в зависимости от сана грешника) и ходит домой только ради рукоблудия, самобичевания - все видели, как регулярно проступает кровь на белом облачении, - да беспокойного краткого сна. Сейчас от Вегенера остался сивушный аромат, сам он успел уйти, и священник блаженно отдыхал в уголке на скамье. Тут ему ректор и помешал. Садиться он не собирался, но подскочило несколько раз больное сердце, и он упал на скамью рядом, потер грудь под горлом. Попросил о христианском погребении усопшего Игнатия. Священник возразил сразу:

- Но меня к нему не звали...

- Не успели...

- А врача Вы призвали сразу!

- Но Вы же знали, так почему сами не пришли?!

- Трех дней еще не прошло, - победоносно ответил священник. Да, придраться было не к чему - Игнатий пострадал в воскресенье, и никто не озаботился спасением его души. Так ты, мальчик, тоже целишь в меня? Бенедикт угадывал:

- Так Вы позавидовали востребованности врача?

Священник продолжал еще увереннее:

- Я знаю, о чем Вы сами десять лет умалчиваете на исповеди!

Бенедикт мгновенно принял и отразил удар:

- Если Вы примете мою исповедь прямо сейчас, Вы разрешите похоронить его по-христиански?

Да, ректор всегда предъявлял смачный и рискованный грех сомнений в бессмертии души, а также злобность к студентам...

Жаль, нож остался дома!

... и перемудрил: другие старикашки каются в половых грешках регулярно, и только он - нет! А священник видит всех.

Но священнику на сегодня надоело принимать исповеди. Он уже наслушался про бесовские проделки и иллюзорные вины библиотекаря. Зато рассказ ректора, как бы ни был унизителен, может нагнать на священника зависть или, что еще более нежелательно, пробудить плотские похоти, а когда он уймутся, неизвестно. Нет, исповедь этого надменного хитреца сейчас в планы священника никак не входила. Он отвел глаза и сделал вид, что начинает медитацию. Так шантажировать своего духовного отца - еще один великий грех! Получается, не Бенедикту нужно спасение души покойного, а якобы его духовному наставнику? Ну уж нет! И пусть гордый ректор помучается.

И Бенедикт не чурался жестокости, он знал, как используется унижение, преподанное в правильной дозе. Ректор уложил золотой между собою и неприступным священником:

- Святой отец! Примите... Погребение и службу я оплачу отдельно.

А что примите - "мою исповедь" или "эти деньги"? Церковь нищая, маленькая, студенческий хор поет разве что по воскресеньям. На носу зима, а дрова пока не закупили... Но священник испугался - если б его подкупали серебром, он бы принял взятку как пожертвование, и все было бы в порядке, но золото! Это соблазн. Он никогда не держал в руках ни одного золотого, а этот был бы потрачен на грех, если в не потребность в его услугах! Бенедикт понял, что проиграл, и сник. Священник выпрямился и прикрикнул:

- Да как Вы смеете! Подкупать то исповедью, то золотом! Заберите немедленно!

Но Бенедикт монеты больше не коснулся, и священник сбавил тон, оправдываясь, но строго:

- Разве Вы не знаете, что усопший ни разу за десять лет не побывал в церкви?

- А если он молился в соборе?

- Он не соблюдал постов, не исповедовался. И, вероятно, вовсе не верил в Бога. Разве Вы такого не подозревали?

- Нет.

- Церковь не может принуждать к вере, а Ваш наложник в христианском погребении не нуждается.

Бенедикт плюнул под ноги святому отцу, золотого с собой не взял. Он просто ушел, сильно шаркая ступнями. Когда этот шум затих, священник подобрал золотой, положил его в кружку для пожертвований (там давно пылилось несколько студенческих грошей) и пошел домой, искупать грехи гордыни и сребролюбия с помощью жесткой, узловатой, любимой веревки.


Тащиться в собор было совершенно ни к чему, если и эта мелкая сошка так развластвовалась, а времени у Бенедикта почти не осталось.


***



Есть две страсти, толкающие на смерть - похоть и юмор. Все, что Бенедикт вроде бы сделал, оборачивалось бессмыслицей.


***



Бывает так: студент, отчужденный от жизни, озорничает все более серьезно, тревожно и странно; он словно бы расшатывает, один за другим, прутья только что замеченной клетки и проверяет - поддадутся ли? Иногда сам ректор вынужден был выдергать пострадавшие прутья и студента выпустить, если его поведение становилось нестерпимо. Выживали после этого единицы (как и он сам, бродячий философ), большинство же оказывалось в клетках куда более вместительных и прочных - в ландскнехтах, в кабаках, монастырях и тюрьмах. Сам ректор клетку свою укреплял как мог и предпочитал невидимкою выскальзывать в просветы решетки - а большинство дурачков этих выходов не замечают.

Среди всего того, что удалось унести с факультета, в черном резном шкафу прятался еще один просвет, фляжка бледного молочного стекла с очень крепким пойлом из Шотландии. Его оставалось совсем на донышке. Бенедикт использовал вонючий горлодер как снотворное; допил его сейчас, хотя нужды спать или идти куда-то больше не было. Выпив остаток, он отбросил фляжку. Умный мастер знал, что его изделие обязательно уронят, и сделал так, что толстое стекло почему-то не билось. Фляжка проскользнула по полу и, целая, осталась под столом в углу. Тем временем белесый свет превратился в тихий, мягкий, цвета пепла. Смерть, ни чужую, ни свою, воспринять невозможно. Оттого-то есть в переживании горя какая-то фальшь - что бы человек ни делал, как бы ни страдал. Словно бы кто-то смеется над ним. Если удается разделить этот смех, погибнешь непременно. Потому-то нанимают плакальщиков и устраивают траур. В трауре Бенедикту было отказано. Горе лживо тем, что помогает освободиться от погибшего и при этом сберечь все части души, не отпустив с ним ни одной.

Невозможно было понять смерть, но можно было бы действовать, исходя из нее. Разум Бенедикта решил защититься, неизвестно для чего. То ли спиртное, то ли глухой пепельный свет увели его разум и позволили подцепить некий крючок в памяти. Так заяц делает скидку и сбивает с толку сразу всех собак. Бенедикт подхватил и потянул. Проявилась череда воспоминаний, давно изгнанных, смолоду неизменных и ярких. Это была словно бы колонна, уходившая в землю и сокрытая. Тем не менее, у этой памяти была своя жизнь, она проявлялась косвенно и не позволила Бенедикту ни принять духовный сан, ни без презрения относиться ко всем священникам.

Случилось так, что монастырский духовник, падре Элиа, приметил и стал выделять способного мальчика. Причины того ребенку были непонятны - да и любой ребенок чувствует, что его надо бы любить без причин, просто так - но принял он это с благодарностью; чем мог, платил. А отплатить он мог разве что правдивостью исповедей. Так он и поступал, пока священник благоволил ему.

Проблема Бенедикта-подростка состояла в том, что он путал отношения, основанные на чувственности, и юношескую горячую дружбу. Он обольщался и надеялся, когда удача была невозможна. Но прекрасно знал, что ничего подобного допускать нельзя, иначе его станут травить и дети, и взрослые, что он лишится драгоценных друзей. А падре Элиа травить его не стал бы. Сжалился бы. Еженедельно Бенедикт приходил на исповедь, отчитывался там - влюблен и молчит в очередной раз - получал мягкую, сочувственную эпитимию и советы, а потом отправлялся к себе и грешил подобным образом еще и еще. Элиа мог уважать ребенка за то, что тот был вынужден стать юношей слишком рано и с этим справлялся, пока его ровесники собирались в кучки и вели себя "на свободе" совершенно по-мартышечьи.

Духовник покорил сердце и разум Бенедикта одним странным для священника замечанием. Бенедикт в отчаянии вопросил, нет ли средств избавиться от навязчивого влечения - кроме кастрации, разумеется! Подросток стоял на коленях и преданно глядел через сетчатую стенку, видел теплые черные глаза и широкие сдержанные жесты - к ним он привыкнуть не мог, они его все время чем-то задевали, приятно или раздражающе. Так вот, Элиа сказал на чужеземной смягченной латыни:

- Твое влечение упрямо ползет по земле и направлено так, - он показал, отогнув кисть, как оно напряженно ползет. - А твое вечное стремление к Богу идет вверх и не строго против него, а под углом, вот так. Иначе оно все бы перегородило. - Пальцы левой руки стали непрерывно толкать запястье правой кверху и чуть наискосок. Правая рука не обращала внимания на левую и все давила, давила. Описав обеими ладонями круг, не изменив их положения, Элиа улыбнулся и пояснил, - Ты опишешь вот такой круг и подымешься вверх. Потом еще и еще, все шире и шире! Как сокол на охоте, се выше и выше! Тебя же хотят отправить в семинарию?

Юноша не ответил ничего и призадумался. Элиа счел, видимо, что размышлений будет достаточно на сей раз, и никакого конкретного покаяния ему не назначил.

Когда Бенедикт пришел домой, разум его раскрылся, нежный свет наполнил его - как нарочно, эта суббота выдалась сырой и пасмурной, с постоянным дождиком, как это и бывало всегда в начале зимы. При Элиа думать такое было нельзя. Бенедикт привык к тому, что размышлять и чувствовать он должен только наедине с собой, желательно поздним вечером или ночью. А днем и тем более при человеке, в кого его угораздило влюбиться в очередной раз, он обязан держаться только как хороший друг, так для всех безопаснее. Вот и на сей раз он забился в какой-то темный проход и стал думать там. Никто его не увидел, он расслабился. Разум его знал давно - он влюбляется ненадолго и в кого ни попадя - в мальчишек, в детей, в болванов, раскрашенных его воображением! - не столько для себя самого, сколь для Элиа. Он пускает пыль в глаза духовнику и лжет на исповеди! Причем давно. Потому как Элиа, слушая про очередную его влюбленность, не беспокоится и благожелательность сохраняет. Но сейчас, когда он подарил такую Мысль, раскрыл такую возможность! Нужно было таиться, зная - Бенедикт любит именно его и только его. Он, Элиа, и станет личным путем молодого человека к Господу, если ничто другое невозможно. Было ему тогда немногим более четырнадцати.

Так было решено. В воскресенье Бенедикт к обедне не пошел - вроде бы прихворнул. Вот так - ради того, чтобы сохранить единственного человека, с которым можно было говорить откровенно - юноша лгал. Тогда он не понимал иронии, заложенной в этом решении, но сейчас, старый и отрешенный, видел этот парадокс ясно и нещадно осмеивал себя.

Больше двух с половиною лет Элиа мог жить спокойно. Он видел, как его любимчик становится все более рослым и хмурым, лицо его обрастает пушком, проявляет некоторые польские черты и признаки варварски скверного характера. Каялся юноша теперь не в похотливых мыслях, а в сомнениях по всяческим поводам, чаще всего довольно разумным. Так что Элиа смотрел на него и радовался, а Бенедикт эту радость видел и подыгрывал ему. О том, как именно грезит о нем Бенедикт, Элиа не имел, казалось, ни малейшего представления, а ведь мог бы и догадаться? И очень жаль, что не догадывался! Мальчик смутно подозревал, что из какой-то своей корысти его духовник вдруг стал таким доверчивым и простодушным. Это подозрение года два согревало его, а потом внезапно утратило силу.

Мальчишки, пусть они и обезьянки в этом возрасте, опасность чувствуют хорошо, а похабщину ловят ну просто на лету каким-товерховым чутьем. Как обычно, Бенедикт ни о ком ничего толком не знал, но тут его неожиданно стали высмеивать - дескать, Элиа взялся за ум и запал, наконец, на перестарка. Расквасив носа два-три, заработавши фонарь под глаз, Бенедикт выпытал, что Элиа боятся и ожидают от него совращения. Но когда юноше уже исполнится лет пятнадцать, он обрастет бороденкой - тогда, мол, священник теряет к нему интерес навсегда. И слава Богу!

Молодой человек хотел проверить, правда ли это, но как подобное выяснишь? Присматривайся он к духовнику еще внимательнее, и то не заметил бы ничего - разве что итальянец немного чаще поглаживает по головкам тех из малышни, кто румян, белокур и так же светел нравом. Вот и все - но так себя вел и сам Бенедикт. И потому решил, что мальчишки-то были правы. Значит, никаких надежд ему теперь не оставалось - а он ждал, пока станет мужчиною. Просто откладывал надежду (и не знал даже, что она есть в нем), вдаль, в будущее, потому никаких практических действий не предпринимал. Под конец Великого Поста, когда многих в монастыре обуяла обычная для этого времени духовная форма похоти, Бенедикт зашевелился. Голод и духовные упражнения подточили его, юноша потерял аппетит, а затем и сон. К субботе он отощал и посерел, его потряхивало, но имело ли смысл дальше держать себя в руках? Подозрительности и мстительности, так привычных ему сейчас, но бездеятельных, он тогда за собою не знал, не замечал. Ему казалось, что его чувства достаточно благородны и безопасны, чтобы разделить их с Элиа. Была тут, правда, одна вещь - тогда Бенедикт считал, что он обрел право действовать, теперь считал ее подлой. Он берег Элиа, пока тот был чист. Но если... если тот путался с мальчишками, его можно было соблазнить!

Тот, видимо, заметил, что с юношей что-то не так, и нахмурился. Сидел он, как всегда, за решеткой, словно бы в клетке, но запертым чувствовал себя именно Бенедикт. Бенедикт что-то произносил, Элиа уверенно слушал. Сомнение постепенно покидало его; увидев это, Бенедикт дернул челюстью. Элиа размяк и хотел пошутить, смягчить все - в ответ на привычное " я давно влюблен" мило ответил:

- В кого же на сей раз, сын мой?

... и получил:

- В Вас!

Тут мгновенно посерел и загрустил уже Элиа:

- Так ты лгал мне?

- Я молчал. Не хотел Вас пугать. Хотел Вас сохранить.

Элиа обиделся, и Бенедикт не простил ему этого. Напротив, трусость духовника развязала ему руки.

С той злосчастной исповеди Элиа стал являться ему не только в грезах, но и в сновидениях. Бенедикт почти ненавидел его, но избавиться от желанного образа никак не мог. Что ж, я лгал Тебе - Ты обиделся и закрылся - теперь я лгать ни за что не стану. Хитрый ученик пошел на страшный риск и согрешил против второй заповеди Моисеевой, а то и даже против первой. Он не знал, что, рассказывая о чувствах, усиливаешь их - он думал, что угля в пламя подбрасывает молчание. Бенедикт, ненавидя, с видом добросовестным и скорбным, пел духовнику такие гимны, что того заливало краской, а темные глаза уклонялись, уклонялись... Это нравилось несчастному, и он называл Элиа такими словами, какими Блаженный Августин обращался только ко Всевышнему, и то письменно. Элиа тревожился, не попадался на глаза в свободное время, но принимать исповеди был обязан - другого духовника монастырским мальчикам не выделили. Прежде это вполне устраивало итальянца, но теперь почва под ним затряслась. Со своим духовником он, видимо, так и не посоветовался. Но почему? Духовный сын регулярно соблазняет его прямо на исповеди, пугает его, а духовный отец молчит, покрывает его и провоцирует? Дрожала земля и под Бенедиктом, месяцы он жил в состоянии, близком к безумию. После таких вот "исповедей" его одолевала сильнейшая вина, но каяться было некому. Такой игры он не вел больше никогда, и особенной злобности в нем не замечали.

Через год, в следующий великий Пост, ненависть стала явною для обоих. Бенедикт узнал, что в семинарию пошлют не его, бирюка; видимо, признали опасным для служек или потенциальным еретиком - тогда понятно, что за итальянский интриган к этому руку приложил! Неделю исходя яростью, Бенедикт отчаялся, и его принялась терзать привычная вина - на сей раз не сладостная, а невероятно жестокая, неумолимая и неотступная. Он решил, как думал тогда, пойти к Элиа не на исповедь и попросить прощения. Может быть, сбежать потом из монастыря, если станет совсем невмоготу. Духовника он застал вечером - тот уходил из церкви к себе. Опечаленный, Бенедикт свернул в подворотню следом, нагнал его и хотел было заговорить, но тело его не послушалось. Оно, более крупное - прежде он видел Элиа сидящим и думал о нем по детской привычке как о большом - схватило священника за плечи, встряхнуло и прижало к стене. В чуждых глазах показался сначала страх, затем гнев и почему-то вина. Бенедикт опьяненно обрадовался и прижал его крепче. Он перерос духовника больше чем на полголовы, и тот теперь смешно висел. Растерявшись (а что теперь делать? Овладеть им? Ударить? Но как?), Бенедикт замер и тут же схлопотал тяжелую пощечину. Пощечина-то его и освободила. Выпустив хрупкие плечики, он перехватил в воздухе другую взлетевшую ладонь, склонился, стал целовать ее и прижал к щеке. Элиа выдернул руку и почти убежал, шурша сутаной. Бенедикт заметил, что стоит, по исповедальной привычке, на коленях и плачет. Сердце мое, остановись!

Не уходи.

После Пасхи Бенедикт впервые в жизни угостился вином, добросовестно, и направился в город. Приехали бродячие актеры, ставили какую-то иностранную комедию с непристойностями. Той же ночью он лишился невинности с итальянским актером; под утро, когда юноша задремал, то сказал то ли с иронией, то ли жалостливо: "Изголодался, бедный монашек!"

В монастырь он вернулся, нарочно извалявшись в грязи, притворяясь пьяным. Немного времени спустя Бенедикта оправили на полевые работы - за гордыню, пренебрежение исповедью и "ночную пьянку", а потом спровадили в университет. Элиа и не скрывал, великодушный благодетель, что покровителя с толстым кошельком нашел и упросил именно он.


Воспоминания исчерпали себя и породили решение. Сначала Бенедикт не понял его и отправился в каморку за ножом. Но помедлил, подумал о чем-то и не стал целить в горло, как намеревался. Такой мощной и подлой игры, как с Элиа, он не вел больше никогда и ни с кем - и выгадал! Значит, ее можно воскресить сейчас, и тогда не нужно будет убивать себя, рискуя опоздать: насколько он знал Игнатия, душа его, освободившись, будет уходить все быстрее и дальше от этого мира и от него, Бенедикта, уже не возлюбленного.

Она ускользает, и в пути ее перехватит Сатана. Можно будет поторговаться...


***



Сначала нужно было доделать то, что связано с завещанием. Никто больше не стукнет в дверь, не вызовет его. Тео нацелился на труп, ежели он будет похоронен внеосвященной земле. Что будет с его, Бенедикта, трупом? Вероятно, вывезут на катафалке, чтобы не ронять достоинства университета и не отпугивать студенческих папаш...

Потому-то ректор с трудом поднялся из кресла у дверей и снова полез в шкаф. Почти не роясь там, вытащил с нижней полки три папки, резко разогнулся и унес к столу под распятие. Потом, вспомнив, положил сверху и ту работу о Платоне, что написал стареющий доктор философии. Этот гладкий взрослый мальчик, вероятно, и станет ректором, он так давно этого хотел... Отчужденно рассмотрев свои папки (вот закладки с примечаниями, где-то вшиты и вклеены листочки, и пыль, пыль, пыль, пепел толковых мыслей), ректор отодвинул все на край стола. После резкого движения, да и папки были тяжелы, сердце снова ударило в горло - раз, другой, третий - и затрепетало. Ноги словно охватила и растворила холодная вода. Когда торопишься, вот так приспичивает сесть и отдохнуть! Делать нечего, Бенедикт опустился в кресло отдышаться. Как назло, на глаза попало уродливое распятие. Насколько оно сладострастно, он раньше не думал. Но напряжение мышц и телесные изломы Распятого говорили о сладострастии боли - мастер то ли присутствовал при пытках, то ли... "Хорошо же, - злобно подумал Бенедикт, обращаясь к Богу-сыну, - Вот сойди теперь с креста, коли сделал все, чтобы попасть на него. Сойди, Тебе же говорили!". В глазах Христа вспыхнули и погасли красные отблески. Потом что-то заскрипело, распятие согнулось, словно бы взгляд ректора был чугунным и ударил Его прямо в живот. Распятие гнулось, а гвоздь все лез и лез из белой стены. Иисус перевернулся вниз лицом и свалился на пол, но с креста так и не сошел!

Страдания упорного Бога привели к тому, что Бенедикт снова почувствовал и сердце, и ноги. Следовательно, терять время нельзя было. Тот, кто ушел, отплывал все дальше и дальше, и скоро след его души будет навсегда потерян - такое уже случилось с Эомером. Бенедикт вышел во двор, в пепельный воздух. Ветер улегся уже, стало холоднее, как будто что-то отпустило в небесах, и они могли бы заснуть этой ночью. В сторожке не зажигали света.

Он просил: "Забери мою кровь". Если она осталась за домами палачей и призывает, подобно маяку, а туда не дойти - то есть же кровь и тут, пролитая раньше? Это облегчение... Бенедикт сильно выдохнул, оставив в воздухе клубочек пара. Если так, то...

Он направился к углу площадки для игры в мяч. Кровавых пятен там больше не было, но всем известно, что запекшуюся кровь нельзя ни отмыть, ни отскрести до конца, она останется призывать к жалости и мести. Бенедикт шел словно бы в ледяной воде; течение ее менялось - она то норовила остановить и свалить с ног, то поторапливала. У самого угла площадки странник заметил, что стопы уже ушли в землю, совершенно без сопротивления, и теперь погружаются лодыжки. Так было необходимо, он порадовался. Серые здания уже пропали в угольном сиянии ночи, и это было тоже кстати. Утопиться в земле, неслышно уйти под почву, у края каменной площадки, сквозь в старину проложенные половины бревен... Так уйти было не страшно и не больно.


В конце концов земля закончилась, пошла мертвая окоченевшая глина. Там вслепую Бенедикт продолжал двигаться вперед, глина сдалась и образовала полость. В этой полости возник слабенький свет без источника. Свет этот выявил низкую деревенскую дверь, обитую по краям полосками грязной, жирной овчины. Круглое выпуклое зеркало не по-деревенски небрежно висело на гвозде. Бенедикт увидел растерянное лицо, но стекло исказило его, и оно походило на Борея с надутыми щеками. Путник постучал, и высокий голос тут же ответил:

- Да-да?

Человек этот, если он человек, должен быть образованным, манерным и нервным. Бенедикт с усилием отодвинул дверь - стриженую овчину в свое время набили и по краям двери, и по краям проема, шерстинки крепко цеплялись друг за друга - и вошел.

Сначала он не увидел хозяина. Попал он в кухню, она была отвратительно странной - с ровным и неживым светом, вся угловатая, жесткая и тусклая. Планировкой и размерами она походила на его собственный кабинет, и так же слева виднелась низкая толстая дверца. Стены до половины высоты небрежно замазали гадкой синей краскою и размалевали большими ромашками по трафарету - каждая величиной с блодце. Пахло в кухне прогорклым жиром и кострами еретиков - горелым мясом и кипящим дерьмом.

Потом Бенедикт разглядел хозяина. Тот сидел боком в черном кресле с большими тонкими колесами и что-то рьяно размешивал на чугунной сковороде. На сковороде шкворчало и подпрыгивало, оттуда доносился едва слышный напряженный постоянный стон. Повар по-волчьи обернулся - широкая шея мешала свободно поворачивать голову - и деревянной лопаткой стал сбрасывать содержимое сковородки в помойное ведро. Это были человечки, толпа! Как бы им ни было худо в кипящем масле, но почти все цеплялись за раскаленные края и отталкивали друг друга. Сидящий в каталке яростно заскреб лопаткой, и все они упали в плавающие на поверхности очистки. Как они опускаются на дно, Бенедикт смотреть не стал, загляделся на повара. А тот отставил сковороду, положил в нее лопатку и одним ледяным дуновением загасил угли. Развернул кресло к Бенедикту, сверкнув тонкими ободьями:

- Ну, приветствую!

Существо это, человек или демон, смотрелся чужеземцем. Плотный, с толстой, как у борца, шеей и при этом с тонкими руками, он был ограничен в движениях давно, и позвоночник успел скривиться. Он одет в странное пурпурно-шафранное одеяние с открытым плечом на левой видимо, рабочей, руке. Гнилью несло от его правой ноги - выше колена она покрыта широкими алыми языками, а ниже - вонючими язвами. Пальцы давно уже почернели и высохли. Пахло от существа не только гнилью, но и чем-то фруктовым, как от дешевой и похмельной выпивки. Не видно было, чтобы он страдал от боли.

- Вместо меня боль испытывают они! - повар-борец беззаботно махнул рукой в сторону помойного ведра.

- Но Вы их утопили?

- А, будут другие! Ничего страшного, таких всегда много. Зачем пришел?

- Минос? Радамант? Эак?

- Зови меня Радамантом, если хочешь.

- Господин Радамант, новопреставленная душа...

- Твоего любовника, да?

- Да.

Бенедикт вроде бы заставил Радаманта выпрямиться, и это было уже хорошо. Странно выглядел этот больной - лицо невыразительное, черные волосы были сбриты и довольно долго отрастали. Ни усов, ни бороды, ни следов бритья; глаза от природы слегка сужены, немного косят, черные и яркие, как у крысы, без зрачков. Плоский многократно разбитый нос, такие же маленькие ушки, словно бы пришлепнутые к голове. Но высокий лоб и такие тяжелые, такие недовольные складки под носом, что кажется - у Радаманта на губе постоянно что-то воняет. И выражение капризного мальчишки, довольно опасное выражение! Но с мальчишками ректор имел дело почти всю свою жизнь.

- И ты пришел встретиться с его душой?

- Да.

- Ты хочешь, чтобы твоя душа отправилась вместе с нею?

- Да.

- А если он не согласен, если ты ему там не нужен - ты об этом подумал?!

Бенедикт помолчал:

- Если не согласен, он сам мне об этом скажет, так?!

- И тогда ты останешься один. А тогда душа твоя развалится и не потребуется даже мне.

- Пусть так. Сделай это, Радамант, прошу тебя.

- И что я с этого буду иметь?

- Мою душу.

- Мне ее надо?

- Не знаю. Решай сам. Бери или отказывайся.

- Смотри-ка, а ты с ножом! - ножа Бенедикт пока не доставал! - Хорошо же, - нахмурился Радамант, оценивая, - Ты решил - сделаю, но сначала взгляни, посмотри. Я - Радамант, я первый судья Преисподней, и в моей власти - оставить ли душу там навсегда - или выпустить. Куда ее отпустить, решаю я. Так смотри же!

Сальный шут стал владыкою, указал в простенок справа. В кабинете Бенедикта там висела копия карты. Здесь же в синюю стену было вделано прямоугольное зеркало в рост человека, плоское - и вделано так прекрасно, что не просматривались швы. Снова зеркало... Оно мимоходом отразило Бенедикта, а потом вдруг позеленело - но не прозеленью мутной воды и венецейских зеркал, а травянистою зеленью поздней весны или раннего лета. Верхняя треть его прояснилась, поголубела, подернулась бледною дымкой, зарозовела. На горизонте встали туманные горы, а пред ними - альпийский луг, и каждый лист нежной травы был отлично виден. Может быть, трава и шуршала... Такого нет нигде, такой цветущей травы по колено, все выедают овцы. Неужели это Рай?

- Лучше! - изрек Радамант, - Смотри же!

Трава действительно шуршала, но не от ветра. Ветерок едва ласкал ее, а шорох звучал грубовато. Это брел желто-пегий лохматый пес. Он понурил голову и опустил хвост, словно стыдился чего-то. Плелся медленно, в надежде, что его обязательно нагонят.

Вслед собаке заспешил невысокий человек. Бенедикт узнал Игнатия сразу, по прямой кромке черных волос. Но Игнатий совершенно перестал хромать! И одет он был очень, очень странно - в безрукавку оленьего меха и такой же набедренник, к которому снизу пристегивались штанины и какие-то меховые носки. Он торопился, а за его спиной тряслось копье в полосатом кожаном чехле с раковинами и кисточкой из оленьей гривы.

Радамант шептал:

- Это старое, старое время. Еще до того, как Адам и Ева стали обрабатывать землю. Тогда здесь жили охотники, и он идет к ним. Представляешь, стада оленей там, где он жил, а здесь - табуны злобных коней и стада больших быков! Как он будет счастлив тут!

Пес услышал и развернулся в прыжке сразу на четырех ногах, бросился на шею хозяина. Тот ласково подергал его за уши, почесал и снял тяжелые лапы с плеч. Урс уронил бы его, если позволить псу все, что ему захочется.

- У него есть Урс и каменное копье. Он найдет людей и останется с ними. Подумай, ректор - он будет жить счастливо. А тебя он уже забыл или скоро забудет.

- Пусти меня!

Бенедикт коснулся зеркальной поверхности. По картине пробежала быстрая рябь, но пес его не учуял, а Игнатий даже не оглянулся. Бенедикт ожидал, что рука провалится в зазеркальный мир как в воду, но стекло не пропустило его.

- Это обыкновенное зеркало. Не надейся. Ему там самое место. Здесь он мусор убирал и продавался, а там он станет божеством. Он изобретет лук и гарпун. Когда острия гарпуна сломаются, он сделает из остатка первый в мире вязальный крючок. Он любит рыбачить, он научит этих людей плести сети и строить ловушки, он спасет их от весеннего голода. Может быть, сделает первую лодку. Он станет богом, а пес - его священным животным. Он вспомнит все, что надо, не зная, откуда это взялось - но не тебя!

- Пропусти, - мотал головой Бенедикт.

Радамант перегородил путь креслом и вертелся на месте, издавая запах падали.

- Погоди! - осенило Бенедикта. - Если он будет богом, я пригожусь как жрец.

- Там нет жрецов. Это тут ты чего-то стоишь, но как ты будешь охотиться? Станешь ли рыбачить? Ты ничего не умеешь, а гарем у него образуется и без тебя. Педерастия ради него станет священной обязанностью юношей.

- Все равно пропусти.

- Хорошо же, - обозлился Радамант, - я его тебе живым отдам. Таким, каким он стал в последний свой день. Ты так решил, и он выживет. Но видение об охотниках запомнит, не сомневайся.

Бенедикт перепугался:

- Нет, не надо, оставь так, как есть!

- Теперь уж не оставлю! Ты сам решил.

- Душу отдам! Оставь ему это посмертие!

- А на что мне твоя душа? - задумался адский судья, уперев палец в висок.

- Слушай, ты, зловонная тварь! Я, наверное, сдох уже. Мне все равно идти через тебя, калека, сидень! Так вот и суди, если ты действительно судья. Жрешь чужую боль - так жри мою, мерзавец, пока я здесь. А то уйду.

- Ого-го! А я придумал, что мне делать с твоей душонкой. Вот слушай - ты сам ее отдал, теперь терпи.

- Слушаю.

- Ты ее продал за его покой, ты это помни, крепко помни! Что не так - и я его верну. И тебя верну. Делайте тогда, что хотите! - Радамант вроде бы обиделся?

Сияющий, довольный, Радамант вытянул указательный палец, но указал им не вверх, как принято у людей, а в пол:

- Я беру тебя в Ад палачом. И не отлынивай, иначе...

- Что ж...

- Ты сам так решил. Я оставлю твоего Игнатия в покое, пока ты будешь верен мне. Ты же мучитель и страстотерпец по природе, так и мучай, будет тебе полная свобода и раздолье. Ты будешь помнить, что никогда его не увидишь, что он о тебе не вспомнит - ты же всегда это знал, не так ли? Он позволял тебе любить его, не больше, и скоро ты его возненавидишь. Но ты можешь быть счастлив - то быдло, что пеклось у меня на сковородке - злобные дураки, мастурбирующие после сожжения еретиков. Там будут многие, но только не твой возлюбленный, он слишком прост для ада. Я открыл истинную природу его души, и тебе твою раскрою. Это справедливо, не находишь? И тебе я даю полную свободу мести. Ты же безмерно ревнив и мстителен, так и проявляй свое отвращение к этим разумным скотам так, как захочешь, и храни неприкосновенной память о своем любовнике, я согласен! И еще - в аду много таких, как ты...

Разрешенная, необходимая теперь ярость уже закипала в горле, в сердце Бенедикта, вырывалась, как перегретый пар, за пределы тела:

- Да будет так!

В лице Радаманта что-то на секунду изменилось - может быть, возникло сомнение? или страх? Что ж, запугивать Бенедикт умел смолоду, но теперь главное - не перемудрить.

- Да будет так.

- Нужно что-то подписать, ударить по рукам?

- Нет. У тебя кровь капнула, этого мне достаточно. Теперь отвези меня домой.

Бывший ректор, палач-новичок, радовался освобожденно. Без лишних вопросов он ухватил кресло за рукоятки (странные чуть липкие, упругие ребристые трубочки были надеты на них), грубо развернул. И, не взглянув в зеркало - там пес ретиво облизывал руки хозяина и вилял хвостом, а человек смеялся, закинув лицо в небеса, - увез нового работодателя влево, оттолкнул ногою низкую дверцу. Сразу за порогом открылась темная лестница; там, куда катились колеса, она превращалась в пандус, а раб так и спускался по крутым ступеням. Он радовался, калека судорожно веселился. Но за порогом судья преисподней почувствовал что-то, передернулся, наполнив воздух ледяным холодом и попросил:

- Не убивай меня!

Бенедикт промолчал. А Радамант сказал еще, не оборачиваясь:

- Не делай мне больно. А то...


***



Магистр Месснер, молодой Антон, проснулся очень рано - от недовольства собой. Весь конец недели и начало новой он хлопотал. В субботу производил впечатление на библиотекарей простым красивым почерком и похвальным усердием; в воскресенье узнавал в соборе, кто есть кто, и выспрашивал у студентов, не нужно ли кому-нибудь что-нибудь срочно написать? Пока он не преподает, это не грешно, помочь младшему товарищу. В понедельник доктор Коль отпустил его сразу после обеда, и Антон помчался по купеческим и нотариальным конторам, по торговым домам предлагать свои услуги. Естественно, что ему сразу ничего не предложили - мало ли что он за человек, даром что из Парижа и младшая родня этих спесивых еретиков Месснеров, надо же сначала как следует справки навести!

Вот и проснулся Антон перед рассветом вторника в совершенно пакостном настроении. Ничего он не нашел, а ведь надо еще и кота кормить! Никто ему не доверяет, разве что старый Людвиг. Вот и надо держаться Людвига! И ректор. А если ректор, озадачив его, еще и что-нибудь заплатит? Он не жаден. Но задание таково, что... Лучше ректора не держаться, чтобы не стать изгоем, чтобы никого против себя не настроить. Да и о награде тот ничего не сказал. Может, и не будет ее, не то у него состояние. Людвиг дает понять, что ректор обречен, так и не связывайся с ходячим покойником! Нужно идти, он встает очень рано...

Лучше Антону от того не стало, разве что прибавилось вины. Но он решил не откладывать дела в долгий ящик, выпустил кота погулять и шагнул в розоватый холодный свет. Заря была прелестна - смущенная Эос - и почему-то повергала в стыд. Но нельзя, нельзя, чтобы сейчас тебя считали человеком ректора; надо любой ценой отказаться от поручения, пусть это и позорно!

Решительный юный магистр пролез в двери общежития холостых преподавателей и постучал в дверь ректорского кабинета. Что сказать? Что я не могу найти убийцу, я этому не обучен? Ректор не отозвался и не открыл. Антон постучал еще, потом вошел. В кабинете все еще было серо, и хозяина он не заметил. Оглядевшись, он свернул влево, к входу в "гробницу". Но раскрывать ее нужды не было - ректор уснул прямо на столе, головой на папках. На полу у стола валялось погнутое распятие, как если бы ректор сильно ударил в его середину кулаком. Рядом с лицом лежал короткий нож в ножнах: выскользнул из-под полы и лег рядом с хозяином. Антон осторожно тронул сидящего за плечо и не почувствовал тепла. Он потряс плечо - оно не поддалось, ректор не проснулся. Тогда посетитель осторожно склонился вровень с его лицом. Роговицы открытых глаз подернулись рябью и легкой мутью, успели подсохнуть. На столе еще не высохло несколько круглых капель размером с монетки. В углу верхней папки написано красным: "В библиотеку. Доктору философии Людвигу Колю" - надпись старая, выцвела. Антон прикинул, взять ли с собою папки сейчас - но побоялся пошевелить окоченевшую голову, вспомнил некстати о том, что рядом с убитым ничего не трогают, и ему стало совсем стыдно, как если бы он это убийство покрывал. Магистр Месснер пошел на компромисс - отправился позвать в кабинет доктора Тео и старого Людвига. Пусть они и разбираются, а он тут совершенно ни при чем!


То, что пожилой человек скончался от удара, не удивило никого.





С благодарностью:




Калинкиной Е. А. - за участие в предварительной обработке этого сюжета




20 лет назад;




Чипееву С. А. - за то, что хватило терпения дочитать это до конца.