КулЛиб - Скачать fb2 - Читать онлайн - Отзывы
Всего книг - 406843 томов
Объем библиотеки - 538 Гб.
Всего авторов - 147521
Пользователей - 92627

Последние комментарии

Загрузка...

Впечатления

Stribog73 про Морков: Камаринская (Партитуры)

Обработки Моркова - большая редкость. В большинстве своем они очень короткие - тема и одна - две вариации. Но тем не менее они очень интересные, во всяком случае тем, кто интересуется русской гитарной музыкой.

Рейтинг: +1 ( 3 за, 2 против).
Serg55 про Фирсанова: Тиэль: изгнанная и невыносимая (Фэнтези)

довольно интересно написано

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
kiyanyn про Графф: Сценарий для Незалежной (Современная проза)

Как уже задолбала литература об исчадиях ада, с которыми воюют... впрочем нет - как же они могут воевать? их там нет... - светлоликие ангелы.

Степень ангельскости определяется пропиской. Живешь на Украине - исчадие ада. На Донбассе - ну, ангел третьего сорта, бракованный такой... В Крыму - почти первосортный. В России - значит, высшего сорта. И по определению, если у тебя украинский паспорт - значит, ты уже не человек, а если российский - то даже если ты последняя скотина - то все равно благородная :)

И после такой литермакулатуры кто-то еще будет говорить, что Украине - не Россия, а Россия - не Украина? В своих агитках - абсолютно одинаковы...

Рейтинг: +3 ( 4 за, 1 против).
Serg55 про Ланцов: Фельдмаршал. Отстоять Маньчжурию! (Альтернативная история)

неплохая альтернативка.

Рейтинг: +3 ( 3 за, 0 против).
каркуша про Шрек: Демоны плоти. Полный путеводитель по сексуальной магии пути левой руки (Религия)

"Практикующие сексуальные маги" звучит достаточно невменяемо, чтобы после аннотации саму книгу не читать, поэтому даже начинать не буду, но при чем тут религия?...

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
каркуша про Рем: Ловушка для посланницы (СИ) (Фэнтези)

Все понимаю про мечты и женскую озабоченность, но четыре мужика - явный перебор!

Рейтинг: -1 ( 0 за, 1 против).
загрузка...

Взлеты и падения великих держав. Экономические изменения и военные конфликты в формировании мировых центров власти с 1500 по 2000 г. (fb2)

- Взлеты и падения великих держав. Экономические изменения и военные конфликты в формировании мировых центров власти с 1500 по 2000 г. (пер. Евгений Калугин, ...) 4.65 Мб, 1034с. (скачать fb2) - Пол Кеннеди

Настройки текста:



Пол Кеннеди ВЗЛЕТЫ И ПАДЕНИЯ ВЕЛИКИХ ДЕРЖАВ Экономические изменения и военные конфликты в формировании мировых центров власти с 1500 по 2000г.

Предисловие к русскому изданию

«Взлеты и падения великих держав. Экономические изменения и военные конфликты в формировании мировых центров власти с 1500 по 2000 г.» — главная работа выдающегося британо-американского историка, профессора Йельского университета Пола Кеннеди. Она выдержала множество изданий и переизданий на многих языках и выходит наконец в России. Сразу ставшая классической книга 1987 года не могла не устареть в ряде отдельных аспектов (например, автор и представить не мог стремительного развала одной из пяти великих держав, о которых писал, — СССР, да еще и произошедшего спустя лишь четыре года после выхода монографии). Но ее главные положения, не говоря уже о собранном в ней, без преувеличения, необъятном фактическом материале, выдержали испытание временем и сохраняют высокую ценность.

Пол Кеннеди детально исследует во временном горизонте полутысячелетия один из центральных вопросов мировой политики и геополитики: почему в разные эпохи разные державы выходят в глобальные лидеры? И почему их слава со временем гаснет? Что предопределяет исторические судьбы различных народов и политико-экономических систем? Что в конечном итоге решает исход противостояния великих держав, когда дело доходит до войны? И дает на эти вопросы убедительные ответы. Которые по сей день во многом определяют современные представления о компонентах и соотношении факторов совокупного могущества государств.

Начиная от условного 1500 года ведущие европейские государства демонстрировали все более быстрый подъем — технологический, экономический, научный, военный. Китайская, Османская империи, Япония, Россия, напротив, все больше от них отставали. При этом в самой Европе наиболее мощные и лидирующие державы все время сменяли друг друга. Испанию и Габсбургов затмили дерзкие Нидерланды, далее поднялась Франция, Францию потеснила Британия. Реформы Петра Великого вывели в ряд великих европейских держав Россию. После разгрома Наполеона Российская империя сделалась почти на полвека главной военной державой Европы (1815–1848). Однако проигранная Крымская война и успешные действия в ней более передовых в техническом и социальном отношении Англии и Франции обрушили русский престиж. Вторая половина XIX — начало XX века — эпоха всемирного триумфа Британской империи. Увы, уже к концу XIX столетия Британии бросила вызов объединившаяся Германия, разгромившая к тому же в 1870 году Францию.

Алчная дележка мира между великими европейскими державами привела в 1914 году к Первой мировой войне, а последовавший реваншизм немцев и японцев — ко Второй мировой. После 1945 года расклад опять резко поменялся: мировыми гегемонами стали две прежде периферийные и не вполне европейские державы — США и СССР. В 1989 году рухнул и этот ялтинский дуальный миропорядок, и США на короткое время остались единственной сверхдержавой. Но тут подоспел невиданный ранее подъем Китая, после произошло укрепление России, и в наши дни мир вновь на ощупь ищет новый мировой баланс великих держав. Список которых при этом, на удивление, остался тем же, что был сто лет назад: США, Россия, Китай, Европа (в которую, «вшиты» все те же Великобритания, Германия и Франция) и Япония.

Ключ к могуществу и влиянию, по Полу Кеннеди, — сложное сочетание непрерывно происходящих технологических инноваций, экономической и финансовой мощи, природного, демографического и территориального потенциала, социальной модернизации, а также такие неизмеримые факторы, как энергия, готовность сражаться, выносливость, умение совершать меньше ошибок, чем противник. Те, кто быстрее и успешнее развиваются, вовремя проводят реформы, проявляют больше воли и настойчивости, — выходят в лидеры. Те же, кто медлят, замыкаются, сдерживают инновации, делают грубые ошибки, — отстают и в итоге проигрывают как в экономическом соревновании, так и в военном отношении. Военная мощь в конечном счете зависит от экономического развития. Именно экономика и технологии в долгосрочной перспективе предопределяют успех и неуспех, делят нации на клубы выигравших и проигравших.

Ресурсы каждого общества всегда ограниченны. Для того чтобы не отстать и не проиграть бесконечное историческое соревнование, каждое правительство должно уметь правильно ими распорядиться. Ресурсы должны быть виртуозно распределены между тремя областями, требующими расходов: укрепление военных структур и современных вооружений; уровень и качество жизни населения; инвестиции в экономику и инфраструктуру, в экономический рост. Слишком большие военные расходы ставят крест на достатке населения и экономическом развитии. Непомерные военные траты, удержание далеких территорий и сателлитов создают непосильное «имперское перенапряжение» и могут привести к краху самой метрополии (чему пример — гибель большинства империй, от Римской и Британской до Российской). Но недооценка роли военного потенциала и приоритет гражданского развития способны повлечь за собой поражение в войне и все тот же государственный крах. Поиск баланса — постоянная забота государств в прошлом и настоящем.

Пол Кеннеди обстоятельно, на огромном фактическом материале рассказывает, как это было в истории. Его взгляд холоден и сбалансирован. Он никому не отдает предпочтения и держится на дистанции строгой науки. Потому и его анализ взлетов и падений России как великой державы чрезвычайно полезен и поучителен для нас.

В истории России было три периода наивысшего совокупного могущества, подлинного военно-политического триумфа. Реформы Петра создали современную армию и военную промышленность, регулярное бюрократическое государство и вывели молодую империю в ряд первых европейских держав. Но дальше реформы замедлились, и в XVIII веке Россия все заметнее отставала от европейских лидеров в экономическом, военном и технологическом отношении. Второй триумф — победа над Наполеоном в составе антинаполеоновской коалиции, когда российская военная машина оказалась сильнейшей в Европе. Однако поражение Наполеона было обусловлено не столько превосходством России в технологиях, экономике и вооружениях, сколько перенапряжением сил самой Франции, а также громадностью территории и ресурсов нашей страны. Те же фундаментальные причины во многом предопределили поражение нацистской Германии в 1945 году, наряду с многократным превосходством потенциала, экономик, финансов и вооружений антигитлеровской коалиции. Кроме того, русские всегда проявляли выдающиеся качества воинов — смелость, стойкость, выносливость, что во многом компенсировало экономическую слабость и отсталость вооружений и управления войсками (как это было, например, во время злополучной Крымской войны).

Причины развала СССР оказались схожи с вызвавшими крах российского государства в середине XIX века ив 1918 году; огромное имперское перенапряжение в совокупности с недостаточным вниманием к развитию технологий, экономики, общества, современных институтов. Принимая сегодня стратегические решения о распределении национальных ресурсов в треугольнике «военные расходы — развитие общественных институтов и человеческого потенциала — инвестиции в экономический рост», российская элита должна внимательно перечитать книгу Пола Кеннеди и сделать надлежащие выводы, чтобы не повторить фатальных ошибок российского прошлого.

В доиндустриальную эпоху менее развитые и богатые агрессоры могли побеждать и захватывать более развитые цивилизации, как делали степные кочевники Чингизиды, покорившие не только богатый и культурный Китай, но и полмира. Однако в нашу индустриальную и постиндустриальную эпоху это стало невозможно.

Современная армия и вооружения настолько сложны и дороги, что требуют прочного научно-технологического, экономического, финансового и социально-институционального фундамента. Необходимость содержать, вооружать и модернизировать современную армию влечет за собой потребность в большой экономике, в значительном государственном бюджете, в развитой промышленной базе и технологиях, в науке, непрерывно производящей новые знания. Современная военная машина невозможна без развитого финансового и банковского сектора, конкурентного частного сектора экономики, защиты интеллектуальной собственности и развитой правовой системы, открытости информации и комфортных условий для интеллектуального труда, открытости государства и общества. Отсутствие свободных, самостоятельных, инициативных граждан также снижает эффективность военной машины. Одним словом, в современном мире эффективная армия требует современных общественных и государственных институтов, продукта глубокой модернизации. Как пишет сам автор, «трудности, переживаемые современными обществами с крупными армиями, очень похожи на те, которые в свое время мешали Испании Филиппа Второго, России Николая Второго и Германии Гитлера. Внушительные вооруженные силы, как огромный монумент, производят сильный эффект на впечатлительного наблюдателя, но если они не опираются на прочный фундамент (в данном случае на продуктивную национальную экономику), то риск рухнуть в будущем велик».

Пол Кеннеди приводит несколько примеров такой тесной взаимозависимости экономики, военного дела и модернизации в XX веке, — это прежде всего Япония и Западная Германия после Второй мировой войны. В последние десятилетия рост общего совокупного могущества на основе успешной модернизации демонстрирует Китай. Россия пока что относительно слабеет, сравнительно с другими центрами силы, в экономическом, финансовом, научном, образовательном, технологическом, институциональном отношении. Что не может не тревожить элиты и общество. Накопление подобного отставания в долгосрочной перспективе, как показывает логика Пола Кеннеди, неизбежно приведет к выпадению России из клуба великих держав. А значит, необходимость глубокой экономической, технологической и социально-политической модернизации не просто благое пожелание «либералов», а жесткий императив развития страны.

Подробный и непредвзятый анализ Пола Кеннеди с очевидностью показывает сильные и слабые стороны России, в полной мере проявившиеся в минувшие три века ее истории.

Стратегические преимущества России — огромная территория, богатые природные ресурсы, многочисленное и трудолюбивое население, сравнительная открытость к заимствованию инноваций, сильное государство, способное концентрировать большие ресурсы, смелые и выносливые воины. Слабости — всегда чрезмерные расходы на военные нужды, на удержание чужих территорий и сателлитов, что ведет к хронической бедности населения и слабому развитию экономики; малоэффективное управление, слабые государственные институты; закрытый характер государства и общества, давление и цензура, что препятствует свободному развитию инноваций; чрезмерное огосударствление экономики, тормозящее инновации и экономический рост. Как результат — слабое развитие социального и человеческого капитала, являющегося решающим современным фактором процветания и мощи.

Такой раз за разом воспроизводящийся дисбаланс сильных и слабых сторон приводил к тому, что Россия часто добивалась побед и доминирования — но почти всегда непомерной ценой. С другой стороны, развитие России в книге Пола Кеннеди вовсе не выглядит безнадежно мрачным. Напротив, наша страна часто демонстрировала хорошие качества, способность к умелому реформированию и усвоению лучших практик. Так было в эпохи Петра, Столыпина, Александра Второго, Хрущева. Потенциал России всегда был столь велик, что чаще всего успешно нивелировал ее многочисленные слабости и проблемы.

Что же будет, если Россия сумеет, опираясь на свой огромный объективно существующий потенциал, сделать выводы из истории, в том числе и с помощью тонкой и умной книги Пола Кеннеди? Если добавит к своей природной и эмоциональной мощи современные эффективные институты? Если перенаправит больше ресурсов на развитие человека и быстрый рост экономики? Если откажется от культуры давления, запретов и предписаний и, напротив, раскрепостит общество? Ответ ясен: в таком случае ее будущее будет, вне всякого сомнения, великолепным.

Владимир Рыжков, политик и историк, профессор НИУ ГУ-ВШЭ


ВВЕДЕНИЕ

Эта книга — о «современной» истории федеральной и мировой власти с конца эпохи Возрождения. В ней предпринята попытка проследить и объяснить взлеты и падения различных великих держав относительно друг друга в течение последних пяти столетий с момента появления в Западной Европе «новых монархий» и зачатков колониальных империй. Нам не удастся избежать анализа войн, происходивших в этот период, в первую очередь самых важных, и затянувшихся конфликтов между целыми коалициями великих держав, оказавших большое влияние на мировой порядок, но мы не будем вдаваться в подробности, так как это не исследование по военной истории. Мы также проследим изменения в глобальной экономике, произошедшие начиная с 1500 года, но в строгом смысле эта книга не является трудом по экономической истории. Наибольшее внимание в ней уделяется взаимосвязям между экономикой и стратегией развития, поскольку каждое из ведущих мировых государств стремилось к увеличению своего благосостояния и мощи, чтобы стать богатым и сильным (или сохранить данный статус).

«Военные конфликты», вынесенные даже в подзаголовок книги, рассматриваются с точки зрения изменений в экономике, которые они вызвали. Триумф одной великой державы в этот период или упадок другой, как правило, являлись следствием затяжных походов армий. Вместе с тем они были также и результатом более или, наоборот, менее эффективного использования государством своих производственных экономических ресурсов во время войны. Значительную роль играло и то, как рос или падал уровень экономики страны относительно других ведущих государств в последние десятилетия перед конфликтом. Поэтому для данного исследования было важно выяснить не только в какой мере устойчивым было положение той или иной великой державы в мирное время, но и что происходило с ней во время войны.

Очень кратко приведу свои доводы, которые далее подробно будут рассмотрены в самой книге.

Соотношение сил ведущих государств в мировом пространстве никогда не бывает постоянным, преимущественно из-за неравномерности темпов развития различных сообществ, а также из-за технологических и организационных прорывов, что, безусловно, создает для одного общества определенные преимущества перед другим. Например, появление военных судов дальнего плавания и увеличение объемов торговли в Атлантике в XVI веке сказалось на европейских государствах по-разному. Одни получили от этого больше, другие меньше. То же самое касается и появления позднее парового двигателя, а также развития связанной с ним угольной и металлургической промышленности. Это способствовало активному росту влияния одних государств на фоне упадка других. Повышение производительности, как правило, позволяет в мирное время легче переносить бремя содержания значительных вооруженных сил, а в военное — поддерживать и снабжать всем необходимым большую армию и флот.

Как ни меркантильно это звучит, но богатство необходимо, чтобы поддерживать военную мощь, а военная мощь необходима, чтобы получить и защитить богатства. Однако если государство тратит на военные цели слишком много в ущерб процессу создания богатства, то это, скорее всего, в долгосрочной перспективе приведет к его ослаблению. То же самое грозит и государству с чрезмерно амбициозными планами — скажем, завоевание обширных территорий или ведение дорогостоящих войн. Есть риск, что огромные траты могут перевесить потенциальные выгоды от внешней экспансии. Подобная дилемма возникает перед любым государством, чье экономическое влияние начинает снижаться. История взлетов и падений великих держав начиная с расцвета Западной Европы в XVI веке (таких стран, как Испания, Нидерланды, Франция, Британская империя, а теперь Соединенные Штаты) демонстрирует существенную взаимосвязь в долгосрочной перспективе между производственным и доходным потенциалом, с одной стороны, и военной мощью — с другой.

Историю «взлетов и падений великих держав», представленную на страницах данной книги, можно вкратце изложить следующим образом. В первой главе описывается ситуация в мире в XV–XVI веках. Анализируются сильные и слабые стороны каждого из «центров власти» того времени: Великой империи Мин в Китае; Османской империи и ее мусульманского ответвления в Индии; империи Великих Моголов; Московского государства; империи Токугава в Японии; а также группы государств в западной и центральной частях Европы.

О том, что этому последнему региону будет суждено взлететь выше всех, в начале XVI века не говорило ничего. Но насколько бы внушительными и организованными ни выглядели некоторые из вышеназванных восточных империй в сравнении с Европой, все они страдали от последствий централизации власти, настаивающей на единообразии веры и традиций не только на уровне официальной религии, но и в таких областях, как коммерция и разработка вооружения. Отсутствие подобной централизации власти в Европе и наличие воинственно настроенных конкурентов среди большого количества разнообразных королевств и городов-государств были хорошим стимулом для постоянного совершенствования всего, что связано с армией. И здесь налицо было плодотворное взаимодействие с последними достижениями как технического, так и сугубо коммерческого характера, которые присутствовали в конкурентной предпринимательской среде. В условиях меньшего количества препятствий на пути к изменениям европейские государства на долгие годы вступили в фазу постоянного экономического роста и повышения боеспособности своих армий, которая должна была сделать их самыми могущественными в мире.


Хотя благодаря активному развитию научно-технического прогресса и конкуренции в военной сфере Европа продолжала двигаться привычным для нее путем плюрализма, все же сохранялась возможность того, что одно из ее соперничающих друг с другом государств могло аккумулировать достаточное количество ресурсов для того, чтобы обойти остальных и начать доминировать на континенте. С XVI века в течение почти ста пятидесяти лет династический и религиозный союз под предводительством испано-австрийской империи Габсбургов угрожал всей Европе. Глава вторая полностью посвящена попыткам ведущих государств континента обуздать подобные «претензии Габсбургов на господство». Как и в других главах книги, здесь проанализированы сильные и слабые стороны великих держав относительно друг друга и в свете основных тенденций в экономике и научно-техническом прогрессе, повлиявших на развитие западного общества в целом, для того чтобы читатель мог лучше понять, каковы были последствия многочисленных войн, прокатившихся по Европе в этот период ее истории. Основная мысль данной главы заключается в том, что, несмотря на огромные ресурсы Габсбургов, они своими нескончаемыми войнами все больше и больше увеличивали нагрузку на экономику, которая в итоге не выдержала огромных военных расходов.

Если другие великие державы Европы и пострадали сильно в этих затянувшихся войнах, они смогли, хотя и с трудом, лучше сохранить баланс материальных ресурсов и военной мощи по сравнению со своими врагами из династии Габсбургов.


Войны с участием великих держав в период с 1660 по 1815 год, описанные в главе третьей, нельзя расценивать просто как противостояние одного большого союза и остальных многочисленных государств-соперников. Именно в этот сложный период такие великие державы, как Испания и Нидерланды, потеряли свое влияние. На их место пришли пять сильных государств (Франция, Великобритания, Россия, Австрия и Пруссия), которые стали доминировать в сфере дипломатии и в военных вопросах в Европе на протяжении всего XVIII века и активно участвовали в затяжных коалиционных войнах, прерываемых стремительно менявшимися альянсами. Это была эпоха, когда Франция сначала при Людовике XIV, а затем при Наполеоне оказалась как никогда за всю свою историю близка к тому, чтобы главенствовать в Европе. Но каждый раз в последний момент на ее пути вставал союз из других великих держав. Ввиду того что к началу XVIII века содержание постоянной армии и флота стало безумно дорогим удовольствием, в лучшем положении оказались страны, которые смогли создать хорошо работающую кредитно-банковскую систему (как, например, Великобритания). Важную роль в судьбе великих держав в их многочисленных спорах за превосходство зачастую играло также и их географическое положение. Этим в определенной степени объясняется значительный рост влияния к 1815 году двух «фланговых» государств — России и Великобритании. Обе страны могли вмешиваться в возникавшие в Западной и Центральной Европе противостояния, но при этом были защищены от них географически. Убедившись, что на континенте достигнут баланс сил, оба государства в XVIII веке стали распространять свое влияние за пределами Европы. А ближе к концу столетия в Великобритании развернулась промышленная революция, которая должна была расширить возможности как для активной колонизации, так и для пресечения посягательств Наполеона на господство в Европе.

Примечательно, что, в отличие от предыдущего периода, после 1815 года на континенте в течение целого столетия не было ни одной продолжительной коалиционной войны. Наблюдалось стратегическое равновесие, поддерживаемое всеми ведущими державами, образующими Священный союз, поэтому ни у одной нации не было ни желания, ни возможности претендовать на доминирующее положение. Основные проблемы правительств того времени были связаны с нестабильностью внутри самих государств и (в случае с Соединенными Штатами и Россией) с дальнейшим освоением своих территорий на континенте. Относительная стабильность на мировой арене позволила Британской империи достичь своего максимума влияния как на море, так и в колониальной и коммерческой сферах, а также добиться фактического главенства в промышленности, построенной на использовании парового двигателя. Однако ко второй половине XIX века активная индустриализация началась и в других регионах, что качнуло маятник баланса международного влияния от прежних лидеров в сторону стран, обладавших как ресурсами, так и организационными возможностями для использования новых средств производства и технологий. К этому времени уже ряд военных конфликтов (отчасти Крымская, но в большей мере американская Гражданская и Франко-прусская войны) показали, что проигрывает тот, кто не смог вовремя модернизировать свою военную систему, а также не имел соответствующих производственных мощностей для поддержания большой армии и дорогого, более совершенного вооружения. Изменилась сущность войны.

В XX веке ускорение темпов научно-технического прогресса и связанная с этим неравномерность развития различных регионов сделали мировую систему менее стабильной и более сложной, чем она была пятьдесят лет назад. Это проявилось в начавшейся после 1880 года безумной гонке великих держав в поисках новых колоний в Африке, Азии и Тихоокеанском регионе, спровоцированной отчасти жаждой наживы, а отчасти страхом потерять превосходство. Это также проявилось в увеличении армий — как на суше, так и на море — ив создании постоянных военных альянсов даже в мирное время, поскольку правительства разных стран искали союзников для ведения войны в будущем. За колониальными спорами и мировыми кризисами, бушевавшими накануне Первой мировой войны, прослеживается также снижение год за годом экономической мощи ведущих европейских государств, что привело к значительным фундаментальным изменениям в глобальном соотношении сил. Мировая система, в центре которой стояла Европа, после трех столетий начала приходить в упадок. Несмотря на все свои старания, традиционные великие державы Европы: Франция и Австро-Венгрия, а также недавно объединившаяся Италия — сошли с дистанции. В свою очередь, на первый план вышли такие огромные страны, занимающие практически целые континенты, как Соединенные Штаты Америки и Россия, — даже несмотря на неэффективность монархического устройства правления в последней. Среди стран Западной Европы только у Германии, возможно, было достаточно сил, чтобы сохранить свое право остаться в числе ведущих держав мира. С другой стороны, Япония была полна решимости распространить свою власть на всю Восточную Азию, но не дальше. Неизбежно подобные изменения создали значительные и в конечном счете непреодолимые трудности для Британской империи, которой стало намного сложнее защищать свои глобальные интересы на мировой арене, чем это было еще полвека назад.


Хотя первые пятьдесят лет XX века очевидно указывали на то, что мир становится биполярным на фоне логичного кризиса развития в ведущих державах-середнячках (см. главы пятую и шестую), подобная метаморфоза глобальной системы отнюдь не происходила тихо и мирно. Наоборот, тяжелые, масштабные кровавые битвы в Первую мировую, ставшие возможными благодаря высокому уровню промышленного производства и эффективности управления государством, показали определенное превосходство Германии над Россией — быстро развивающейся, но все еще отсталой монархической. Победы Германии на восточном фронте в первые месяцы баталий сменились для нее поражениями на западном направлении, так же как и для ее союзников на итальянском, балканском и ближневосточном театрах военных действий. В результате последующего присоединения Соединенных Штатов к западному альянсу как в плане военной помощи, так и в плане экономической поддержки, этот последний наконец получил ресурсы, чтобы превзойти коалицию-противника. Но это была изнурительная борьба для всех воюющих сторон. АвстроВенгрия распалась. В России произошла революция. Германия проиграла войну. Франции, Италии и даже Великобритании после победы также пришлось долго восстанавливаться. Исключение составили только Япония, упрочившая свое положение в Тихоокеанском регионе, и Соединенные Штаты, которые к 1918 году бесспорно стали самой могущественной державой в мире.


Отзыв Америкой своих войск и изоляция России от мирового сообщества в связи с установлением в стране большевистского режима в 1919 году в большей мере, чем когда-либо за последние пять веков, описанных в этой книге, привели к нарушению экономических основ мировой системы. Ослабленные войной Великобритания и Франция продолжали главенствовать в дипломатии, но к 1930-м годам дело осложнилось появлением на арене претендующих на господство милитаристских и ревизионистских государств — Италии, Японии и Германии. Последняя была нацелена на доминирование в Европе еще сильнее, чем даже в 1914 году. Вместе с тем на этом фоне Соединенные Штаты, безусловно, оставались самой могущественной промышленно развитой нацией в мире, а сталинская Россия быстро превращалась в индустриальную сверхдержаву. В результате перед державами«середнячками» ревизионистского толка возникла дилемма: им следовало быстро расширить свое влияние, пока их не затмили эти два континентальных монстра. В свою очередь, остальные средние державы оказывались перед другой дилеммой: конфронтация с Германией и Японией скорее всего приведет к ослаблению и их самих. Вторая мировая война со своими победами и поражениями, по сути, подтвердила эти прогнозы. Несмотря на громкие победы в самом начале кампании страны гитлеровского блока в итоге проиграли, столкнувшись с противником, превосходящим их с точки зрения производственных ресурсов в значительно большей степени, чем это было в Первую мировую. Но прежде чем их разбили превосходящие силы, Германии с ее союзниками удалось безвозвратно удалить с мировой арены Францию и ослабить Великобританию. К 1943 году биполярный мир, предсказанный еще несколькими десятилетиями ранее, наконец сформировался, и соотношение вооруженных сил вновь стало соответствовать мировому распределению экономических ресурсов.


В двух заключительных главах книги рассматривается период, когда биполярный мир, казалось, действительно существовал — как в экономическом, так и в военном и идеологическом плане, и подтверждением тому были неоднократные политические кризисы в развернутой между двумя противоборствующими группировками холодной войне. Позиции Соединенных Штатов и СССР как главных сил двух лагерей также укрепились благодаря появлению ядерного оружия и систем доставки боеприпасов дальнего действия, что привело к кардинальному изменению как стратегического, так и дипломатического ландшафта по сравнению с началом XX века, не говоря уже о XIX столетии.

Однако на этом процесс взлетов и падений великих держав не прекратился. Разница в темпах роста и в научно-техническом прогрессе ведет к изменению мирового экономического равновесия, что, в свою очередь, постепенно сказывается на политическом и военном балансе сил. В военном отношении США и СССР находились впереди всех стран мира как в 1960-х, так и в 1970-х и 1980-х годах. И вследствие того, что оба государства рассматривали все международные проблемы только с позиции биполярного мира, зачастую впадая в манихейство, соперничество привело их к непрекращающейся гонке вооружений, участие в которой было не под силу больше ни одной другой державе.

Вместе с тем в течение этого же периода изменение мирового соотношения производительных сил происходило еще быстрее, чем прежде. Доля стран «третьего мира» в общем выпуске продукции обрабатывающей промышленности и их ВНП, снизившиеся в послевоенные годы (с 1945) до максимально низкого уровня, с того времени показывают устойчивый рост. Европа восстановилась после войны и, объединившись под флагом Европейского экономического сообщества, стала крупнейшим торговцем в мире. Внушительными темпами движется вперед Китайская Народная Республика. А феноменальный послевоенный рост экономики Японии позволяет говорить о том, что не так давно эта страна обогнала Россию по размеру общего ВНП. В свою очередь, Америка и Россия демонстрируют очень вялые темпы роста, а их доли в мировом производстве и богатстве с 1960-х годов очень сильно сократились. Даже не принимая во внимание все более мелкие государства, уже отчетливо видно, что многополярный мир вернулся — правда, если судить только по экономическим показателям. Учитывая, что в книге рассматривается проблема взаимосвязи стратегии и экономики, кажется уместным, что в последней (если хотите, умозрительной) главе исследуется вопрос несоответствия военного и производственного соотношения в стане великих держав, а также сегодняшние проблемы[1] и возможности пяти крупнейших политико-экономических «центров власти» — Китая, Японии, ЕЭС, Советского Союза и США, решающих старую задачу соотнесения национальных целей и имеющихся средств. История взлетов и падений великих держав далека от завершения.

Книга представляет масштабный всеобъемлющий труд, в ней рассматривается множество вопросов, и очевидно, что разные люди будут читать ее с разными целями. Кто-то найдет здесь то, что и надеялся найти: большое и достаточно подробное исследование проводимой великими державами политики в течение последних пяти веков; примеры влияния экономического и технического прогресса на положение каждого из государств-лидеров; а также взаимосвязи стратегии и экономики как в мирное время, так и в условиях войны. При этом, по сути, речь не идет ни о малых державах, ни, как правило, о небольших двусторонних войнах. Кроме того, книга в большей степени ориентирована на Европу, особенно в середине повествования. Но это вполне естественно для подобной темы.

Иные читатели, особенно политологи, которые сегодня заинтересованы в выведении общих правил функционирования «мировых систем» или повторяющихся сценариев войн, могут и не обнаружить в данном исследовании того, что хотели бы в нем найти. Чтобы избежать возможных недоразумений, следует подчеркнуть, что эта книга, к примеру, не имеет ничего общего с теорией, связывающей значительные (или «регулярные») войны с циклами экономических подъемов и спадов (циклы Кондратьева). Кроме того, она целенаправленно не касается общепринятых теорий причин войн и не разбирается, вызваны ли они «взлетом» или «падением» той или иной великой державы. В этой книге вы также не найдете теорий возникновения империй или управления ими (как, например, в последней работе Майкла Дойла «Империи»), равно как и ответа на вопрос «способствует ли создание империи усилению государства». И наконец, книга не предлагает какой-либо общей теории, какие общества и какие из общественных / государственных структур являются самыми эффективными в плане извлечения выгоды во время войны.

С другой стороны, это ценный материал для исследователей, желающих сделать некое обобщение по данным вопросам. Отчасти поэтому в книге представлено такое количество примечаний, указывающих заинтересованным читателям на ресурсы, где можно подробнее узнать о том или ином аспекте, например о схемах и источниках финансирования войн. Но проблема, с которой историки, в отличие от политологов, сталкиваются при рассмотрении общих теорий, заключается в том, что доказательства того, что случилось много лет назад, почти всегда неоднозначны, поэтому очень сложно делать на их основе «неоспоримые» научные заключения. Таким образом, несмотря на то, что некоторые из войн (например, 1939 года) действительно можно связать со страхами больших политиков относительно изменения соотношения сил в мире, это никоим образом не объясняет причины начала Американской революции (1776), Французской революции (1792) или Крымской войны (1854). Точно так же кто-то может привести Австро-Венгрию 1914 года в качестве примера «падения» великой державы, спровоцировавшего начало большой войны. Но вместе с тем теоретики видят в начале этой войны и важную роль Германии и России, заявлявших тогда свои права на место в стане великих держав. То же самое касается и любого общетеоретического вопроса: к примеру, держится ли империя за счет финансовой поддержки своих территорий, или влияет ли на управление империей уровень дистанции власти? Имеющиеся в распоряжении ученых доказательства настолько противоречивы, что, вероятнее всего, в определенных случаях вы услышите ответ «да», а в других — «нет».

И все же если отложить в сторону априорные теории и просто взглянуть на историю «взлетов и падений великих держав» за последние пять столетий, то окажется, что некоторые ценные выводы общего характера сделать все же можно, но отдавая при этом себе отчет, что в отдельных ситуациях возможны исключения. К примеру, легко можно проследить причинно-следственные связи между изменениями в общеэкономическом и производственном соотношении сил и положением отдельной державы в мировой системе. Смещение начиная с XVI века торговли от берегов Средиземноморья в Атлантику и Северо-Западную Европу и перераспределение долей государств в выпуске продукции обрабатывающей промышленности далеко за пределами Западной Европы после 1890 года — в обоих случаях подобные сдвиги в экономике предрекали возникновение новой великой державы, которая в один прекрасный день может начать оказывать сильное влияние на существовавший до этого военный порядок и территориальное устройство. Вот почему смещение мирового производственного баланса в сторону стран Тихоокеанского бассейна, которое мы наблюдаем последние пару десятилетий, не может быть предметом интереса исключительно экономистов.

Точно так же исторические данные наглядно показывают очень четкую взаимосвязь в долгосрочной перспективе между экономическим ростом или упадком в отдельно взятом могущественном государстве и повышением или, наоборот, снижением его влияния в военном плане. Конечно, в этом нет ничего удивительного. Для поддержки большой военной машины необходимы значительные экономические ресурсы. А кроме того, с точки зрения устройства мировой системы сила и богатство всегда взаимосвязаны и должны рассматриваться в связке. Три столетия назад немецкий писатель-меркантилист Филипп фон Хорник отметил, что могущество и процветание нации зависят не от достаточности или надежности власти и богатства, а преимущественно от того, насколько больше или меньше ресурсов у ее соседей.

В последующих главах вы не раз столкнетесь с подтверждением данного наблюдения. В середине XVIII века Нидерланды в абсолютном выражении были богаче, чем столетием ранее. Однако на этом этапе страна обладала намного меньшим влиянием, потому что ее соседи Франция и Британия были еще богаче и могущественнее. Франция к 1914 году, вне всяких сомнений, была намного сильнее, чем в 1850 году, но это мало утешало ее жителей на фоне более сильной Германии. Великобритания сегодня обладает большими богатствами, а ее армия вооружена на порядок лучше, чем в середине Викторианской эпохи, но это не спасло ее от снижения доли в мировом валовом продукте приблизительно с 25 до 3%. Однако пока по размеру богатств и мощи государство обгоняет своих соседей, ему ничего не грозит; проблемы начнутся, когда соседи его превзойдут.

Это не значит, что экономическая и военная мощь государства не растет и не падает одновременно. Большинство исторических примеров, приведенных в книге, показывают, что между траекториями относительной экономической силы и военного / территориального влияния существует солидная задержка по времени. И опять причину достаточно легко проследить. Великая держава, постоянно усиливающая свое экономическое положение (Великобритания в 1860-х годах, США в 1890-х или Япония сегодня), может избрать путь накопления богатства, а не безумных трат на армию и вооружение. Вполне возможно, что полстолетия спустя приоритеты кардинально изменятся. Раньше расширение экономического влияния приводило к появлению обязательств за рубежом (возникала зависимость от иностранных рынков сбыта и поставок сырья, военных альянсов, а также от создаваемых баз и колоний). С другой стороны, сегодня конкурирующие державы еще быстрее наращивают свое экономическое могущество, демонстрируя большее желание распространить влияние за свои пределы. Мир стал более конкурентным, а доли отдельных стран на том или ином рынке — непостоянными. Пессимисты говорят о спаде.

Патриотически же настроенные государственные деятели заявляют о необходимости «обновления».

В подобных непростых условиях великие державы могут значительно увеличить свои расходы на оборону в сравнении с тем, что было всего пару поколений назад, но при этом не ощущать себя в полной безопасности — просто потому, что конкуренты растут быстрее и становятся сильнее. Испанская империя потратила на вооружение и содержание армии в тревожные 1630–1640-е годы намного больше, чем в 1580-е, когда кастильская экономика чувствовала себя значительно лучше. Расходы на оборону Великобритании в конце эпохи правления Эдуарда VII в 1910 году были намного больше, чем, скажем, после смерти тогдашнего премьер-министра Генри Палмерстона в 1865 году, когда британская экономика находилась практически на своем пике. Но не чувствовали ли себя жители туманного Альбиона в большей безопасности в XIX веке, чем в начале XX?! Та же самая проблема сейчас стоит перед США и СССР. И мы об этом будем говорить ниже. Обе великие державы инстинктивно реагируют на ослабление своего мирового влияния более значительными тратами на «обеспечение безопасности», сокращая таким образом инвестиции в экономику, что может создать им в будущем определенные проблемы.

Другой общий вывод, который можно сделать из пятисотлетней истории, представленной в данной книге: существует очень сильная взаимосвязь между конечным результатом больших коалиционных войн с точки зрения европейского или глобального влияния и количеством производственных ресурсов, привлеченных каждой из сторон. Это подтверждают войны, развязанные против испанских и австрийских Габсбургов, войны XVIII века: за Испанское наследство, Семилетняя, с Наполеоном, — а также две мировые в XX веке. Продолжительная и изматывающая война в конечном счете оборачивается для каждой из коалиций проверкой ее ресурсов и возможностей. На «длинной дистанции» становится особенно важно, какая из противоборствующих сторон обладает большими, а какая — меньшими ресурсами.

Подобные обобщения можно сделать, даже избегая цепких лап грубого экономического детерминизма. Несмотря на стремление данного исследования выявить «основные тенденции» в мировой политике за последние пятисот лет, в нем никоим образом не утверждается, что каждое важное событие в истории имеет экономическую подоплеку или что именно ситуация в экономике является главной причиной взлета либо падения нации. Существует масса доказательств, указывающих и на иные причины удач и неудач того или иного государства: местоположение, военная организация, уровень национального самосознания, устройство альянса и многие другие факторы. Все они могут оказать отрицательное влияние на участников системы объединения государств. В XVIII веке, например, республика Соединенных провинций Нидерландов была самой богатой частью Европы, а Россия — самой бедной. Впоследствии же позиции голландцев и русских поменялись местами. Отдельные проявления безрассудства (как у Гитлера) и очень высокий уровень военной подготовки (как у испанских полков в XVI веке или германской пехоты в XX столетии) также играют важную роль при объяснении определенных побед и поражений. Бесспорно, что при затяжной войне с участием одной из великих держав (а как правило, коалиции) победа не раз доставалась тому, у кого была сильнее производственная база или, как говорили испанские капитаны, у кого был последний эскудо. Большая часть из того, что вы прочтете дальше, подтверждает это циничное, но, по сути, верное суждение. Уровень влияния ведущих государств был очень плотно связан с их экономическим могуществом в последние пять столетий, так что возникает резонный вопрос о возможных последствиях нынешних тенденций в экономике и развитии технологий для текущего баланса сил. Это не отрицает того, что люди собственными руками создают свою историю, но делают это в пределах исторических условий, которые могут как ограничить, так и открыть перед ними широкие возможности.


Прототипом данной книги является эссе известного прусского историка Леопольда фон Ранке «Великие державы» (Die grossen Mächte), написанного в 1833 году. В нем ученый рассмотрел изменения мирового баланса сил начиная с ослабления Испании и попытался показать, почему определенные страны, добившись огромного влияния, потом вдруг низвергались с достигнутых высот на землю. В заключение Ранке анализировал современный мир и последствия неудавшейся французской* «заявки на мировое господство» в Наполеоновской войне. Говоря о «перспективах» каждой из великих держав, он забывал о том, что он историк, и пускался в пространные рассуждения о будущем.

Но эссе о «великих державах» — это одно, а посвященная им целая книга — совсем другое. Изначально я собирался написать небольшую книжку, предполагая, что читатели знают (хотя бы отчасти) подоплеку изменений темпов роста или определенных геостратегических проблем, с которыми сталкивались описываемые государства. Но рассылая первые главы экспертам, чтобы получить комментарии, или заговаривая с людьми на поднимаемые здесь темы, я понял, что был не прав в своем предположении. Большинство читателей и слушателей требовали деталей, подробных описаний предпосылок происходившего, просто потому что еще не было такого исследования, которое бы рассказало об изменениях в балансе экономических и стратегических сил. Никто из экономических и военных историков доселе не вторгался в эту область, саму же историю подобных изменений все игнорировали. Так что оправданием большого количества деталей в самом тексте, а также постраничных ссылок в книге служит мое желание заполнить этот важный пробел в истории взлетов и падений великих держав.


I. СТРАТЕГИЯ И ЭКОНОМИКА В ДОИНДУСТРИАЛЬНУЮ ЭПОХУ 

Глава 1. РАСЦВЕТ ЗАПАДА

В XVI веке, который был выбран учеными в качестве даты перехода от Средневековья к эпохе новой истории{1}, жителям Европы было и невдомек, что их континент стоит на пороге обретения власти над большей частью мира. Знания европейцев того времени о великих цивилизациях Востока были фрагментарны и зачастую ошибочны. Их источником являлись рассказы путешественников, которые могли и приврать. Однако широко распространенное представление о несметных богатствах и бесчисленных армиях восточных империй в определенной степени можно назвать верным, и на первый взгляд казалось, что население тех регионов жило лучше, чем в Западной Европе, а государства были намного могущественнее. Действительно, при сравнении с этими великими культурными и экономическими центрами слабые стороны Европы были более очевидны, чем сильные. Во-первых, это был не самый плодородный и не самый густонаселенный регион в мире — в отличие от Индии и Китая. В геополитическом плане континентальная Европа тоже была «несуразна»: с севера она была окружена льдами, с запада — водой, с востока открыта для вторжения других народов, а юг — отличное место для стратегических обходных маневров. К началу XVI века, как и в течение долгого времени до и после, это были не абстрактные измышления. Прошло всего восемь лет с момента, когда последний мусульманский регион в Испании — Гранада — пал под натиском армий Фердинанда и Изабеллы. Но это было окончанием лишь региональной кампании, а не войны между христианским миром и последователями пророка Мухаммеда. Многие в Западной Европе еще не оправились от шока после падения Константинополя в 1453 году — события, которое, казалось, сулило серьезные последствия, так как не ограничивало дальнейшее продвижение турок-османов. К концу XV века они захватили Грецию с Ионическими островами, Боснию, Албанию и значительную часть оставшихся Балкан. Но самое худшее случилось в 1520-х годах, когда громадные полчища янычар двинулись на Венгрию и Австрию. На юге, где османские галеры периодически совершали рейды по итальянским портам, католические священники начали беспокоиться о том, что Рим может повторить судьбу Константинополя{2}.

В то время как подобного рода угроза казалась частью некой великой стратегии, которой четко следовал султан Мехмед II, а далее и его потомки, ответная реакция европейцев носила разобщенный и спорадический характер. В отличие от Османской и Китайской империй, в отличие от государства, которое моголам в скором времени предстояло создать на территории Индии, в Европе никогда не было и намека на подобное единство, когда все кланы, княжества, народы в регионе признавали главенство над собой власти единого светского или религиозного правителя. Напротив, Европа представляла мешанину из мелких королевств и княжеств, отдельных феодальных землевладений и городов-государств. Наиболее могущественные монархии формировались на западе. В первую очередь речь идет об Испании, Франции и Англии. Но все они страдали от внутренних раздоров и видели друг в друге лишь соперников, а не союзников в борьбе с исламом.

При этом в сравнении с великими цивилизациями Азии Европа не могла похвастаться и своими достижениями в области культуры, точных наук, инженерного искусства, навигации и иных технологий. Значительная часть европейского культурного и научного наследия так или иначе была «позаимствована» у исламского мира. Мусульмане же, в свою очередь, в течение многих веков черпали знания в Китае, с которым торговали, воевали и на территории которого создавали свои колонии. В ретроспективе очевидно, что Европа к концу XV века ускорилась в своем коммерческом и научно-техническом развитии. Однако справедливости ради надо сказать, что все крупнейшие центры мировой цивилизации на тот момент находились примерно на одном уровне развития — некоторые были лучше в одном, другие в другом. В техническом, а следовательно, и в военном плане Османская империя, Китай в эпоху династии Мин, а позднее и империя Великих Моголов на севере Индии, а также европейская государственная система со своим ответвлением в виде Московии стояли выше разрозненных народов Африки, Америки и Океании. Хотя это и подразумевает, что Европа в начале XVI века была одним из важных культурных и политических центров мира, ничего тогда не говорило о том, что однажды она станет самой могущественной силой. Прежде чем исследовать причины ее взлета, следует изучить сильные и слабые стороны остальных претендентов на мировую власть.


Китай. Империя Мин

Ни одна из цивилизаций, существовавших в Средние века, не могла сравниться по уровню развития с Китаем{3}. У него было значительное численное превосходство — 100–130 млн. населения против 50–55 млн. в Европе в XV веке. Это азиатское государство обладало удивительной культурой. Оно было расположено на чрезвычайно плодородных землях, на которых местные жители занимались орошаемым земледелием. Начиная с XI века в стране функционировала отличная сеть каналов, соединяющая все плантации. Выстроенная иерархическая система управления государством, костяк которой составляли хорошо образованные бюрократы-конфуцианцы, позволила особым образом объединить китайское сообщество и сделать его более совершенным — на зависть гостей из других стран. Правда, государство это пережило нашествие монгольских орд, принесших сильные разрушения и господство Хубилай-хана. Но Китай зачастую в большей степени влиял на завоевателей, чем те на него. И к моменту возникновения в 1386 году империи Мин, которая окончательно разгромила монголов, в стране сохранилась значительная часть старой системы государственного устройства и обучения.

Читателям, воспитанным на уважении к западной науке, самым поразительным может показаться более раннее научно-техническое развитие китайской цивилизации. Уже на первом этапе в стране появились огромные библиотеки. В XI веке в Китае получила распространение печать наборным шрифтом, свет увидели тысячи книг. Торговля и промыслы, развитие которых стимулировали строительство новых каналов и рост населения, находились на самом высоком уровне. Города в Китае были намного крупнее, чем в средневековой Европе, а китайские торговые пути — протяженнее. Появление бумажных денег благотворно сказалось на росте объемов торговли и развитии рынков. В конце XI века на севере Китая развернулось гигантское железорудное производство, дающее ежегодно по 125 тыс. тонн металла, в основном для военных и государственных целей. Миллионная армия, например, была огромным рынком сбыта товаров из железа. Стоит отметить, что объемы производства того времени значительно превышали цифры, которых достигнет Британия в начале промышленной революции семь веков спустя! Возможно также, что именно китайцы изобрели порох, а пушки они уже активно использовали в эпоху династии Мин в конце XIV века — во время свержения своих монгольских правителей{4}.

Глядя на такого рода примеры культурного и научно-технического развития, неудивительно, что китайцы отправились исследовать чужие земли и торговать с другими странами. Еще одним китайским изобретением был магнитный компас, а некоторые китайские джонки не уступали своими размерами более поздним испанским галеонам. Теоретически занятие коммерцией по пути следования торговых караванов в Ост-Индию и на острова Тихоокеанского бассейна приносило хорошую прибыль. Войны на воде случались на Янцзы (самой большой реке Китая) еще задолго до наступления Нового времени (в 1260-х годах для подавления сопротивления военных судов китайской империи Сун Хубилай-хану пришлось создать огромную флотилию, вооруженную машинами для метания снарядов) и расцвет прибрежной торговли зерном ознаменовал начало XIV века. В 1420 году флот империи Мин насчитывал 1350 боевых судов, в том числе 400 больших плавающих крепостей и 250 кораблей, предназначенных для дальнего плавания. И это не считая большого количества частных коммерческих судов, которые регулярно ходили к берегам Кореи, Японии, Юго-Восточной Азии и даже Восточной Африки и приносили немалый доход китайскому государству, стремившемуся обложить налогом всю торговлю на море.

Самыми известными официальными заграничными экспедициями считаются семь крупномасштабных морских походов, совершенных адмиралом Чжэн Хэ в период с 1405 по 1433 год. Порой в экспедициях участвовало до нескольких сотен кораблей и десятки тысяч человек. Гигантские караваны заходили во все крупные порты от Малакки и Цейлона до входа в Красное море и Занзибара. Задаривая лояльных местных правителей подарками, они, с другой стороны, заставляли непокорных признать власть Пекина. Один из кораблей вернулся из Восточной Африки с жирафами для китайского императора. На другом привезли правителя Цейлона, который был недостаточно благоразумен и отказался признать власть Сына Неба. (Следует отметить, что китайцы, очевидно, никогда не грабили и не убивали местных жителей в отличие от португальских, голландских и прочих европейских колонизаторов, добравшихся позже до Индийского океана.) Исходя из сообщений историков и археологов о размере, мощности и мореходных качествах флота Чжэн Хэ, некоторые из кораблей достигали 400 футов (около 122 метров) в длину и способны были перевезти свыше 1,5 тыс. тонн груза. Следовательно, он мог обогнуть Африку и «открыть» Португалию еще до того, как Генрих Мореплаватель несколькими десятилетиями позднее со своей экспедицией наконец двинулся южнее Сеуты (Марокко){5}.

Но китайская экспедиция 1433 года была последней, а через три года имперским указом в стране запретили строить морские суда. Еще позднее специальным постановлением был введен запрет на владение кораблем, имеющим более двух мачт. С этого времени моряки перешли на службу на более мелкие суда, которые ходили по Великому каналу. Забытые всеми грозные военные корабли Чжэн Хэ в итоге сгнили. Несмотря на все возможности, которые сулили зарубежные страны, Китай решил отвернуться от остального мира.

Несомненно, у подобного решения была важная причина. У северных границ империи вновь возникла монгольская угроза, и, возможно, правителям показалось более разумным сконцентрировать свои военные ресурсы на этом более уязвимом направлении. В таких условиях содержание огромного военного флота было неоправданной роскошью, и, так или иначе, предпринятые китайцами попытки расширить свои владения на юге в Аннаме (Вьетнаме) оказались бесплодными и затратными. Однако такое достаточно разумное решение не было пересмотрено, когда позднее стали ясны минусы уничтожения военно-морского флота. Спустя примерно столетие японские пираты начали терроризировать китайское побережье и даже города, стоящие на Янцзы. Но имперский флот так и не был восстановлен. Даже повторное появление португальских кораблей у берегов Китая не подтолкнуло империю к переоценке ситуации[2]. По мнению китайских чиновников, стране необходима была защита только на суше (но это же в любом случае не запрещало китайским подданным заниматься прибрежной торговлей?).

Кроме расходов и отсутствия каких-либо стимулов одной из основных причин отступничества Китая был чистой воды консерватизм конфуцианской бюрократии{6}, который еще более усилился в эпоху династии Мин в результате негодования, вызванного изменениями, ранее насильно навязанными монголами. Во время «реставрации» весь огромный бюрократический аппарат был настроен на то, чтобы восстановить утраченное, а не создать более перспективное будущее, занявшись внешней экспансией и торговлей. Согласно конфуцианскому канону, сама война достойна порицания, а формирование армии необходимо только в случаях опасности нападения со стороны варваров или возникновения внутренних вооруженных конфликтов. Неприязнь китайских чиновников к армии (и флоту) дополняло подозрительное отношение к торговцам. Накопление частного капитала, установление практики «купить дешево — продать дорого», показная роскошь торговцев-нуворишей раздражали представителей высшей, образованной касты бюрократов и вызывали не меньшее негодование в народных массах. Не желая разрушать рыночную экономику полностью, китайские чиновники зачастую подвергали отдельных торговцев конфискации имущества или запрещали им заниматься бизнесом. Внешняя торговля китайских подданных, должно быть, выглядела в глазах чиновников еще более подозрительной, просто потому что ее было еще труднее контролировать.

Нелюбовь к коммерции и частному капиталу не помешала стране добиться огромных достижений технического характера, о которых мы говорили выше. Возобновление строительства Великой Китайской стены, развитие системы каналов, железоделательного производства и имперского флота в эпоху династии Мин носили государственный характер. Это то, что активно советовала делать императору китайская бюрократия. Но подобные предприятия в те времена могли быть как сынициированы, так и забыты. Каналы разрушались. Армии периодически не хватало вооружения. Астрономические часы, построенные около 1090 года, игнорировались. Железоделательное производство постепенно пришло в упадок. Это были не единственные препятствия на пути экономического роста. Книгопечатание было ограничено лишь научными трудами и не использовалось для повсеместного распространения практических знаний, не говоря уже об общественной критике. Империя отказалась от бумажных денег. У китайских городов никогда не было такого уровня автономии, как на Западе. И их жителей нельзя было назвать горожанами (во всех смыслах этого слова). Когда император со своим двором переезжал в другой город, тот становился новой столицей государства. Без поддержки чиновников процветание торговцев и других дельцов того времени оказывалось под вопросом; те же, кто смог разбогатеть, чаще всего тратили средства на покупку земли или на образование, а не стремились поддержать развитие протоиндустриального общества. Запрет на внешние торговые отношения и рыбную ловлю лишил Китай еще одной потенциальной возможности устойчивой экономической экспансии. Сложившиеся внешнеторговые отношения с португальцами и голландцами в последующие века касались лишь предметов роскоши и по большей части контролировались чиновниками, хотя вполне вероятно, что желающие находили уловки, чтобы обойти здесь официальную власть.

В результате Китай эпохи Мин был значительно менее решительным и предприимчивым государством, чем четыре столетия назад, когда страной правила династия Сун. Безусловно, в империи Мин использовали более эффективные агротехнологии, но спустя некоторое время даже применение интенсивного способа ведения сельского хозяйства и возделывание неплодородных земель уже не удовлетворяло спрос на продукты питания активно растущего населения. Последний вопрос был решен позднее в духе мальтузианства — чумой, наводнениями и войной, которые очень трудно поддаются управлению. Даже смена в 1644 году династии Мин на более энергичных маньчжур не могла остановить неумолимое сокращение населения.

И еще одна деталь, которой можно подвести итог разговора о Китае. В 1736 году, когда железоделательное производство Абрахама Дерби в Колбрукдейле переживало бум, в Хэнани и Хэбэе были полностью остановлены доменные и коксовые печи. Они появились задолго до того, как Вильгельм Завоеватель высадился у Гастингса. Их вновь запустят только в XX веке.


Мусульманский мир

Даже первые европейские мореплаватели, посетившие Китай в начале XVI века, хотя и были поражены его размерами, количеством жителей и его несметными богатствами, не могли не заметить замкнутости страны. Об Османской империи такого сказать было нельзя. Государство в своей активной экспансии находилось тогда в середине пути, а его близкое соседство с Европой создавало большую угрозу христианскому миру. Справедливости ради следует отметить, что с исторической и географической точек зрения на протяжении всего XVI века мусульманские государства в международном плане развивались активнее всего остального мира.

Малого того что турки-османы продвигались на Запад, персидская династия Сефевидов также обретала все большее могущество, становилась богаче, в том числе и культурно, особенно при Исмаиле I (1500–1524) и Аббасе I (1587–1629). Целый ряд сильных мусульманских ханств до сих пор контролировал Великий шелковый путь через Кашгар и Турфан в Китай, а на западе Африки господствовали исламские государства Борну, Сокото и Тимбукту. В начале XVI века на острове Ява индуистская империя пала под натиском мусульманских княжеств. Эмир Кабула Бабур вторгся с северо-запада в пределы Индии, где в 1526 году основал империю Великих Моголов. И хотя первоначально положение захватчиков в Индии было весьма шатким, уже правнук Бабура Акбар (1556–1605) во времена своего правления смог успешно захватить северную часть Индийской империи от Белуджистана на западе до Бенгалии на востоке. В течение XVII века преемники Акбара оттеснили индусов-маратхов еще дальше на юг. Одновременно со стороны моря то же самое делали и высадившиеся на полуострове Индостан голландцы, британцы и французы, но в более скромных масштабах. К подобного рода светским признакам роста могущества мусульманского мира следует добавить и быстрое увеличение числа верующих в Африке и Индии, на фоне которого темпы христианизации в этих областях выглядели очень скромно.

Но самой серьезной мусульманской проблемой для Европы в эпоху раннего Нового времени конечно же были турки-османы или, точнее, их огромная армия, лучше всех обученная осадному делу. Уже к началу XVI века их владения простирались от Крыма (где они завладели генуэзскими торговыми городами) и Эгейского моря (где они разрушали Венецианскую империю) до Леванта. К 1516 году османские войска взяли Дамаск и в течение следующего года вошли в Египет, сокрушая мамлюков силой турецких пушек. Заблокировав таким образом существовавший тогда путь поставок пряностей из Индии, они двинулись дальше по Нилу, через Красное море к Индийскому океану, ломая сопротивление португальцев, также вторгшихся в Африку. Если это и вызвало смятение среди иберийских моряков, то оно не шло ни в какое сравнение с тем, что испытывали правители и жители государств Восточной и Южной Европы при столкновении с турецкой армией. Турки уже завоевали Болгарию и Сербию, а также подчинили себе большую часть Валахии и побережья Черного моря. После походов на юг, в Египет и Аравию, завоевание новых территорий в Европе османами продолжилось лишь при Сулеймане (1520–1566). Венгрия, мощный бастион христианского мира того времени, больше не могла сдерживать натиск превосходящих турецких сил, и после решающей битвы под Мохачем в 1526 году захватчики завладели страной. В тот же год Бабур одержал победу при Панипате, после чего образовал империю Великих Моголов. Неужели Европу ждала участь северной Индии? На фоне осады турками Вены в 1529 году некоторым это должно было казаться вполне возможным. В действительности же границы Османского государства стабилизировались на севере Венгрии, и Священная Римская империя была спасена. Но на протяжении последующих лет турки представляли собой постоянную угрозу спокойствию соседей и оказывали на них военное давление, и это никоим образом нельзя было игнорировать. В итоге в 1683 году они вновь оказались под стенами Вены{7}.

Также настораживало и укрепление османской власти на морских просторах. Подобно Хубилаю в Китае, турки создали свой флот, чтобы бороться с вражескими крепостями на морских побережьях. Примером является Константинополь, при взятии которого в 1453 году султан Мехмед блокировал все подступы к нему с моря большими галерами и сотнями более мелких судов. После этого гигантский галерный флот турки использовали в различных военных операциях на Черном море, в южном направлении для нападения на Сирию и Египет, а также в бесчисленных стычках с венецианским флотом за контроль над Эгейскими островами, Родосом, Критом и Кипром. Если в начале XVI века рост морского могущества османов сдерживали венецианские, генуэзские и габсбургские корабли, то к середине века мусульманский флот вовсю барражировал вдоль всего побережья Северной Африки, совершая рейды в порты Италии, Испании и Балеарских островов. В конце концов туркам удалось в 1570–1571 годах захватить Кипр, несмотря на свое поражение в битве при Лепанто{8}.

Османская империя, безусловно, представляла собой больше чем просто военную машину. Османы, правящая элита завоевателей (как маньчжуры в Китае), утвердили единую официальную веру, культуру и язык на территории, превышающей владения Римской империи и охватывающей множество народов. Еще задолго до XVI века мусульманский мир в своем развитии — как в культурном, так и техническом — значительно опережал Европу. Мусульманские города отличались масштабностью. Они были хорошо освещены и снабжены системой канализации. Некоторые города уже обзавелись собственными университетами, библиотеками и поражающими воображение мечетями. Мусульманский мир главенствовал в таких областях науки и техники, как математика, картография, медицина, обработка металлов, производство пушек, строительство маяков, выращивание лошадей и многих других. Османская система набора будущих янычар из числа молодых христиан с Балкан в итоге позволила создать особые однородные и преданные военные подразделения. Терпимость к другим нациям позволила привлечь на службу к султану немало талантливых греков, евреев и язычников. К примеру, при осаде Константинополя главным литейщиком пушек у Мехмета был венгр. В годы успешного правления Сулеймана I сильная бюрократическая система управляла 14 млн. подданных. Для сравнения: в ту пору в испанских владениях проживало 5 млн., а в английских — 2,5 млн. человек. В период своего расцвета Константинополь был больше любого другого города в Европе. К началу XVII века в нем насчитывалось более 500 тыс. жителей.

И все же турки-османы тоже были вынуждены остановиться, развернуться внутрь себя и тем самым лишиться притязаний на мировое господство, хотя это стало ясно только столетие спустя — после подобного же отказа империи Мин от расширения своего присутствия. Можно также предположить, что это было естественным следствием ранних успехов турок. Османская армия, несмотря на свою отличную организацию и систему управления, возможно, была бы способна удерживать столь обширные границы, но вряд ли могла двигаться дальше без серьезных человеческих и денежных потерь. Османский империализм, в отличие от испанского, голландского, а позже и английского, не принес особых экономических выгод. Во второй половине XVI века империя демонстрировала все признаки чрезмерного расширения. Ее огромная армия стояла в центре Европы, флот, который достаточно дорого обходился казне, активно действовал на просторах Средиземноморья. Кроме того, турецкие войска присутствовали в Северной Африке, на Эгейских островах, на Кипре и в Красном море. К тому же Крым постоянно требовалось укреплять, чтобы сдерживать все возрастающие силы русской армии. Даже на ближневосточных границах было не все спокойно. Всему виной губительный религиозный раскол, случившийся в мусульманском мире после того, как шииты в Ираке, а затем и в Персии выступили против доминирования практик и учения суннитов. Временами это очень было похоже на религиозное противостояние, которое в то время переживала Германия, и султан мог сохранить свое господство, только силой подавив диссидентские выступления шиитов. Однако Аббас Великий, правивший в то время шиитской Персией, был готов войти в альянс с Европой, чтобы дать отпор османам, подобно тому как Франция сдружилась с «неверными» турками в борьбе против Священной Римской империи. При таком количестве противников для сохранения темпов своего расширения Османской империи нужен был яркий лидер, но начиная с 1566 года друг за другом сменилось тринадцать султанов, ничем не проявивших себя за время своего правления.

Тем не менее нельзя сказать, что внешние враги и личные недостатки правителей являлись единственной причиной происходившего. На государственную систему, как и в Китае в эпоху империи Мин, все больше негативно влияла чрезмерная централизация, деспотизм и сугубо ортодоксальное отношение к инициативам, инакомыслию и коммерции. Недалекий султан мог парализовать жизнь и развитие всей Османской империи, чего, к примеру, не случилось бы в Европе при слабоумном Папе или главе Священной Римской империи. В условиях отсутствия четких директив сверху бюрократы на всех уровнях становились еще более консервативными и всеми силами душили любые инициативы и новации. Прекращение с 1550 года территориальной экспансии, а значит, и получения военной добычи вкупе с ростом цен заставило недовольных янычар заняться внутренними грабежами. Торговцы и дельцы (в большинстве своем иностранцы), которых ранее всеми силами зазывали в империю, теперь оказались обложены грабительскими налогами. Нередкими стали и случаи прямой конфискации имущества. Непомерно высокие сборы нарушили торговлю, города обезлюдели. Но, возможно, хуже всех пришлось крестьянам, чьи земли и запасы зачастую становились целью грабительских налетов солдат. По мере ухудшения ситуации гражданские чиновники также начали грабить население, вымогая деньги и конфискуя товары. Военные расходы и потеря контроля над азиатскими торговыми путями вследствие противостояния с Персией подстегнули правителей империи искать новые источники доходов, что, в свою очередь, наделило огромной властью нечистых на руку откупщиков налогов{9}.

В определенной мере жесткий ответ на выступления шиитов повлек за собой ужесточение отношения государства к любым формам свободомыслия. Печатные издания попали под запрет, так как могли способствовать распространению опасных идей. Экономические походы оставались на примитивном уровне: был разрешен импорт товаров с Запада, но запрещен экспорт из страны; гильдии ремесленников получали всяческую поддержку в своем стремлении контролировать рост и техническое развитие местных производителей-«капиталистов»; ужесточилась критика торговцев со стороны религиозных деятелей. Из-за пренебрежительного отношения ко всему европейскому турки отказались взять на вооружение новые методы профилактики эпидемий, что повлекло за собой пагубные последствия для населения. В одном из действительно поразительных припадков обскурантизма отряд янычар разгромил в 1580 году государственную обсерваторию, утверждая, что она стала причиной распространения чумы{10}. Армия стала оплотом консервативной политики. Янычары, видя, что европейцы постоянно занимаются обновлением своего вооружения, возрастающую мощь которого верные войска султана время от времени могли ощутить и на себе, тем не менее весьма вяло занимались модернизацией собственного оружия. Турки не торопились менять свои неповоротливые пушки на легкие чугунные. После поражения при Лепанто они не начали строить более крупные суда, как у европейцев. На юге османскому флоту было просто приказано оставаться в более безопасных водах Красного моря и Персидского залива, отказываясь, таким образом, от строительства океанских судов по португальскому образцу. Возможно, у османов были на то причины технического характера, но культурный и технологический консерватизм также сыграл здесь не последнюю роль (в свою очередь, берберские пираты быстро перешли на фрегаты).

Все вышесказанное о консерватизме можно в равной и даже в большей степени отнести и к империи Великих Моголов. Несмотря на огромные размеры государства в моменты своего взлета и стратегические таланты ряда императоров, на великолепие двора и искусство местных мастеров, на развитую сеть банковских и кредитных институтов, система в своей основе была слаба. Воинственная мусульманская элита — это лишь вершина пирамиды, основу которой составляли массы нищих крестьян, в большинстве своем придерживавшихся индуистских верований. Да и в самих городах значительное количество активных коммерсантов как в производстве и торговле, так и в финансовой сфере также были представителями индуистских деловых семей, которые являли собой отличный пример веберовской «протестантской этики». На фоне картины предпринимательского сообщества, уже готового к экономическому взлету, которому так и не суждено было состояться из-за наступления эпохи британского империализма, весьма мрачно выглядят иные сюжеты из жизни Индии того времени, замедляющие развитие страны. На пути модернизации встали строгие религиозные запреты, нарушить которые индусы не смели. К примеру, они не могли убивать грызунов и насекомых, что приводило к значительным потерям продовольствия. Игнорирование обществом элементарных требований к уборке мусора и личной гигиене создало все условия для широкого распространения бубонной чумы. Система кастовости душила инициативу, навязывала ритуалы и убивала рыночные отношения. Большое влияние, которое имели брахманы на местных индийских чиновников, говорит о том, что подобный обскурантизм тогда находился на самом высоком уровне. Любые попытки что-то изменить натыкались на глухую стену непонимания со стороны общества. Неудивительно, что позднее многие британцы, сначала разграбившие Индию, а затем пытавшиеся выстроить систему управления страной на основе привычных им принципов утилитаризма, в итоге покинули ее, так ничего и не добившись, — страна для них так и осталась полной загадкой{11}.

Принципы управления, принятые у моголов, едва ли можно назвать аналогом государственной службы. Великолепные дворцы были гигантскими центрами расточительства, масштаб которого даже «королю-солнцу» в его Версале показался бы чрезмерным. Тысячи слуг и нахлебников, экстравагантные наряды, драгоценности, гаремы, зверинцы, огромная армия телохранителей. Все это можно было оплачивать только при наличии отлаженного механизма поборов и грабежей. Сборщики налогов, с которых начальство требовало определенную сумму, нещадно взыскивали необходимое количество денег с крестьян и торговцев. Им было неважно, хороший или нет был урожай или как складывалась торговля, им нужны были деньги. И на пути таких грабежей не было никаких системных или иных преград, если не считать периодически возникавших мятежей. Неудивительно, что систему налогообложения называли прожорливой. И за эту ежегодную колоссальную дань население страны практически ничего не получало взамен. В те времена в стране была плохая система сообщений и отсутствовали необходимые технические средства для оказания помощи в критических ситуациях голода, наводнений или эпидемий, которые, безусловно, довольно регулярно обрушивались на Индию. В этом отношении правление династии Мин выглядит достаточно мягким и даже прогрессивным. Теоретически империи Великих Моголов необходимо было ужаться в своих масштабах, потому что ей становилось все труднее противостоять маратхам на юге, афганцам на севере и, наконец, Ост-Индской компании. В действительности же распад империи был в большей степени обусловлен внутренними причинами, чем внешними.


Два аутсайдера — Япония и Россия

К началу XVI века существовало еще два государства, которые по размеру и численности населения хотя и значительно уступали империям Мин, Османской и Великих Моголов, но демонстрировали все признаки объединения внутригосударственных политических сил, а также заметный экономический рост. На Дальнем Востоке активно набирала силу Япония, в то время как ее большой китайский сосед начал сдавать свои позиции. Географическое положение было одним из главных стратегических преимуществ японцев (как и британцев). Островное положение государства исключало возможность нападения с суши, чем не мог похвастаться Китай. Вместе с тем нельзя сказать, что японские острова были полностью изолированы от остальной Азии, поэтому культура и религиозное мировоззрение жителей Страны восходящего солнца неразрывно связаны с более древней материковой цивилизацией. Но если Китаем управляла единая бюрократическая система, то в Японии власть находилась в руках феодальных кланов, а император был номинальным. На смену существовавшей ранее централизованной системе управления в XIV веке пришла эпоха постоянных раздоров между родственными кланами, как это было в Шотландии. Подобная обстановка отнюдь не способствовала развитию торговли и коммерции, но и не создавала особых препятствий росту деловой активности. В море, как и на суше, коммерсантам приходилось соперничать с военными феодалами и авантюристами, которые тоже стремились разбогатеть на морской торговле с Восточной Азией. Японские пираты совершали набеги на побережье Китая и Кореи, тогда как остальные японцы искали возможности для обмена товарами с португальцами и голландцами, приплывшими с Запада. Христиане-миссионеры и европейские товары в Японии встречали на своем пути намного меньше препятствий, чем в замкнутой в себе империи Мин{12}.

Эта живописная, если не сказать бурная картина жизни была вскоре нарушена все более активным использованием импортного европейского оружия. Как и в любой другой части света сила в Стране восходящего солнца была на стороне отдельных людей и целых групп, обладавших необходимыми ресурсами для создания большой армии, вооруженной мушкетами, а самое главное, пушками. В Японии, таким образом, власть оказалась в руках великого военачальника Хидэёси, который дважды предпринимал попытку завоевать Корею. После провала обеих операций и смерти самого Хидэёси в 1598 году над Японией вновь нависла угроза гражданской войны, но уже через несколько лет у руля встали Иэясу Токугава и последовавшие за ним сегуны его клана. На этот раз система централизованного военного правления была непоколебима.

Во многих отношениях Япония времен Токугавы была похожа на «новые монархии», сформировавшиеся на Западе за век до означенных событий. Главным же отличием стал отказ сегуната от экспансии и фактически от любых контактов с внешним миром. В 1636 году было приостановлено строительство больших океанских судов, а подданным Японии больше не разрешалось выходить в открытое море. Под запрет попала торговля с европейцами — кроме голландцев, чьи корабли заходили на остров Дэдзима в бухте Нагасаки. Еще ранее все христиане (и иностранцы, и японцы) были безжалостно уничтожены по приказу сегуната. Ясно, что главным мотивом столь решительных мер было стремление клана Токугава к тотальному контролю в стране. Иностранцы и христиане считались потенциальными врагами. Таким же было и отношение к феодалам из других кланов, которых обязали не менее шести месяцев в году проводить в столице, другие же полгода они могли жить в своих владениях, но их семьи должны были оставаться в Эдо (Токио), фактически в качестве заложников.

Такое единение само по себе не мешало ни экономическому развитию страны, ни культурному. Мир в стране способствовал процветанию торговли, расширению городов, общему росту населения, а активный переход на денежные расчеты повысил общественную важность коммерсантов и банкиров. Последние, однако, в отличие от своих итальянских, голландских и британских коллег, никогда не имели значительного социального и политического положения в обществе. Японцы, очевидно, не могли перенять последние мировые тенденции промышленного и технологического развития. Как и династия Мин, сегунат Токугава сознательно пошел на то, чтобы, с некоторыми исключениями, отрезать себя от остального мира. Это не особенно сказалось на экономической активности в самой Японии, но ослабило могущество государства. Считая ниже своего достоинства заниматься торговлей и следуя запрету путешествовать и демонстрировать свое оружие где-либо за исключением церемоний, самураи, преданные своим князьям (даймё), скучали, развлекаясь лишь совершением ритуалов. За два столетия вся военная система абсолютно закостенела, и когда в 1853 году к японским берегам причалили знаменитые «черные корабли» коммодора Перри, правителям островного государства ничего не оставалось, как умилостивить пришельцев бесплатным углем и удовлетворить прочие требования.

В начале периода своего политического объединения и активного развития Россия в определенном смысле была сильно похожа на Японию. Географически страна была оторвана от Запада — отчасти из-за отсутствия налаженной системы сообщений, отчасти вследствие блокирования существовавших маршрутов со стороны Литвы, Польши, Швеции и Османской империи. Но несмотря на это, Великое княжество Московское ощущало на себе сильное влияние Европы, и не в последнюю очередь через Русскую православную церковь. Более того, именно с Запада пришло окончательное решение проблемы набегов кочевников из Азии на московские земли, а именно мушкеты и пушки. Благодаря последним Великое княжество смогло утвердиться в статусе одной из «пороховых империй» и начать расширение своих границ. Поскольку продвижение в западном направлении осложнялось наличием подобного же оружия у шведов и поляков, присоединение новых территорий с применением преимуществ в вооружении происходило за счет владений различных племен и ханств на юге и востоке. К 1556 году, например, русская армия достигла берегов Каспийского моря. При этом военная экспансия носила и научно-исследовательскую функцию. Зачастую продвижение на восток — на Урал, в Сибирь и далее к Тихому океану — инициировали неуемные первооткрыватели, которые в 1638 году наконец достигли своей цели{13}. Одержанная, хотя и с трудом, победа над монголо-татарскими кочевниками, мало чем облегчила процесс создания и развития Российской империи. Чем больше народов государство подчиняет себе, тем выше вероятность возникновения внутренних разногласий и бунтов. Местные дворяне нередко были достаточно своенравными, даже после репрессий Ивана Грозного. Крымское ханство оставалось опасным противником: в 1571 году его войска совершили набег на Москву и сожгли ее. Оно сохраняло свою независимость вплоть до конца XVIII века. Еще большей была угроза с Запада. С 1608 по 1613 год, например, Москва была оккупирована поляками.

Несмотря на определенные заимствования у своих западных соседей, Россия отставала в своем научно-техническом и экономическом развитии. Отчасти виной тому были неблагоприятные климатические условия и гигантские расстояния при плохой системе сообщений, отчасти же такие социально-политические проблемы, как милитаристский абсолютизм царей, монополизм Православной церкви в сфере образования, продажность и непредсказуемость чиновников, крепостное право, не позволявшее развиваться сельскому хозяйству. Но ни сравнительная отсталость, ни определенные затруднения не мешали России продолжать свою экспансию, используя на новых территориях для удержания и подчинения все ту же армию и те же принципы авторитарного управления, что и в остальной Московии. Немало заимствовав у Европы в военном плане для сохранения своей системы правления, Россия осталась глуха к западным социальным и политическим новациям. К примеру, всех иностранцев в Великом Московском княжестве селили отдельно от местных жителей, чтобы исключить их «тлетворное» влияние. Несмотря на этот и другие примеры деспотизма, приведенные в данной главе, царская форма правления просуществовала в России еще в течение долгого времени, а государство в итоге стало одной из мировых держав. Но в начале XVI и даже в середине XVII века для многих французов, голландцев и англичан, которые знали о русских правителях не больше, чем о легендарном Иоанне Пресвитере, это вряд ли было очевидно[3].


«Европейское чудо»[4]

Каким образом разрозненные и относительно малообразованные народы, населявшие западную часть евразийского континента, в течение нескольких веков демонстрировали непрекращающийся экономический рост и научно-техническое развитие, неуклонно превращавшие их в мировых лидеров — как в коммерческом, так и военно-политическом плане? Ученые уже много лет ищут ответ на этот вопрос. В данной главе представлен некий синтез накопленных знаний в этой области. Каким бы общим ни был этот краткий анализ, он отражает основную аргументацию всей работы. А именно: динамичное развитие обусловлено в первую очередь экономическими и научно-техническими достижениями, но при этом со счетов не сбрасываются и такие составляющие, как общественное устройство, географическое положение и разного рода катастрофы. Для того чтобы понять направление развития мировой политики, следует сосредоточиться на материальных и долгосрочных моментах, а не на выходках отдельных личностей или рутинных изменениях в области дипломатии и политики. Само же понятие могущества — вещь весьма относительная. Зачастую его можно описать и измерить лишь путем сравнения различных государств и сообществ.

Глядя на мировую карту «центров влияния» XVI века, сразу же бросается в глаза политическая фрагментированность Европы (см. карты 1 и 2). И она не была случайным и краткосрочным явлением, как в Китае после падения одной империи и до централизации власти в стране представителями другой династии. Европа всегда отличалась политической разобщенностью, несмотря на все старания римлян, которые не сумели продвинуться намного севернее Рейна и Дуная. На протяжении целого тысячелетия после падения Римской империи основные политические центры были небольшими и локальными, в отличие от устойчивого распространения христианской религии и культуры. Периодически возникавшие отдельные очаги сосредоточения власти, такие как Франкское государство времен Карла Великого на Западе или Киевская Русь на Востоке, были временными образованиями, которые прекращали свое существование в результате смены правителя, внутренних политических разногласий или внешней интервенции.

Основная причина подобной политической разнородности в Европе кроется в географии. Здесь не было бескрайних равнин, которые можно было бы быстро оккупировать, имея достаточное количество всадников. Здесь не было больших и плодородных зон вдоль рек, как в случае с Гангом, Нилом, Тигром и Евфратом, Желтой рекой и Янцзы, где огромные массы порабощенных крестьян могли найти себе пропитание. Ландшафт Европы был намного более сложным — с горными грядами и огромными лесными массивами, разделяющими населенные центры в долинах. Кроме того, климат с севера на юг и с запада на восток существенно различался. Все это имело определенные последствия. Начнем с того, что оба этих обстоятельства затрудняли объединение территорий под единым началом какого-либо правителя и минимизировали возможности захвата континента такими внешними силами, как монгольские орды. В свою очередь, такой разноплановый ландшафт стимулировал развитие и длительное существование очагов децентрализованной власти в виде локальных королевств, феодальных поместий, горных кланов, конфедераций городов. В итоге европейская политическая карта во все времена (после падения Римской империи) выглядела очень пестро. Количество и цвет «кусочков» этой мозаики мог варьироваться, но карта никогда не была окрашена в один цвет, обозначающий наличие объединенной империи{14}.

Разнообразие европейского климата отразилось и на рынке товаров. Со временем по мере налаживания рыночных отношений их начали перевозить между поселениями по рекам или дорогам, проложенным через лес. Вероятно, самой главной особенностью являлось то, что торговали больше сырьевыми товарами: древесиной, зерном, вином, шерстью, сельдью и т. п., — что отвечало потребностям растущего европейского населения в XV веке, а не предметами роскоши, которые доставлялись на континент караванами с Востока. И здесь вновь далеко не последнюю роль сыграла география. Транспортировка этих товаров по воде была намного более эффективной, так как в Европе было достаточно много судоходных рек. Окруженный морями континент не мог не начать активно развивать такое жизненно важное направление, как судостроение. Уже к концу Средневековья торговля охватила Балтику, Северное и Черное моря, а также Средиземноморье. Хотя отчасти войны и локальные бедствия (например, неурожаи или эпидемии) и влияли на темпы ее развития, но в общем и целом торговые связи с каждым годом только расширялись, повышая благосостояние Европы и обогащая рацион ее жителей, и вели к созданию новых центров сосредоточения богатств — таких, как города Ганзы или итальянские» городские поселения. В свою очередь, постоянный обмен товарами между населенными пунктами, расположенными на большом расстоянии друг от друга, стимулировал развитие векселей, системы кредитования и банковских услуг в международном масштабе. Сам факт возникновения коммерческого кредитования, а затем страхования говорит о прогнозируемости экономической ситуации, чего нигде раньше в мире не наблюдалось{15}.

Кроме того, большая часть товаров перевозилась по неспокойным водам Северного моря и Бискайского залива, а лов рыбы в отдаленных водах стал важным источником пропитания и обогащения. Все это стимулировало строительство прочных (далеко не быстроходных и изящных) судов, способных брать на борт большое количество грузов и имевших только паруса. И хотя со временем оснастка и рулевое управление совершенствовались и когги, бороздившие просторы Северного моря, а также пришедшие им на смену суда становились все маневреннее, они уступали своим более легким собратьям, лавировавшим у восточных берегов Средиземноморья и в водах Индийского океана. Однако, как мы увидим ниже, при дальних походах первые имели явные преимущества в сравнении со вторыми{16}.

Политические и социальные последствия такого децентрализованного и в большинстве своем неконтролируемого развития коммерции и торговли, портов и рынков были более чем ощутимыми. Во-первых, никто и ничто полностью не подавляло рост экономики. Нельзя сказать, что укрепление рыночных сил оставляло равнодушными лиц, наделенных властью. Феодалы, видевшие в городах лишь рассадник инакомыслия и прибежище для беглых крепостных, зачастую старались урезать их привилегии. Как и везде, на коммерсантов нередко нападали, обкрадывали или конфисковывали имущество. Папские заявления о ростовщичестве были во многом созвучны конфуцианскому противлению коммерческому посредничеству и кредитованию. Но самое главное, в Европе не существовало единого органа власти, который мог бы эффективно остановить развитие того или иного коммерческого направления. Не было и централизованного управления, изменение в приоритетах которого могло бы дать толчок к развитию или, наоборот, уничтожить ту или иную отрасль. Отсутствовала и единая практика систематических поборов торговцев и коммерсантов со стороны сборщиков налогов, которая в той же империи Великих Моголов в свое время привела к сдерживанию роста экономики. Вот лишь один яркий пример. В Европе в эпоху Реформации в условиях фрагментированности политического пространства было немыслимо представить, что все разом признают закрепленное за Испанией и Португалией папой римским в 1494 году господство над всеми заграничными территориями. И еще более невероятным выглядел бы запрет на международную торговлю (как это было в Китае эпохи Мин или в Японии во времена правления Токугава).

В Европе всегда можно было найти принцев или кого-то из местной знати, кто благосклонно бы относился к коммерсантам и их деятельности, даже когда другие их грабили и изгоняли из своей страны (притесняли торговцев-евреев, разоряли текстильщиков-фламандцев, преследовали гугенотов). Один рейнский барон, обложивший торговцев-разносчиков непомерными налогами, в один прекрасный день вдруг обнаружил, что те покинули его владения, лишив его тем самым доходов. Монарх, отказавшийся от выплаты своих долгов, в следующий раз, решив участвовать в войне и нуждаясь в деньгах на вооружение своей армии и постройку флота, мог столкнуться с большими трудностями в получении требуемого кредита. Банкиры, торговцы оружием и ремесленники составляли важную часть общества. Постепенно, но неодновременно в большинстве европейских государств местные правители в той или иной степени установили взаимовыгодные отношения с представителями рыночной экономики, создав четкую правовую систему, которая распространялась и на иностранцев, что позволило государственной казне получать часть растущих доходов торговцев в виде налогов. Задолго до того, как Адам Смит нашел для всего этого подходящие слова, правители отдельных стран Западной Европы молчаливо признавали, что «для того, чтобы государство смогло успешно пройти путь от самой низшей ступени варварства до наивысшего уровня изобилия, ему необходимы лишь мир, “человеческие” налоги и приемлемая система отправления правосудия»{17}. Время от времени менее сообразительным правителям, таким как испанские административные чиновники в Кастилии или кто-то из Бурбонов на французском троне, случалось убивать курицу, несущую золотые яйца. Однако скорые последствия подобных неосторожных действий — снижение благосостояния, а соответственно и военной мощи — открывали глаза всем, за исключением разве что самых безнадежных слепцов.

Вероятно, единственной возможностью сосредоточения власти в одних руках был бы прорыв в технологии производства огнестрельного оружия в отдельно взятом государстве, которое бы разгромило армии своих соперников или внушило благоговейный страх перед такой мощью. В условиях быстрого экономического и научно-технического развития, которые наблюдались в Европе XV века, когда население континента только что пережило эпидемию бубонной чумы, а Италия вступила в эпоху Возрождения, это было абсолютно невозможно. Как уже говорилось выше, за полтора столетия (со второй половины XV по начало XVII века) в мире возникло сразу несколько «пороховых империй». Великое Московское княжество, Япония эпохи Токугава и империя Великих Моголов в Индии являются яркими примерами того, как благодаря проницательности правителей в отношении огнестрельного оружия и пушек эти государства обрели могущество, принудив всех своих врагов к повиновению.

Позднее, во времена позднего Средневековья и в начале Нового времени, в Европе чаще, чем где-либо, появлялись новые технологии ведения войны, и возможность прорыва какого-то одного государства в этой сфере, который мог привести к доминированию над всеми остальными странами-соперниками, уже не казалась такой уж призрачной. В это время начали проявляться первые признаки концентрации военной мощи{18}. В Италии использование подразделений арбалетчиков, поддерживаемых при необходимости солдатами с пиками, положило конец эпохе рыцарей-всадников, сопровождаемых в походах плохо обученными новобранцами из числа феодальных подданных. Но между тем стало понятно, что только такие богатые государства, как Венеция и Милан, могут себе позволить содержание армии нового образца с офицерами-наемниками (кондотьерами). Кроме того, к началу XVI века в руках французских и английских королей оказалась внутригосударственная монополия на производство артиллерии, что давало им возможность при необходимости сокрушить любого, самого могущественного подданного, даже если тот спрятался за крепкими стенами своего замка. Но не могла ли данная тенденция в итоге распространиться на всю Европу и породить транснациональную монополию? Таким вопросом, должно быть, задавались многие в середине XVI века, наблюдая за концентрацией земель и армий в руках императора Священной Римской империи Карла V.

Эту неудачную попытку Габсбургов получить господство над Европой мы подробно рассмотрим в следующей главе. Но все же кратко представим здесь общую причину невозможности объединения континента. Как уже говорилось выше, в Европе существовало несколько экономических и военно-политических центров. Ни один итальянский город-государство не мог расширить свои границы, не вызвав ответной реакции соседей, стремящихся сохранить равновесие. Ни один «новый монарх» не мог бы расширить свои владения, не возбудив у соперников желания сделать то же самое. В разгар эпохи Возрождения к традиционному стремлению сохранить политическое равновесие примешался религиозный антагонизм, что сделало перспективы централизации власти еще более призрачными. Но истинное объяснение всему лежит еще глубже. В конце концов, в Японии, Индии и других странах тоже существовали конкурирующие группы и враждующие стороны испытывали друг к другу сильную неприязнь, но все это не помешало им в итоге объединиться. Отличие Европы состояло в том, что здесь каждый из соперников при желании мог получить доступ к новым военным технологиям и, таким образом, ни у кого не было решающего преимущества. Швейцарцы и иные наемники готовы были служить любому, кто способен был заплатить. Не существовало и единого центра производства арбалетов и пушек — как бронзовых, так и, позже, более дешевых чугунных. Вместе с тем изготовление оружия тяготело к местам добычи железной руды в Уилде, некоторых областях Центральной Европы, Малаге, Милане, Льеже, а потом и в Швеции. Точно так же активное развитие кораблестроения во многих доках от Балтики до Черного моря практически сводило на нет стремление какой-либо из стран стать главенствующей морской державой, что, в свою очередь, делало нереальным захват и уничтожение конкурирующих центров производства вооружения, завязанных на водные пути сообщения.

Говоря, что европейская децентрализованная система была огромным препятствием на пути централизации, мы не просто повторяем уже озвученную мысль. Поскольку тогда существовало большое количество конкурирующих политических сил и многие из них были способны купить необходимое вооружение, чтобы отстоять собственную независимость, никто из них не мог вырваться вперед и захватить власть на всем континенте.

И хотя такое соперничество между европейскими странами выглядит достаточно разумной причиной отсутствия здесь единой «пороховой империи», это, на первый взгляд, не объясняет стабильного роста влияния Европы в мире. В конце концов, разве армии местных монархий в XVI веке не казались крошечными по сравнению с бесчисленными войсками османских султанов или империи Мин? Отчасти это было справедливо даже для XVII века, но дальше баланс военных сил уже начал быстро склоняться в сторону Запада. И подобный сдвиг также объясняется децентрализацией власти в Европе. Прежде всего это должно было породить между городами-государствами, а затем и крупными королевствами примитивную гонку вооружений. До определенной степени у такого рода изменений были и социально-экономические корни. Если в Италии в противоборствующих армиях на смену рыцарям-феодалам и их слугам пришли пикинеры, арбалетчики и кавалерия (для фланговых атак), содержание которых оплачивали коммерсанты, а управлял ими магистрат города, практически неизбежно было со стороны последних зорко следить за тем, чтобы деньги были потрачены не зря — несмотря на всю эффективность кондотьеров. Другими словами, городам нужны были соответствующие воинские подразделения и тактика, позволяющие добиться быстрой победы, чтобы таким образом снизить расходы на войну. Это же справедливо и для французских монархов, которые во второй половине XV века содержали и непосредственно управляли своей «национальной» армией; они также хотели получить от нее максимально возможный результат[5].

К тому же такая система свободных рыночных отношений не только заставила бесчисленное множество наемников соперничать друг с другом за место в той или иной армии, но и подтолкнула ремесленников и изобретателей к усовершенствованию своих изделий для получения новых заказов. Наряду с тем, что очередной виток развития вооружения уже можно было наблюдать в начале XV века на примере развертывания производства арбалетов и брони, этот принцип распространился и на эксперименты с огнестрельным оружием в последующие пятьдесят лет. И здесь важно отметить, что, когда только появились первые пушки, конструкционно и в плане эффективности западные и азиатские орудия практически не отличались друг от друга. Гигантские трубы из кованного железа, стрелявшие каменными ядрами и создававшие попутно невыносимый грохот, выглядели угрожающе и порой даже демонстрировали достаточно результативную стрельбу. Подобные орудия турки использовали во время осады Константинополя в 1453 году. Вместе с тем создавалось впечатление, что только в Европе существовал определенный стимул, который подталкивал местных мастеров постоянно совершенствовать пороховые заряды, форму и строение ствола и снаряда, лафет и учиться отливать более мелкие (но не менее мощные) пушки из сплава бронзы и олова. Все это в огромной степени повысило мощь и мобильность артиллерии и сделало крепости менее неприступными для владельцев такого вооружения. Последнее итальянские города-государства ощутили непосредственно, когда под их стенами оказалась французская армия с огромными бронзовыми пушками. Почти неудивительно, что это сподвигло и мастеров-изобретателей, и даже литераторов к поиску альтернативы таким пушкам (еще меньше удивляет, что в записях Леонардо да Винчи того времени можно найти рисунки пулемета, примитивного танка, а также паровой пушки){19}.

Нельзя сказать, что другие цивилизации вообще не трудились над улучшением своего «древнего» вооружения. В некоторых странах этому уделяли определенное внимание, обычно копируя европейские разработки или убеждая гостей (как, например, китайцы иезуитов) поделиться секретами. Но существующая пушечная монополия у династии Мин, а затем и у чрезмерно амбициозных правителей Московского княжества, Японии и империи Великих Моголов «убила» здесь инициативу улучшения оружия. Замкнутые в себе китайцы и японцы просто не ставили разработку нового вооружения в число задач первостепенной важности. Цепляясь за свои военные традиции, янычары считали недостойным тратить слишком много внимания и сил на артиллерию. Когда же они поняли свою ошибку, было уже поздно догонять Европу, сильно обошедшую исламские страны в данном вопросе. Воюя с менее развитыми народами, русская армия и войска Великих Моголов не испытывали особой нужды в новом оружии, так как даже то, что у них было, вызывало у противника благоговейный страх. Как в общеэкономическом плане, так и в области военных технологий Европа, подпитываемая активно растущей торговлей оружием, заняла главенствующее место на фоне остальных цивилизаций и центров власти.

Следует также отметить еще два далеко идущих последствия такой спирали развития вооружения. Оно обеспечило, во-первых, создание в Европе политического плюрализма, а во-вторых, ее главенство в морском деле. С первым все достаточно просто и понятно{20}. За четверть века с момента вторжения французов в 1494 году и в определенной степени даже еще раньше некоторые итальянцы уже поняли, что возведение земляных валов внутри городских стен способно значительно снизить эффективность артобстрелов. При попадании в плотные земляные насыпи пушечные ядра теряют свою разрушительную силу. Если земляные валы дополнялись к тому же глубоким рвом с крутыми берегами (а позднее еще и сложной сетью хорошо защищенных бастионов, с которых можно было вести перекрестный огонь из мушкетов и орудий), то они становились практически непреодолимым препятствием для неприятельской пехоты. Это восстановило безопасность итальянских городов, по крайней мере тех, что не пали под натиском иностранных завоевателей и обладали достаточно большими человеческими ресурсами для строительства системы фортификаций и формирования гарнизонов. В скором времени такое преимущество обнаружили и войска, сдерживающие турок-османов в христианских цитаделях на Мальте и на севере Венгрии. Более того, это не позволяло какому-либо чересчур самонадеянному европейскому государству легко и быстро разгромить внутренних бунтовщиков или поработить конкурентов, что продемонстрировали затянувшиеся осадные военные действия во время Нидерландской революции. Грозная испанская пехота не могла достичь решающей победы на открытом пространстве, если у противника были хорошо укрепленные крепости, за стенами которых он мог укрыться. Пример власти, добытой сегунатом Токугава или Акбаром в Индии с помощью огнестрельного оружия, не был растиражирован на Западе, продолжавшем жить в условиях политического плюрализма и сопутствующей ему гонки вооружений.

Влияние «пороховой революции» на море было еще более масштабным{21}. Поражало относительное сходство в кораблестроении и организации морских военных флотилий, существовавших во времена позднего Средневековья на северо-западе Европы, в исламском мире и на Дальнем Востоке. Если на то пошло, дальние походы Чжэн Хэ и быстрее распространение влияния турецкого флота в Черном море и в восточном Средиземноморье могли привести стороннего наблюдателя в 1400–1450-х годах к выводу о том, кто именно будет законодателями в развитии морского дела в будущем. Эти три региона в целом мало чем отличались от них в отношении картографии и астрономии, использования компаса, астролябии и квадранта. Главное различие заключалось в устойчивой организации. Или, как отметил профессор Джонс, «исходя из расстояния, которое преодолевали другие мореплаватели, к примеру полинезийцы, [иберийские] походы выглядели менее внушительными, чем способность Европы рационализировать их и развивать ресурсы в пределах досягаемости»{22}. Систематический сбор географических данных португальцами, постоянная готовность генуэзских торговых домов финансировать трансатлантические экспедиции, которые в конечном счете могли компенсировать свои убытки в черноморской торговле, и далее на севере методичное развитие ловли трески у Ньюфаундленда — все это говорило о постоянной готовности двигаться вперед, чего в те времена нельзя было сказать о других сообществах.

Но, возможно, самым важным подтверждением «рационального подхода» был непрекращающийся процесс совершенствования корабельного вооружения. Установка пушек на парусники была довольно естественным новшеством, так как в те времена военные действия на море и на суше почти ничем не отличались. Как в средневековых крепостях на стенах и башнях размещались лучники, готовые отбить атаку осаждающей армии, так и на массивных торговых судах генуэзцев, венецианцев и арагонцев от носа до кормы были выстроены арбалетчики для защиты от внезапных атак мусульманских пиратов в водах Средиземноморья. Это могло привести к серьезным численным потерям команды и при этом абсолютно не гарантировало спасение торгового судна, если атакующие были настроены очень решительно. Однако как только моряки увидели прогресс в производстве наземных пушек (новые бронзовые орудия были намного меньше, мощнее и менее опасны для обслуги, чем огромные железные бомбарды), вполне предсказуемо, что подобное вооружение появилось и на кораблях. В конце концов, катапульты, требушеты и другие метательные приспособления уже активно использовались на военных кораблях в Китае и на Западе. Даже после того, как пушки стали более устойчивыми и менее опасными для обслуги, они продолжали являться источником больших проблем. Благодаря более мощному пороху отдача могла отбросить неприкрепленное орудие на другой конец палубы. Кроме того, вес пушек все равно оставался достаточно значительным, что делало корабль неустойчивым, если на палубе (особенно на надстройках) размещалось большое количество артиллерии. В данном плане крепкие всепогодные трехмачтовые парусники со скругленными бортами имели огромное преимущество перед изящными весельными галерами, бороздившими просторы внутренних вод Средиземноморья, Балтики и Черного моря, а также перед традиционными арабскими одномачтовыми судами типа доу и даже китайскими джонками. Такие корабли могли в любой момент дать залп из всех орудий и не перевернуться, хотя, безусловно, время от времени и с ними случались неприятности. Но после того, как выяснилось, что размещение вооружения в середине судна, а не на надстройках, более безопасно, каравеллы и галеоны теоретически стали поистине грозным оружием. В сравнении с ними более легкие суденышки значительно проигрывали: они могли разместить на себе меньше пушек и были более уязвимы для ядер.

Здесь следует подчеркнуть слово «теоретически», потому что процесс развития оснащенных пушками парусников с большой дальностью плавания шел очень медленно и неравномерно. Была построена масса гибридов: некоторые сочетали в себе несколько мачт, пушки и вдобавок имели ряды весел. Даже еще в XVI веке в проливе Ла-Манш можно было встретить суда, построенные по типу галер. Кроме того, было немало весомых аргументов в пользу их использования в Средиземном и Черном морях. В прибрежных водах они были более быстроходными и маневренными, и, таким образом, их было легче использовать в связке с наземными операциями, что для тех же турок перевешивало все минусы таких судов, которые невозможно было использовать в дальних экспедициях и в более неспокойных водах{23}.

Но в то же время не стоит думать, что после того, как португальские корабли впервые обогнули мыс Доброй Надежды, началась эра бесспорного господства Запада. Период, который историки называют «эпохой Васко да Гамы» или «эпохой Колумба» (триста — четыреста лет начиная с XVI века, в течение которых Европа сохраняла свою гегемонию), наступил не сразу, а формировался постепенно. Португальские исследователи могли бы достичь берегов Индии в конце XV века, но их суда были слишком малы (зачастую их водоизмещение составляло не более 300 тонн) и совсем не так хорошо вооружены, как столетие спустя мощные корабли голландской Ост-Индской компании, которые бороздили те же воды. На самом деле португальцы долгое время не могли проникнуть в Красное море, да и впоследствии едва преуспели в этом, и не могли далеко продвинуться в Китае, а конце XVI века в противостоянии с арабами они потеряли некоторые из своих восточноафриканских владений{24}.

Также ошибочно было бы предполагать, что неевропейские государства просто рассыпались, как колода карт, при первых признаках западного экспансионизма. Так действительно произошло с Мексикой, Перу и другими менее развитыми сообществами из Нового Света после высадки там испанских авантюристов. С другими государствами все обстояло совсем иначе. Ввиду того что китайские правители добровольно отказались от морской торговли, их действительно не беспокоило, что коммерция оказалась в руках варваров, даже квазигосударственная фактория, которую открыли португальцы в Макао в 1557 году, хотя и должна была принести прибыль местным торговцам шелком и администраторам, которые на все смотрели сквозь пальцы, казалось, не нарушила спокойствия Пекина. Японцы, в свою очередь, были еще прямолинейнее. Когда португальцы в 1640 году прислали миссию с протестом против изгнания иностранцев, японцы почти всю ее перебили, и здесь не могло быть и речи о какой-то попытке возмездия со стороны Лиссабона. Наконец, Османская империя контролировала восточную часть Средиземного моря, а на суше являлась большой угрозой для Центральной Европы. В XVI веке действительно «для большинства европейских государственных деятелей потеря Венгрии имела более важное значение, чем организация факторий на Востоке, а угроза Вене значила больше, чем их проблемы в Адене, Гоа и Малакке; и только правительства стран, граничащих с Атлантикой, могли, как позднее и их историки, игнорировать этот факт»{25}.

После всех этих оговорок не остается сомнений, что создание хорошо вооруженных парусников с большой дальностью плавания в значительной степени упрочило позиции Европы в мире. С таким флотом Запад мог контролировать все океанские торговые маршруты и внушать благоговейный страх другим государствам мира, уязвимым с моря. Это подтвердили и первые крупные столкновения португальцев и их мусульманских противников в Индийском океане. Безусловно, со временем история обросла определенными преувеличениями, но читая журналы и отчеты да Гамы и Албукерки, описывающих, как их боевые корабли прокладывали путь сквозь гигантскую флотилию арабских доу и прочих легких суденышек, с которыми они столкнулись у малабарских берегов и на пути к Ормузу и Малакке, создается впечатление, что на головы их несчастных врагов обрушилась неведомая доселе сверхчеловеческая сила. Следуя новой тактике «не идти на абордаж, а использовать артиллерию», португальцы фактически стали непобедимы на море{26}. На суше же картина была немного иной. Подтверждением могут служить ожесточенные битвы (и время от времени происходившие поражения) под Аденом, Джиддой, в Гоа и во многих других местах. И все же к середине XVI века решительным и жестоким захватчикам с Запада удалось создать целую сеть фортов от Гвинейского залива до Южно-Китайского моря. Несмотря на то что португальцы так и не сумели монополизировать торговлю индийскими специями (значительная часть продолжала поступать в Европу по традиционным каналам, ведущим в Венецию), они все же смогли взять под свой контроль существенную долю коммерческих потоков и заработать на своем лидерстве в имперской гонке[6].

Но еще выгоднее, безусловно, было создание обширной империи в Западном полушарии силами конкистадоров. Совершив первую высадку на Гаити и Кубе, испанские экспедиции двинулись дальше на материк, покорив в 1520-х годах Мексику, а в 1530-х — Перу. Всего за несколько десятилетий их владения расширились настолько, что охватывали теперь территорию от Ла-Платы на юге до Рио-Гранде на севере. Испанские галеоны, курсируя вдоль западного побережья, присоединялись к кораблям, шедшим из Филиппин с китайским шелком для обмена на перуанское серебро. В своем «новом свете» испанцы дали всем ясно понять, что они пришли сюда надолго, вводя свои административные порядки, строя церкви, занимаясь разведкой и добычей полезных ископаемых. Используя природные ресурсы, а еще больше местных жителей в качестве дешевой рабочей силы, конкистадоры отправляли с завоеванных территорий домой все больше и больше сахара, кошенили, кожи и других товаров. Помимо всего прочего, в Испанию рекой полилось серебро с шахт Потоси, в течение целого века остававшихся крупнейшим в мире месторождением этого ценного металла. Все это привело к «стремительному росту объемов трансатлантической торговли, которые с 1510 по 1550 год увеличились в восемь раз, а с 1550 по 1610-й — еще втрое»{27}.

Все это свидетельствовало о том, что подобные империалистические идеи — не временное явление. В отличие от редких и краткосрочных походов Чжэн Хэ, действия португальских и испанских исследователей говорили о стремлении изменить мировой политический и экономический баланс. И благодаря корабельным пушкам и солдатам с мушкетами они этого добились. Оглядываясь назад, порой очень трудно представить, что такая страна, как Португалия, довольно малочисленная и не имеющая больших ресурсов, могла забраться так далеко и завладеть огромными богатствами. Но учитывая европейское военное и морское превосходство, описанное выше, ничего невероятного в этом нет. Когда же это произошло, очевидные выгоды от создания империи и огромное желание разбогатеть просто ускорили процесс расширения.

В истории «европейской экспансии» есть отдельные моменты, которые до сих пор либо умышленно игнорировались, либо упоминались лишь вскользь. Не изучен достаточно личностный аспект, а он в изобилии присутствовал во всех крупных предприятиях: в поддержке таких людей, как Генрих Мореплаватель, в мастерстве корабелов и оружейников, а также литераторов, в предприимчивости коммерсантов и, самое главное, в безмерной храбрости участников заграничных походов, переносивших в пути все невзгоды, которые им приготовили изменчивое море, суровый климат, дикая природа и коварные враги. Этими людьми двигали разные мотивы: личная выгода, национальная слава, религиозный энтузиазм и даже тяга к приключениям. Ради этого они были готовы рискнуть всем, что во многих случаях и делали. Не останавливались особо историки и на описании ужасов, которые творили завоеватели в Африке, Азии и Америке. И если в настоящей книге об этом также не очень подробно рассказывается, так это потому, что в свое время во многих обществах те, кто всеми силами стремился стать хозяином мира, уже подверглись осуждению. Что выделяло европейских капитанов, их команды и исследователей, так это наличие кораблей и огневой мощи, с помощью которых они могли удовлетворить свои амбиции, и то, что все они — плод политики, в которой главенствовали конкуренция, риск и дух предпринимательства.

Выгоды для Европы от такой экспансии были огромны и носили долгосрочный характер, а самое главное, это подстегивало уже достаточно динамичное развитие западной части европейского континента. Акцент на исключительную важность получения золота, серебра, драгоценных металлов и специй не должен затмевать несомненную ценность и менее привлекательных товаров, наводнивших европейские порты, когда мореплаватели покорили океан. Рыболовные промыслы в районе Ньюфаундленда стали неистощимым источником пропитания, а Атлантический океан — поставщиком китового и тюленьего жира, который использовался как для освещения и смазки, так и для многих других целей. Сахар, индиго, табак, рис, меха, древесина, а также новые аграрные культуры картофель и кукуруза — все это значительно повысило благосостояние европейского материка. Позже, конечно, еще был и поток зерна, мяса и хлопка из-за океана. Но даже до наступления эпохи космополитической мировой экономики в конце XIX века было понятно, что географические открытия португальцев и испанцев на протяжении десятилетий играли очень важную роль в процветании и усилении могущества Запада. Развитие такой отрасли, как рыболовство, потребовало большого количества рабочих рук и для собственно ловли рыбы, и для организации продажи, что впоследствии подстегнуло рост рыночной экономики. Все это стало огромным стимулом для европейского судостроения: к портам Лондона, Бристоля, Антверпена, Амстердама и многим другим начали стягиваться многочисленные мастеровые, поставщики, торговцы, страховщики. В итоге во внешней торговле должна была быть материально заинтересована самая широкая часть населения Западной Европы, а не только узкая прослойка элиты.

Добавляя в список сырьевых товаров и результаты коммерческой экспансии России вглубь своей территории — меха, кожи, лес, пеньку, соль и зерно, поступавшие потом в Западную Европу, ученые с определенным основанием могут назвать это зарождением «современной мировой системы»{28}. То, что в самом начале было лишь разрозненными попытками экспансии, все больше превращалось в единое взаимосвязанное целое: португальцы, испанцы и итальянцы использовали для оплаты специй и шелка из стран Востока гвинейское золото и перуанское серебро; за русские меха и древесину покупались железные пушки у Англии; зерно с Балтики через Амстердам попадало в Средиземноморье. Все это привело к постоянному взаимодействию между странами и к продолжению европейской экспансии — новым открытиям, создававшим новые торговые возможности, а значит, дополнительные прибыли, что, в свою очередь, подстегивало желание отдельных стран расширить границы своих владений. Речь не идет о том, что процесс развивался плавно и только по восходящей прямой: большая война в Европе или народные волнения в какой-нибудь стране могли резко сократить внешнеторговую активность. Но колониальные власти редко, если когда-либо вообще прекращали процесс накопления богатств, и уже в скором времени могла начаться новая волна экспансии и исследований. В конце концов, если существующие империи не использовали свое положение, то другие страны с огромным желанием готовы были сделать это вместо них.

Это на самом деле было основной причиной непрерывного динамичного развития Запада: уже обострившаяся конкуренция между европейскими государствами перетекла и за океан. Как бы ни старались Испания и Португалия, они просто не могли удержать монополию на «внешний мир», благословенную папой римским, особенно когда стало понятно, что на севере и северо-востоке из Европы в Китай нет прохода. В 1560-х годах голландские, французские и английские суда на свой страх и риск уже бороздили просторы Атлантики, а немного позже — Индийского и Тихого океанов. Процесс пошел еще активнее после Нидерландской революции и снижения в Англии объемов торговли тканями. Для сохранения своей добычи на северо-западе Европы под патронажем королей и аристократии финансируемые крупнейшими коммерсантами Амстердама и Лондона, преисполненные религиозного и национального энтузиазма, рожденного духом Реформации и Контрреформации, организовывались новые торговые и захватнические экспедиции. Это была возможность прославиться и обогатиться, нанести очередной удар по конкуренту и расширить ресурсную базу своей страны, а кроме того, обратить заблудшие души в истинную веру. Могли ли быть более весомые контраргументы против организации таких предприятий?{29}

[…][7]альной конкуренции было параллельное активное накопление новых научных и технических знаний{30}. Несомненно, что многие из достижений того времени являлись побочным продуктом гонки вооружений и борьбы на внешнем рынке и возможные выгоды затмевали их постыдное происхождение. Уточненные карты, навигационные таблицы, новые приборы: телескоп, барометр, квадрант Дэвиса, компас на карданном подвесе — и новшества в кораблестроении сделали морские путешествия более предсказуемыми. Новые зерновые культуры и растения не только улучшили качество питания, но и стимулировали развитие ботаники и агрономии. Налицо был прогресс в металлургии и горнодобывающей промышленности. Астрономия, медицина, физика и инженерия также начали процветать на фоне высоких темпов роста экономики и повышения ценности науки. Пытливые и практичные умы того времени были более наблюдательными и склонными к экспериментам. В свою очередь, печатные машины уже использовались для тиражирования не только Библии на разных языках и политических трактатов, но и результатов изысканий современных ученых. Кумулятивный эффект от такого количества новых знаний не мог не способствовать активному укреплению технологического, соответственно и военного, превосходства Европы. Даже могущественная Османская империя, по крайней мере ее солдаты и моряки на передовой, к концу XVI века уже ощущала на себе некоторые из последствий такого развития Запада. На другие, менее активные сообщества оно оказывало еще более серьезное влияние. Так или иначе, могла ли произойти в определенных азиатских государствах своя коммерческая и промышленная революция, если бы их оставили в покое, — остается под вопросом{31}, но абсолютно точно, что после того, как ряд ведущих государств Европы занял самые верхние ступени в иерархии мирового господства, другим странам теперь было очень трудно взобраться на лестницу правящих миром.

Трудность состояла еще и в том, и здесь вы можете поспорить, что восхождение по этой лестнице потребовало бы не только перенять инструментарий или технологии, используемые в Европе, но и все основные принципы построения государства, отличавшие Запад от остального мира. Это означало бы признание рыночной экономики, пусть даже не в той степени, как предлагал Адам Смит, — по меньшей мере, нельзя было ставить постоянно палки в колеса коммерсантам и предпринимателям, подвергать их обструкции и преследовать. Это также подразумевало наличие нескольких центров власти, каждый из которых по возможности обладал бы собственной экономической базой, чтобы исключить централизацию власти по образу и подобию деспотичного режима, присущего Востоку, и, наоборот, способствовать активной, если не сказать бурной и порой даже жесткой, конкуренции. По большому счету, отсутствие жесткого управления экономической и политической системой подразумевало бы и отход от культурных традиций и идеологических установок, а следовательно, право на получение информации, наличие собственного мнения, эксперименты, веру в прогресс, интерес к практическому, а не абстрактному, рациональный подход, идущий вразрез с конфуцианским моральным кодексом, религиозными догмами и даже традиционными народными преданиями и устоями{32}. Чаще всего речь шла о снижении числа барьеров, тормозящих рост экономики и формирование политического плюрализма. Самое большое преимущество Европы состояло в том, что таких барьеров у нее было меньше, чем у представителей других культур.

И хотя это невозможно доказать, но есть ощущение, что все эти общие принципы были взаимосвязаны и в равной степени важны. Они представляли собой сочетание политики невмешательства государства в экономику, политического и военного плюрализма, а также интеллектуальной свободы, которые совместно и создали «европейское чудо». При этом каждый первичный фактор сравнивался с более поздним периодом. Исходя из того, что «чудо» с исторической точки зрения было уникально, вполне можно предположить, что только полное копирование всех его составляющих могло привести к подобным же результатам в другом месте. Но ни Китай эпохи Мин, ни мусульманские империи на Ближнем Востоке и в Азии, ни какое-либо иное государство, упомянутое выше, не обладали таким набором обязательных условий, поэтому казалось, что они просто замерли в своем развитии, тогда как Европа становилась центром мира.


Глава 2. ГАБСБУРГИ. БОРЬБА ЗА ВЛИЯНИЕ, 1519–1659

К XVI веку развернувшаяся в Европе борьба за власть также способствовала достижению ее превосходства в экономическом и военно-техническом развитии над всем остальным миром. Вместе с тем было еще не совсем понятно, сможет ли кто-либо из конкурирующих европейских государств аккумулировать достаточно ресурсов, чтобы обойти всех остальных и стать во главе гонки за власть. В течение почти полутора столетий начиная с XVI века внушительное количество королевств, герцогств и провинций, находившихся под управлением испанских и австрийских членов семьи Габсбургов, заставляло мир задуматься об опасности ее политического и религиозного доминирования в Европе. Именно длительная борьба, закончившаяся полным крахом стремлений Габсбургов в столкновении с коалицией противостоявших европейских государств, и станет главным предметом обсуждения в данной главе. К 1659 году, когда Испания признала свое поражение, заключив с Францией Пиренейский мир, в Европе сформировался политический плюрализм в составе пяти-шести основных и целого ряда более мелких игроков. Какие из этих ведущих государств добились наибольших успехов в результате дальнейших изменений в системе великих держав, мы рассмотрим в следующей главе. К середине же XVII века было ясно, что ни один из династических военных блоков не готов стать главенствующим в Европе, хотя в предыдущие годы могло казаться, что таковые есть.

Централизованные кампании, направленные на укрепление доминирующей роли Европы, в эти полтора столетия по масштабу и манере ведения отличались от более ранних войн. Борьба, нарушавшая мир и спокойствие Запада в предшествующие века, носила локальный характер. Среди типичных примеров можно назвать столкновения между различными итальянскими городами, соперничество французской и английской корон, войны тевтонцев с литовцами и поляками{33}. Но как показал XVI век, подобные традиционные региональные конфликты померкли перед более значительными противостояниями за господство на континенте.


Смысл и хронология борьбы

Несмотря на то, что у каждого государства были собственные основания ввязаться в это масштабное противостояние, можно выделить две основные причины увеличения интенсивности и географического охвата военных действий в Европе. Во-первых, наступление эпохи Реформации после активной деятельности Мартина Лютера против папских индульгенций в 1517 году. Это не замедлило обострить традиционное соперничество между династиями на Западе. По ряду социально-экономических причин протестантская Реформация, как и ответ на нее — католическая Контрреформация, призванная искоренить подобную ересь, также способствовали отделению южной части Европы от северной и увеличению в городах представителей среднего класса. Хотя и здесь, безусловно, было немало исключений из правил{34}. Но самое главное, христианский мир перестал быть единым целым, и теперь огромные массы европейцев объединились в межнациональном противостоянии различных религиозных доктрин. Только в середине XVII века, после того как пришло понимание тщетности подобных войн, несмотря на определенные недовольства, Европа пришла к признанию существования разных конфессий.

Во-вторых, ведению более масштабных и централизованных войн с начала XVI века способствовали возникающие династические комбинации — например, Габсбургов, подчинивших себе территорию от Гибралтара до Венгрии и от Сицилии до Амстердама, по размерам превосходящую любые объединения, которые Европа могла лицезреть за последние семь веков со времен Карла Великого. Выходцам из Австрии, габсбургским правителям регулярно удавалось избираться на пост императора Священной Римской империи. И хотя реальная власть императора заметно снизилась в период Высокого Средневековья, за данным титулом продолжали гоняться представители королевских семей, желающие играть более весомую роль в германской и общеевропейской политике.

По сути, Габсбургам не было равных в том, что касается масштабов прироста контролируемых территорий за счет браков и наследования. Один только Максимилиан I, эрцгерцог Австрийский (1493–1519) и император Священной Римской империи (1508–1519), оставил дополнительно своим наследникам Бургундию и Нидерланды, завоеванные в 1477 году. Еще один династический союз, о котором он сумел договориться в 1515 году, добавил в этот список Венгрию и Богемию. Несмотря на то что последняя не входила в Священную Римскую империю и обладала многими привилегиями, такое приобретение позволило Габсбургам создать сильный блок из земель в Центральной Европе. Но самым далекоидущим решением Максимилиана с точки зрения развития династических связей стал брак его сына Филиппа и Хуаны, дочери испанских монархов Фердинанда и Изабеллы, союз которых в свое время объединил владения Кастилии и Арагона (включавшие в себя Неаполь и Сицилию). «Наследником имущества»{35} от всех этих браков стал Карл, старший сын Филиппа и Хуаны. Он родился в 1500 году, в возрасте пятнадцати лет получил титул герцога Бургундского, а через год был провозглашен испанским королем Карлом I. В 1519 году он, как и его дед по отцовской линии Максимилиан I, стал императором Священной Римской империи (Карл V) и правителем австрийских земель, принадлежавших Габсбургам. Будучи императором, Карл до своего отречения в 1555–1556 годах объединил все территории, доставшиеся ему по четырем наследствам (см. карту 3). Только несколькими годами позже, в 1526 году, после гибели бездетного короля Венгрии Людовика II (Лайоша II) в битве с турками при Мохаче, Карл смог претендовать на венгерскую и богемскую короны.

Глядя на абсолютную неоднородность и распыленность этих земель, которые мы обсудим ниже, можно предположить, что Габсбургская империя никогда по-настоящему не встала бы в один ряд с однородными азиатскими империями с централизованным управлением. Еще в 1520-х годах Карл решил передать своему младшему брату Фердинанду вместе с короной управление полученными в наследство австрийскими землями, а также недавними приобретениями — Венгрией и Богемией. Это было своего рода признанием Карла, еще задолго до отречения, что один человек не может эффективно управлять одновременно испанским и австрийским наследством. Тем не менее правители других государств иначе смотрели на это мощное сосредоточение власти Габсбургов. Французским королям династии Валуа, только что консолидировавшим свою власть внутри страны и нацелившимся на захват богатых земель Италии, казалось, что их государство просто зажато в кольцо владениями Карла. Без преувеличения можно сказать, что главной целью французов в Европе на последующие пару веков стало лишение Габсбургов столь опасного влияния. То же самое касается и германских правителей и курфюрстов, которые уже давно боролись за ограничение реальной власти императора в самой Германии и которых не могло не обеспокоить подобное активное расширение подвластных Карлу территорий, способное обеспечить его необходимыми ресурсами для навязывания своей воли другим государствам. Многие из глав Римской католической церкви также не приветствовали усиление власти Габсбургов, несмотря на то, что часто привлекали этих последних для отражения набегов турок, преследования лютеран и борьбы с прочими врагами.

Учитывая свойственную европейской системе государственного устройства внутреннюю конкуренцию, можно предположить, что вряд ли бы власть Габсбургов долго считалась бесспорной. В этот потенциальный конфликт интересов вмешался порожденный Реформацией религиозный аспект, сделавший его долгим и жестоким. Следует отметить, что самые известные и могущественные монархи династии Габсбургов за эти полтора столетия — сам император Карл V и его наследник Фердинанд II (1619–1637), испанские короли Филипп II (1556–1598) и Филипп IV (1621–1665) — были также и наиболее воинственными защитниками католической веры. И как следствие, фактически стало невозможно отделить борьбу политических соперников за власть от религиозных распрей, которые в тот период раздирали Европу. Современники могли по достоинству оценить разгром Карлом V протестантских правителей Германии в 1540-х годах. И это была не только победа католиков, но и еще один шаг к укреплению влияния Габсбургов. То же самое можно сказать и о действиях Филиппа II во время подавления религиозных волнений в Нидерландах 1566 года, а также об отправке Непобедимой армады для завоевания Англии в 1588 году. В результате национальная и династическая конкуренция получила религиозную окраску, что заставляло теперь людей драться насмерть друг с другом там, где раньше возможен был компромисс.

Даже в этом случае, возможно, название главы «Габсбурги. Борьба за господство», охватывающей период от признания Карла V императором Священной Римской империи в 1519 году до подписания Испанией Пиренейского мира в 1659-м, выглядит несколько нарочитым. Очевидно, что их враги действительно твердо верили в стремление габсбургских монархов к абсолютному доминированию. Поэтому неудивительно, что Фрэнсис Бэкон, живший в Англии во времена Елизаветы I, в 1595 году достаточно зловеще описал «амбиции и притеснения, чинимые Испанией»: «Во Франции все поставлено с ног на голову… Португалия захвачена… Нидерланды[8] охвачены войной… То же самое скоро может произойти и с Арагоном… Бедные индейцы из свободных людей превратились в рабов»{36}. Но кроме нескольких высказываний отдельных габсбургских министров о «мировой монархии»[9], какого-то четкого плана захвата всей Европы, как у Наполеона или Гитлера, не было. Некоторые из габсбургских династических союзов и наследований носили сугубо случайный характер, в крайнем случае были спровоцированы, но ни в коей мере не свидетельствовали о существовании какого-либо долгосрочного плана расширения владений. В определенных случаях, как, например, с частыми вторжениями французов в северную Италию, было больше похоже на то, что провоцировали самих Габсбургов. В Средиземноморье после 1540-х годов испанские и имперские войска не раз приходили для того, чтобы защитить этот регион от посягательств восстановивших свои силы мусульман.

Вместе с тем факт остается фактом: если Габсбургам удалось бы реализовать все свои сугубо региональные цели, даже в рамках защиты территории, то они смогли бы добиться господства в Европе. Османская империя была бы изгнана с земель по всему побережью Северной Африки и из восточной части Средиземного моря. В Германии были бы подавлены выступления отступников-еретиков. Провалилась бы и Нидерландская революция. Во Франции и Англии получили бы поддержку дружественные Габсбургам претенденты на престол. Только Скандинавия, Польша и Московия, а также земли, до сих пор контролируемые османами, остались бы вне власти и влияния Габсбургов, а следовательно, триумфа Контрреформации. Несмотря на то что Европа даже тогда не достигла бы того уровня единства, какой был в Китае в эпоху Мин, политические и религиозные принципы, которыми руководствовались оба центра власти Габсбургов — и Мадрид, и Вена, нанесли бы серьезный удар по плюрализму, долгое время являвшемуся наиважнейшей отличительной характеристикой Запада.

Дадим краткий анализ хронологии военных действий за эти полтора столетия. Первое, что бросается в глаза современному читателю, это не перечисление названий и результатов многочисленных сражений (Павия, Лютцен и т. д.), а продолжительность этих военных конфликтов. Противостояние с турками исчислялось десятилетиями. С 1560-х годов до 1648 года с небольшим перерывом Испания пыталась подавить Нидерландскую революцию; в историю это вошло как Восьмидесятилетняя война. С 1618 по 1648 год австрийские и испанские Габсбурги вели большую кампанию против враждебно настроенных соседей, выстраивавших различные коалиции, которая впоследствии стала именоваться Тридцатилетней войной и закончилась подписанием Вестфальского мира. Безусловно, все это выдвигало на первый план способность различных государств нести бремя войны год за годом, десятилетие за десятилетием. Выросло и значение системы материальной и финансовой поддержки войны. Именно в этот период произошла «военно-техническая революция», изменившая саму природу ведения боевых действий и сделавшая их более дорогим удовольствием, чем это было до сих пор. Мы кратко рассмотрим причины подобных изменений и их основные особенности. Но даже и без краткого описания произошедших за сто пятьдесят лет событий понятно, что военные столкновения, скажем, в 1520-х годах в сравнении с 1630-ми были значительно менее масштабными и требовали меньше человеческих и финансовых ресурсов.

Центром первой волны основных военных действий стала Италия, чьи богатые, но уязвимые города-государства манили французских монархов, которые вторглись сюда в 1494 году, что, как и следовало ожидать, побудило другие страны (Испанию, австрийские владения Габсбургов и даже Англию) создавать альтернативные коалиции, чтобы заставить Францию отступить{37}. В 1519 году, когда Испания и Франция все еще враждовали из-за претензий последней на Милан, Европу облетела весть об избрании Карла V императором Священной Римской империи и его вступлении в наследование испанскими и австрийскими территориями, принадлежавшими Габсбургам. Новость о столь значительном возвышении главного соперника не могла оставить равнодушным амбициозного короля Франции Франциска I (1515–1547), и тот предпринял серию ответных шагов — не только в самой Италии, но и на границе с Бургундией, южной частью Нидерландов и Испанией. Участие в итальянской кампании закончилось для французской армии поражением и пленением Франциска I в битве при Павии (1525). Но уже через четыре года неугомонный монарх вновь повел свои войска в Италию, где их вновь остановила армия Габсбургов. И несмотря на то, что Франциск в очередной раз официально отказался от притязаний на Италию при подписании мира с Испанией в Камбре в 1529 году, он и в 1530–1540-х продолжал воевать с Карлом за эти территории.

При неравенстве сил Франции и владений Габсбургов в те времена для Карла V не составляло особого труда пресекать любые попытки экспансии со стороны недружелюбного соседа. Сложности начались после того, как он стал императором Священной Римской империи и вместе с титулом получил еще немало других врагов. Самым грозным из них были турки, которые не только распространили в 1520-х годах свое влияние по всей Венгрии (и даже осаждали Вену в 1529 году), но и угрожали Италии с моря, а вместе с североафриканскими берберскими пиратами — и прибрежной части самой Испании{38}. Осложнял все и молчаливый и нечестивый союз османского султана и Франциска I против Габсбургов, существовавший не одно десятилетие. В 1542 году французский и турецкий флот фактически объединили свои силы для нападения на Ниццу.

Еще одной большой проблемой для Карла V была Германия, которую Реформация буквально разорвала на отдельные куски, при этом Лютер стал реальной угрозой для старого порядка, тем более что теперь его поддерживали и другие государства с правителями-протестантами. Учитывая прочие трудности, с которыми Карлу приходилось также разбираться, неудивительно, что он не мог уделить достаточного внимания лютеранской проблеме в Германии вплоть до середины 1540-х годов. Когда же он это сделал, то поначалу добился значительных успехов, особенно после того, как нанес поражение войскам основных протестантских королей в битве при Мюльберге (1547). Но любое усиление власти Габсбургов и самой империи всегда настораживало соперников Карла V, поэтому правители северогерманских территорий, турки, французский король Генрих II (1547–1559) и даже папская курия стремились ослабить его позиции. К 1552 году французские войска вступили на территорию Германии для оказания поддержки местным протестантским государствам, которые, таким образом, получили возможность оказать серьезное сопротивление императору, стремящемуся к централизации власти. Подтверждением может служить заключение Аугсбургского мирного договора (1555), прекратившего на время религиозные войны в Германии, а затем и Като-Камбрезийский мир (1559), положивший конец франко-испанскому конфликту. В определенной степени отречение Карла V в 1555 году как главы Священной Римской империи в пользу своего брата Фердинанда I (император, 1555–1564), а в 1556 году как короля Испании в пользу сына Филиппа II (1556–1598) также связано с событиями в Германии. Если австрийская и испанская ветви Габсбургов и оставались после всего этого тесно связаны друг с другом, то теперь это было больше похоже, по словам историка Маматея (Mamatey), «на двуглавого черного орла на имперском гербе, у которого одна голова — Вена, а другая — Мадрид, и смотрят они в разные стороны — на восток и на запад»{39}.

И если восточная ветвь под управлением Фердинанда I, а затем его преемника Максимилиана II (император, 1564–1576) пребывала в относительном мире на своих землях (их не коснулось вторжение турок в Европу в 1566–1567 годах), то западным территориям Габсбургов, где правил король Испании Филипп II, повезло гораздо меньше. Берберские пираты не давали покоя жителям побережья Португалии и Кастилии, а вслед за ними возобновили свои активные военные действия в Средиземном море турки. В результате Испания постоянно оказывалась втянута в новые крупные войны с могущественной Османской империей, начиная с экспедиции к острову Джерба в 1560 году, битвы за Мальту в 1565 году, кампании у Лепанто в 1571 году, битвы за Тунис и до заключения перемирия в 1581 году{40}. Вместе с тем практически в то же самое время проводимая Филиппом политика религиозной нетерпимости и повышения налогов вызвала недовольство в габсбургских Нидерландах, вылившееся в открытый мятеж. Угроза сохранению власти Испании в данном регионе побудила ее короля направить на север армию во главе с герцогом Альбой и установить там военный деспотизм, что, в свою очередь, спровоцировало полномасштабное сопротивление в защищенных со всех сторон морем нидерландских провинциях Голландии и Зеландии, а также вызвало беспокойство в Англии, Франции и северной Германии относительно намерений испанцев. Но англичане еще больше встревожились, когда в 1580 году Филипп II аннексировал соседнюю Португалию с ее колониями и флотом. Другие попытки Габсбургов утвердить (или расширить) свое влияние имели предсказуемый результат — их противники чувствовали себя обязанными вмешаться и предотвратить изменение баланса сил. К 1580-м годам некогда локальное восстание нидерландских протестантов против испанских правителей разрослось до масштабов международного противостояния{41}. В самих Нидерландах продолжались осадные и контросадные военные действия, не приводившие к каким-либо заметным результатам. По другую сторону Ла-Манша английская королева Елизавета I пресекала на корню любые внутренние (но с активной поддержкой со стороны Испании или папской курии) выступления против ее власти и оказывала действенную военную помощь нидерландским повстанцам. Во Франции ослабление власти монархии привело к жестокой религиозной гражданской войне между Католической лигой (поддерживаемой Испанией) и гугенотами (которым сочувствовали Елизавета I и Нидерланды). На море нидерландские и английские каперы преградили путь испанским поставкам помощи в Нидерланды, а далее расширили ареал борьбы с противником до берегов Западной Африки и стран Карибского бассейна.

В отдельные моменты противостояния, особенно в конце 1580-х — начале 1590-х годов, казалось, что кампания могущественной Испании близка к успеху. К примеру, в сентябре 1590 года испанские войска находились уже в Лангедоке и Бретани, еще одна армия во главе с герцогом Пармским двигалась с севера к Парижу. Однако антииспанские силы упорно держали оборону, несмотря на столь мощный прессинг. Харизматичный гугенот Генрих Наваррский, претендент на французскую корону, был достаточно гибким политиком и для достижения своих целей переметнулся из стана протестантов к католикам, после чего возглавил постоянно ширящееся движение французов, выступавших против испанских захватчиков и дискредитированной Католической лиги. В 1598 году был подписан Вервенский мир, по которому официальный Мадрид отказывался от дальнейшего вмешательства в дела Франции. В этом же году умер король Испании Филипп II. К этому времени английской королеве Елизавете I ничего не угрожало. Непобедимая армада была разбита в 1588 году, две последующие попытки вторжения испанцев тоже были неудачными, как и поползновения использовать восстание католиков в Ирландии, которую армия Елизаветы неуклонно пыталась подчинить власти своей королевы. В 1604 году, уже после смерти и Филиппа II, и Елизаветы I, Испания и Англия подписали компромиссный мир. Но потребовалось еще пять лет, прежде чем Мадрид пошел на переговоры с нидерландскими мятежниками, хотя уже задолго до этого было ясно, что у испанцев недостаточно сил, чтобы сокрушить сопротивление повстанцев в Нидерландах как со стороны моря, так и с суши благодаря эффективной защите, выстроенной армией Морица Нассауского. Сохранение независимости всеми тремя государствами — Францией, Англией и Соединенными провинциями — и способности каждого из них в будущем оспаривать претензии Габсбургов на мировое господство вновь доказали, что в Европе XVII века может существовать несколько самостоятельных наций без главенства какой-либо одной над всеми остальными.

Третий крупный взрыв военной активности, потрясший Европу в тот период, произошел после 1618 года в Германии и имел для нее очень тяжелые последствия. Ее обошла стороной всеобщая межконфессиональная война в конце XVI века, но только из-за слабеющей власти и умственных способностей Рудольфа II (император Священной Римской империи, 1576–1612) и новой турецкой угрозы в бассейне Дуная (1592–1606). Прикрываясь стремлением к объединению Германии, католики и протестанты просто старались усилить собственные позиции и ослабить врага. С начала XVII века год за годом усиливалось противостояние между Евангелической унией (основана в 1608) и Католической лигой (1609). Более того, испанские Габсбурги активно поддерживали своих австрийских кузенов, а глава Евангелической унии — курфюрст Пфальца Фридрих IV — был тесно связан с Англией и Нидерландами. Казалось, что почти вся Европа сходилась для решающей схватки за свои политические и религиозные взгляды{42}.

Восстание протестантов в Богемии в 1618 году против нового правителя-католика Фердинанда II (император, 1619–1637) стало поводом для начала очередного этапа беспощадной межрелигиозной борьбы, оставшейся в истории как Тридцатилетняя война (1618–1648). На первых этапах войска императора благодаря поддержке армии, присланной испанскими Габсбургами, во главе с генералом Спинолой добились значительных успехов. Но затем к конфликту подключились, в том числе по религиозным причинам, и другие страны, которые в очередной раз хотели восстановить баланс сил. Правительство Нидерландов, у которых в 1621 году закончилось перемирие с Испанией, заключенное в 1609 году, направило свои войска в Рейнланд, чтобы остановить армию Спинолы. В 1626 году с севера на территорию Германии вторглись датчане под предводительством самого короля Кристиана IV. За кулисами же войны один из самых влиятельных французских государственных деятелей кардинал Ришелье использовал любую возможность, чтобы осложнить положение Габсбургов. Однако ни военные, ни дипломатические контрмеры не имели особого успеха, и к концу 1620-х годов выдающийся полководец Альбрехт Валленштейн оказался близок к тому, чтобы подчинить власти своего императора Фердинанда большую часть Германии вплоть до балтийского побережья{43}.

Но столь стремительное накопление власти императором только укрепило стан врагов Габсбургов в желании еще активнее этому сопротивляться. В начале 1630-х годов, безусловно, самым решительным из них был харизматичный и влиятельный шведский король Густав Адольф II (1611–1632). Его хорошо обученная армия в 1630 году вторглась в северную часть Германии, а в следующем году двинулась на юг к Рейнланду и Баварии. И хотя сам Густав был убит в битве при Лютцене в 1632 году, это никоим образом не умаляет роли Швеции для Германии и, конечно же, в масштабах войны в целом. Напротив, в 1634 году испанский король Филипп IV (1621–1665) вместе со своим первым министром графом-герцогом Оливаресом решил значительно расширить помощь своим австрийским кузенам. Но отправка в Рейнланд мощной испанской армии под руководством самого кардинала-инфанта, в свою очередь, подвигла Ришелье развязать прямое вмешательство Франции в конфликт в 1635 году и повести наступление французской армии по нескольким направлениям. До этого в течение нескольких лет Франция играла роль неформального лидера антигабсбургской коалиции, финансировавшего всех, кто готов был бороться против имперской и испанской армий. Теперь же ситуация переросла в открытый конфликт, и каждая из коалиций начала спешно заниматься сбором денег, мобилизацией военных ресурсов, закупкой вооружения. Риторика стала жестче. «Либо мы все потеряем, либо Кастилия станет центром мира», — написал Оливарес в 1635 году, планируя на следующий год вторжение во Францию с трех сторон{44}.

Вместе с тем завоевание такой внушительной территории, как Франция, армии Габсбургов было просто не под силу. Она быстро достигла Парижа, но ее перемещение из одной части Европы в другую вскоре оказалось сильно затруднено. На севере на имперские силы напирали шведские и германские войска. Французы и Северные Нидерланды взяли «в клещи» Испанские Нидерланды. Кроме того, волнения в Португалии в 1640 году заставили перенаправить часть испанских войск и ресурсов с севера Европы ближе к дому, хотя их было явно недостаточно, чтобы восстановить единство управления на Пиренейском полуострове. А вспыхнувшее тут же в начале 1640-х годов восстание каталонцев, которых французы щедро спонсировали, создавало еще и определенную опасность распада самой Испании. Снаряженные голландцами морские экспедиции развязали военные действия в Бразилии, Анголе и на Цейлоне, превратив, по мнению ряда историков, текущий конфликт в первую мировую войну{45}. Если последнее принесло Нидерландам некоторые выгоды, то других участников многолетняя война к этому времени уже изрядно вымотала. Армии образца 1640-х годов были намного малочисленнее, чем 1630-х. Государственная казна почти опустела. Терпение людей достигло предела, что лишний раз доказывали все более ожесточенные протесты. При этом никто самостоятельно не мог выйти из войны, так как слишком тесными были межгосударственные связи. Многие протестантские государства Германии так бы и поступили, если бы были уверены, что шведская армия также отправится к себе домой, а Оливарес и другие испанские государственные деятели заключили бы перемирие с Францией, но та не бросала голландцев. На всех фронтах на всех уровнях параллельно с военными действиями шли секретные переговоры об условиях мира, и каждая из держав-участниц тешила себя мыслью, что очередная победа может стать еще одним серьезным аргументом в пользу выдвигаемых ими требований.

В итоге окончание Тридцатилетней войны стало в некотором роде результатом достаточно «грязной» дипломатии. В начале 1648 года Испания неожиданно подписала мирный договор с Нидерландами, признав их полную независимость. Но это было сделано лишь для того, чтобы лишить Францию союзника, и франко-габсбургская война продолжилась. В этом же году, после заключения Вестфальского мира (1648), прекратившего войну на германской земле и позволившего австрийским Габсбургам выйти из нее, конфликт стал чисто франко-испанским. Помимо закрепления того, что отдельные государства и правители заработали или, наоборот, потеряли в этой войне, главной идеей Вестфальского договора было установление религиозного и политического баланса в Священной Римской империи и, таким образом, ограничения власти императора. В итоге война между Францией и Испанией потеряла религиозную окраску и стала сугубо межнациональной. Это подтверждают и действия преемника Ришелье — французского министра Мазарини, который в 1655 году вошел в альянс с протестантской Англий во главе с Кромвелем для того, чтобы в конце концов заставить испанцев согласиться на мир. Условия Пиренейского мира (1659) не были столь уж жесткими, но уже то, что они вынуждали Испанию договариваться со своим заклятым врагом, свидетельствовало о закате эпохи господства Габсбургов в Европе. Правительству Филиппа IV разрешалось лишь воевать за единство Пиренейского полуострова, но даже это право было у него отнято в 1668 году после официального признания независимости Португалии{46}. Таким образом, политическое деление европейской части континента в большей своей части теперь было таким же, как и при вступлении на трон Карла V в 1519 году, хотя сама Испания вплоть до конца XVII века (см. карту 4) усмиряла мятежи и теряла собственные территории, тем самым платя дорогую цену за былую чрезмерную страсть к расширению своих владений.


Сильные и слабые стороны габсбургского блока

Почему дом Габсбургов в итоге потерпел крах?{47} Это очень серьезный вопрос. Речь здесь идет о кризисе длиной в десятилетия. Поэтому, как кажется, не стоит искать причины краха в безумии императора Рудольфа II или некомпетентности короля Испании Филиппа III. Также нельзя утверждать, что династия Габсбургов и ее высшие сановники действовали как-то особенно неадекватно, если принять во внимание допущенные промахи их современников — французских и английских монархов или продажность и идиотизм некоторых и германских принцев. Загадка становится еще более непостижимой, если вспомнить, какие огромные материальные ресурсы были доступны Габсбургам: наследование Карлом V корон четырех главных династий — Кастильской, Арагонской, Бургундской и Австрийской — и последующее присоединение к ним Богемской, Венгерской, Португальской и на короткое время даже Английской, а также происходившее одновременно с этим покорение Испанией Нового Света сделали дом Габсбургов обладателем ресурсов, равных которому не было в Европе{48}.

Учитывая многочисленные пробелы и погрешности в доступной нам сегодня статистике, не стоит слишком полагаться на демографические данные того времени, но смело можно предположить, что примерно каждый четвертый европеец в эпоху раннего Нового времени жил на территории под управлением Габсбургов. Однако не так важны грубые подсчеты[10], как то, насколько богаты были данные регионы, а их, казалось, бог не обделил.

У Габсбургов было пять крупных основных финансовых источников и несколько более мелких. Безусловно, самым главным была испанская Кастилия — в силу прямого управления территорией и получения королем различных регулярных налоговых отчислений (с продаж, с собственности духовенства на «крестовый поход») от Кортеса и Церкви.

Кроме того, в Европе были еще две самые богатые торговые области — итальянские государства и исторические Нидерланды. Они достаточно много зарабатывали на торговле и финансовых услугах. Четвертым источником, роль которого с каждым годом только возрастала, являлись доходы от американских владений. «Королевская пятина» со всего добытого в Новом Свете золота и серебра вместе с местными налогами с продаж, таможенными пошлинами и церковными налогами были для испанской короны значительной прибавкой к сугубо европейским финансовым ресурсам. При этом выгоды были как прямые, так и косвенные. И не важно, в чьи руки попадали сокровища Америки — испанских, фламандских или итальянских дельцов, — они обогащали конкретных людей, которым теперь приходилось платить в государственную казну больше налогов, а в критические моменты монарх всегда мог одолжить у банкиров значительные суммы под обещание расплатиться из очередной партии американского серебра. А тот факт, что на территории владений Габсбургов располагались ведущие финансовые и торговые дома южной Германии, Италии и Антверпена, следует признать еще одним дополнительным преимуществом и пятым основным источником финансирования{49}. Безусловно, эти деньги были значительно доступнее, чем, скажем, доходы, получаемые из Германии, где местные правители и свободные города, представленные в рейхстаге, голосовали за выплату денег императору, только если у них на пороге опять стояли турки{50}.

В постфеодальную эпоху, когда от рыцарей больше не требовалось активного участия в военных делах государства (по крайней мере в большинстве стран), а от прибрежных городов — обеспечения кораблями, наличие денег и возможности получения большого кредита в нужный момент стали обязательными условиями для любого государства, участвующего в войне. Снарядить боевой флот: построить корабли, получить такелаж, вооружение и продовольствие — в условиях рыночной экономики можно было только за плату (или обещание ее). Удержать же войска от бунта и направить всю их энергию на неприятеля было возможно, только обеспечив их всем необходимым и выплачивая им с разумной периодичностью денежное довольствие. Кроме того, хотя это время обычно и называют эпохой становления в Западной Европе «национальных государств» (государств-наций), все страны увеличивали свои армии за счет иностранных наемников. И здесь Габсбургам вновь повезло. Они легко могли набрать армию в своих владениях в Италии и Нидерландах, а также в Испании и Германии. К примеру, знаменитая Фландрская армия была набрана из представителей шести основных европейских национальностей, готовых отстаивать интересы Католической церкви, но все же требующих регулярной платы за свои труды. Что касается морского флота, дом Габсбургов также был способен выставить внушительное количество военных судов. Например, в конце правления Филиппа II средиземноморские галеры, огромные генуэзские и неаполитанские карраки, а также многочисленная португальская флотилия смогли значительно усилить кастильские и арагонские армады.

Но, возможно, самым большим военным преимуществом Габсбургов на протяжении всех ста сорока лет была испанская инфантерия. Соответствующая структура общества и умонастроения сделали Кастилию идеальным местом для рекрутинга. Здесь, как отмечает Линч, «военная служба стала модным и доходным делом не только для представителей дворянства, но и для всех жителей региона»{51}. Вдобавок Гонсало де Кордова, прозванный «Великим Капитаном», еще в начале XVI века произвел ряд изменений в организационной структуре пехоты. С тех пор и даже еще в первой половине Тридцатилетней войны испанская терция была самой эффективной боевой единицей на полях сражений Европы. Именно этими полками, насчитывавшими до 3000 слаженно действующих пикинеров, мечников и аркебузиров, испанская армия разгромила бесчисленное множество врагов и практически уничтожила репутацию французской конницы и швейцарских фланговых пикинеров, считавшихся самыми эффективными подразделениями. Уже в сражении при Нердлингене (1634) пехота кардинала-инфанта, отразив пятнадцать атак огромной шведской армии, как войска Веллингтона при Ватерлоо два века спустя, решительно двинулась на врага и сокрушила его. В битве при Рокруа (1643) испанцы, окруженные французами, бились до конца. Поистине это была одна из самых мощных опор дома Габсбургов. И следует отметить, что упадок могущества Испании стал заметен лишь в середине XVII века, когда армия уже состояла преимущественно из германских, итальянских и ирландских наемников. Выходцев же из Кастилии в войсках становилось все меньше и меньше.

И все же, несмотря на все имевшиеся преимущества, этот испано-австрийский династический союз никогда не доминировал в Европе. Огромных, по оценкам современников, финансовых и военных ресурсов было все же недостаточно для того, чтобы соответствовать необходимым условиям. Виной тому три фактора, которые в течение всего периода так или иначе были взаимосвязаны. И, если уж на то пошло, дали исследователям богатую пищу для размышления и изучения вооруженных конфликтов.

Первым из этих факторов следует назвать «военно-техническую революцию», охватившую Европу в эпоху раннего Нового времени. Начиная с 1520-х годов и на протяжении всех ста пятидесяти лет можно было наблюдать значительное увеличение масштабов и стоимости войн{52}. В основе этого лежали различные изменения тактического, политического и демографического характера. Удар, нанесенный по доминированию кавалерии на полях сражений сначала швейцарскими пикинерами, а затем смешанными воинскими подразделениями из солдат, вооруженных пиками, палашами, арбалетами и аркебузами, привел к тому, что самой значительной и важной частью армии теперь стала пехота. Такой вывод подкрепляет и создание сложной системы фортификаций и бастионов в итальянских городах, о чем говорилось в предыдущей главе. Для их взятия или осады требовалось значительное число войск. Безусловно, для крупномасштабной военной кампании опытный командующий использовал бы также значительную кавалерию и артиллерию, но им было не сравниться с вездесущей пехотой. Это не значит, что государства отказались от конницы совсем, просто в их армиях значительно увеличилась доля пехотных войск. Их было дешевле экипировать и содержать. Кроме того, в случае необходимости их можно было набрать в большом количестве, учитывая активно растущее население Европы. Естественно, все это создавало огромное давление на правительство, но все же не настолько, чтобы обязательно разрушить бюрократию «новых монархий», возникших на Западе, — так же как и заметное расширение армии не должно было неизбежно приводить к невозможности выполнения задач, поставленных перед ними генералом, при условии что его войска имели правильную структуру управления, а солдаты были хорошо обучены.

Лучшим примером «военно-технической революции», возможно, является испанская армия. По словам историков, «нет никаких доказательств того, что какое-либо из государств выставляло больше 30 тыс. солдат» во франко-испанской войне за владения в Италии до 1529 года. Но: 

В 1536–1537 годах император Карл V только в Ломбардии для защиты своего недавнего завоевания Милана и вторжения во французский Прованс мобилизовал 60 тыс. человек. В 1552 году, воюя на всех фронтах одновременно — в Италии, Германии, Нидерландах, Испании, в Атлантике и Средиземноморье, Карл V рекрутировал 109 тыс. человек в Германии и Нидерландах, 24 тыс. в Ломбардии и еще больше в Сицилии, Неаполе и Испании. Под командованием, а следовательно, и на содержании императора оказалось порядка 150 тыс. солдат. И рост численности армии продолжался. В 1574 году только Фландрская армия насчитывала 86 тыс. человек, а спустя всего лишь полстолетия Филипп IV мог с гордостью заявить, что в 1625 году он поставил под ружье не менее 300 тыс. солдат. Во всех перечисленных случаях рост численности наблюдался за счет увеличения пехотных войск, особенно пикинеров{53}.

То, что происходило на суше, повторялось и на водных просторах. Расширение морской (и в первую очередь заокеанской) торговли, конкуренция между противоборствующими флотами в проливе Ла-Манш, Индийском океане или у испанского побережья Америки, угроза со стороны берберийских пиратов и османского галерного флота — все это было результатом использования новых технологий для строительства больших судов с более мощным вооружением. В те дни не было четкого разделения на военный и коммерческий флот. Фактически все крупнотоннажные торговые корабли могли быть оснащены пушками для защиты от пиратов и прочих грабителей. Но существовала тенденция создания королевской флотилии. Монархи стремились обзавестись хотя бы несколькими военными кораблями, которые в военное время могли бы стать ядром формирования более серьезного флота с привлечением оснащенных пушками торговых судов, галеасов и пинасов. Английский король Генрих VIII всеми силами способствовал реализации подобной схемы, тогда как Карл V предпочитал командовать флотом, состоящим исключительно из галеонов и галер, принадлежавших его испанским и итальянским подданным. Филипп II, находясь в условиях намного более жесткого давления в Средиземном море, а затем и в Атлантике, не мог себе позволить подобной роскоши. Ему пришлось организовать и профинансировать массовое строительство галер в Барселоне, Неаполе и Сицилии. К 1574 году у него было уже 146 кораблей — почти в три раза больше, чем лет десять назад{54}. Активизация военных действий в Атлантике в последующее десятилетие потребовала еще больших усилий в данном направлении. Необходимы были океанские военные корабли для охраны морских путей в Вест-Индию и (после присоединения Португалии в 1580 году) на Восток, а также для защиты побережья Испании от вторжений англичан и, в конечном счете, высадки войск на Британских островах. После заключения мира в 1604 году между Англией и Испанией последняя продолжала испытывать потребность в содержании большого флота, чтобы отражать атаки голландцев в открытом море и поддерживать связь с Фландрией. Время шло, вооружение на военных кораблях становилось все мощнее и мощнее, что приводило к удорожанию судов.

Именно непрекращающийся процесс удорожания войн подкосил дом Габсбургов. Общий рост инфляции, вызванный увеличением цен на продукты питания в пять раз и на промышленные изделия в три раза за период с 1500 по 1630 год, стал достаточно серьезным ударом по государственным финансам, при том что размеры армии и флота постоянно увеличивались. В итоге Габсбурги дошли до того состояния, когда им неустанно приходилось бороться за поддержание собственной платежеспособности. После военных кампаний в 1540-х годах против алжирцев, французов и германских протестантов Карл V обнаружил, что его доходов, включая и дополнительные, не хватает на покрытие всех расходов и он уже задолжал банкирам круглую сумму в счет будущих поступлений в казну. Только за счет безжалостной конфискации индийских сокровищ и всех металлических денег в Испании он смог собрать нужные средства для поддержания войны с протестантскими правителями. Одна лишь кампания против Меца в 1552 году обвилась казне в 2,5 млн. дукатов, что примерно в десять раз больше поступлений в казну императора из обеих Америк в те годы. Неудивительно, что ему приходилось делать все новые и новые займы, и каждый раз их условия становились все хуже и хуже. Кредит доверия к королю у банкиров уменьшался, и вместе с этим росли процентные ставки по кредитам. В итоге значительная часть обычных запланированных доходов шла на уплату процентов по старым долгам{55}. Как результат, Карл V, отказываясь от дальнейшего правления империей, передал Филиппу II вместе с испанской короной еще и государственный долг примерно в 20 млн. дукатов.

Кроме того, Филиппу в наследство досталась страна в состоянии войны с Францией, оказавшаяся ему не по карману, и в 1557 году Испания объявила о своем банкротстве. Это подкосило таких ведущих европейских финансистов, как банкирский дом Фуггеров. Для Филиппа, которому предстояло воевать с могущественной Турцией, слабым утешением могло служить вынужденное банкротство самой Франции в том же году. Главным образом именно это подвигло обе стороны согласиться на проведение мирных переговоров в Ле-Като-Камбрези в 1559 году. Двадцатилетняя война в Средиземноморье, кампания против морисков в Гранаде, а затем одновременные военные действия в Нидерландах, на севере Франции и в проливе Ла-Манш заставили Испанскую корону искать все новые и новые источники получения прибыли. За время своего правления Карл V утроил доходы своего королевства, а Филипп II «только в течение 1556–1573 годов сумел удвоить объемы средств, поступавших в казну, а в течение последующих лет увеличить их еще более чем в два раза»{56}.

Однако расходы были намного больше. Во время кампании под Лепанто (1571) выяснилось, что содержание там флота и воинских частей на суше будет обходиться в четыре с лишним миллиона дукатов в год, хотя значительную часть этого бремени взяли на себя Венеция и Святой престол{57}. К 1570-м годам суммы, необходимые для выплаты жалованья солдатам и офицерам Фландрской армии, выросли до гигантских размеров. При этом постоянные задержки время от времени приводили к бунтам внутри войск. Особенно часто они стали происходить после того, как Филипп II приостановил в 1575 году выплату процентов своим генуэзским банкирам{58}. Значительно увеличившийся приток средств с американских шахт (к 1580-м годам примерно до 2 млн. дукатов в год, что было раз в десять больше, чем четыре десятилетия назад) на время спас казну и кредитоспособность Испанской короны. Но гибель в 1588 году Армады стоимостью в 10 млн. дукатов стала ударом не только по могуществу Испании как морской державы, но и по ее финансовому состоянию. К 1596 году задолженность по кредитам выросла колоссально, и Филипп вновь объявил дефолт. На момент своей смерти два года спустя он был должен кредиторам 100 млн. дукатов, на уплату же процентов по ним требовалась сумма, равная примерно двум третям всех доходов Испании{59}. Хотя с Францией и Англией вскоре был заключен мир, но война с голландцами продолжалась вплоть до 1609 года, когда стороны подписали соглашение о перемирии, чему способствовали начавшиеся мятежи в испанской армии и очередное банкротство королевства в 1607 году.

В течение последующих нескольких мирных лет расходные статьи государственного бюджета Испании существенного сокращения не претерпели. Помимо необходимости выплачивать огромные проценты по кредитам, много денег требовалось на создание грандиозной системы береговых фортификационных сооружений для снятия напряженности в средиземноморских владениях, и кроме того, обширная Испанская империя до сих пор оставалась объектом частых нападений со стороны каперов (что требовало значительных расходов на защиту на Филиппинах, в Карибском море и экстерриториальных водах){60}. Состояние вооруженного перемирия, установившееся в Европе с 1610 года, вряд ли располагало к тому, чтобы гордые испанские правители снизили военные расходы. Таким образом, разразившаяся в 1618 году Тридцатилетняя война просто перевела отношения европейских государств из состояния пассивного противостояния в фазу активных военных действий, и войска Испании вместе с деньгами большим потоком потекли во Фландрию и Германию. Следует отметить, что первоначальные победы Габсбургов в Европе и успешная защита их американских колоний в этот период совпали с существенным увеличением поставок слитков серебра из Нового Света, что, безусловно, благотворно сказалось на их военных успехах. Но справедливо и то, что сокращение притока средств начиная с 1626 года, объявление о банкротстве через год, а в довершение успешный захват голландцами каравана с серебром в 1628 году (испанцы тогда потеряли порядка 10 млн. дукатов) на какое-то время подорвали военный потенциал Испании. И несмотря на союз с императором Священной Римской империи, германские деньги не могли восполнить дефицит испанского бюджета (за исключением краткого периода управления имперской армией Валленштейном).

В таком режиме Испания и существовала все последующие тридцать лет войны. С помощью новых кредитов, налогов и непредвиденных поступлений от американских владений финансировались основные военные операции, например вторжение армии кардинала-инфанта Фердинанда Австрийского в Германию в 1634–1635 годах. Но война требовала все больше и больше денег, и получение краткосрочной выгоды не спасало ситуацию. В результате спустя еще несколько лет финансовое положение Испании стало еще более критичным, чем когда-либо. К началу 1640-х годов, после волны восстаний, накрывших Каталонию и Португалию, а также в связи со значительным снижением количества караванов с драгоценными металлами из Америки, долгосрочного падения испанской экономики было не избежать{61}. Какой еще могла быть судьба нации, которая обладала грозной силой, но во главе которой стояли правители, тратившие в два-три раза больше средств, чем их поступало в казну по традиционным статьям доходов?!

Вторую из основных причин испанских и австрийских неудач, как уже может быть понятно из сказанного выше, обусловило то, что Габсбургам приходилось одновременно разрешать большое количество проблем, воевать с множеством врагов и думать об обороне сразу на нескольких фронтах. Стойкость испанских войск в бою не могла компенсировать их разрозненность: часть армии оставалась дома, а часть была отправлена защищать интересы короны в Северную Африку, Сицилию, материковую Италию, страны Нового Света и Нидерланды. Как и Британская империя три века спустя, владения Габсбургов в те времена представляли собой конгломерацию сильно разрозненных территорий, политико-династическую демонстрацию силы, постоянно требовавшую огромных материальных ресурсов и изобретательности. Кроме того, это один из величайших примеров стратегического перенапряжения в истории. За право обладания такими обширными территориями Испании пришлось заплатить наличием огромного количества врагов, как у тогдашней Османской империи{62}.

С этим связан очень важный вопрос хронологии габсбургских войн. Военные конфликты в Европе в те времена были отнюдь не редкостью, что и говорить, а связанные с ними расходы ложились тяжким бременем на плечи всего сообщества. Но у других государств — Франции, Англии, Швеции и даже Османской империи — были «мирные» периоды, в течение которых они могли восстановить свои силы. Для Габсбургов, и особенно для их испанской ветви, видно, судьбой было уготовано, завершив войну с одним врагом, сразу же включаться в битву с другим. Подписав мир с Францией, дому Габсбургов тут же пришлось выступить против турок, а перемирие в Средиземноморье немедленно омрачилось расширением конфликта в Атлантике, а затем и борьбой за Северо-Западную Европу. В некоторые, особо мрачные периоды истории Испанская империя одновременно сражалась сразу на трех фронтах, а ее враги оказывали друг другу если не военную, то, по крайней мере, дипломатическую и коммерческую помощь{63}. В те времена Испания напоминала попавшего в яму медведя: он сильнее донимающих его собак, но расправиться с ними всеми разом он не может и в процессе борьбы постепенно теряет силы.

Могли ли Габсбурги вырваться из этого порочного круга? Историки указывают на хроническое распыление сил, свойственное династии, и считают, что Карл V и его преемники должны были четко сформулировать приоритеты в плане защиты своих интересов{64}. Все дело в том, что некоторые территории не носили стратегического характера и ими можно было поступиться. Но какими именно?!

Оглядываясь назад, можно утверждать, что австрийские Габсбурги, особенно Фердинанд II, могли бы проявить большее благоразумие и воздержаться от продвижения идей Контрреформации на севере Германии. Этот поход не принес им практически никаких дивидендов, зато обернулся для них большими потерями. И все же императору пришлось бы держать в Германии достаточно большую армию, чтобы контролировать сепаратистские настроения местных правителей, интриги французов и амбиции шведов, но Габсбурги не могли пойти на сокращение армии» так как турки уже хозяйничали в соседней Венгрии — а это всего в 150 милях от Вены. В свою очередь, испанское правительство не могло позволить себе безучастно наблюдать за гибелью своих австрийских кузенов от рук французов, лютеран и турок, поскольку это не замедлило бы негативно отразиться на положении Испании в Европе. Однако отношение другой стороны, кажется, было иным. После отречения от трона Карла V в 1556 году империя больше не чувствовала себя обязанной помогать официальному Мадриду в последних войнах в Западной Европе и на других континентах. Но Испания, осознавая высокий уровень ставок в политической игре, оставалась верна идеям империи{65}. Интересно посмотреть на последствия такой диспропорции отношений в долгосрочной перспективе. Отказ испанских Габсбургов от европейских целей в середине XVII столетия был продиктован исключительно внутренними проблемами государства и спадом в экономике. Чрезмерная активность на всех направлениях привела к ослаблению Испании. В свою очередь, габсбургская Австрия хотя и не смогла победить протестантов в Германии, но консолидировала власть в своих династических землях (Австрия, Богемии и т. д.), так что впоследствии благодаря имеющейся большой территории и созданию постоянной профессиональной армии{66} династии удалось вернуть могущество своей империи и к концу XVII века вновь сделать ее одной из великих держав Европы, тогда как Испания в это время находилась в состоянии еще более крутого пике{67}. Вместе с тем возрождение Австрии едва ли радовало официальный Мадрид, который понимал, что отныне должен искать союзников в другом месте.

Теперь понятно, почему владения в Новом Свете были так важны для Испании. В течение более ста лет они были ее постоянным дополнительным источником финансовых средств, в том числе и для поддержания могущества в военно-техническом плане, без которого власть Габсбургов не могла бы распространиться столь широко. Даже после того как из-за участившихся атак англичан и голландцев на испано-португальские колонии пиренейским государствам пришлось все больше тратить на содержание флота и фортов за океаном, прямые и косвенные доходы от этих территорий для Испанской короны все равно оставались достаточно внушительными. И было просто немыслимо отказаться от подобных источников богатства.

В итоге под вопросом оказались владения Габсбургов в Италии и во Фландрии. При выборе между этими двумя вывод войск из Италии был желателен менее всего. В первой половине XVI века Франция тут же заняла бы там вакантное место и использовала бы ресурсы Италии в собственных целях во вред Габсбургам. Во второй половине столетия Италия была в буквальном смысле внешним бастионом Испании на пути западной экспансии Османской империи. И кроме удара по престижу официального Мадрида, уход с Апеннинского полуострова и его окрестностей поставил бы под угрозу все христианство (турки не замедлили бы напасть на Сицилию, Неаполь и Рим) и стал бы крупной стратегической ошибкой империи. Испания была бы вынуждена тратить еще больше на создание береговых фортификационных сооружений и поддержку галерного флота, что в любом случае съедало большую часть военного бюджета в начале правления Филиппа II. Поэтому логично было с военной точки зрения использовать существующие ресурсы для защиты центральной части Средиземноморья и таким образом держать турецкого неприятеля на расстоянии. Причем расходы в данном случае итальянские владения Габсбургов делили со Святым престолом и в некоторых случаях еще и с Венецией. Кроме того, от отвода войск с этих позиций испанцы ничего бы не выиграли, а, наоборот, создали бы себе немало серьезных проблем.

В итоге оставались Нидерланды — единственный регион, за счет которого Габсбурги могли бы сэкономить. В конце концов, расходы на Фландрскую армию в Восьмидесятилетней войне с голландцами из-за сложности рельефа территории и преимуществ оборонительных укреплений{68} были просто огромными и намного превосходили затраты на любом другом фронте. Даже в разгар Тридцатилетней войны фландрский гарнизон обходился казне в пять-шесть раз дороже, чем войска, отправленные в Германию. По признанию одного испанского государственного деятеля, «война в Нидерландах стала просто катастрофой для правящей монархии». Действительно, в период с 1566 по 1654 год Испания направила на военные нужды в Нидерландах не менее 218 млн. дукатов, что существенно превышало поступления короны (121 млн.) из Юго-Восточной Азии за то же время{69}. Это было справедливо и со стратегической точки зрения, потому что защищать Фландрию было очень тяжело. Все морские маршруты контролировали французы, англичане и голландцы, что наиболее ярко доказал разгром испанского флота с подкреплением голландским адмиралом Тромпом в 1639 году. «Испанская дорога», пролегавшая из Ломбардии по долинам Швейцарии или Савойи и Франш-Конте к восточным границам Франции до Нижнего Рейна, также имела много уязвимых мест{70}. Был ли смысл продолжать попытки взять под контроль пару миллионов непокорных нидерландцев, живущих «на краю земли», да еще такой ценой?! Почему бы, как хитро выразились кортесы Кастилии, обремененные непосильными налогами, не позволить мятежникам сгнить в собственной ереси? Если Небеса их все равно покарают, то зачем Испании и дальше нести это тяжкое бремя?{71}

Доводы против ухода империи с театра военных действий не убедили бы недовольных таким расходованием ресурсов, но в них была своя правда. Во-первых, если бы Испания отказалась от владения Фландрией, то та досталась бы Франции или Соединенным провинциям и тем самым усилила бы кого-то из непримиримых врагов Габсбургов. Даже сама идея вызывала отторжение у испанских политиков, для которых репутация была превыше всего. Во-вторых, у Филиппа IV и его советников был и такой аргумент, что противостояние в этом регионе по крайней мере отвлекает врагов от более уязвимых мест империи. «Хотя война в Нидерландах уже опустошила нашу казну и заставила нас влезть в долги, она вместе с тем и отвлекла наших недругов от других направлений, и если бы мы этого не сделали, то война бы сейчас шла на территории Испании или где-то поблизости», — считали они{72}. Наконец, присутствовал здесь и «эффект домино». Потеря Нидерландов могла вызвать утрату Габсбургами не только мелких владений, таких как Франш-Конте, но и, возможно, даже Италии. Конечно, это были лишь предположения, но самое интересное, что государственные деятели в официальном Мадриде и военачальники в Брюсселе чувствовали себя единым целым, которое могло быть нарушено, если какая-то из составляющих рухнет:

Самые большие угрозы, имеющие первоочередную важность [как считалось в 1635 году], касались Ломбардии, Нидерландов и Германии. Оставление любого из этих трех регионов ставило под угрозу остальную часть Испанской империи. За потерей Германии последовали бы Италия и Нидерланды, а затем и Америка, а отказ от Ломбардии поставил бы крест и на контроле над Неаполем и Сицилией без каких-либо шансов организовать их надежную защиту{73}.

Следуя этой логике, Испанской короне следовало бы вести широкомасштабную изнурительную войну либо до победного конца, либо до заключения компромиссного мира, либо пока все ресурсы не будут полностью исчерпаны.

Наверное, достаточно сказать, что в любом случае одни только затраты на непрекращающуюся войну и решение не оставлять ни одного из четырех основных фронтов должны были в итоге умерить имперские амбиции Испании. Однако все говорит о том, что была еще и третья причина: испанские правители были не в состоянии эффективно мобилизовать все доступные им ресурсы, и их безрассудные действия в плане экономики способствовали подрыву их власти.

Несмотря на то что большинство иностранцев воспринимали империю Карла V, а затем и Филиппа II как монолитную и четко выстроенную структуру, на деле же это была куча регионов, каждый из которых обладал собственным набором привилегий и гордился своей самобытностью{74}. В ней отсутствовала единая система управления (не говоря уже о законодательной и судебной власти), а единственным связующим звеном был сам монарх. Отсутствие институтов, которые способствовали бы единению территорий, а также вероятность того, что правитель за весь период своего правления мог даже не добраться до той или иной контролируемой им страны, создавали определенные трудности в привлечении ресурсов в одной части империи для борьбы в другой. Налогоплательщики Сицилии и Неаполя охотно дали бы денег на постройку флота для защиты от турок, но им очень сильно не нравилась идея финансирования войны Испании в Нидерландах. В свою очередь, португальцы видели смысл в защите владений в Новом Свете, но не испытывали большого энтузиазма относительно войны в Германии. Столь сильные местные патриотические настроения были связаны с существующей и ревностно охраняемой системой налогообложения. В Сицилии, к примеру, подданные активно сопротивлялись первоначальным попыткам Габсбургов повысить налоги и в 1516–1517 годах даже подняли мятеж против испанского вице-короля. Будучи бедным анархическим государством, обладающим собственным парламентом, Сицилия вряд ли была способна добросовестно отстаивать интересы Габсбургов{75}. В Неаполитанском королевстве, как в новых миланских владениях, благодаря давлению из Мадрида при поиске новых ресурсов испанские наместники практически не встречали на своем пути каких-либо законодательных препятствий. Таким образом, на протяжении всего периода правления Карла V оба региона оказывали значительную финансовую поддержку императору, но на практике того же порядка суммы возвращались обратно на защиту Милана от внешних посягательств и на войну с турками. Помимо этого Испании для удержания своего средиземноморского бастиона приходилось направлять в Италию дополнительно еще миллионы и миллионы дукатов. Во время Тридцатилетней войны ситуация изменилась, и итальянские налоги помогли оплатить расходы на войну в Германии и Нидерландах, но если взять в целом весь период с 1519 по 1659 год, то вряд ли итальянские владения Габсбургов дали имперской казне больше, чем взяли оттуда для собственной защиты{76}.

Но Нидерланды, безусловно, создавали еще большую брешь в бюджете империи. В начале правления Карла V объем собираемых там налогов постоянно рос, несмотря на то что сторонам каждый раз приходилось решать вопрос суммы выплат и признания определенных привилегий. В последние же его годы на императорском троне раздражение подданных, вызванное слишком частыми дополнительными поборами на войну в Италии и Германии, вкупе с религиозными недовольствами и экономическими затруднениями вылилось в агрессивный настрой широких масс против испанских правителей. К 1565 году государственный долг исторических Нидерландов достиг 10 млн. флоринов, а объем выплат по долгам и расходов по стандартным статьям госбюджета превышал доходы. Возникшим дефицитом жители страны были обязаны Испании{77}. Спустя еще десятилетие такого бездумного выкачивания ресурсов Мадридом локальные волнения вылились в открытый мятеж, после чего Нидерланды превратились в огромную дыру в имперском бюджете: на содержание Фландрской армии, насчитывавшей более 65 тыс. солдат, в течение многих лет испанская казна ежегодно тратила до четверти всех своих доходов.

Но самые большие трудности с мобилизацией ресурсов приходились на долю самой Испании, где король в действительности обладал очень ограниченным влиянием на процесс налогообложения. Все три области Арагонского королевства (Арагон, Каталония и Валенсия) имели собственные законы и системы сбора налогов, что давало им достаточно большую свободу действий. Фактически единственным гарантированным источником доходов для монарха была королевская собственность. Сверх этого средства поступали крайне редко. К примеру, когда такой безрассудный правитель, как Филипп IV, попытался в 1640 году заставить Каталонию оплатить расходы на армию, отправленную туда для защиты испанских границ, это положило начало известной «войне жнецов». Португалия, несмотря на свою подконтрольность Испанской короне, начиная с момента захвата в 1580 году и вплоть до революции там в 1640 году была абсолютно автономна в плане налогообложения и не делала регулярных отчислений на общие нужды Габсбургов.

В результате Кастилия стала настоящей «дойной коровой» в испанской налоговой системе, хотя Страна Басков смогла избежать этой участи. Поместное дворянство, особенно сильно представленное в среде кастильских кортесов, обычно было готово проголосовать за те налоги, от уплаты которых оно было освобождено. Кроме того, такие налоги, как алькабала (десятипроцентный налог с продаж), таможенные пошлины, которые представляли собой традиционные статьи госбюджета, а также пожертвования (кортесов), налог на продовольствие (также выплачиваемый кортесами), различные отчисления с доходов церкви, являвшиеся главными дополнительными денежными источниками, больно били по коммерции, товарообмену и по малообеспеченным слоям населения. Все это вело к обнищанию страны и росту недовольства, тем самым способствуя эмиграции ее жителей{78}.

До того как американское серебро стало мощным источником дополнительных доходов для испанской короны (примерно с 1560-х и до конца 1630-х годов), вся тяжесть расходов на войны, в которых участвовал дом Габсбургов, ложилась на плечи кастильских крестьян и торговцев, но финансовые потоки из Нового Света даже на пике составляли лишь третью-четвертую часть от того, что давала Мадриду Кастилия и шесть миллионов ее жителей. До тех пор пока налоговое бремя не смогли более равномерно распределить внутри королевства и между всеми владениями Габсбургов, имевшаяся база не позволяла спокойно выдерживать постоянно возрастающие военные расходы того времени.

Ситуацию усугубляли и экономические показатели, ухудшавшиеся в результате нещадной эксплуатации кастильских налогоплательщиков{79}. Так сложилось, что в королевстве никогда особенно не поощрялась коммерция, но к началу XVII века это уже была достаточно процветающая страна, которая могла похвастаться ростом населения и развитием отдельных значимых отраслей. Однако Контрреформация и многочисленные войны с участием Габсбургской империи привели к усилению положения в испанском обществе религиозных деятелей и военных, чего нельзя было сказать о коммерсантах. Все экономические инициативы в этой среде сводились к получению доходной должности в католической церкви или приобретению патента на дворянство. В стране была хроническая нехватка квалифицированных мастеровых (например, оружейников); ситуацию усугубляли гильдии, препятствовавшие их свободному перемещению с места на место и работе в смежных областях{80}. Даже развитие сельского хозяйства очень сильно зависело от привилегий, имевшихся у Месты — широкоизвестной гильдии овцеводов, которой разрешалось пасти скот на всей территории королевства, что заставило Испанию в первой половине XVI века все больше импортировать зерно, дабы прокормить быстрорастущее население страны. Из-за того что «пастбищные» платежи Месты шли напрямую в королевскую казну, аннулирование предоставленных гильдии прав могло вызвать праведный гнев у могущественных сторонников короля, поэтому не было ни малейшей возможности изменить сложившуюся систему. И наконец, если отбросить имевшиеся заметные исключения из правил (торговцев шерстью, финансиста Симона Руиса, окрестности Севильи), экономика Кастилии в целом была сильно зависима от промышленного импорта и услуг, предоставляемых иностранными коммерсантами (преимущественно генуэзцами, португальцами и фламандцами). Королевство также зависело от голландцев, даже во время войны. «К 1640-м годам три четверти всех товаров в испанские порты доставляли голландские корабли»{81},[11] что было очень выгодно злейшим врагам нации. Неудивительно, что Испания в то время жила в условиях постоянного торгового дисбаланса, который помогал исправить лишь реэкспорт американского золота и серебра.

Таким образом, экономически неподготовленное общество было вынуждено в течение ста сорока лет нести на своих плечах чудовищные расходы на бесчисленные войны. Неспособные найти эффективные инструменты для увеличения своих доходов, Габсбурги предпринимали различные уловки, дававшие краткосрочный результат, но разрушительные для страны в долгосрочной перспективе. Постоянно растущие налоги никогда не затрагивали тех, кто мог бы спокойно вынести это бремя, но всегда больно ударяли по коммерсантам. Правителям срочно требовались наличные, и они продавали направо и налево различные привилегии, монополии и титулы. В стране формировалась примитивная система финансирования дефицита бюджета, частично за счет активного заимствования у банкиров в счет будущих поступлений налогов из Кастилии или драгоценных металлов из Америки, а частично за счет продажи процентных государственных облигаций, оттягивавших капиталы, которые могли быть инвестированы в торговлю или производство. Но государственная долговая политика строилась исходя из насущных потребностей без установки разумных ограничений и без контроля со стороны какого-либо подобия центрального банка. Уже в последние годы правления Карла V доходы королевской казны на много лет вперед были заложены. В 1543 году 65% обычных доходов ушли на выплату процентов по ранее выпущенным облигациям. Чем больше Испанской короне приходилось отдавать кредиторам из традиционных прибылей казны, тем отчаяннее становился поиск дополнительных источников дохода и новых налогов. Серебряные монеты, к примеру, все активнее замещались медными. Время от времени государство просто присваивало себе все приходящее из Америки серебро, а его владельцам в качестве компенсации выдавало облигации или, как уже описывалось выше, приостанавливало выплату процентов и объявляло себя банкротом. Это последнее не всегда приводило к разорению финансовых домов, но кредитный рейтинг Мадрида с каждым разом становился все ниже и ниже.

Даже если некоторые из несчастий, поразивших кастильскую экономику, и не были плодом человеческих рук, безрассудные человеческие действия значительно усиливали их последствия. Эпидемии, выкосившие значительную часть сельского населения в начале XVII века, предсказать было невозможно, но они, в свою очередь, усугубили непростое положение крестьян, сложившееся на тот момент из-за грабительской арендной платы, действий Месты, рекрутинга. Поток серебра, хлынувший из Америки, вызвал определенные проблемы в экономике (в первую очередь рост цен), опыта решения которых не было в те времена еще ни у одного государства мира. В сложившихся в Испании условиях в большей степени пострадали представители производственной сферы, чем непроизводственной. Серебро стремительно покидало Севилью и оседало у иностранных банкиров и поставщиков военной провизии. Новые заокеанские источники богатства использовались Испанской короной во вред, а не во благо создания «устойчивой финансовой базы». Драгоценные металлы из Юго-Восточной Азии были для Испании как ливневый дождь: бурно пролился — и внезапно закончился.

Таким образом, в основе заката испанского могущества лежала неспособность правителей страны признать важность сохранения экономических основ при создании и поддержании мощной военной машины. Здесь сыграли свою роль и временной фактор, и неправильно выбранные меры. Изгнание евреев, а позднее морисков. Разрыв всех контактов с иностранными университетами. Государственная директива, предписывавшая бискайским верфям сосредоточиться на постройке крупнотоннажных военных кораблей и фактически свернуть строительство мелких, более необходимых торговых судов. Продажа монопольных прав, которая практически убила торговлю. Непомерные экспортные пошлины на шерсть, сделавшие ее неконкурентоспособной на зарубежных рынках. Установление внутренних таможенных барьеров между отдельными испанскими королевствами, что существенно подрывало коммерцию и взвинчивало цены. И это лишь часть плохо продуманных решений, которые в долгосрочной перспективе серьезно сказались на способности Испании и дальше играть роль военной сверхдержавы, которую она в свое время взяла на себя как внутри Европы, так и в отношениях со всем остальным миром. И хотя угасание власти Испании стало очевидным лишь в 1640-х годах, предпосылки его возникли еще за много лет до этого.


Государства в сопоставлении

Следует между тем отметить, что ошибочность действий Габсбургов относительна. Приведенный здесь анализ был бы неполным без рассмотрения, что же представляли собой другие ведущие европейские державы. Война, как выразился один историк, «была, безусловно, самым серьезным испытанием государства образца XVII века»{82}. Военно-технический прогресс, приведший к значительному увеличению численности армий и практически одновременному росту числа масштабных конфликтов на море, стал оказывать чудовищное давление на сформировавшиеся сообщества на Западе. Каждой из воюющих сторон следует знать, как создать подобающую административную структуру, отвечающую всем требованиям «военно-технической революции», и, что не менее важно, найти новые источники финансирования растущих военных расходов. Возможно, что напряжение, в котором находились все правители дома Габсбургов и их подданные из-за длительного периода, в течение которого их армии постоянно воевали, не было их обычным состоянием. Однако, судя по табл. 1, проблема управления значительными вооруженными силами и их финансирования была актуальна для всех стран, многие из которых, скорее всего, обладали гораздо более скромными ресурсами, чем имперская Испания. Как же они выдержали это испытание? 

Таблица 1.
Рост личного состава армий, 1470–1660{83}
Годы Испания Республика Соединенных провинций Нидерландов Франция Англия Швеция
1470-е 20 000   40 000 25 000  
1550-е 150 000   50 000 20 000  
1590-е 200 000 20 000 80 000 30 000 15 000
1630-е зоб 000 50 000 150 000   45 000
1650-е 100 000   100 000 70 000 70 000

Отсутствие в данном кратком обзоре одного из постоянных и опаснейших врагов Габсбургов — Османской империи — главным образом объясняется тем, что сильные и слабые стороны ее мы уже рассматривали в предыдущей главе. Но все же стоит отметить, что многие из проблем, с которыми приходилось бороться турецким правителям: чрезмерное расширение, неспособность эффективного использования ресурсов, уничтожение коммерции и усиление влияния религиозных ортодоксов и военных, — во многом схожи с трудностями, с которыми столкнулся Филипп II и его потомки. Здесь также нет России и Пруссии, поскольку в указанный период они еще не играли роль ведущих держав на европейской политической арене. Отсутствие же Речи Посполитой связано с тем, что, несмотря на обширность своих территорий, этнический состав ее был слишком разнороден, а феодальные отношения (крепостничество, отсталая экономика, выборная монархия, «аристократическая анархия, призванная стать олицетворением неискушенности в политике»{84}) мешали развитию, что в итоге тормозило процесс становления ее как современного государства-нации. Поэтому в этом разделе мы рассмотрим лишь «новые монархические государства» — Францию, Англию и Швецию, а также «буржуазную республику» Соединенных провинций Нидерландов.


Поскольку в конечном счете именно Франция сменила Испанию в качестве самой могущественной военной державы, было бы вполне естественным с исторической точки зрения сконцентрировать все внимание на многочисленных преимуществах данного преемника. Однако справедливости ради надо отметить, что на протяжении почти всего рассматриваемого в данной главе периода Франция выглядела значительно слабее, чем ее южный сосед. Только спустя несколько десятилетий после окончания Столетней войны консолидация территорий, включая Бургундию и Бретань, использование прямого налогообложения (особенно подушевого налога), отлаженная работа новых государственных министров, а также существование «королевской» армии с мощной артиллерией сделали из Франции успешное единое постфеодальное монархическое государство{85}.

Но вся шаткость данного «строения» не замедлила обнаружиться. Итальянские войны, кроме того что неоднократно демонстрировали, насколько краткосрочными и пагубными оказывались усилия Франции взять под контроль полуостров (даже в союзе с Венецией или турками), были также и безумно затратными, что в итоге вынудило Французскую корону, как и Габсбургов, объявить в роковом 1557 году о своем банкротстве. Задолго до этой катастрофы, несмотря на повышение размера подушевого налога и таких косвенных налогов, как габель (налог на соль), а также таможенных пошлин, французские монархи уже активно занимали значительные суммы у финансистов под высокий (от 10 до 16%) процент и использовали весьма сомнительную практику продажи должностей. Хуже всего то, что во Франции в большей степени, чем в Испании или Англии, в религиозную борьбу вплетались амбиции известных благородных родов, что способствовало разжиганию многолетней кровавой гражданской войны. В 1560-х годах Франция могла стать новой европейской ареной борьбы, которая, возможно, привела бы к разделу страны по религиозному признаку, как это произошло в свое время с Нидерландами и Германией{86}.

Только после восхождения на французский престол Генриха Наваррского, ставшего Генрихом IV (1589–1610), который был сторонником внутренней компромиссной политики и военной агрессии в отношении Испании, положение страны упрочилось, а мирный договор, подписанный с Мадридом в 1598 году, позволил Франции стать независимой военной и политической силой. Но она все же оставалась страной, сильно ослабленной гражданской войной, разбоями, высокими ценами, пошатнувшимися торговлей и сельским хозяйством и разрушенной системой налогообложения. В 1596 году государственный долг достиг уровня почти в 300 млн. ливров, а 80% ежегодных доходов страны, составлявших 31 млн. ливров, уже были расписаны для уплаты кредиторам{87}. Восстановительный период занял у Франции довольно много времени. При этом страна была достаточно богата природными ресурсами. Численность ее населения (около 6 млн. человек) в два раза превышала количество жителей Испании и в четыре — Англии. Возможно, она отставала от Нидерландов, Северной Италии и Лондона по уровню урбанизации, развитию коммерции, финансовой системы, но ее сельское хозяйство было достаточно диверсифицировано и работоспособно, поэтому в стране, как правило, наблюдался переизбыток продуктов питания. Наличие скрытых ресурсов Франция продемонстрировала уже в начале XVII века, когда герцог де Сюлли занимался в правительстве Генриха IV вопросами экономики и государственных финансов. Кроме полетты (ежегодной платы госчиновников в казну за право продажи и передачи по наследству должности) де Сюлли больше не ввел ни одного нового налога. Он сосредоточился на перестройке всего механизма сбора налогов, на разоблачении тысяч налогоплательщиков, незаконно требовавших освобождения от уплаты тех или иных сборов, на возврате королевских земель и восстановлении доходов, пересмотре процентных ставок по государственным обязательствам. Уже в начале XVII века государственный бюджет пришел в равновесие. Кроме того, де Сюлли еще до Кольбера, министра при Людовике XIV, пытался поддержать процесс развития промышленности и сельского хозяйства, снизив подушевой налог, строя мосты, дороги и каналы, чтобы облегчить перевозку товаров, стимулируя изготовление тканей, создавая королевские заводы по производству предметов роскоши, чтобы в итоге отказаться от их импорта, и т. д. Не все предпринятые правительством Франции меры принесли ожидаемые плоды, но эффекта от них было намного больше, чем от действий Филиппа III в Испании{88}.

Трудно сказать, продолжилась бы эта работа по восстановлению экономики страны, не будь Генрих IV убит в 1610 году. Одно ясно, что ни одна из «новых монархий» не смогла бы нормально существовать без адекватного руководства. В период между смертью Генриха IV и захватом королевской власти Ришелье в 1630-х годах проводимая Францией внутренняя политика, недовольство гугенотов и увязание знати в интригах вновь ослабили позиции государства как одной из ведущих европейских держав. Более того, когда Франция в конце концов открыто вступила в Тридцатилетнюю войну, по мнению некоторых историков, она выглядела не единым и сильным государством, а, скорее, страной, страдающей от застарелых болячек. Интриги в аристократической среде еще набирали обороты и достигли своего пика лишь в 1648–1653 годах. По стране прокатилась волна выступлений крестьян, безработных горожан, гугенотов. На фоне обструкционизма местных государственных служащих все это мешало нормальной работе правительства. Общее снижение численности населения, ухудшение климата, снижение выпуска сельхозпродукции, прогрессирование эпидемий, от которых в те времена страдала большая часть Европы{89}, негативно сказывались на экономике страны, и в итоге государство вряд ли было финансово готово к участию в большой войне.

В результате с 1635 года Франция была вынуждена повысить налоговые поступления: увеличилась продажа государственных должностей, а прежде сниженный подушевой налог уже к 1643 году вырос в два раза. Но даже это не смогло покрыть всех расходов на борьбу с Габсбургами — как на непосредственно содержание 150-тысячной армии, так и на поддержку союзников. В 1643-м, в год величайшей победы Франции над Испанией в битве при Рокруа, расходы почти вдвое превышали доходы страны, и Мазарини, преемник Ришелье, с еще большим отчаянием распродавал государственные посты и еще жестче контролировал сбор подушевого налога. Обе эти меры были в то время крайне непопулярны. Восстание 1648 года не было случайным. Оно началось именно с выступления против фискальных новаций Мазарини. Волнения привели к потере доверия к правительству со стороны кредиторов и его вынужденному объявлению о своем банкротстве{90}.

В результате после одиннадцати лет франко-испанского противостояния, сохранявшегося после подписания Вестфальского мирного договора в 1648 году, противоборствующие стороны напоминали двух боксеров в состоянии нокдауна, которые цепляются друг за друга, чтобы не рухнуть на ринг, и ни у одного из них нет сил добить другого. В обеих странах бушевали восстания, царили нищета и всеобщее нежелание жителей воевать. И Франция, и Испания находились на грани финансового краха. Действительно, благодаря усилиям таких генералов, как д’Ангьен и Тюренн, и военных реформаторов, подобных Ле Телье, французская армия медленно, но верно превращала Францию в самую могущественную державу в Европе, но ее военно-морские силы, сформированные при Ришелье, стремительно приходили в упадок из-за потребности в значительных ресурсах для ведения войн на суше{91}, а устойчивой экономической основы страна до сих пор не обрела. В конечном счете, Франции просто повезло, что Англия, возродившая при Кромвеле былую военную мощь как на море, так и на суше, решила включиться в эту войну, тем самым склонив чашу весов не в пользу несчастной Испании. Последующее за этим подписание Пиренейского мирного договора символизировало в меньшей степени могущество Франции, а в большей — относительный упадок ее измотанного южного соседа, боровшегося все это время с завидным упорством{92}.


Иными словами, каждая из европейских держав имела свои сильные и слабые стороны, и необходимо было не допустить, чтобы последние превалировали над первыми. Особенно это было справедливо в отношении «фланговых» государств на западе и севере — Англии и Швеции, чьи интервенции в ряде критических ситуаций удержали Габсбургов от реализации своих далекоидущих планов. Едва ли можно было бы, к примеру, сказать, что Англия все сто сорок лет была готова к войне на материке. Секрет восстановления Англии после Войны роз состоял в том, что Генрих VII сразу после заключения мира с Францией в 1492 году сконцентрировался на установлении стабильности внутри государства и разумном управлении финансами. Сокращая собственные расходы, выплачивая свои долги и при этом стимулируя торговлю шерстью, рыболовство и в целом занятие коммерцией, первый монарх династии Тюдоров дал стране, охваченной гражданской войной, так необходимую ей передышку. Остальное сделали рост производительности в сельском хозяйстве, процветающая торговля тканями с историческими Нидерландами, более интенсивный лов рыбы в открытом море и общая активизация прибрежной торговли. Что касается государственных финансов, то возвращение королевских земель, захват владений мятежников» претендентов на трон, увеличение таможенных сборов благодаря мету торговли, доходы Звездной палаты[12] и иных судов в итоге сбалансировали бюджет{93}.

Вместе с тем достижение политической и финансовой стабильности — это еще не обретение силы. На фоне более населенных Франции и Испании 3–4 млн. жителей Англии и Уэльса не представляли чего-то внушительного. Английские финансовые институты и торговая инфраструктура выглядели отсталыми в сравнении с тем, что существовало на тот момент в Италии, южной Германии и исторических Нидерландах, но в течение «столетия правления Тюдоров»{94} страну ожидал небывалый рост промышленного производства. На военно-техническом уровне пропасть была еще шире. Как только Генрих VII почувствовал спокойствие за сохранность трона, он распустил большую часть своей армии и запретил (за редким исключением) магнатам иметь собственные военные подразделения. В итоге в тот момент, когда противостояние Франции и Габсбургов в Италии меняло саму суть и масштабы военных конфликтов, в Англии, помимо дворцовой стражи и некоторого количества гарнизонных войск, регулярной армии как таковой не было. Да и существовавшие в первые годы правления династии Тюдоров подразделения имели традиционное вооружение (большой лук, копья) и набирались традиционным способом (ополчение графства, набор добровольцев и т. п.). Однако такая отсталость английской армии не удержала взошедшего на престол Генриха VIII от организации кампании против шотландцев и даже вторжения во Францию в 1513 и 1522–1523 годах, а все потому, что король Англии мог набрать в Германии большое «современное» войско из пикинеров, аркебузиров и тяжелой кавалерии{95}.

Пускай ни эти операции англичан во Франции, ни последовавшие в 1528 и 1544 годах не привели к военной катастрофе, но они нередко вынуждали французского монарха откупаться от назойливых английских захватчиков, и потому подобные действия, безусловно, имели разрушительные финансовые последствия. К примеру, в 1513 году из общих расходов казначейства, составивших £700 тыс., на содержание солдат, артиллерию, постройку кораблей и прочие военные нужды было направлено £632 тыс.[13] Вскоре накопленные Генрихом VII резервы были полностью потрачены его амбициозным наследником, а глава правительства Генриха VIII канцлер Томас Уолси своими попытками собрать деньги путем принудительных ссуд, «добровольных пожертвований» и другими деспотичными методами вызвал большое недовольство. Только благодаря экспроприации Томасом Кромвелем церковных земель в 1530-х годах правительству туманного Альбиона удалось стабилизировать финансовую ситуацию. Фактически английская Реформация привела к удвоению доходов короля, что позволило профинансировать широкомасштабные мероприятия: возведение оборонительных сооружений вдоль побережья Ла-Манша и Шотландии, создание мощного королевского флота, а также подавление восстаний в Ирландии. Однако губительные войны с Францией и Шотландией в 1540-х годах стоили британской казне £2,135 млн., что в десять раз превышало обычный размер доходов короны. Это заставило королевских министров пойти на немыслимое — продажу собственности церкви по заниженным ценам, конфискацию имущества представителей знати по сфабрикованным обвинениям, возобновление принудительных ссуд, сильное снижение качества чеканной монеты и, наконец, обращение за помощью к Фуггерам и другим иностранным банкирам{96}. Урегулирование отношений с Францией в 1550 году было воспринято английским правительством, стоящим на краю банкротства, более чем благожелательно.

Все это демонстрирует сильную ограниченность могущества Англии в первой половине XVI века. Это было централизованное и этнически относительно однородное государство — в меньшей степени, правда, в приграничных областях и Ирландии, которые систематически отвлекали на себя ресурсы и требовали повышенного внимания со стороны короля. В основном благодаря личной заинтересованности Генриха VIII это было государство, способное защитить себя от внешнего вторжения: обладающее современными фортами, артиллерией, верфями, развитой военной промышленностью, а также мощным военно-морским флотом. Но оно было слабо с точки зрения качества армии, а финансовое состояние не позволяло развернуть широкомасштабные военные действия. Елизавета I, взошедшая на престол в 1558 году, была достаточно благоразумна, чтобы осознавать ограниченные возможности королевства, и никогда не выходила за рамки при достижении своих целей. В тревожное время, следующее за 1570-ми годами, на пике Контрреформации и активизации действий испанской армии в Нидерландах, это было трудновыполнимо. Поскольку страна не могла тягаться с истинными «супердержавами» Европы того времени, Елизавета I стремилась сохранять независимость Англии дипломатическими средствами и даже после ухудшения англо-испанских отношений перенести «холодную войну» с Филиппом II на море, где военные действия были как минимум менее затратными, а время от времени и прибыльными{97}. Несмотря на потребность в деньгах для обеспечения безопасности шотландского и ирландского флангов и помощи голландским повстанцам в конце 1570-х годов, за первые четверть века своего правления Елизавета и ее кабинет министров преуспели в создании значительного запаса ресурсов, и этого фонда хватило для отправки в 1558 году в Нидерланды военной экспедиции под руководством графа Лестера.

Начало войны с Испанией в 1585 году потребовало от правительства Елизаветы внесения изменений финансового и стратегического порядка в проводимую политику. С точки зрения наилучшей для Англии стратегии Хокинс, Рэли, Дрейк и другие «морские волки» убедили королеву в необходимости перехватывать испанское серебро, проводя рейды у берегов противника и в его колониях, а также активно использовать преимущества страны на море, чтобы удешевить войну. Зачастую то, что выглядит весьма привлекательно в теории, оказывается очень трудно реализуемо на практике. Кроме того, было необходимо направить войска в Нидерланды и на север Франции для поддержки их борьбы с испанской армией. Подобная стратегия вовсе не была проявлением большой любви к голландским повстанцам или французским протестантам, просто Елизавета I считала, что «последний день Франции станет первым днем начала конца Англии»{98}. Поэтому было очень важно сохранить баланс в Европе, даже путем активной интервенции. И подобными «континентальными обязательствами» туманный Альбион продолжал руководствоваться вплоть до начала XVII века, по крайней мере в виде личного присутствия на материке, — большая часть войск экспедиционного корпуса влилась в 1594 году в армию Соединенных провинций.

Выполняя двойную функцию: контролируя действия Филиппа II на суше и доставляя беспокойство его империи на море, — англичане тем самым внесли значимый вклад в поддержание политического плюрализма в Европе. Но содержание восьмитысячной армии за рубежом слишком дорого обходилось казне. В 1586 году в Нидерланды было направлено более £100 тыс., а в 1587 году — £175 тыс., что составляло примерно половину всех ежегодных расходов на армию. В год же нападения на Англию Испанской армады затраты на флот превысили £150 тыс. Следовательно, ежегодные расходы при Елизавете I за десятилетие с 1580 года выросли примерно в два-три раза. В течение последующих десяти лет королева тратила более £350 тыс. в год, а ирландская кампания в последние четыре года ее правления довела среднюю цифру расходов до £500 тыс. и превысила ее{99}. Исчерпав все возможные источники получения средств (таких, как продажа королевских земель и монополий), правительство вынуждено было умолять палату общин о выделении дополнительных денег. То, что средства были выделены (всего примерно £2 млн.), и то, что английское правительство сумело уклониться от неминуемого банкротства и при этом не оставить армию без денег, свидетельствует об умелых действиях и благоразумии королевы и ее советников. Однако годы войны стали испытанием на прочность всей государственной системы. Первому королю династии Стюартов и его потомкам остались от предшественницы значительные долги, которые сделали их зависимыми от недоверчивой палаты общин и осторожного финансового рынка Лондона{100}.

Мы не будем здесь останавливаться подробно на развитии конфликта между королевским двором и парламентом, доминировавшего в английской политике на протяжении четырех десятков лет начиная с 1603 года, где центральную роль играли деньги{101}. Неуместные интервенции английской армии, носившие достаточно случайный характер, на европейском театре военных действий в 1620-х годах, несмотря на огромные затраты, почти не повлияли на общий ход Тридцатилетней войны. В этот исторический период активно увеличивалось население Англии, развивалась торговля, расширялись колонии, а также росло и общее благосостояние государства. Однако все это не могло стать надежной основой могущества государства при отсутствии внутреннего равновесия. Ожесточенные споры королевских министров и парламента, к примеру, вокруг введения корабельного налога, который, как предполагалось, мог бы усилить национальную военную мощь, в итоге привели к очередной гражданской войне, которая в значительной степени ослабила позиции Англии в европейской политике в 1640-х годах. Возвращение Англии в «первый эшелон» сопровождалось жестокой войной с голландцами (1652–1654), основной причиной которой являлась торговая конкуренция стран; но какую бы цель ни преследовала та или иная сторона, это имело мало отношения к сохранению баланса интересов в Европе.

В 1650-х годах, во времена правления Кромвеля, у Англии, как никогда прежде, были все возможности стать великой державой. Ее «армия нового образца», возникшая во время гражданской войны, наконец поставила английские вооруженные силы на один уровень с противниками на европейском пространстве. Организованная и подготовленная в лучших традициях Морица Нассауского и Густава II Адольфа, дисциплинированная и (как правило) регулярно финансируемая английская армия могла иметь определенный вес в европейском балансе сил, что и показал разгром испанских войск в битве при Дюнкерке в 1658 году. Кроме того, флот Английской республики находился на высочайшем уровне для своего времени. Благосклонность палаты общин, которую флот снискал благодаря выступлению против Карла I во время гражданской войны, обернулась для него в конце 1640-х годов своего рода «ренессансом». Количество судов удвоилось (с 39 в 1649 году до 80 в 1651-м), возросло содержание и улучшились условия службы и материально-техническое обеспечение, были построены новые верфи. Палата общин безоговорочно выделяла нужные средства, считая, что доходы и могущество всегда идут рука об руку{102}. Причина такого внимания британского парламента к флоту заключалась еще и в том, что в первой войне с голландцами ему противостоял не менее мощный флот под командованием Тромпа и Рютера, не уступавших в военном искусстве британцам Блейку и Монку. И тем более не удивительны победы англичан на море в период очередной войны с Испанской империей: захват Акадии (Новой Шотландии), а после неудачи под Испаньолой — еще и Ямайки в 1655 году; захват части «Серебряного флота» в 1656-м; блокада Кадиса и уничтожение испанской флотилии у Санта-Крус в 1657 году.

Однако несмотря на то, что действия Англии в итоге нарушили баланс сил в Европе и заставили Испанию прекратить войну с Францией в 1659 году, немаловажную роль в этом сыграло наличие в этот период внутренней напряженности на Пиренейском полуострове. После 1655 года Испания потеряла свои ведущие позиции в торговле, ее место заняли нейтральные Нидерланды, и вражеские каперы собирали богатый урожай с английских торговых судов на всех маршрутах в Атлантическом океане и в Средиземном море. Но содержание 70-тысячной армии и огромного флота обходилось очень дорого. По некоторым оценкам, из всех расходов правительства в 1657 году, составившим £2,878 млн., более £1,9 млн. пошло на армию, а еще £742 тыс. — на флот{103}. Даже беспрецедентно высокий уровень сбора налогов не покрывал всех расходов страны. Затраты правительства «в четыре раза превышали те, что считались просто немыслимыми при Карле I» до Английской революции{104}. Долги росли как на дрожжах. Не получали своих денег и солдаты с матросами. Эти несколько лет войны с Испанией, безусловно, повысили степень общественного недовольства политикой Кромвеля и заставили большинство торговцев добиваться мирного разрешения конфликта. Вряд ли, конечно, данное противостояние погубило бы Англию, хотя такое бы, несомненно, произошло, участвуй она в борьбе за право называться великой державой столько же, сколько Испания. Рост оборота внутренней и внешней торговли Англии, доходы от колоний и морских перевозок позволили начать формирование основательной экономической базы, на которую официальный Лондон мог бы опереться в случае новой войны. Точнее, это произошло благодаря тому, что Англия наряду с республикой Соединенных провинций Нидерландов, построив у себя эффективную рыночную экономику, достигла редкого сочетания роста уровня жизни и населения{105}. Вместе с тем очень важно было сохранять баланс между поддержкой армии и флота, с одной стороны, и стимулированием роста национального богатства — с другой. К концу протектората Кромвеля этот баланс стал слишком сомнительным.

Этот важный урок политической прозорливости станет более очевидным, если сравнить взлет Англии с ситуацией другого кандидата на звание «могущественного государства» — Швеции{106}. На протяжении XVI века перспективы северного королевства не выглядели радужными. Любек и (особенно) датчане не давали Швеции свободно торговать с Западной Европой. На Востоке страна вела войну за войной с Россией, а в промежутках выясняла отношения с Польшей. В итоге Швеции было нелегко даже просто сохранить собственную целостность. Ее жесткое поражение в войне с Данией (1611–1613) показало, что она в своем развитии должна исключить экспансию и опираться сугубо на уже имеющиеся у нее территории. Вдобавок королевство раздирали внутренние противоречия, имевшие скорее конституциональную, а не религиозную природу, которые в итоге вылились в получение местной знатью широких привилегий. Но самым слабым местом Швеции была ее экономическая база. Большая часть ее обширной территории была покрыта вечными льдами и лесами. Рассеянное по всей территории страны крестьянство, в основном независимое, составляло 95% всего 900-тысячного населения Швеции. Вместе же с Финляндией на территории королевства проживало около 1,25 млн. человек, что было меньше, чем во многих итальянских государствах. Городских поселений было мало, как и промышленного производства, а «среднего класса» как такого практически не существовало. Главной формой товарообмена до сих пор оставался бартер товаров и услуг. Таким образом, Швеция к моменту восхождения на трон юного Густава II Адольфа в 1611 году в военном и экономическом плане была просто пигмеем.

Быстрому росту Швеции в этих непростых для нее условиях способствовали два фактора (один внешний, другой внутренний). Во-первых, для иностранных коммерсантов, особенно голландских, но также германских и валлонских, Швеция представляла собой многообещающие «никем не тронутые» земли, богатые сырьем (древесиной, железной и медной рудой и пр.). Самый известный их этих коммерсантов, Луи де Геер, не только продавал шведам готовые изделия и покупал руду, но также со временем еще и начал строить лесопильные и литейные заводы, фабрики, ссужать деньгами короля, вовлек Швецию в «мировую систему» торговли, центр которой тогда располагался в Амстердаме. В скором времени страна стала крупнейшим поставщиком железа и меди в Европе, а получаемая за экспорт валюта позволила впоследствии оснастить и содержать армию. Кроме того, Швеция стала самодостаточной в плане производства вооружения. Это был редкий случай, и он вновь произошел благодаря инвестициям и специальным знаниям, пришедшим из-за рубежа{107}.

Внутренним же фактором стала серия известных всему миру реформ, проведенных в стране Густавом II Адольфом и его помощниками. В период его правления намного более эффективно и производительно заработали суды, казначейство, система налогообложения, государственная канцелярия, система образования и т. д. Знать была привлечена на государственную службу, и это позволило избежать распрей. Густав добился религиозного единения. Работала и система центрального и местного управления. Все это позволило Густаву построить флот, обеспечивший защиту берегов Швеции от посягательств датчан и поляков и гарантировавший безопасную переброску войск по Балтийскому морю. Вместе с тем наибольшую известность шведскому королю принесли его военные реформы: создание регулярной армии с использованием принудительного рекрутского набора, обучение войск новой тактике действий на поле битвы, модернизация кавалерии, введение мобильной легкой артиллерии и, наконец, достижение высочайшего уровня дисциплины и морального духа в войсках. В итоге Густав, отправляясь летом 1630 года на север Германии на выручку местным протестантам, имел в своем распоряжении, возможно, лучшую армию в мире{108}.

Все это было необходимо, потому что масштабы конфликта в Европе стали намного шире, а затраты намного серьезнее, чем в прежних локальных войнах Швеции со своими соседями. К концу 1630 года под командованием Густава находилась армия численностью более 42 тыс. человек. Через год она увеличилась в два раза. А перед роковым сражением при Лютцене (1632) у шведского короля было уже почти 150-тысячное войско. Но несмотря на то, что сами шведы составляли в ней элиту и играли решающую роль во всех основных битвах, закрывая все стратегические направления, их было не так много в этой огромной армии. На 80% «шведская» армия состояла из иностранных наемников (шотландцев, англичан и немцев), которые чудовищно дорого обходились государственной казне. Даже конфликт с Польшей в 1620-х годах ощутимо ударил Швецию по финансам, война же с Германией сулила гораздо более значительные расходы. Примечательно, что шведам в итоге удалось переложить их на чужие плечи. Широко распространенные иностранные субсидии, выплачиваемые, например, Францией, покрывали лишь малую толику всех затрат. Настоящим же источником финансирования стала сама Германия: отдельные государства и свободные города, доброжелательно настроенные по отношению к Швеции, были обязаны всячески помогать ей в этой войне; те же, кто примкнул к противнику, чтобы избежать грабежей, должны были выплатить выкуп. В дополнение ко всему эта огромная шведская армия в местах расположения лагерем требовала бесплатного размещения, питания и фуража. Конечно, подобная система уже была апробирована Альбрехтом фон Валленштейном, имперским главнокомандующим, который за счет «контрибуций» содержал свою 100-тысячную армию{109}, но здесь речь о том, что не шведам пришлось тратить огромные средства на поддержку этой армады, которая с 1630 по 1648 год помогала сдерживать Габсбургов. В момент подписания Вестфальского мира шведская армия занималась грабежами в Богемии, и было вполне логично, что она покинула ее только после получения крупной «компенсации».

И хотя это можно считать значимым достижением шведов, но со многих точек зрения таким образом формировалось ложное представление о реальном положении страны в Европе. Ее огромная военная машина в значительной степени занимала паразитирующую позицию по отношению к другим странам. Шведская армия, чтобы выжить, была вынуждена заниматься грабежами в Германии. В противном случае войска могли взбунтоваться, что еще больнее ударило бы по немцам. Конечно, шведам пришлось самим оплачивать содержание своего флота, охрану границ, а также военные экспедиции в страны помимо Германии. И это — Швеция тут не исключение — ощутимо ударило по государственной казне. Чтобы залатать дыры в бюджете, началась бездумная продажа знати королевских земель и иных источников доходов, что в итоге сокращало объем долгосрочных прибылей страны. Тридцатилетняя война также унесла большое количество жизней, а для крестьян обернулась непомерным ростом налогов. Кроме того, военные успехи Швеции в виде балтийских завоеваний — Эстонии, Ливонии, Бремена и большей части Померании — хотя и принесли, по общему признанию, коммерческую и финансовую выгоду стране, однако затраты на их поддержку в мирное время и защиту от нападок завистливых врагов в конечном счете значительно превысили затраты, которые понесла Швеция за все время своей грандиозной германской кампании 1630–1640-х годов.

Даже после 1648 года Швеция продолжала оставаться могущественным государством, но, увы, лишь регионального уровня. При Карле X (1654–1660) и Карле XI (1660–1697) она, возможно, достигла пика своего влияния на Балтике, где успешно сдерживала попытки вторжения со стороны датчан и организовывала военные кампании против Польши, России и набиравшей силу Пруссии. Разворот в сторону абсолютизма при Карле XI привел к укреплению королевских финансов и позволил даже в мирное время содержать многочисленную регулярную армию. Но это были лишь отчаянные попытки усилить слабеющую Швецию, которая постепенно теряла первые позиции на политической арене. По словам профессора Робертса,

целое поколение Швеция упивалась победами и переваривала трофеи. Карл XI вернул страну к повседневной жизни и проводил свою политику, опираясь на имевшиеся ресурсы и исходя из ее реальных интересов, готовя ее к будущему государства второго эшелона{110}.

Никто не считает достижения Швеции ничтожными, но в рамках более масштабного европейского контекста они имеют не столь большое значение. Следует отметить, что на баланс сил на Балтике, от которого Швеция зависела не меньше, чем Дания, Польша и Бранденбург, во второй половине XVII века оказывали влияние французы, голландцы и даже англичане. При этом они преследовали собственные интересы и использовали для этого субсидии, дипломатические интервенции, а также в 1644 и 1659 годах голландский флот{111}. И наконец, несмотря на то что Швецию никогда нельзя было назвать марионеточным государством в этой большой дипломатической игре, в сравнении с другими укреплявшимися западноевропейскими державами в экономическом плане она оставалась карликоми все больше зависела от иностранных субсидий. Ее объем внешней торговли в 1700 году был ничтожно мал на фоне республики Соединенных провинций Нидерландов или Англии, а государственные расходы едва составляли пятидесятую часть того, что тратила Франция{112}. При столь скудной материальной базе и отсутствии доступа к заграничным колониям у Швеции практически не было шансов на сохранение военного господства, которого она достигла на короткое время при Густаве II Адольфе, даже несмотря на удивительную социальную и административную стабильность в государстве. В последующие десятилетия страна фактически свернула свою работу в данном направлении и сконцентрировала внимание на предотвращении продвижения Пруссии на юге и России на востоке.


Пример могущества Нидерландов в этот период ярко контрастирует Швеции. Это была нация, возникшая в результате революции: группа из семи неоднородных провинций, не имеющая нормальной границы с остальной частью Нидерландов, контролируемой Габсбургами, просто осколок части огромной династической империи, страна, ограниченная как в плане населения, так и территории, но быстро ставшая одной из могущественных держав не только Европы, но и мира почти на целый век. Новое государство отличалось от прочих (но не от своего итальянского предшественника — Венеции) в установлении республиканской, олигархической формы правления, но ее самой значительной особенностью было наличие предпосылок для строительства сильной страны, связанных с мировой торговлей, промышленностью и финансами. Это была, что и говорить, мощная военная держава, по крайней мере с точки зрения оборонительных систем, обладательница самого эффективного флота, пока в конце XVII века его не затмил британский. Однако подобная демонстрация силы была скорее следствием, а не сущностью голландского могущества и влияния.

Разумеется, на заре революции 70 тыс. голландских повстанцев вряд ли играли большую роль в общеевропейских делах. Для этого понадобились десятилетия, пока в начале XVI века не оформились какие бы то ни было границы самостоятельного государства. Так называемая Нидерландская революция на первоначальном этапе носила спорадический характер. В этот период различные социальные группы и области сражались как между собой, так и с общим противником, Габсбургами, а порой и шли на компромисс с последними. В 1580-х годах бывали моменты, когда герцог Пармский, успешно претворявший в жизнь политику восстановления испанского контроля над территориями, оказывался в шаге от окончательного решения данного вопроса. Но субсидии и военная помощь Англии и других протестантских государств, массовые поставки оружия, частые отзывы испанских войск во Францию дали повстанцам возможность довести свою революцию до конца. Вследствие того что почти все голландские порты и верфи находились в руках мятежников и Испания не могла контролировать ситуацию на море, герцогу Пармскому оставалось вести лишь наземные осадные операции, медленно отвоевывая территории, теряя благоприятные моменты из-за постоянных отзывов его армии во Францию{113}.

В итоге к 1590-м годам республика Соединенных провинций Нидерландов выжила и смогла отвоевать большинство областей и городов на востоке. Ее армия к этому времени была уже хорошо подготовленной, во главе ее стоял Мориц Нассауский, чьи тактические новации и умение использовать водные преграды сделали его одним из величайших полководцев века. Но армию с трудом можно было назвать голландской, так как в 1600 году она состояла из 43 английских, 32 французских, 20 шотландских, 11 валлонских, 9 немецких и лишь 11 голландских рот{114}. Несмотря на такую многонациональность (хотя нетипичной ее не назовешь), Морицу удалось создать монолитные войска. Безусловно, этому способствовала финансовая поддержка со стороны голландского правительства: его армия регулярно получала денежное довольствие, что выгодно отличало ее от большинства армий Европы. Кроме того, правительство не забывало и про мощный флот страны.

Не стоит преувеличивать уровень благосостояния и финансовой стабильности республики или предполагать, что она легко могла себе позволить вести длительные военные действия, особенно в самом начале революции. Война нанесла значительный ущерб восточной и южной частям Соединенных провинций. Кроме того, огромные потери понесла торговля. Сократилось количество жителей. Даже для процветающей провинции Голландии оказались неподъемными существующие налоги. В 1579 году для ведения войны необходимо было 960 тыс. флоринов, а в 1599 году уже почти 5,5 млн. К началу XVII века, когда годовые расходы на войну с Испанией выросли до 10 млн. флоринов, многие стали задаваться вопросом, как долго страна сможет продолжать вести военные действия, не скатываясь при этом в финансовую пропасть. К счастью для голландцев, экономика Испании, а соответственно и ее способность содержать склонную к мятежам Фландрскую армию пострадали за это время еще больше, что в конце концов заставило официальный Мадрид в 1609 году заключить перемирие.

И хотя война подточила голландские ресурсы, однако не исчерпала их полностью. Остается фактом, что с 1590-х годов экономика страны испытывала быстрый рост и тем самым создавала хорошую базу для подтверждения кредитоспособности, когда правительство Нидерландов, как и все воинствующие государства, вынуждено было занимать средства на финансовом рынке. Одной из очевидных причин такого процветания было сочетание роста численности населения с повышением духа предпринимательства в стране после свержения представителей Габсбургов. К цифрам естественного прироста добавилось значительное количество беженцев с юга, а также с разных концов Европы, исчисляемое десятками (а то и сотнями) тысяч человек. Очевидно, что многие их этих иммигрантов были квалифицированными рабочими, учителями, ремесленниками, капиталистами, которым было что предложить. Разграбление Антверпена испанскими войсками в 1576 году упрочило положение Амстердама в международной системе торговли. Кроме того, голландцы не упускали ни малейшей возможности, если речь шла о коммерции. Их доминирование на рынке продажи сельди и активное отвоевывание земли у моря стали дополнительными источниками получения богатства. Их гигантский торговый флот (и в особенности простые и надежные суда флайты) позволил к началу XVII века взять под контроль значительную часть морских перевозок в Европе. По всем морям и океанам курсировали голландские корабли с древесиной, зерном, тканями, солью и сельдью. К недовольству союзников-англичан и многих голландских кальвинистских общин, амстердамские торговцы охотно доставляли такого рода товары даже своему заклятому врагу — Испании, если прибыльность сделки перевешивала риски. В страну импортировалось огромное количество сырья, которое затем «перерабатывалось» в Амстердаме, Делфте, Лейдене и т. д. Учитывая наличие в стране таких развитых производств, как «рафинирование сахара, выплавка металла, винокурение, пивоварение, резка табака, шелкокручение, а также гончарное, стеклодувное, оружейное, книгопечатное и бумажное дело»{115}, вряд ли стоит удивляться, что к 1622 году 56% населения Голландии, составлявшего на тот момент 670 тыс. человек, проживало в городах среднего размера. В этот период ни один регион мира в экономическом плане не мог сравниться с Нидерландами.

Следующие два аспекта развития голландской экономики привели к росту военной мощи государства. Во-первых, зарубежная экспансия. Хотя такого рода коммерческое предприятие нельзя было сравнить с более банальной, но масштабной торговлей массовыми товарами в европейских водах, оно все же представляло собой дополнительный источник к имевшимся у республики ресурсам. «В период с 1598 по 1605 год ежегодно к берегам западной части Африки приплывало в среднем двадцать пять судов, к берегам Бразилии двадцать, Ост-Индии — десять, Карибских островов — 150. В 1605 году на Амбоне (Индонезия), а в 1607-м на Тернате (Индонезия) были основаны суверенные колонии. По всему побережью Индийского океана, в устье Амазонки и в Японии (1609) были организованы различные фабрики и фактории»{116}. Как и Англия, республика Соединенных провинций Нидерландов начала получать выгоды от постепенного смещения центра мировой экономики из Средиземноморья в Атлантику, ставшего одним из главных долговременных трендов на протяжении XVI–XVIII веков, и если первоначально это был источник повышения благосостояния Испании и Португалии, то позднее их сменили более «готовые» к этому государства{117}.

Во-вторых, Амстердам все активнее играл роль мирового финансового центра, вследствие чего республика сделалась ведущим грузоперевозчиком, банкиром и биржевым торговцем в Европе. Ничего из того, что предлагали финансисты и финансовые учреждения страны (прием процентных вкладов, перевод денег, кредитование и учет векселей, размещение займов), нельзя было назвать чем-то новым — подобные операции уже давно предлагали, скажем, в Венеции и Генуе, — но, учитывая размер торгового капитала Соединенных провинций, масштабы операций были значительно больше, как и доверие: большинство инвесторов были связаны с правительством и исповедовали принципы стабильной денежной политики, обеспеченности кредитов и своевременных выплат по долгам, благодаря этому у голландского правительства обычно не возникало проблем с займами, что выгодно отличало республику от ее соперников: вовремя погашая свои долги и тем самым создавая себе надежный кредитный рейтинг, она могла занимать суммы на более выгодных условиях, чем другие государства, что в XVII веке, да и во все времена, считалось одним из весьма серьезных преимуществ!

Возможность быстрого привлечения займов стала еще актуальнее после возобновления военных действий с Испанией в 1621 году, вызвавшего рост ежегодного содержания армии с 13,4 млн. флоринов в 1622 году до 18,8 млн. в 1640-м. Это была существенная сумма даже для богатой нации, не говоря уже о том, что война больно ударила по голландской внешней торговле как в виде прямых убытков, так и в связи с переходом части коммерческих операций в иные руки. Поэтому чисто политически легче было максимально финансировать военные расходы за счет государственных займов. Несмотря на то что это привело к значительному увеличению официального госдолга (в 1651 году провинция Голландия была должна различным кредиторам уже 153 млн. флоринов), экономическая мощь страны и своевременная выплата процентов по займам ни на минуту не ставили под сомнение надежность всей кредитной системы{118}. Данный пример хотя и показывает, что даже богатые государства содрогались при мысли о военных расходах, однако он подтверждает истину, что успех в войне зависел от величины кошелька, в чем голландцы, вероятно, всегда опережали другие страны.


Война, деньги и национальное государство

Давайте теперь суммируем основные выводы данной главы. Период войн, начавшийся в 1450-х годах, способствовал «рождению национальных государств»{119}. В промежутке между второй половиной XV и концом XVII века многие европейские страны прошли через централизацию политической и военной власти, как правило в руках монарха (но иногда и удельного князя или коммерсантов-олигархов), сопровождавшуюся расширением полномочий и увеличением числа государственных налогов, а также созданием более сложного и продуманного бюрократического механизма, чем в те времена, когда короли «кормились за счет собственных владений», а национальную армию составляли выделенные феодалами войска.

Существовало множество причин такого эволюционного развития европейского национального государства. Старое феодальное устройство уже не удовлетворяло новым требованиям общества, возникшим в результате изменений в экономике. Различным социальным группам для взаимодействия необходимы были иные формы соглашений и обязательств друг перед другом. Реформация, разделившая христианский мир по принципу cuius regio, eius religio (чья страна, того и вера) исходя из предпочтений правителей того или иного государства, объединила гражданскую и религиозную власть и, таким образом, усилила национальные антиклерикальные настроения. Это доказывал и отказ от латыни в пользу активного использования политиками, юристами, чиновниками и поэтами местных языков. Более удобные средства общения, расширение товарообмена, изобретение книгопечатания, открытие других земель, с одной стороны, расширяли человеческие знания, а с другой, побуждали людей говорить на разных языках, способствовали формированию различных вкусов, культурных привычек и религиозных взглядов. Неудивительно, что в подобных условиях многие философы и писатели того времени, развивая идею создания национального государства, считали его естественной и наилучшей формой гражданского общества, призванной усилить страну и защитить ее интересы и полагали, что правители и подданные (независимо от конституционного строя) должны рука об руку работать на благо нации{120}.

Но именно война и ее последствия, а не философские рассуждения и социальные тенденции в наибольшей степени повлияли на формирование наций. Военная мощь позволяла многим европейским династиям сохранять превосходство над могущественными магнатами страны, а также гарантировала политическое единообразие и власть (хотя зачастую путем уступок знати). Военно-технические, а точнее, геостратегические факторы помогли новообразованным национальным государствам установить границы своих территорий, в то время как частые военные конфликты сформировали национальное сознание граждан (по крайней мере в плане негативного отношения к другим государствам). В итоге англичане стали ненавидеть испанцев, шведы — датчан, а голландские повстанцы — своих бывших габсбургских правителей. Именно война, в особенности новые технологии, способствовавшие росту количества пехотных подразделений, а также строительству дорогостоящих фортификационных укреплений и флота, подвигла государства-участников на небывалые траты и поиск ресурсов для их финансирования. Все высказывания относительно общего увеличения государственных расходов, новой организации сбора доходов или изменения отношений между королями и их подданными в Европе раннего Нового времени звучат весьма абстрактно, пока речь не касается роли войны в тот период{121}. В последние годы правления Елизаветы I в Англии или Филиппа II в Испании не менее 75% всех госрасходов составляли средства, отпущенные на ведение текущей войны или выплаты по долгам за предыдущие. Прилагаемые усилия в военно-технической и военно-морской областях, возможно, не всегда являлись смыслом существования для национальных государств, но, безусловно, были самым дорогим удовольствием и неотложным делом.

И все же неправильным было бы считать, что сбор доходов, поддержка армии, оснащение флота, отдача распоряжений, управление военными кампаниями в XVI и XVII веках происходили так же, как, скажем, во время вторжения в Нормандию в 1944 году. Как показал анализ выше, военная европейская машина раннего Нового времени была громоздкой и неэффективной. Формирование и управление армией в этот период было ужасно трудным предприятием. Разношерстные войска, потенциально нелояльные наемники, нерегулярное снабжение, транспортные проблемы, отсутствие единого вооружения — все это приводило большинство военачальников в отчаяние. Даже если правительство выделяло на военные нужды достаточно средств, коррупция и неэффективное использование делали свое «грязное дело».

Таким образом, вооруженные силы нельзя было считать надежным и предсказуемым инструментом реализации государственной политики. То и дело из-за плохого снабжения или, еще хуже, невыплаты жалованья из-под контроля выходили значительные группы солдат. Фландрская армия за период с 1572 по 1607 год пережила как минимум 46 бунтов. То же самое, хотя и не так часто, происходило и с другими мощными армиями — шведами в Германии и кромвелевской «армией нового образца». Вот как по этому поводу сокрушался Ришелье в своем «Политическом завещании»:

История знает намного больше армий, уничтоженных нуждой и беспорядками, чем усилиями противника. И я был свидетелем того, как в мое время все рушилось только по одной этой причине{122}.

Проблемы с выплатой жалованья и снабжением очень сильно влияли на боеспособность армии. Согласно свидетельствам одного историка, удивительные мобильные кампании Густава II Адольфа в Германии были продиктованы не стратегическими планами в духе Клаузевица, а всего лишь насущным поиском продовольствия и фуража для огромной армии{123}. Задолго до высказывания Наполеона, ставшего афоризмом, военачальники знали, что армия марширует, когда сыта.

Подобные физические ограничения существовали и на государственном уровне, особенно если речь шла о сборе средств на ведение войны. Ни одна страна в те времена, какой бы богатой она ни была, не могла оперативно оплачивать расходы при длительном военном конфликте из текущих средств, поступавших в казну. Всегда существовал разрыв между величиной государственных доходов и необходимыми расходами, и этот вопрос можно было решить только путем займов — как у частных банкиров типа Фуггеров, так и позднее на организованном финансовом рынке путем выпуска гособлигаций. Однако стремительно растущие затраты на военные действия то и дело вынуждали монархов отказываться от выполнения своих долговых обязательств, уменьшать содержание благородных металлов в монетах, а также предпринимать иные отчаянные меры, которые несли лишь кратковременное облегчение и одновременно создавали проблемы в долгосрочной перспективе. Как и их военачальники, стремившиеся во что бы то ни стало сохранить дисциплину в армии и не дать умереть с голоду лошадям, правители раннего Нового времени предпринимали действия весьма сомнительного характера, чтобы свести концы с концами. Принуждение подданных выплачивать дополнительные налоги, выбивание «пожертвований» у состоятельных граждан и Церкви, переговоры с банкирами и поставщиками военного снаряжения, организация захватов иностранных кораблей с богатствами, а также удержание многочисленных кредиторов на безопасном от себя расстоянии — вот лишь часть того, чем более или менее постоянно приходилось заниматься монархам и их чиновникам того времени.

Цель данной главы не в том, чтобы показать, что Габсбурги были не в состоянии сделать то, с чем другие державы смогли справиться столь блестяще. Вы здесь не найдете разительных отличий, так как между успешностью и неудачей существует слишком тонкая грань{124}. Все государства, даже республика Соединенных провинций Нидерландов, оказались в очень жестких условиях из-за постоянного оттока ресурсов на военные и военно-морские кампании. Все они при этом находились в условиях недостатка финансовых ресурсов, в состоянии постоянных вспышек недовольства в войсках из-за недостаточного снабжения, сопротивления высоким налогам внутри страны. Как и годы Первой мировой войны, этот период также можно охарактеризовать как проверку на прочность, толкающую воюющие стороны все ближе и ближе к краю пропасти — к полному истощению ресурсов. К последней трети Тридцатилетней войны уже было заметно, что ни один из военных альянсов не способен выставить многочисленную армию, соизмеримую с теми, которыми в свое время командовали Густав II Адольф и Валленштейн, поскольку каждая из противоборствующих сторон буквально исчерпала свои человеческие и финансовые резервы. Победа антигабсбургских сил тогда носила достаточно условный характер. Они справились с врагом лишь потому, что лучше сохраняли баланс между своей материальной базой и военной мощью, чем Габсбурги и их союзники. По крайней мере некоторые из победителей осознали, что источники национального богатства требуют более бережного отношения во время затяжных военных конфликтов. Они также вынуждены были признать, что торговец, мануфактурщик и фермер не менее важны, Чем офицер кавалерии или пикинер. Между этим признанием и более эффективным управлением отдельными элементами экономики оставалось сделать один шаг. Если выражаться словами герцога Веллингтона, то «шансы были более чем равны у той и другой стороны». Таково большинство великих противостояний.


Глава 3. ФИНАНСЫ, ГЕОГРАФИЯ И ИСТИННЫЕ ПОБЕДИТЕЛИ ВОЕННЫХ КАМПАНИЙ 1660–1815 ГОДОВ

Подписание Пиренейского мирного договора, конечно, не положило конец противостоянию великих держав в Европе, как и не искоренило привычку разрешать все споры между собой с помощью войны. Однако полуторавековая мировая история борьбы начиная с 1660-х годов имеет свои существенные отличия от того, что происходило в течение предыдущего столетия, и изменения эти были отражением очередного этапа эволюционного развития международной политики.

Наиболее важной особенностью политического мира после 1660-х годов стало формирование по-настоящему многополярной системы европейских государств, каждое из которых все чаще принимало решение о войне или мире исходя из «национальных интересов», а не межнациональных или религиозных. Но нельзя сказать, что изменилось все и сразу. Еще до 1660-х годов, вне всякого сомнения, европейские страны лавировали меж двух огней — собственных мирских интересов и религиозных предубеждений, которые даже в XVIII веке еще подогревали многие международные споры. Вместе с тем главного характерного фактора 1519–1659 годов — австро-испанского альянса Габсбургов, воюющего с коалицией протестантских государств и Францией, — больше не было, а на смену ему пришла менее крепкая система краткосрочных и постоянно меняющихся союзов. Страны, являвшиеся врагами в одной войне, зачастую становились союзниками в другой. Это говорит о том, что во главу угла теперь ставили «реальную политику» (Realpolitik), а не религиозные убеждения.

Изменение векторов как в дипломатии, так и в войне, естественное для этой волатильной многополярной системы, осложнялось и привычным для любой эпохи взлетом одних государств и закатом других. В течение рассматриваемых в данной главе полутора столетий мирового соперничества, начиная с обретения единоличной власти во Франции Людовиком XIV в 1660–1661 годах и заканчивая сдачей Наполеона Бонапарта англичанам после поражения под Ватерлоо в 1815 году, отдельные, прежде могущественные государства (такие, как Османская империя, Испания, Нидерланды, Швеция) отступили на второй план, а Польша вообще исчезла с политической арены. Австрийским Габсбургам, благодаря разного рода территориальным и структурным перестройкам на наследуемых землях, удалось остаться в высшей лиге, а на севере Германии из разряда неперспективных новичков достигло этого высокого статуса княжество Бранденбург-Пруссия. На Западе же Франция после 1660 года быстро нарастила свою военную мощь и стала обладателем самой сильной армии в Европе, такой же сокрушительной, по мнению наблюдателей, какой были войска Габсбургов полвека назад. Реализации возможности доминирования в западной и центральной части Европы Франции мешал альянс, состоящий из континентальных и морских соседей, с которыми ей приходилось постоянно воевать (1689–1697, 1702–1714, 1739–1748, 1756–1763), но в эпоху Наполеона эта идея приобрела новое звучание, и Францию ждала длинная череда военных побед, которую смогло прервать лишь объединение против нее четырех других великих держав. Но даже после своего поражения в 1815 году она оставалась одним из ведущих государств мира. Таким образом, на протяжении XVIII века между Францией на западе, двумя германскими государствами Пруссии и Габсбургской империей на востоке медленно формировался шаткий трехсторонний центр равновесия в Европе.

Но по-настоящему значительные перемены в системе великих держав в течение рассматриваемого века произошли на окраинах Европы и даже несколько дальше. Ряд западноевропейских государств упорно продолжал заниматься превращением своих небольших анклавов в тропиках с сомнительными перспективами в обширные владения (особенно в Индии, но также и в Ост-Индии, в южной части Африки и в Австралии). Самой успешной среди колониальных стран стала Великобритания, которая обрела внутреннее равновесие после свержения Якова II и восхождения на престол Вильгельма III и Марии II в 1688 году, продолживших курс Елизаветы I на создание крупнейшей европейской морской империи.

Даже потеря в 1770-х годах процветающих североамериканских колоний, на основе которых образовались независимые Соединенные Штаты (сильное как в военном, так и в экономическом отношении государство), лишь на время ослабила темпы роста мирового влияния Великобритании. Не менее внушительными были и достижения Российского государства, расширившего в XVII веке свои владения на востоке и на юге за счет азиатских степей. Кроме того, несмотря на то что одно государство располагалось на западных границах Европы, а другое — на восточных, и Великобританию и Россию активно интересовала судьба центра этой части света. Англичане, после того как в 1714 году их королем стал Георг I, представитель династии Ганноверов, оказались вовлечены в обстановку на германских землях. Россия же играла первую скрипку в судьбе соседней Польши. Таким образом, официальный Лондон и Санкт-Петербург стремились сохранить баланс сил в Европе и время от времени вмешивались в дела других государств, отстаивая собственные интересы. Другими словами, система европейских государств состояла из пяти великих держав (Франция, Габсбургская империя, Пруссия, Великобритания и Россия), а также более мелких стран типа Савойи и таких переживавших упадок государств, как Испания{125}.

Почему именно эти пять держав, на первый взгляд даже не равных по силе, смогли остаться (илй вдруг оказаться) в «высшей лиге»? Это нельзя объяснить чисто военно-техническим превосходством. Трудно поверить, что взлет и падение той или иной великой державы в этот период зависели главным образом, к примеру, от изменения технологий, применяемых в военном и морском деле, которые могли бы в большей степени усилить одну страну на фоне других[14]. Разумеется, происходили многочисленные усовершенствования вооружения: стрелок с кремневым ружьем (с «кольцевым» штыком) заменил на поле боя пикинера, артиллерия стала более мобильной, особенно с появлением новых типов пушек, разработанных Грибовалем во Франции в 1760-х годах, а короткие морские пушки с небольшой дальностью, известные также как карронады (в конце 1770-х годов их начали производить в Шотландии на заводе «Каррон»), повысили разрушительную мощь военных кораблей. Претерпела изменения и военная тактическая мысль. К концу XVIII века рост численности населения и увеличение выпуска сельхозпродукции позволяли формировать более крупные военные подразделения (дивизии, корпуса) и облегчали организацию их довольствия. Тем не менее справедливости ради стоит отметить, что армия Веллингтона в 1815 году не многим отличалась от войск герцога Мальборо в 1710 году, а флот адмирала Нельсона не столь уж сильно технически превосходил военную флотилию Людовика XIV.{126}

Самые серьезные изменения в военно-технической сфере и на флоте в XVIII веке, возможно, носили в основном организационный характер, и в первую очередь это было связано с повышенной активностью государств. Образчиком подобных перемен, безусловно, является Франция времен Людовика XIV (1661–1715), где Кольбер, Ле Телье и другие министры были полны решимости расширить полномочия короля и его влияние за рубежом. Создание во Франции военного министерства с чиновниками, контролировавшими все, что связано с финансированием, обеспечением и формированием армии, в то время как Жан Мартине на посту генерального инспектора внедрял новые стандарты подготовки солдат и требования к дисциплине; возведение казарм, госпиталей, плацов и всевозможных наземных складов для поддержки огромной армии «короля-солнце», формирование гигантского морского флота с централизованным управлением — все это мотивировало другие державы следовать французскому примеру, если они не желали безнадежно отстать. Монополизация прав и бюрократизация военной системы государством, безусловно, занимает одно из главных мест в истории формирования национальных государств. Процесс этот был двусторонним, так как усиление власти и расширение ресурсной базы государства, в свою очередь, позволяло его армии обрести статус «постоянно действующей», чего практически не было во многих странах еще век назад. Мало того, что появилось такое понятие, как «профессиональная», «регулярная» армия и «королевский» флот, но также увеличилось число и улучшилось оснащение военных академий, казарм, судоремонтных верфей и прочих нововведений, которые находились под надзором военных чиновников. Силу страны теперь являла мощь государственной машины — выражалась ли она в виде просвещенного деспотизма в Восточной Европе, или жесткого парламентского контроля в Великобритании, или, позднее, демагогии революционной Франции{127}. С другой стороны, подобные организационные улучшения могли быть скопированы другими государствами (самый грандиозный пример — реформа российской армии Петром I всего за два десятилетия с 1698 года), но сами по себе они не гарантировали стране положение великой державы.

В становлении великих держав в 1660–1815 годах гораздо более важную роль в сравнении с любым из этих сугубо военных новшеств играли финансы и географический фактор. Рассматривая их в совокупности (очень часто они идут бок о бок), можно взглянуть шире на то, что на первый взгляд представляется достаточно противоречивым сочетанием успехов и провалов, обеспеченных многочисленными войнами этого периода.


«Финансовая революция»

Как мы уже выяснили в предыдущей главе, даже правителям эпохи Возрождения была отчетливо видна важность финансовой составляющей и хорошей экономической базы, гарантировавшей государству стабильное получение доходов. Усиление старорежимных монархий XVIII века с их многочисленными войсками и грозными флотилиями просто заставило правительства холить и лелеять свою экономику и заниматься созданием финансовых институтов, которые могли бы в нужный момент мобилизовать капиталы и управлять ими{128}. Кроме того, как и Первая мировая война, межгосударственные конфликты вроде семи крупных англо-французских войн в период 1689–1815 годов требовали от противоборствующих сторон готовности в течение долгого времени нести тяжкое бремя больших расходов. В результате победа оказывалась на стороне той великой державы (а лучше сказать — коалиции, поскольку и у Великобритании, и у Франции всегда были союзники), у которой было больше возможностей взять требуемые для финансирования войны средства в кредит, а также не прекращать обеспечивать армию всем необходимым. Сам факт того, что это были коалиционные войны, увеличивал продолжительность противостояния, так как одна из воющих сторон, исчерпав весь свой запас ресурсов, могла обратиться за финансовой помощью или подкреплением к своему более сильному союзнику и, таким образом, продолжить борьбу. Учитывая, насколько дорогим и изматывающим «удовольствием» были эти военные конфликты, каждому их участнику, используя старый афоризм, нужны были «деньги, деньги и еще раз деньги». Именно это и создало предпосылки того, что называют «финансовой революцией»[15] конца XVII — начала XVIII века, когда в отдельных западноевропейских странах сформировалась относительно развитая банковская и кредитная система, призванная финансировать войны, в которых они участвуют.

Следует также отметить, что была и другая, не связанная с войной причина изменений в финансовой сфере того времени. Речь идет о нехватке золотых и серебряных монет, особенно в годы, предшествовавшие открытию залежей золота в португальской Бразилии (1693). Чем активнее Европа торговала с Востоком в XVII–XVIII веках, тем значительнее становился отток серебра с Запада для выравнивания торгового баланса. В итоге коммерсанты повсюду начали жаловаться на нехватку металлических денег. Вдобавок ко всему устойчивый рост торговли в Европе, в первую очередь такими товарами первой необходимости, как ткани и кораблестроительные материалы, а также пришедшие на смену средневековым сезонным ярмаркам постоянные рынки сделали денежные расчеты более регулярными и предсказуемыми, что привело к более активному использованию векселей и кредитовых авизо. Особенно в Амстердаме, но также в Лондоне, Лионе, Франкфурте и ряде других городов появилась целая группа ростовщиков, торговцев товарами, ювелиров (у которых часто можно было также взять взаймы), коммерсантов, занимавшихся куплей-продажей векселей, а также джобберов[16], торговавших бумагами все умножавшихся акционерных компаний. Взяв на вооружение практику итальянских банкиров эпохи Возрождения, эти одиночки и целые финансовые фирмы создали устойчивую систему государственного и международного кредитования и тем самым поддержали нарождавшуюся мировую экономику.

Вместе с тем, безусловно, самым мощным и продолжительным стимулятором «финансовой революции» в Европе была война. Финансовое бремя страны эпохи Филиппа II и времен Наполеона различалось на порядок, и это была достаточно существенная разница. Расходы на войну в XVI веке могли исчисляться миллионами фунтов стерлингов, тогда как к концу XVII века это уже были десятки миллионов, а к концу войны с Наполеоном главные ее участники тратили на нее до ста миллионов фунтов стерлингов в год. Вопрос о том, были ли эти частые и затяжные столкновения великих держав, говоря экономическим языком, стимулом или тормозом для коммерции и промышленного развития Запада, не имеет однозначного ответа. Все зависит в основном от того, пытаемся ли мы оценить рост показателей страны в абсолютных величинах либо относительное благосостояние и мощь до и после продолжительного военного конфликта{129}. Очевидно, что даже самые процветающие и «современные» государства XVIII века были не способны финансировать свое участие в войне из одних лишь текущих доходов. Кроме того, резкое повышение налогов, даже при отлаженном механизме их сбора, могло спровоцировать внутренние волнения в стране, чего опасались все режимы без исключения (особенно при наличии одновременно еще и внешней угрозы).

Следовательно, единственно возможным для правительства вариантом полноценного финансирования войны были заимствования. Это включало в себя продажу облигаций, должностей, а еще лучше — свободно обращающихся долгосрочных процентных ценных бумаг всем, кто готов был одолжить государству денег. Имея гарантированный приток средств, чиновники могли вовремя платить военным подрядчикам, поставщикам продовольствия, кораблестроителям, а также выплачивать денежное довольствие солдатам, матросам и офицерам. Во многих отношениях такого рода двусторонняя система привлечения и одновременного расходования огромных сумм действовала подобно кузнечным мехам, раздувавшим огонь, в котором выплавлялся западный капитализм и самое понятие «национальное государство».

Но каким бы естественным это ни казалось сейчас, важно еще раз подчеркнуть, что успех всей описанной выше системы зависел от двух главных факторов: достаточно эффективного механизма организации займов и поддержания правительством своего «кредитного рейтинга» на финансовых рынках. И в том и в другом отношении Соединенным провинциям не было равных. Это неудивительно, учитывая, что в правительстве сидели коммерсанты, которые желали, чтобы государство функционировало на тех же принципах финансового здравомыслия, какими руководствуются, скажем, акционерные компании. Поэтому Генеральные штаты Нидерландов, эффективно и регулярно повышавшие налоги, чтобы покрыть растущие расходы правительства, могли удерживать очень низкие ставки по займам, не позволяя таким образом выплатам по долгам стать чрезмерно обременительными. Выстроенную систему усиливала и активная финансовая политика Амстердама. В результате у Соединенных провинций вскоре сложилась репутация международного расчетного, валютного и кредитного центра, что естественно привело к формированию соответствующей структуры и атмосферы, где долгосрочные государственные долговые обязательства воспринимались как абсолютно нормальное явление. Превратившись в голландский центр «избыточного капитала», Амстердам вскоре смог начать инвестировать в акции зарубежных компаний и, что еще важнее, принимать участие в операциях с облигациями, выпускаемыми правительствами других государств, особенно в военное время{130}.

Нет нужды разбирать здесь влияние всего происходившего на экономику Соединенных провинций, хотя очевидно, что Амстердам не стал бы финансовой столицей континента, не имея поддержки в первую очередь в виде растущей коммерческой и производственной базы. Более того, долгосрочные последствия были, возможно, не самыми благоприятными, так как устойчивый доход, получаемый правительством от выдачи государственных кредитов, все больше и больше превращал страну из производителя в рантье, чьи банкиры к концу XVIII века уже неохотно вкладывали свои деньги в рискованные масштабные промышленные проекты. В то же время легкость привлечения займов в конечном счете привела к образованию у голландского правительства огромного долга, выплачиваемого из собираемых акцизов, которые, в свою очередь, взвинтили зарплаты и цены до неконкурентоспособного уровня{131}.

Что еще важнее, подписываясь на займы того или иного иностранного государства, голландцы в меньшей степени беспокоились о конфессии и идеологии своего клиента, чем о его финансовом состоянии и надежности как заемщика. Соответственно условия кредитов для таких европейских держав, как Россия, Испания, Австрия, Польша и Швеция, могут рассматриваться как оценка их экономического потенциала, имущественного залога, предложенного банкирам в обеспечение, статистики выплат процентов и премий по предыдущим займам, и, в конечном счете, их потенциальных возможностей с наименьшими потерями пережить очередную войну между великими державами. Таким образом, резкое падение курса польских государственных ценных бумаг в конце XVIII века и, наоборот, из года в год значительное укрепление (на что зачастую мало кто обращает внимание) кредита доверия к австрийским бумагам отражали относительный уровень живучести данных государств{132}.

Но лучшим примером взаимосвязи финансовых возможностей и политического могущества являются два непримиримых противника того времени — Великобритания и Франция. Исход их конфликта влиял на баланс сил в Европе, поэтому следует поговорить об этом немного подробнее. Устоявшееся представление о том, что в XVIII веке Великобритания демонстрировала небывалые темпы роста как в сфере коммерции, так и промышленного производства, непоколебимый уровень доверия к себе как к заемщику, а также наличие гибкой системы «социальных лифтов», в отличие от старорежимной Франции со своим сомнительным военным превосходством, экономической отсталостью и закоснелой классовой системой, больше не кажется достоверным. В какой-то степени французская система налогообложения была менее регрессивной, чем британская. Французская экономика в XVIII веке также демонстрировала все признаки движения в сторону промышленной революции, даже несмотря на ограниченные запасы таких стратегически важных ресурсов, как уголь. В стране производилось значительное количество различного вооружения. Здесь трудилось множество искусных ремесленников. Были во Франции и свои яркие личности среди предпринимателей{133}. Имея превосходство в численности населения и более обширные сельхозугодия, Франция была намного богаче своего островного соседа. Ни одно из западноевропейских государств не могло тягаться с ней и по объему государственных доходов и размеру армии. Государственный дирижизм, царствовавший тогда во Франции, в сравнении с политикой Вестминстера, основанной на принципах многопартийности, представлял собой более последовательную и предсказуемую систему. В итоге, глядя на противоположный берег Ла-Манша, британцы больше думали о слабых, чем о сильных сторонах своей страны.

При всем при этом английская система обладала рядом значительных преимуществ в финансовой сфере, которые увеличивали возможности страны во время войны, а в мирное время способствовали поддержанию политической стабильности и экономическому росту в государстве. Несмотря на то что в общем и целом система налогообложения в Англии действительно выглядела более регрессивной, чем во Франции (она в большей степени опиралась на косвенные, чем на прямые налоги), некоторые особенности делали ее более привлекательной в глазах общественности. К примеру, в Великобритании не было ничего похожего на французские орды налоговых откупщиков, сборщиков и прочих посредников; многие английские сборы были «невидимыми» (акцизы на некоторые основные товары) или касались иностранцев (таможенные пошлины); отсутствовали также и какие-либо внутристрановые сборы, так раздражавшие торговцев во Франции и препятствовавшие развитию местной коммерции; британский земельный налог (основной прямой налог на протяжении почти всего XVIII века), не предполагавший никаких исключений, был также «невидим» для большей части общества; и все эти налоги обсуждались и утверждались выборным собранием, которое, несмотря на все свои недостатки, казалось более представительным, чем старый режим во Франции. Если к этому добавить еще такой важный момент, как более высокий уровень дохода на душу населения к началу XVIII века в Великобритании по сравнению с Францией, то в целом неудивительно, что население островного государства не противилось и было способно платить даже соразмерно более высокие налоги. Наконец, можно утверждать (хотя это трудно доказать с помощью статистики), что сравнительно необременительные налоги в Великобритании не только породили у представителей состоятельной части общества склонность к сбережению денежных средств (что позволяло накапливать инвестиционный капитал в мирное время), но и создали резерв для введения дополнительных налогов во время войны, когда в 1799 году ввиду чрезвычайного положения в стране были повышены земельный и подоходный налоги. К началу войны с Наполеоном, несмотря на вдвое меньшую численность населения, чем во Франции, Великобритания впервые начала получать доходы в виде ежегодных налоговых сборов (в абсолютном выражении) больше, чем ее сосед, который был значительно крупнее{134}.

Однако сколь бы поразительном ни казалось такое достижение, его затмевают еще более значительные различия между британской и французской системами государственного кредитования. Исходя из того что во время большинства военных конфликтов XVIII века почти 75% всех дополнительно привлеченных денег для финансирования военных расходов составляли заемные средства, то здесь, как никогда, преимущества Великобритании были решающими. Прежде всего сыграло свою роль эволюционное развитие системы институтов, позволявшей эффективно привлекать долгосрочные займы и одновременно регулярно выплачивать проценты и основную сумму по старым долгам. Создание в 1694 году Банка Англии (что сначала рассматривалось лишь как временная необходимость военной ситуации), а чуть позже упорядочение государственного долга, с одной стороны, и процветание фондовой биржи и рост «провинциальных банков», с другой, повысили доступность денежных средств как для правительства, так и для предпринимателей. Рост объема бумажных денег без сильного разгона инфляции или снижения кредитного доверия стал большим благом для страны в эпоху нехватки металлических денег. И все же сама по себе «финансовая революция» едва ли была бы успешной, если бы не готовность парламента гарантировать исполнение государством своих обязательств. В его власти было при необходимости ввести дополнительные налоги. Кроме того, большую роль здесь сыграли и министры (начиная с Уолпола и заканчивая молодым Питтом), которые работали не покладая рук, убеждая как банкиров, так и всю общественность в целом, что они руководствуются принципами финансового здравомыслия и «экономической» направленности правительства. И безусловно, не было бы никакой «финансовой революции», если бы не устойчивый, а на ряде рынков существенный рост производства и торговли, сопровождаемый увеличением доходов от таможенных пошлин и акцизных сборов. Даже начавшаяся война не смогла скорректировать этот рост — королевский флот надежно защищал государственную внешнюю торговлю от посягательств врага. Именно на этой прочной основе и зиждилось «кредитное доверие» к Великобритании, несмотря на первоначальную неопределенность, существенную политическую оппозицию и схлопывание в 1720 году известного «мыльного пузыря» — Компании Южных морей, чуть не обернувшееся крахом всего финансового рынка. Исследователи того периода отмечают, что «английская система управления государственными финансами, при всех своих недостатках, на протяжении всего столетия оставалась более честной и эффективной, чем какая-либо другая система в Европе»{135}.

Проведение такой политики не только сформировало устойчивую тенденцию к снижению процентных ставок[17], но и привело к повышению привлекательности британских государственных ценных бумаг среди иностранных, особенно голландских, инвесторов. Регулярные операции с этими бумагами на амстердамском рынке стали важным связующим звеном во взаимоотношениях между Англией и Нидерландами в сфере коммерции и финансов, оказывавших значительное влияние на экономику обеих стран{136}. Они имели ценность и с точки зрения политической силы, поскольку ресурсы Соединенных провинций неоднократно приходили на помощь Англии во время очередного военного конфликта, даже когда голландский альянс в борьбе против Франции вдруг сменился на нейтралитет. Только во времена Войны за независимость США (конфликт, в котором наиболее сильно проявила себя военная, военно-морская, дипломатическая и торговая слабость Англии, в результате чего произошло максимальное снижение уровня кредитного доверия к стране) источник голландских финансов «пересох», несмотря на готовность Лондона платить по займам высокие проценты. Однако в 1780 году, когда Нидерланды вступили в войну на стороне Франции, британское правительство обнаружило, что достигнутый уровень развития экономики в стране, а также доступность капитала на внутреннем рынке практически полностью могут решить проблему займа средств за счет местных инвесторов. 

Таблица 2.
Расходы и доходы Великобритании во время войн 1688–1815 (в фунтах стерлингов)
Период (годы) Общие расходы Общие доходы Разница, покрываемая за счет займов Процент заемных средств от общих расходов
1688–1697 49 320 145 32 766 754 16 553 391 33,6
1702–1713 93 644 560 64 239 477 29 405 083 31,4
1739–1748 95 628 159 65 903 964 29 724 195 31,1
1756–1763 160 573 366 100 555 123 60 018 243 37,4
1776–1783 236 462 689 141 902 620 94 560 069 39,9
1793–1815 1 657 854 518 1 217 556 439 440 298 079 26,6
Всего 2 293 483 437 1 622 924 377 670 559 060 33,3

В табл. 2 представлены абсолютные цифры и доказательства безусловной способности Великобритании привлекать займы на ведение войны. Данные показывают, что страна имела возможность «тратить на войну сверх того, что казна получала в виде налогов, и, таким образом, выводить на поле битвы с Францией и ее союзниками все новые и новые войска и флотилии, без которых все прежние траты могли оказаться напрасными»{137}. Хотя на протяжении всего XVIII века многих британцев сильно беспокоил размер национального долга и возможные последствия, факт остается фактом: кредитное доверие страны (если верить епископу Беркли) было «главным преимуществом Англии перед Францией». Наконец, значительный рост государственных расходов и гигантский устойчивый спрос, поддерживаемый Адмиралтейством (которое активно заключало контракты на поставку железа, древесины, тканей и прочих промышленных товаров), создали «петлю обратной связи», что способствовало развитию промышленного производства и привело к определенным прорывам в отдельных областях, а в итоге — к еще одному преимуществу англичан перед французами{138}.

Глядя на события тех дней, сегодня нам абсолютно ясно, почему Франция не смогла сделать то же самое, что и ее соперник{139}. Начнем с того, что у нее не было хорошо выстроенной системы управления государственными финансами. Как и в Средние века, в рассматриваемый период истории в «управлении» финансами французской монархии участвовала целая группа организаций (муниципалитеты, духовенство, провинциальное дворянство и, все чаще, налоговые откупщики), занимавшиеся сбором доходов, контролировавшие королевские монополии за определенную часть собранных средств и одновременно ссужавшие деньги французскому правительству под хороший процент в залог будущей прибыли от этих операций. Коррумпированность такой системы касалась не только откупщиков налогов на табак и соль, но и всех уровней иерархии окружных сборщиков, районных и региональных администраторов налогов, отвечавших за сбор прямых налогов (например, тальи). Каждый из них «отщипывал свою долю», прежде чем отправить деньги дальше по цепочке. Им также выплачивалось по 5% на сумму, первоначально потраченную на покупку должности. Кроме того, многие высшие чиновники грешили тем, что напрямую платили государственным подрядчикам (порой в виде зарплаты), минуя королевскую казну. И эти люди также охотно ссужали королю деньги под процент.

Такая слабая и хаотичная организация сбора налогов открывала большие возможности для коррупции, и значительная часть денег налогоплательщиков оказывалась в частных руках. Время от времени, особенно после окончания очередной войны, организовывались расследования против финансистов, многим из которых приходилось выплачивать «компенсации» или снижать процентную ставку, но подобные действия были не более чем показным жестом. Тогда как, по мнению известного историка, «настоящим виновником была сама система»{140}. Еще одним последствием неэффективности системы управления госфинансами было, по крайней мере до проведения Неккером реформ в 1770-х годах, отсутствие хотя бы какого-то подобия национальной системы учета и слабое внимание к вопросам подсчета доходов и расходов государства, как и к проблеме дефицита бюджета. Если монарх мог привлечь средства на неотложные нужды армии и двора, то его мало волновала проблема растущего размера государственного долга.

И если в Великобритании, как уже говорилось выше, подобная безответственность была характерна для времени правления Стюартов, то к началу XVIII века все вопросы государственных финансов оказались под контролем местного парламента, что создавало огромные преимущества в гонке за мировое лидерство. Далеко не последним из них было то, что даже рост размера расходных статей бюджета и госдолга не оказывал негативного влияния на британские инвестиции в торговлю и промышленность (а возможно, даже стимулировал их), тогда как Франция в подобных условиях поощряла обладателей свободных капиталов приобретать должности или государственную ренту, а не инвестировать в бизнес. Периодически, правда, предпринимались попытки создать во Франции госбанк для более эффективного управления долгом страны и выдачи более дешевых кредитов, но всякий раз против подобных схем выступали те, кто был кровно заинтересован в существовавшей тогда системе. Поэтому финансовая политика французского правительства, если ее можно так назвать, была всегда некой попыткой свести концы с концами.

Все это негативно сказывалось и на развитии коммерции во Франции. Интересно, к примеру, сравнить, в каких условиях приходилось существовать французскому порту Ла-Рошель и что представляли собой в то время Ливерпуль и Глазго. Все трое готовы были воспользоваться плодами бурного роста «атлантической экономики» в XVIII веке, и у Ла-Рошели было особенно удачное расположение для трехсторонней торговли с западной Африкой и Вест-Индией. Увы, при подобных коммерческих желаниях французский порт подвергался слишком сильным разорениям со стороны королевского двора, «ненасытного в своих финансовых потребностях и поэтому неумолимого в поисках все новых и более значительных источников доходов». Существование множества «неподъемных, несправедливо и произвольно устанавливаемых прямых и косвенных налогов на коммерсантов» сдерживало рост экономики страны; продажа должностей отвлекала местный капитал от инвестирования в торговлю, а сборы, установленные этими же коррумпированными государственными чиновниками, еще больше усугубляли ситуацию; компании-монополии серьезно ограничивали развитие свободного предпринимательства. Кроме того, хотя король и заставил в 1760-х годах жителей Ла-Рошели создать у себя большой и дорогостоящий арсенал оружия (пригрозив в противном случае забрать все доходы города), он при этом ничего не обещал взамен в случае, если разразится война. Поскольку французское правительство обычно бросало все силы на достижение своих сухопутных военных целей, в ущерб морскому делу, превосходящий королевский флот Великобритании был сущим наказанием для Ла-Рошели, которая была вынуждена просто наблюдать за тем, как захватывают ее торговые суда, как рушится на глазах высокоприбыльная работорговля, а заокеанские рынки в Канаде и Луизиане приходят в упадок. При этом стремительно росли ставки по страхованию морских перевозок и постоянно вводились какие-нибудь чрезвычайные налоги. И самое главное, французское правительство зачастую было вынуждено разрешать своим заокеанским колониям в военное время торговать с нейтральными государствами, но в результате при наступлении мира эти рынки было еще труднее вернуть. К примеру, атлантический сектор британской экономики стабильно рос на протяжении всего XVIII века и, пожалуй, даже выигрывал во время военных действий (несмотря на нападения французских каперов) от проводимой государством политики, заключавшейся в том, что доходы, сила, торговля и власть неотделимы друг от друга{141}.

Наихудшие последствия незрелости финансовой системы Франции проявились во время войны, когда сухопутные и морские силы были ослаблены{142}. Неэффективность и ненадежность системы стали причиной увеличения времени поставок, скажем, кораблестроительных материалов. Французским подрядчикам требовалось больше времени для выполнения контракта, чем в случае с британскими и голландскими адмиралтействами. Заем значительных средств во время войны для французской монархии всегда был достаточно проблематичным, даже когда в 1770–1780-х годах она получила доступ к голландским деньгам. Виной тому длинная история повышений курса валюты, частичных отказов от выплаты долга и прочих проявлений произвола в отношении держателей краткосрочных и долгосрочных облигаций. Это заставило банкиров потребовать, а отчаявшееся правительство Франции согласиться на повышение процентных ставок, которые намного обогнали те, под которые привлекали деньги многие другие европейские государства, в том числе и Великобритания[18]. Но даже такая готовность платить повышенные проценты не позволила Бурбонам решить вопрос с привлечением достаточного количества средств, необходимых для нормального обеспечения армии в течение всего продолжительного периода военных действий.

Лучшей иллюстрацией относительной слабости Франции в данном аспекте является ситуация после окончания борьбы за независимость США. Вряд ли данный конфликт можно было назвать удачным для британцев, которые потеряли крупнейшую колонию и увеличили свой госдолг почти до £220 млн; но с учетом того, что деньги занимались, как правило, не более чем под 3%, ежегодные платежи по долгам составляли лишь £7,33 млн. В свою очередь, затраты Франции на эту войну были значительно меньше. В конце концов, она присоединилась к разгоревшемуся конфликту лишь в его середине и, следуя политике Неккера, направленной на выравнивание бюджета, не горела желанием в этот раз создавать огромную армию. Тем не менее французскому правительству все же пришлось выложить за участие в войне по меньшей мере 1 млрд. ливров, который практически весь состоял из заемных средств, привлеченных под процент, как минимум в два раза превышающий ставки, по которым занимали британцы. В обеих странах на обслуживание долга уходило до половины ежегодных государственных расходов, но начиная с 1783 года Великобритания предприняла ряд оперативных мер (создала амортизационный фонд, консолидировавший доходы государства и повысивший эффективность исполнения бюджета) для стабилизации общей финансовой ситуации и повышения уровня своей кредитоспособности, который, во многом благодаря усилиям Уильяма Питта-младшего, был очень высок. При этом французское правительство ежегодно брало все новые и новые большие кредиты, так как «обычные» доходы не покрывали расходы государства даже в мирное время, так что в связи с ежегодно растущим дефицитом бюджета ее уровень кредитоспособности оказывался все ниже и ниже.

В результате к концу 1780-х годов государственный долг Франции практически сравнялся с британским и достиг почти £215 млн., но при этом ежегодные процентные выплаты были в два раза выше — порядка £14 млн. Хуже того, усилия, предпринимаемые министрами финансов, по взиманию новых налогов встречали все более сильное сопротивление со стороны общества. В конце концов последней каплей стали предложенные Шарлем Калонном налоговые реформы и созыв собрания нотаблей, выступления против парламентов, приостановка платежей казначейством, а затем (впервые с 1614 года) созыв Генеральных штатов в 1789 году. Все это привело к краху старого режима во Франции{143}. Взаимосвязь между национальной бюрократией и революцией видна невооруженным глазом. В тяжелейших условиях, в которых оказалась страна, правительство было вынуждено выпустить большое количество долговых обязательств (на 100 млн. ливров в 1789 году и 200 млн. в 1790-м), которые были заменены Национальным учредительным собранием на ассигнаты, обеспеченные средствами от продажи конфискованных церковных земель, которые затем стали выполнять функцию бумажных денег. Все это привело к росту инфляции, а решение о начале войны с Австрией в 1792 году только усугубило ситуацию. Несмотря на то что последующие административные реформы в отношении министерства финансов и стремление революционного режима всегда быть в курсе истинного положения дел постепенно сформировали единую бюрократическую систему сбора доходов, аналогичную той, что существовала тогда во многих странах мира, в том числе и в Великобритании, волнения внутри государства и расширение границ, продолжавшееся вплоть до 1815 года, не позволили Франции в экономическом плане обойти своего самого главного политического противника.

Вопрос повышения уровня доходов для оплаты текущих (и прошлых) войн занимал правительства всех стран. Даже в мирное время содержание армии составляло 40–50% всех расходов государства.

В военное время они могли возрасти даже до 80–90%! Вне зависимости от государственного устройства, и авторитарные империи, и конституционные монархии, и буржуазные республики по всей Европе сталкивались с одной и той же проблемой. После каждой схватки (особенно после 1714 и 1763 годов) большинство стран испытывали огромную потребность в передышке, чтобы восстановить свою экономику, подавить внутренние выступления, зачастую вызванные войной и высокими налогами. Однако дух соперничества и эгоистичная природа европейской государственной системы делали невозможным слишком продолжительный мир, и уже через несколько лет страны начинали готовиться к новой кампании. И если даже три самых богатых государства Европы — Франция, Нидерланды и Великобритания — с трудом справлялись со столь тяжелым финансовым бременем, то чего можно было ожидать от намного более бедных стран?

Ответ прост: ничего. Даже Фридрих Великий, король Пруссии, который получал большую часть своих доходов от обширных и хорошо возделываемых королевских земель и монополий, не мог таким образом покрыть всех огромных расходов на Войну за австрийское наследство и Семилетнюю войну без использования трех «дополнительных» источников прибыли: доходов от снижения содержания драгоценных металлов в монетах, разграбления соседних государств (Саксонии, Мекленбурга и пр.) и, начиная с 1757 года, существенных субсидий от богатого союзника в лице Великобритании. Для менее эффективно организованной и более децентрализованной Габсбургской империи найти деньги на войну было огромной проблемой. Нечего и думать, что лучше могли обстоять здесь дела у России и Испании, у которых особых возможностей сбора необходимых денежных средств — кроме как дальше выжимать последнее у крестьян и нарождающегося среднего класса — больше не было. На фоне большого количества требований освобождения от налогов со стороны определенных слоев общества (например, венгерского дворянства, испанского духовенства) на основании своей древности даже изобретение тщательно продуманных косвенных налогов, снижение доли драгоценных металлов в монетах, ввод в обращение бумажных денег вряд ли могли покрыть все расходы на содержание сильной армии и королевского двора в мирное время. Объявление войны приводило к введению дополнительных фискальных мер в стране и заставляло возлагать большие надежды на западноевропейские денежные рынки, а еще лучше на прямые субсидии из Лондона, Амстердама или Парижа, на которые можно было бы оплачивать содержание наемников, поставки вооружения и продовольствия для армии. Девизом правителей эпохи Возрождения мог бы стать принцип «нет денег, нет швейцарцев», и он был актуален и во времена Фридриха и Наполеона{144}.[19]

Однако нельзя сказать, что именно финансовая составляющая всегда играла решающую роль в исходе войн XVIII века. Амстердам на протяжении большей части столетия был крупнейшим мировым финансовым центром, но в итоге Соединенные провинции потеряли свое положение одной из ведущих европейских держав. И наоборот, Россия была экономически отсталой, ее правительство постоянно нуждалось в средствах, однако это не мешало росту влияния страны и активности ее участия в делах Европы. И чтобы объяснить кажущееся противоречие, необходимо в равной степени учитывать и второй важный обусловливающий фактор — влияние географического положения на национальную стратегию.


Геополитика

Перманентный дух соперничества, царивший в европейской политике, и непостоянство создаваемых державами альянсов на протяжении всего XVIII века очень часто заставляли фортуну развернуться лицом от одного конкурирующего государства к другому. Тайные сговоры и «дипломатические революции» делали объединения весьма неустойчивыми, что довольно часто приводило к нарушению равновесия в Европе в военном отношении как на суше, так и на море. Естественно, что многое зависело от опытности дипломатов той или иной страны, не говоря уже об уровне подготовленности армии, но кроме всего прочего важную роль играл и географический фактор. Здесь имеется в виду не только климатическая зона, в которой расположена страна; наличие сырья, уровень плодородности сельхозугодий, доступ к торговым путям — все это в большей степени имеет отношение к общему уровню благосостояния. Речь идет о более важной составляющей — о стратегическом расположении во время этих многосторонних войн. Могло ли то или иное государство сконцентрировать свои силы на одном фронте, или ему приходилось воевать на нескольких? Были ли у него слабые или сильные соседи? Была ли это преимущественно сухопутная или морская держава — или же ее можно было отнести и к тем и к другим? И какими в связи с этим преимуществами и недостатками она обладала? Могло ли государство при желании легко выйти из большой войны в Центральной Европе? Могло ли оно в случае необходимости привлечь дополнительные ресурсы из-за рубежа?


Судьба Соединенных провинций в этот период истории представляет собой наглядный пример влияния географии на проводимую государством политику. В начале XVII века страна обладала многими составляющими для процветания нации: активно растущей экономикой, социальной стабильностью, хорошо подготовленной армией и мощным флотом, — и тогда ее географическое положение не казалось недостатком. Наоборот, ее речная сеть создавала определенные помехи для продвижения испанской армии, а выход к Северному морю предоставлял доступ к богатым промыслам сельди. Но уже век спустя голландцы с трудом отстаивали свои позиции под натиском конкурирующих государств. Политика меркантилизма, проводимая кромвелевской Англией и Францией времен Кольбера, сильно ударила по позициям голландцев в мировой торговле и на рынке морских перевозок. Несмотря на все старания таких гениев тактики, как адмиралы Тромп и де Рюйтер, голландские коммерсанты во время морских противостояний с Англией были вынуждены либо прорываться через враждебный пролив Ла-Манш, либо плыть более длинным и штормовым курсом вокруг Шотландии, открытым в районе Северного моря для нападений (которым подвергался и сельдевой промысел); преобладающие там западные ветра давали английским адмиралам в сражении неоспоримые преимущества, а мелководье у берегов Нидерландов, не позволяя голландским военным кораблям иметь высокую осадку, в конечном счете ограничивало их размер и оснащение{145}. Подобно тому как действия британского флота ставили под удар успешную торговлю Нидерландов с обеими Америками и Вест-Индией, шведы и прочие конкуренты лишили голландцев возможности зарабатывать на балтийском транзите грузов, который в прошлом составлял одну из основ процветания нации. Голландцы хоть и могли на какое-то время обезопасить то или иное направление, использовав весь свой внушительный военный флот, однако у них не было возможности постоянно отстаивать свои интересы далеко за пределами страны.

Положение усугубилось после того, как французский король Людовик XIV с 1660-х годов начал угрожать голландцам на суше. Поскольку угроза была даже еще серьезнее, чем сто лет назад, когда Нидерланды воевали с Испанией, голландцам пришлось значительно увеличить армию (к 1693 году она насчитывала 93 тыс. человек) и усилить гарнизоны в крепостях на своих южных границах. Это был двойной удар по Нидерландам. Во-первых, голландцам пришлось значительно увеличить свои военные расходы, что привело к ощутимому росту военного долга, процентных выплат, а также акцизных сборов и заработной платы, что в долгосрочной перспективе подорвало конкурентоспособность страны в коммерческом плане. Во-вторых, война нанесла серьезный урон человеческим ресурсам страны, в которой каким-то чудесным образом численность населения долгое время оставалось на уровне порядка двух миллионов человек. Поэтому тревоги относительно ожесточенных рукопашных схваток во время Войны за испанское наследство (1702–1713), повлекших за собой огромные потери, были обоснованными. Всему виной — любовь герцога Мальборо к кровавым лобовым атакам. Он без раздумий бросал свою англо-голландскую армию в рукопашную против французов{146}.

Союз с Англией, заключенный в 1689 году при активном участии самого Вильгельма III, был одновременно и спасением для Соединенных провинций, и фактором, ударившим по независимости некогда великой державы. Спустя два с лишним столетия ленд-лиз и союз с США сделают примерно то же самое с пытавшейся выжить Британской империей, у руля которой стоял прямой потомок герцога Мальборо — Уинстон Черчилль. Ведя бесчисленные войны с Францией в период с 1688 по 1748 год, Нидерланды испытывали острую нехватку ресурсов: три четверти своего военного бюджета им пришлось сосредоточить на сухопутных войсках, практически забыв о нуждах флота. Все это привело к тому, что в итоге место голландцев заняла Великобритания, которая все активнее расширяла сферу своего влияния на море и на колониальном пространстве, что, безусловно, приносило стране и солидную коммерческую выгоду. И если в Лондоне и Бристоле у коммерсантов дела шли все лучше и лучше, то в Амстердаме торговцы находились на грани банкротства. Ситуацию усугубляли попытки англичан блокировать на время войны любые торговые отношения с Францией, тогда как голландцы всеми силами старались сохранить столь выгодные для них связи, — показатель того, насколько сильно в этот период истории Соединенные провинции были вовлечены во внешнюю торговлю и финансовую систему (а соответственно и зависимы от них), тогда как британская экономика по-прежнему оставалась относительно самодостаточной. Даже сохранение нейтралитета во время Семилетней войны практически ничего не дало Соединенным провинциям, поскольку британский военно-морской флот, отказываясь признавать доктрину «нейтральное судно, нейтральный груз», старался полностью блокировать все внешнеторговые операции Франции, в том числе с использованием кораблей нейтральных государств{147}. Этот предмет англоголландского дипломатического спора вновь встал на повестке дня в 1758–1759 годах, в начале Войны за независимость США, и в конечном итоге привел к открытому вооруженному противостоянию этих двух стран в 1780 году. Между тем этот военный конфликт в итоге ничего не дал для упрочения позиций в морской торговле ни Великобритании, ни Соединенным провинциям. Во времена Французской революции и Наполеоновских войн голландцы оказались еще больше зажаты между Великобританией и Францией, неспособные оплачивать свои долги из-за внутренних разногласий, потери колоний и утраты ведущих позиций в мировой торговле, чего они не смогли ни избежать, ни использовать в своих интересах. В подобных обстоятельствах иметь соответствующие знания и возможности в финансовом мире, а также располагать «избыточным капиталом» недостаточно{148}.


Во многом схожим образом, только в еще большей степени, страдала в XVIII веке Франция, бывшая гибридным государством, разрывавшимся меж^у своими целями на континенте и реализацией своих морских и колониальных амбиций. В первые годы правления Людовика XIV подобная стратегическая двойственность еще не проявилась в полной мере. Франция опиралась исключительно на собственные ресурсы: большую и относительно однородную территорию, сельское хозяйство, удовлетворявшее все потребности страны, а также порядка 20 млн. населения, что позволило Людовику XIV увеличить свою армию с 30 тыс. в 1659 году до 97 тыс. в 1666-м и довести до колоссального размера в 350 тыс. человек в 1710 году{149}. Внешняя политика «короля-солнце» также ограничивалась сушей и носила традиционный характер: дальнейшее ослабление позиций династии Габсбургов посредством походов на юг против Испании и на восток и север против таких достаточно уязвимых территорий габсбургской Испании и Германии, как Франш-Конте, Лотарингия, Эльзас, Люксембург и южная часть Нидерландов. Благодаря тому что Испания была истощена, австрийцев больше беспокоила турецкая угроза, а англичане сохраняли нейтралитет или даже выказывали дружеское расположение, Людовик в течение целых двух десятилетий успешно вел свои дипломатические игры, пока слишком амбициозные цели французов вдруг не встревожили другие державы.

Главная стратегическая проблема Франции заключалась в том, что, несмотря на отличные оборонительные возможности, страна в меньшей степени была готова вести решительные наступательные кампании: в каждом из направлений существовали барьеры отчасти географического плана, отчасти политического — наличие у других великих держав интересов в том или ином регионе. Наступление на южные Нидерланды (контролируемые династией Габсбургов), например, превратилось в тяжелую кампанию на территории, изобилующей крепостями и водными преградами, и вызывало реакцию не только самих Габсбургов, но и Соединенных провинций и Англии. Военное вторжение французов в Германию также стало проблематичным: прорваться через границу было легко, но дело осложняли большие расстояния и неизбежное столкновение с целой коалицией сил — австрийцев, голландцев, англичан (особенно после восшествия на престол в 1714 году представителей Ганноверской династии), а затем и пруссаков. Даже когда в середине XVIII века Франция изо всех сил старалась заполучить сильного германского союзника (либо Австрию, либо Пруссию), естественным следствием таких альянсов становился переход другой германской державы в оппозицию и, что еще важнее, поиск поддержки со стороны Великобритании и России для нейтрализации разыгравшихся французских амбиций.

Кроме того, любая война с морской державой отвлекала силы и внимание Франции от континента, что ставило под вопрос успешность наземных операций. Разрываясь между войной во Фландрии, Германии и Северной Италии, с одной стороны, и кампаниями в проливе Ла-Манш, Вест-Индии, Нижней Канаде, Индийском океане, с другой, Франция не раз оказывалась «меж двух стульев». Несмотря на то что она никогда не стремилась, используя все свои финансовые ресурсы, лишить английский флот достигнутого на море превосходства[20], сменявшие друг друга правительства страны все же выделяли достаточно средств на строительство и поддержание своих флотилий, которые, учитывая, что Франция считалась исключительно сухопутной державой, использовались в основном как средство поддержки армии. Только в войне, разразившейся в Западном полушарии в 1778–1783 годах, Франция, встав на сторону американских повстанцев и отказавшись от каких-либо активных действий в Германии, смогла нанести удар по самолюбию своего британского соперника. Во всех других войнах того периода французам больше не удавалось достичь столь высокой стратегической концентрации сил и ресурсов, что негативно сказывалось на конечных результатах противостояний.

В итоге Франция во времена старого режима по размеру территории, численности населения и финансовому состоянию по-прежнему оставалась одним из могущественных государств Европы, однако не дотягивала до того, чтобы считаться «сверхдержавой». Зажатая со всех сторон на суше и вынужденная отвлекать ресурсы на свое присутствие на море, она была не способна в одиночку противостоять целой коалиции стран-соперниц, которым не давали покоя растущие французские амбиции. Действия Франции скорее подтверждали, чем нарушали плюрализм сил в Европе. Лишь на короткое время после свершившейся революции, когда Наполеону удалось блестяще использовать национальный подъем в стране, Франция смогла навязать свои идеи на континенте. Но даже в этом случае успех был кратковременным, и никакой военный гений не мог обеспечить постоянный контроль Франции над Германией, Италией и Испанией, не говоря уже о России и Великобритании.


Геостратегическую проблему Франции, заключавшуюся в необходимости противостоять сразу нескольким потенциальным противникам на разных фронтах, нельзя было назвать уникальной, дальше страна еще больше усугубила свое положение неоднократными проявлениями агрессии по отношению к другим государствам и хроническим отсутствием единой стратегии. Двум могучим государствам Германии того периода — Габсбургской империи и Бранденбург-Пруссии — из-за своего географического положения суждено было столкнуться с той же проблемой. Для австрийских Габсбургов это было не ново. При грубо сколоченной конгломерации территорий, которыми они управляли (Австрия, Богемия, Силезия, Моравия, Венгрия, Милан, Неаполь, Сицилия, а с 1714 года еще и южные Нидерланды — см. карту 5), и с учетом позиции других государств в отношении этих земель им нужны были просто невероятная дипломатическая и военная изворотливость для сохранения наследия, а также гений или большая удача (возможно, то и другое одновременно).

Таким образом, несмотря на многочисленные войны с турками (1663–1664, 1683–1699, 1716–1718, 1737–1739, 1788–1791), свидетельствовавшие об укреплении позиций династии Габсбургов на Балканах, борьба с ослабевающей Османской империей в указанные периоды истощала и венские силы{150}. К примеру, отражая атаки турок буквально у ворот столицы империи в 1683 году, Леопольд I был вынужден сохранить нейтралитет, когда французский король Людовик XIV организовал провокацию по «воссоединению» с Эльзасом и Люксембургом. Двойственность положения Австрии хотя и была чуть менее заметна во время Девятилетней войны (1689–1697) и последующей Войны за Яванское наследство (1702–1713), поскольку Вена к тому времени уже Яр частью гигантского антифранцузского альянса, но полностью не исчезла. Ход многих более поздних войн в XVIII веке казался еще более нестабильным и непредсказуемым как с точки зрения защиты общих интересов Габсбургов в Европе, так и относительно их сохранения в самой Германии по мере усиления Пруссии. Начиная с 1740 года, когда Пруссия захватила Силезию, официальная Вена в своей внешней и военной политике всегда действовала с оглядкой на Берлин. Это, в свою очередь, заставило династию Габсбургов тщательнее продумывать каждый своей дипломатический шаг: чтобы контролировать рост могущества Пруссии в Германии, австрийцы были вынуждены обращаться за поддержкой к Франции на западе, а еще чаще к России на востоке; однако сама Франция как партнер была ненадежна и, в свою очередь, время от времени требовала создания определенного сдерживающего фактора в виде англо-австрийского альянса (например, в 1744–1748). Кроме того, укрепление влияния России также стало вызывать определенную обеспокоенность, особенно после ее экспансии на Балканы для борьбы с силами Османской империи, тогда как у самой Вены были собственные взгляды на эти земли. И наконец, когда наполеоновский империализм поставил под сомнение независимость всех других европейских держав, у империи Габсбургов просто не было иного выбора, кроме как присоединиться к любой большой коалиции, чтобы противостоять французской гегемонии.

Коалиционная война с Людовиком XIV в начале XVIII века и войны с Бонапартом в конце того же столетия, возможно, дают менее четкое представление о слабости австрийцев, чем конфликты в промежутке. Продолжительное противостояние с Пруссией начиная с 1740 года было особенно красноречивым свидетельством того, что, несмотря на все военные, налоговые и административные реформы, предпринятые в землях Габсбургов в этот период, Вена так и не смогла достичь доминирования над другим, более мелким германским государством, чья армия, система налоговых сборов и бюрократическая система были значительно эффективнее. Кроме того, никто из негерманских государств (Франция, Великобритания, Россия) не желал поглощения ни Австрией Пруссии, ни наоборот. В более широком европейском контексте Габсбургская империя уже стала второстепенной, но все же мощной державой и оставалась таковой вплоть до 1918 года. Конечно, она не откатилась так далеко в списке влиятельных государств, как Испания или Швеция, и не повторила судьбу Польши, но из-за децентрализации власти в империи, этнической разнородности и экономической отсталости все попытки официальной Вены стать самой могущественной империей в Европе оказались напрасными. Тем не менее опасно переоценивать подобное «падение». По словам Олвен Хафтон, «упорное нежелание Австрийской империи разделиться, считавшееся некоторыми глубоко ошибочным» говорит о том, что она еще не растратила весь свой скрытый потенциал. Любые несчастья, которые периодически обрушивались на страну, зачастую сопровождались очередными актами оздоровления, и каждый раз это показывало, какими значительными ресурсами обладает империя и, одновременно, насколько ей трудно ими воспользоваться. И у каждого исследователя падения династии Габсбургов есть какое-то объяснение ее поразительно упорного, а порой и весьма впечатляющего военного сопротивления динамичным силам французского империализма в течение почти двадцати четырех лет — с 1792 по 1815 год{151}.

Ситуация в Пруссии была схожа с австрийской, но лишь с геостратегической точки зрения. Причины стремительного укрепления страны и превращения ее в самое могущественное королевство на севере Германии хорошо всем известны, и я лишь перечислю их: организаторский и военный гений трех правителей государства — Великого Курфюрста (1640–1688), Фридриха Вильгельма I (1713–1740) и Фридриха Великого (1740–1786); эффективность прусской армии, все офицерские должности в которой занимали юнкеры, а на ее содержание тратилось до 80% всех собираемых в стране налогов; (относительная) финансовая стабильность, чему способствовали обширные владения королевского двора, а также стимулирование развития торговли и промышленности; постоянная готовность принять на службу иностранных наемников и сотрудничать с предпринимателями из других стран; известные на весь мир прусские чиновники, заправлявшие делами в военных комиссариатах{152}. Правда состояла еще и в том, что расцвет Пруссии совпал с упадком былого могущества шведов, разделом ослабленного Польского королевства и разного рода распрями в Вене, связанными с войнами и неопределенностью в отношении наследства Габсбургской империи в первой половине XVIII века. Если прусские монархи и реализовали открывшиеся перед ними возможности, то только потому, что ими нельзя было не воспользоваться. Кроме того, заполнив «вакантное место могущественного государства», открывшееся в северной и центральной частях Европы после 1770 года, Пруссия также извлекла выгоду из своего положения по отношению к другим великим державам. Рост влияния России способствовал развалу Швеции, Польши и Османской империи. Франция находилась достаточно далеко на западе и не представляла собой постоянную смертельную угрозу Пруссии, но могла рассматриваться как полезный союзник в альянсе против Австрии. В свою очередь, если Франция предпринимала попытку вторжения в Германию, то, как правило, ей противостояли как объединенные силы Габсбургов, Ганновера (а следовательно, и Великобритании) и, возможно, Нидерландов, так и самой Пруссии. И наконец, если такой альянс терпел неудачу, то у Пруссии было намного больше шансов заключить нужный ей мирный договор с официальным Парижем, чем у других государств. Антифранцузский альянс иногда оказывался полезен для Берлина, но он никогда не был столь уж обязательным.

Благодаря столь выгодным дипломатическим и географическим условиям первые правители Пруссии умело играли по установленным правилам. Присоединение Силезии, по некоторым оценкам являвшейся одним из наиболее промышленно развитых районов на востоке Европы, дало, в частности, мощный толчок росту военного и экономического потенциала страны. Однако ограниченность реального влияния на общеевропейской арене, ограниченность территории и численности населения все же жестко аукнулись Пруссии во время Семилетней войны (1756–1763), когда дипломатические условия складывались не в пользу страны, а могущественные соседи Фридриха Великого были настроены наказать его за политическое «плутовство». Прусскому монарху стоило неимоверных усилий избежать поражения, столкнувшись со столь пугающим «окружением». Не последнюю роль в этом сыграла его хорошо обученная армия и отсутствие нормальной координации действий в лагере противника. Тем не менее человеческие и материальные потери были чудовищными, а растущая с 1770-х годов закостенелость прусской армии больше не позволяла Берлину выдерживать дипломатическое давление со стороны России, не говоря уже о дерзком нападении Наполеона в 1806 году. Даже реформы, проведенные в армии Шарнхорстом, Гнейзенау и рядом других военачальников, не помогли к 1813–1815 годам решить проблему недостаточной численности прусских войск{153}. К тому времени Россия в военном отношении уже превосходила Пруссию, которая в значительной степени зависела от британских субсидий (главного финансиста коалиции) и по-прежнему не могла в одиночку противостоять Франции. Королевство Фридриха Вильгельма III (1797–1840), как и Австрия, оказалось в нижней части списка великих держав и пребывало там до проведения серьезных промышленных и военных преобразований в 1860-х годах.


В то же время два отдаленных государства, Россия и Соединенные Штаты, обладали относительной неуязвимостью и были свободны от стратегических метаний, характерных для стран центральной Европы XVIII века. Обе будущие сверхдержавы, безусловно, имели «хрупкие рубежи», которые необходимо было охранять. Но ни американская экспансия на другой стороне Аллеганских гор и на Великих равнинах, ни расширение Россией своих территорий за счет степей не заставили ни одно из сильных в военном отношении государств почувствовать опасность{154}. Таким образом, в отношениях с Западной Европой у них было преимущество в виде относительно гомогенного «фронта». И то и другое государство могло бросить вызов некоторым из существующих великих держав (или как минимум вызвать у них тревогу), оставаясь в то же время неуязвимым благодаря своей удаленности от основного театра военных действий в Европе.

Безусловно, говоря о столь продолжительном периоде, охватывающем события с 1660 по 1815 год, необходимо подчеркнуть, что влияние Соединенных Штатов и России было гораздо сильнее в конце его, чем в самом начале. Действительно, в 1660–1670-х годах европейская «Америка» представляла собой лишь ряд изолированных прибрежных поселений, а Московия до царствования Петра Великого (1689–1725) была почти столь же отдаленной и еще более отсталой. С коммерческой точки зрения оба являли пример «плохо развитого» государства — поставщика древесины, пеньки и прочего сырья и активного покупателя промышленных товаров из Великобритании и Соединенных провинций. Большую часть рассматриваемого периода американский континент был скорее целью для завоевания, чем самостоятельной силой. Ситуация изменилась после ошеломительного успеха британской армии под конец Семилетней войны (1763), в результате которой французы были изгнаны из Канады и Новой Шотландии, а испанцам пришлось оставить западную Флориду. Избавившись от иностранной угрозы, вынуждавшей континент до сего времени сохранять лояльность Вестминстеру, американские колонисты теперь могли требовать от Великобритании чисто номинального подчинения, и в случае несогласия организовать восстание. Кроме того, в 1776 году североамериканские колонии сильно разрослись: двухмиллионное население каждые тридцать лет удваивалось, все больше распространяясь в западном направлении. Это была экономически процветающая и самодостаточная с точки зрения обеспечения продуктами питания и многими товарами территория. Но правителям Британской империи потребовалось семь лет, чтобы осознать, что восставшие штаты практически неуязвимы перед сугубо морскими операциями и слишком огромны, чтобы их можно было подавить на суше с помощью армии, отправленной за три тысячи миль от дома.

Со временем получение независимости Соединенными Штатами принесло два важных последствия для мировой расстановки сил. Первое. С 1783 года за пределами Европы появился мощный промышленный, финансовый и, возможно, даже военно-технический центр, который мог оказать значительное долгосрочное влияние на баланс сил в мире, в отличие от других государств, также превосходящих европейские страны по масштабам, но уступающих им в экономическом плане, вроде Китая и Индии. Уже к середине XVIII века американские колонии заняли важное место в структуре международной морской торговли и начали делать первые, пока неуверенные шаги по пути индустриализации. По некоторым свидетельствам, провозгласившее свою независимость государство в 1776 году произвело чугуна и прутковой стали больше, чем во всей Великобритании. В последующие годы «объем выпуска продукции обрабатывающей промышленности вырос почти в 50 раз, и, таким образом, уже к 1830 году страна стала шестой в списке промышленно развитых стран мира»{155}. Учитывая столь впечатляющие темпы роста, неудивительно, что даже в 1790-х годах его свидетели предрекали Соединенным Штатам в следующем столетии одну из ведущих ролей в мировой политике и экономике. Второе последствие Европа ощутила намного быстрее — особенно Британская империя, чья позиция могучей силы на «переднем фланге» европейской политики пошатнулась после появления на ее собственном атлантическом фронте потенциально враждебно настроенного государства, угрожающего владениям в Канаде и Вест-Индии. Конечно, это не создавало насущную проблему, а значительное расстояние между континентами, наряду с изолированностью США, не давали Лондону рассматривать американцев в качестве реального врага, каким, скажем, были для Вены турки или позднее русские. Тем не менее опыт войн 1779–1783 и 1812–1814 годов ясно показал, насколько Великобритании было бы трудно полностью сконцентрироваться на событиях в Европе, имея за спиной такого врага, как США.


Укрепление царской России гораздо быстрее повлияло на мировой баланс сил. Полный разгром Россией шведской армии под Полтавой (1709) заставил остальные державы осознать тот факт, что, казавшаяся до сих пор слишком удаленной и в определенной степени варварской, эта страна все же нацелена на то, чтобы активно участвовать в делах Европы. Когда амбициозный русский царь Петр Первый в краткие сроки создал военную флотилию в дополнение к своим новым опорным пунктам на Балтике (в Карелии, Эстонии и Ливонии), шведы были вынуждены прибегнуть к помощи британского флота, чтобы не допустить разгрома со стороны восточного колосса. На самом же деле в результате роста могущества России больше всего должны были пострадать поляки и турки. Только за время правления Екатерины Великой (1762–1796) Россия добавила к своим обширным территориям 200 тыс. квадратных миль. Еще более впечатляющими казались периодические вторжения российских войск на западе. Пугающее упорство, проявленное русскими в Семилетней войне, а потом временная оккупация их армией Берлина в 1760 году кардинально изменили мнение Фридриха Великого о своем соседе. Спустя сорок лет, во время Войны второй коалиции (1798–1802), русская армия под командованием генерала Суворова принимала активное участие в итальянской и альпийской кампаниях. Эти отдаленные операции были предвестником будущего похода русских от Москвы до Парижа в 1812–1814 годах{156}.

Очень трудно определить точное положение России в мировом пространстве в XVIII веке. Ее армия зачастую превосходила по численности французскую, и в плане развития основных производств (текстильного, чугунолитейного) государство также делало большие успехи. Эту страну было очень трудно, а скорее, даже невозможно завоевать, по крайней мере силами западных государств. Статус же «пороховой империи» позволял не опасаться набегов кочевников с Востока. При этом Россия могла расширять свои человеческие и сырьевые ресурсы, а также объемы пахотных земель, что, в свою очередь, укрепляло ее положение среди великих держав. Под непосредственным контролем со стороны правительства в стране проводилась активная модернизация по многим направлениям, хотя темпы реализации и успешность такой политики зачастую преувеличиваются исследователями. Вместе с тем в России по-прежнему сохранялись многочисленные признаки отсталости: ужасающая нищета и жестокое обращение с людьми, крайне низкий уровень доходов на душу населения, плохие транспортные коммуникации, суровый климат, отставание в техническом развитии и образовании, не говоря уже о том, что многие из Романовых были реакционерами и слабохарактерными правителями. Даже грозная Екатерина в плане экономики и финансов ничего примечательного не совершила.

Кроме того, относительная стабильность Европы в военном, в частности организационно-техническом, плане в XVIII веке позволила России (за счет заимствования иностранного опыта и знаний) догнать, а затем и перегнать страны, обладавшие более скромной ресурсной базой; и это преимущество в виде количественного превосходства сохранялось до того момента, пока промышленная революция в течение последующего столетия не изменила масштаб и темпы ведения военных действий. До начала 1840-х годов, несмотря на многочисленные, перечисленные выше недостатки, русская армия порой могла представлять собой весьма грозную силу. На армию тратилась значительная часть (до 75%) государственного бюджета, а простой русский солдат был настолько вынослив, что российские полки могли воевать долго и далеко от родного дома, на что не способны были большинство других армий XVIII века. Это правда, что русская логистика зачастую сильно «хромала» (плохие лошади, неэффективная система снабжения, некомпетентные чиновники) и не позволяла стране в должной мере обеспечивать собственные кампании (поход на Францию 1813–1814 годах можно было считать маршем по «дружественной» территории, поддерживаемым значительными британскими субсидиями), но этих редких военных операций было достаточно, чтобы Россия заслужила репутацию грозного государства и заняла одно из ведущих мест в европейской политике еще к началу Семилетней войны. Со стратегической точки зрения появилась еще одна держава, которую можно было использовать для баланса сил и тем самым гарантировать, что у Франции в этот период не будет возможности доминировать на континенте.

Тем не менее все, что в начале XIX века такие авторы, как Алексис де Токвиль, прочили России и Соединенным Штатам, которых «благословили Небеса, чтобы влиять на судьбу половины земного шара», относилось к отдаленному будущему{157}. В период же между 1660 и 1815 годами именно морская держава Великобритания, а не эти два континентальных монстра добились наиболее значительных успехов в окончательном смещении Франции с ее позиций «правителя мира». И здесь географическое положение тоже сыграло важную, хотя и не определяющую роль. Территориальное преимущество Великобритании Альфред Мэхэн подробно описал еще сто лет назад в своем классическом труде «Влияние морской силы на историю» (The Influence of Sea Power upon History, 1890): …

если страна расположена так, что она не вынуждена ни защищать себя со стороны суши, ни искать расширения территории с помощью сухопутных войск, то уже по самому единству своей цели, направленной в сторону требования морских интересов, она имеет преимущество сравнительно со страною, одна из границ которой континентальная{158}.

Утверждение Мэхэна, безусловно, предполагает также наличие целого ряда дополнительных условий. Прежде всего, у правительства Великобритании не должно было быть отвлекающих факторов на собственной границе. После завоевания Ирландии и подписания с Шотландией Акта об унии (1707) данное условие можно было считать выполненным, хотя следует отметить, что время от времени предпринимаемые Францией попытки дестабилизировать обстановку на «кельтских окраинах» Лондон воспринимал как весьма серьезную опасность. Волнения в Ирландии были намного ближе к центру Британской империи, чем в стратегически важной, но далекой Америке. К счастью для Великобритании, никто из врагов так никогда и не сумел должным образом воспользоваться уязвимостью государства в этом отношении.

Вторым условием для утверждения Мэхэна является главенство на море и наличие более мощных военно-морских сил в сравнении с аналогичными сухопутными армиями. В основе здесь лежит глубокая убежденность в силе морской стратегии развития армии, имевшей немало сторонников{159} и, судя по политическим и экономическим тенденциям начиная с XVI века, вполне себя оправдавшей. Постепенное смещение основных торговых путей из Средиземного моря в Атлантику и огромные доходы, которые могли принести колониальные и коммерческие предприятия в Вест-Индии, Северной Америке, в Индостане и на Дальнем Востоке, были на руку странам, расположенным в западной части европейского континента. Несомненно, также было необходимо, чтобы правительство осознавало всю важность морской торговли и было готово нести расходы на содержание значительного военного флота. При этом непременном условии британский политический истеблишмент к XVIII веку, но всей видимости, нашел удачный рецепт непрекращающегося роста национального богатства и мощи. Активное расширение внешней торговли упрочило британскую экономику, стимулировало развитие мореплавания и судостроения, наполнило национальную казну и стало важнейшим связующим звеном центра империи с колониями. Последние были не только точками сбыта британской продукции, но и источниками сырья — начиная с сахара, табака и тканей и заканчивая шкиперским имуществом (из Северной Америки), спрос на которое неумолимо рос. Королевский военно-морской флот в мирное время обеспечивал повсеместное уважительное отношение к британским торговцам и защищал от нападений, а во время войны занимался расширением колоний. Все это приносило стране значительные дивиденды как в политическом, так и в экономическом плане. Таким образом, торговля, колонии и военно-морской флот сформировали «магический треугольник», который обеспечил Великобритании долгосрочное преимущество.

Однако подобное объяснение процветания этого островного европейского государства справедливо лишь отчасти. Как и многие другие меркантилисты, Мэхэн подчеркивал особую важность для Великобритании внешней торговли перед внутренним производством, в частности он переоценивал значение «колониальной» торговли. На протяжении всего XVIII века сельское хозяйство по-прежнему оставалось основой британского благосостояния, и экспорт продукции (доля которого в общем национальном доходе до 1780-х годов составляла не менее 10%) нередко сталкивался с проблемами конкуренции с другими странами и тарифной политики, и никакое господство на море не могло компенсировать возникающие потери{160}. Приверженцы морской стратегии развития также были склонны забывать о том, что британская торговля со странами Балтии, Германии и Средиземноморья, несмотря на менее динамичный рост, чем торговля сахаром, специями и рабами, по-прежнему имела очень важное экономическое значение[21]. И как показали события 1806–1812 годов, доминирование Франции в Европе могло иметь для британской обрабатывающей промышленности весьма печальные последствия. В таких условиях изоляционистская политика, проводимая в отношении других европейских государств, могла быть неоправданна чисто с экономической точки зрения.

Существовал также и очень важный «континентальный» аспект для большой британской стратегии, который можно выпустить из виду, если сосредоточить все внимание в направлении Вест-Индии, Канады и Индии. Англо-голландские военные конфликты в 1652–1654,1665–1667 и 1672–1674 годах были исключительно морскими. И это неудивительно, так как антагонизм этих двух морских держав лежал в плоскости коммерческого соперничества. Однако после «Славной революции» 1688 года на английском троне утвердился Вильгельм III Оранский, и все в корне изменилось. Главной опасностью для британских интересов на протяжении семи войн в период с 1689 по 1815 год была сухопутная армия Франции. Да, противостояние французов и англичан происходило и в Западном полушарии, и в Индийском океане, и в Египте, и во многих других местах; но эти кампании хотя и имели важное значение для торговцев из Лондона и Ливерпуля, никогда не представляли прямой угрозы национальной безопасности. Таковая могла возникнуть лишь в результате успешной французской кампании против голландцев, ганноверцев и пруссаков, в результате чего Франция на долгое время оставалась бы самой мощной державой в западной и центральной части Европы, что позволило бы ей аккумулировать достаточно ресурсов для масштабного судостроения и, в итоге, подрыва британской власти на море. Таким образом, союз с Соединенными провинциями не был личной прихотью Вильгельма III, но в результате последующим британским правителям пришлось воевать в Европе на протяжении нескольких десятилетий. Кроме того, был еще один убедительный аргумент в пользу интервенции (отголосок страхов Елизаветы I относительно Испании): врагам Франции необходимо помочь в самой Европе, чтобы в итоге не дать Бурбонам (и Наполеону) реализовать свои амбиции и при этом защитить собственные стратегические интересы. Согласно этой точке зрения, «морская» и «континентальная» стратегии были скорее взаимодополняющими, чем противоречащими друг другу.

Суть этого стратегического расчета хорошо выразил герцог Ньюкаслский еще в 1742 году:

Когда Франции нечего будет бояться на суше, она обойдет нас и на море. Я всегда считал, что наш флот должен защищать создаваемые нами альянсы на континенте, заставляя тем самым Францию распылять свои военные затраты, что в итоге позволит нам сохранить свое превосходство на море{161}.

Такая поддержка Великобританией других стран с целью «распыления военных расходов Франции» существовала в двух основных формах. Во-первых, в форме непосредственных военных действий: организация рейдов на территории периферийных областей с целью отвлечения внимания французской армии и участие значительных сил в совместных операциях с союзниками Великобритании на основном фронте. Рейды обходились казне дешевле и поэтому были особо любимы некоторыми министрами, но, как правило, имели незначительный эффект и время от времени заканчивались полным провалом (как, например, высадка британского экспедиционного корпуса на остров Валхерен, 1809). Содержание же континентальной армии было намного затратнее как с точки зрения финансов, так и в отношении человеческих ресурсов, но, как показали кампании Мальборо и Веллингтона, оказывалось гораздо эффективнее для поддержания баланса сил в Европе.

Во-вторых, Великобритания оказывала своим союзникам финансовую поддержку, будь то покупка гессенских и прочих наемников для войны с Францией или предоставление субсидий участникам альянса. Фридрих Великий, к примеру, в период с 1757 по 1760 год ежегодно получал от Великобритании весьма щедрую помощь в размере £675 тыс. А на заключительном этапе Наполеоновских войн поток британских денег стал просто гигантским (только в 1813 году союзники получили от Великобритании £11 млн., а за всю войну с Наполеоном — £65 млн.). Но все это было возможно только благодаря активному развитию британской внешней торговли и коммерции, в частности на прибыльных зарубежных рынках, что позволяло правительству до бесконечности брать кредиты и повышать налоги, не опасаясь банкротства. Таким образом, несмотря на то что стратегия «распыления расходов Франции» внутри Европы была недешевым делом, она, как правило, гарантировала, что французы в этих условиях не смогут ни организовать большую кампанию на море и тем самым помешать британской торговле, ни добиться доминирования на европейском континенте и создать угрозу вторжения в Великобританию. Все это позволило официальному Лондону спокойно финансировать собственные военные кампании и субсидировать своих союзников. Здесь сошлись преимущество географического положения и экономические интересы, вылившиеся в блестяще проводимую Великобританией стратегию «двуликого Януса»: «одним лицом повернувшись к континенту для поддержания нужного баланса сил, а другим — к морю для укрепления своего господства там»{162}.

Только осознав всю важность вышеописанных финансовых и географических факторов, можно в полной мере понять, что кроется за цифрами статистики роста населения и военно-морской мощи в этот период (см. табл. 3–5). 

Таблица 3.
Население в ведущих странах мира, 1700–1800[22] (млн. человек)
  1700 г. 1750 г. 1800 г.
Британские острова 9,0 10,5 16,0
Франция 19,0 21,5 28,0
Габсбургская империя 8,0 18,0 28,0
Пруссия 2,0 6,0 9,5
Россия 17,5 20,0 37,0
Испания 6,0 9,0 11,0
Швеция   1,7 2,3
Соединенные провинции Нидерландов 1,8 1,9 2,0
Соединенные Штаты 2,0 4,0
Таблица 4.
Численность армий, 1690–1814{163} (человек)
  1690 г. 1710 г. 1756/1760 гг. 1778 г. 1789 г. 1812/ 1814 гг.
Великобритания 70 000 75 000 200 000   40 000 250 000
Франция 400 000 350 000 330 000 170 000 180 000 600 000
Габсбургская империя 50 000 100 000 200 000 200 000 300 000 250 000
Пруссия 30 000 39 000 ' 195 000 160 000 190 000 270 000
Россия 170 000 220 000 330 000   300 000 500 000
Испания   30 000     50 000  
Швеция   110 000        
Соединенные провинции Нидерландов 73 000 130 000 40 000      
Соединенные Штаты 35 000
Таблица 5.
Размер флота, 1689–1815{164} (количество линейных кораблей)
  1689 г. 1739 г. 1756 г. 1779 г. 1790 г. 1815 г.
Великобритания 100 124 105 90 195 214
Дания 29 38
Франция 120 50 70 63 81 80
Россия 30 40 67 40
Испания 34 48 72 25
Швеция 40 27
Соединенные провинции Нидерландов 66 49 20 44

Ознакомившись со статистическими данными, читатели, впрочем, должны относиться к этим достаточно грубым цифрам с крайней осторожностью. Численность населения, особенно в ранний период, является весьма приблизительной (а в случае с Россией расхождение с реальностью может составлять до нескольких миллионов). Численность армии также очень сильно варьировалась в зависимости от периода, когда была произведена оценка: в начале, в середине или в конце военной кампании. В общее количество часто включали и большие подразделения, состоящие исключительно из наемников, и даже войска союзников, которых принудили участвовать в военных действиях (как это было в случае с Наполеоном). Указанное число линейных кораблей не означает, что все они были в состоянии боеготовности или что каждый из них имел подготовленную команду. Кроме того, статистические данные не учитывают такие факторы, как полководческое искусство генералов и адмиралов, их компетентность, сильный национальный дух или, наоборот, свойственное народу малодушие. Но даже при всем этом приведенные выше цифры могут по крайней мере в общих чертах показать основные политические тенденции в расстановке сил в рассматриваемый нами период: Франция и все больше и больше Россия занимают ведущие позиции с точки зрения численности населения и военной мощи; Великобритания практически не имеет себе равных на море; Пруссия становится могущественнее Испании, Швеции и Соединенных провинций; Франция, имея огромную армию во времена Людовика XIV и Наполеона, как никогда в этом столетии близка к доминированию в Европе.

Зная финансовые и географических аспекты этих ста пятидесяти лет противостояния между великими державами, можно увидеть, что для полноты картины, представленной в этих трех таблицах, следует сделать определенные уточнения. Например, быстрое сокращение размера армии Соединенных провинций относительно других государств никоим образом не говорит о сокращении расходов страны на войну — здесь голландцы еще долгое время играли одну из ведущих ролей. За военным невмешательством Соединенных Штатов мог скрываться стратегический маневр, призванный отвлечь внимание. Приведенные в таблице цифры также не демонстрируют весь военный вклад Великобритании, поскольку в 1813–1814 годах она могла наряду со своей субсидировать еще и 100-тысячную армию союзников (в 1813 году — даже 450-тысячную), а также 140-тысячные военно-морские силы{165}. И наоборот, истинное могущество Пруссии и Габсбургской империи, которое в большинстве войн зависело от субсидий, может быть преувеличенным из-за размеров их армий. Как уже отмечалось выше, вооруженные силы Франции были менее эффективны из-за недостаточного финансирования и наличия геостратегических препятствий, а России — из-за экономической отсталости страны и огромной протяженности территории. Следует также помнить о сильных и слабых сторонах каждого государства, когда мы перейдем к более подробному рассмотрению самих военных кампаний.


Истинные победители военных кампаний 1660–1763 годов

Когда Людовик XIV в марте 1661 года полностью взял управление Францией в свои руки, ситуация в Европе особенно благоприятствовала молодому монарху, который был решительно настроен на то, чтобы навязать ей свои взгляды{166}. На юге Испания продолжала изматывать себя безуспешными попытками вернуть под свой контроль Португалию. По ту сторону Ла-Манша восстановленная монархия в лице Карла II искала новую опору, а английских коммерсантов переполняло чувство ревности к голландцам. На севере недавняя война сильно ослабила как Данию, так и Швецию. В Германии протестантские правители с подозрением наблюдали за любыми попытками Габсбургов улучшить свое положение, но у имперского правительства в Вене хватало проблем с Венгрией и Трансильванией, а немного позже еще и с возрожденным Османским государством. Польша все больше слабела под ударами шведов и русских. Так что французская дипломатия в лучших традициях Ришелье могла легко воспользоваться сложившейся ситуацией, натравив португальцев на Испанию, венгров, турок и германских правителей на Австрию, а англичан на голландцев, и между тем упрочить собственное географическое положение (а также увеличить численность армии), подписав в 1633 году со Швейцарией мирное соглашение. В результате у Людовика XIV было достаточно времени, чтобы утвердиться в качестве абсолютного монарха и решить все внутренние проблемы, терзавшие французское правительство на протяжении последнего столетия. А что еще важнее, это дало Кольберу, Ле Телье и другим ключевым министрам кабинета возможность полностью перестроить структуру правительства и щедро финансировать армию и флот, дабы «король-солнце» мог снискать себе славу{167}.

В первые годы своего правления Людовику было проще всего попытаться «скруглить» границы Франции — во многом благодаря ухудшению англо-голландских отношений, переросших к 1665 году в открытый военный конфликт (вторая англо-голландская война). Хотя Франция и обязалась поддержать Соединенные провинции, но фактически не принимала активного участия в морских кампаниях, зато готовилась к вторжению в южную часть Нидерландов, до сих пор принадлежавшую слабеющей Испании, которое она наконец предприняла в мае 1667 года, быстро захватывая город за городом. То, что произошло дальше, является одним из первых примеров быстрой смены дипломатического вектора в этот период истории. Англичане и голландцы, вымотанные войной, невыгодной для обеих сторон, опасаясь слишком больших аппетитов французов, уже в июле заключили Бредское соглашение о мире и вместе со шведами решили стать «посредниками» во франко-испанском конфликте и тем самым уменьшить возможные выгоды Людовика. Ахенский мирный договор 1668 года позволил достичь поставленной цели, но привел в бешенство французского короля, в конечном счете собравшегося отомстить Соединенным провинциям, которые, по его мнению, были главным препятствием на пути реализации его планов. В течение следующих нескольких лет на фоне тарифной войны, которую вел Кольбер с голландцами, французская армия и флот продолжали наращивать свою мощь. Благодаря эффективной тайной дипломатии Англия и Швеция вышли из альянса с Соединенными провинциями, а австрийцы и германские государства перестали бояться амбициозных планов Франции. К 1672 году французская военная машина, обладая поддержкой английского флота на море, была готова к нападению.

Хотя именно Лондон первым объявил войну Соединенным провинциям, результаты его усилий в третьей англо-голландской войне (1672–1674) были минимальными. Благодаря умелым действиям голландского адмирала де Рюйтера на море, английский флот не мог добиться сколько-нибудь значимых побед, как и армия на суше. В итоге политика правительства Карла II подверглась жесткой критике внутри страны: очевидность политического двурушничества и неумелого управления финансами, а также сильное нежелание связываться с такой автократической католической державой, как Франция, сделали войну непопулярной и вынудили правительство выйти из нее в 1674 году. В ретроспективном плане это свидетельство того, насколько незрелыми и сомнительными были политические, финансовые и административные основы правления в Англии при последних Стюартах{168}. Однако смена политического вектора Лондоном имела важное международное значение, отчасти здесь отразилась и широко распространившаяся по всей Европе тревога относительно проектов Людовика XIV. Уже на следующий год правильная голландская дипломатия и обещанные субсидии сделали свое дело — нашлось немало стран, готовых бросить вызов Франции. К союзу присоединились германские княжества, Бранденбург (чья армия в 1675 году разбила под Фербеллином войска Швеции, последнего партнера Франции), Дания, Испания и Габсбургская империя. Нельзя сказать, что у подобного рода коалиции было достаточно сил, чтобы сокрушить Францию: большинство стран-участниц имели сравнительно небольшие армии и почти у каждой был тлеющий конфликт на собственных границах, поэтому центром антифранцузского союза по-прежнему оставались Соединенные провинции во главе с Вильгельмом Оранским. Но водная преграда на севере и уязвимость линии фронта французской армии при противостоянии с любым противником в Рейнланде — свидетельство того, что Людовик сам не смог извлечь из своей внешней политики значительной выгоды. Такая же патовая ситуация сложилась и на море: французский флот контролировал Средиземноморье, голландская и датская флотилии — Балтику, но никто из стран не доминировал на пути в Вест-Индию. Война негативно повлияла как на французскую, так и на голландскую торговлю, от чего косвенную выгоду получили такие нейтральные страны, как Англия. К 1678 году амстердамские торговцы фактически заставили собственное правительство заключить сепаратный мир с Францией, что, в свою очередь, означало невозможность для германских государств (зависящих от голландских субсидий) продолжать войну самостоятельно.

И хотя Неймегенский мир, заключенный в 1678–1679 годах, положил конец открытому противостоянию, неприкрытое желание Людовика XIV «скруглить» северные границы Франции, его стремление стать «властителем Европы» и тот тревожный факт, что в мирное время он содержал 200-тысячную армию, не могли не беспокоить как немцев, голландцев, испанцев, так и англичан{169}. Однако это не означало готовности государств немедленно возобновить военные действия. Голландские торговцы предпочитали торговать в мирных условиях, германские правители, как и английский король Карл II, были привязаны к Парижу субсидиями, а Габсбургская империя отчаянно сражалась с турками. Поэтому, когда Испания в 1683 году пыталась защитить свои Люксембургские владения от поползновений Франции, ей пришлось бороться с армией Людовика в одиночку и в итоге потерпеть неизбежное поражение.

Вместе с тем начиная с 1685 года ситуация в Европе начала складываться для Франции не лучшим образом. Преследование гугенотов потрясло всю протестантскую Европу. В последующие два года турки были разгромлены и выгнаны из окрестностей Вены, а император Леопольд, овеянный славой и обладающий достаточными военными ресурсами, мог наконец обратить внимание на запад. В сентябре 1688 года обеспокоенный французский король решил вторгнуться в Германию, превратив тем самым европейскую «холодную» войну в «горячую». Действия Франции мало того что заставили ее континентальных противников встать в открытую конфронтацию, но и позволили Вильгельму Оранскому взойти на английский трон вместо дискредитировавшего себя Якова II.

Таким образом, к концу 1689 года Франция оказалась один на один с Соединенными провинциями, Англией, Габсбургской империей, Испанией, Савойей и крупнейшими германскими государствами{170}. Но этот альянс на самом деле не был таким уже грозным, как может показаться на первый взгляд. Его ядром являлись англо-голландские силы и армии германских государств. Несмотря на определенную несоизмеримость данной группировки, она обладала достаточной решимостью, финансовыми ресурсами, сухопутными и морскими вооруженными силами, достаточными для противостояния Франции эпохи правления «короля-солнце». Еще десять лет назад Людовик, возможно, и имел перевес в силах и ресурсах,, но французские финансы и торговля после смерти Кольбера находились в достаточно плачевном состоянии, и ни армия, ни флот (хотя и превосходящие противника по численности) не были готовы к длительным военным действиям на отдаленных территориях. Нанесение быстрого поражения одному из основных союзников могло вывести Францию из этого тупика. Но кто станет этой целью и готов ли был Людовик к столь смелому шагу? Три года «король-солнце» колебался, и когда в 1692 году он наконец отправил через Ла-Манш 24-тысячную экспедицию, «морские державы» оказались настолько сильны, что просто разгромили французскую эскадру с десантом у мыса Барфлер, а затем под Ла-Хогом{171}.

Начиная с 1692 года конфликт на море превратился в тихую, изнуряющую и губительную для всех сторон войну, направленную на разрушение внешней торговли. В рамках принятой стратегии нарушения коммерческих связей противника французское правительство всячески поощряло своих каперов, нападавших на английские и голландские торговые суда, что, в свою очередь, позволяло военному флоту страны в меньшей степени заниматься такого рода операциями. С другой стороны, флот союзников приложил все силы для того, чтобы увеличить давление на экономику Франции, устроив ей торговую блокаду и лишив, таким образом, голландцев возможности поддерживать коммерческие отношения с врагом, что у них уже вошло в привычку. Ни одна из предпринятых мер не поставила противника на колени, но каждая из них усилила экономическое бремя войны, делая ее непопулярной среди торговцев и крестьян, которые уже пострадали от последствий плохих урожаев. Наземные кампании также превращались в дорогую, затяжную борьбу с крепостями и преодоление водных путей: крепости Вобана сделали Францию фактически неприступной, но подобные же препятствия не позволили и французской армии быстро продвинуться в Голландии или рейнском Пфальце. Каждая из сторон конфликта выставила больше 250 тыс. солдат. Затраты на поддержание такой армии были запредельными даже для этих богатых стран{172}. И несмотря на одновременные кампании за пределами Европы (в Вест-Индии, на Ньюфаундленде, в Акадии и Пондишери), ни одна из них не была столь значительной, чтобы изменить баланс сил как на суше, так и на море. Так что к 1696 году, когда жалобы на слишком высокие налоги зазвучали и со стороны английских консерваторов в лице крупнейших землевладельцев, и со стороны амстердамских бюргеров, а Франция страдала от нехватки продовольствия, у Вильгельма и Людовика было уже достаточно причин для того, чтобы найти компромиссное решение в своем споре.

В результате Рисвикский мирный договор (1697) хотя и оставлял за Людовиком XIV ряд его завоеваний, в общем и целом вернул все на довоенный уровень. Тем не менее итоги этой Девятилетней войны (1689–1697) не были столь уж незначительными, как представляли себе ее современники. Вне всякого сомнения, война охладила пыл Франции относительно расширения своих владений на суше, а также ослабила ее влияние на море. В 1688 году произошла «Славная революция», Англия обезопасила свои ирландские рубежи, упрочила свое финансовое положение и модернизировала армию и флот. Установился неписаный англо-голландско-германский закон по защите Фландрии и Рейнской области от захвата Францией. Хоть и высокой ценой, но политический плюрализм в Европе был восстановлен.

Учитывая настроения, царившие среди измученных войной жителей большинства столиц, возобновление конфликта едва казалось возможным. Однако когда внуку Людовика в 1700 году было предложено стать наследником испанского трона, «король-солнце» увидел в этом идеальную возможность для расширения власти Франции. Вместо того чтобы пойти на компромисс со своими потенциальными конкурентами, он от имени своего внука внезапно захватил южную часть Нидерландов и получил исключительные права на торговые концессии для французских коммерсантов на бескрайних просторах огромной Испанской империи в Западном полушарии. Эти и другие провокации со стороны французского короля стали очередным тревожным звонком для англичан и голландцев — достаточным для того, чтобы заставить их в 1701 году присоединиться к Австрии в составе другой коалиции и изо всех сил пытаться помешать реализации желаний Людовика XIV. Началась Война за испанское наследство.

И снова общий баланс сил и налоговых ресурсов говорил о том, что каждый из союзов может нанести противнику серьезный урон, но не сокрушить его окончательно{173}. В определенном смысле Людовик был сильнее, чем во время войны 1689–1697 годов. Испанцы с готовностью присягнули его внуку, теперь их Филипп V и Бурбоны могли действовать рука об руку в различных сферах. Французы в финансовом плане, безусловно, получили огромную выгоду от импорта испанского серебра. Кроме того, Франция повысила уровень своего военно-технического оснащения, и в какой-то момент численность ее армии даже достигла полумиллионной отметки. Однако австрийцы, балканским границам которых к тому времени почти ничто не угрожало, в этой войне играли уже более значительную роль, чем в предыдущей. И самое главное, преисполненное, решимости британское правительство вынуждено было использовать колоссальные национальные ресурсы в виде существенных субсидий германским союзникам, собственного мощного флота, а также, что необычно, значительных сухопутных сил под командованием блестящего полководца герцога Мальборо. Последний, имея под командованием войска численностью от 40 до 70 тыс. человек — как английских солдат, так и наемников, присоединился к превосходной более чем 100-тысячной голландской армии и примерно такой же по размеру габсбургской армии, чтобы не дать Людовику XIV реализовать свои планы относительно господства в Европе.

Вместе с тем это не означало, что Великий альянс мог навязать свою волю Франции или Испании. Действительно, за пределами этих двух королевств события разворачивались в пользу союзников. Решительная победа армии Мальборо в битве при Бленхейме (1704) нанесла огромный урон франко-баварским соединениям и ликвидировала угрозу вторжения Франции в Австрию. Последующее сражение под Рамильи (1706) позволило англо-голландским войскам освободить большую часть южных Нидерландов, а под Оденарде (1708) — жестко пресечь любые попытки французской армии вернуть потерянные территории{174}.

На море без активного участия в войне основных сил вражеского флота после безрезультатного сражения при Малаге (1704) внушительная английская и более скромная голландская флотилии сумели продемонстрировать все свое превосходство. Для них теперь не составляло большого труда помочь с моря своему новому союзнику — Португалии, которая, в свою очередь, стала готовой базой для кораблей альянса и поставщиком бразильского золота. Теперь можно было отправлять войска в Западное полушарие для завоевания территорий, принадлежавших Франции в Вест-Индии и Северной Америке, а также нападать на испанские морские караваны с золотом и серебром. С захватом Гибралтара английский флот не только получил контроль над выходом из Средиземного моря, но и разделил французские и испанские базы и флотилии. Британские корабли обеспечили захват Менорки и Сардинии, защищали Савойю и итальянское побережье от возможного нападения со стороны французов, а когда союзники перешли в наступление, — прикрывали вторжение имперских войск в Испанию и оказывали поддержку при попытке взять Тулон{175}.

Однако общее превосходство военно-морских сил Великого альянса не спасало торговые суда стран-участниц от нападений французских пиратов. И в 1708 году для снижения потерь английский военный флот был вынужден заняться также сопровождением коммерческих грузов. Английские фрегаты не смогли ни полностью закрыть французских каперов в Дюнкерке и Жиронде, ни создать абсолютную торговую блокаду Франции, поскольку для этого необходимо было постоянно патрулировать всю франко-испанскую береговую линию. Даже захват судов с зерном из французских портов на протяжении всей суровой зимы 1709 года не поставил по большей части самодостаточную империю Людовика XIV на колени.

Военные кампании против Франции и Испании еще нагляднее демонстрировали, что альянс способен лишь «ранить», но не «убить». В 1709 году союзническая армия после краткосрочной оккупации Мадрида вынужденно покинула страну, не имея сил удержать ее перед лицом растущей испанской угрозы. На севере Франции англо-голландские войска не смогли устроить врагу второй Бленхейм, и война все больше становилась изматывающей, кровавой и разорительной для казны. Кроме того, в 1710 году в английском правительстве обосновались консерваторы, стремящиеся к миру, который бы отвечал морским и имперским интересам Великобритании и снизил затраты на войну на континенте. Наконец, эрцгерцог Карл, будучи претендентом на испанский трон со стороны альянса, неожиданно стал императором Священной Римской империи, что заставило партнеров отказаться от идеи отдать ему еще и испанскую корону. После одностороннего выхода из войны англичан в начале 1712 года, а позже и голландцев даже император Карл, так страстно желавший стать испанским королем Карлом III, спустя еще один год бесплодных попыток продолжать военную кампанию признал необходимость заключения мира.

Подписание Утрехского (1713) и Раштаттского (1714) мирных договоров положило конец Войне за испанское наследство. Если рассматривать мирные договоренности в целом, очевидно, что в самом выгодном положении оказалась Великобритания{176}. Даже получив Гибралтар, Менорку, Новую Шотландию, Ньюфаундленд и Гудзонов залив, а также торговые концессии в испанском Новом Свете, она не смогла нарушить баланс сил в Европе. Действительно, комплекс из одиннадцати отдельных соглашений, составлявших договоренности 1713–1714 годов, в достаточной степени укрепил равновесие на континенте. Французскому и испанскому королевствам суждено было навсегда остаться разделенными, а в Великобритании было формально утверждено протестантское наследство. Габсбургская империя, потерпев неудачу в Испании, получила южные Нидерланды и Милан (нанеся таким образом еще один удар по могуществу Франции), а также Неаполь и Сардинию. Голландцы сохранили независимость, но Соединенные провинции лишились прежнего влияния на море и в коммерции и теперь были вынуждены сосредоточиться на укреплении своих южных границ. Кроме того, Людовик XIV окончательно потерял возможность реализовать свои династические и территориальные амбиции, а само французское государство было «наказано» семикратным увеличением госдолга, к чему привели среди прочего непомерные траты на войну. Но если на суше существовал баланс сил, то на море безраздельно правила Великобритания. Поэтому неудивительно, что либералы, вернувшиеся к власти после вступления на трон Георга I в 1714 году, так стремились сохранить все положения Утрехтского мирного договора и даже были готовы подписать с Францией отдельное соглашение после смерти главного врага англичан Людовика XIV, умершего через год.


Перераспределение власти среди западноевропейских государств, произошедшее за эти пятьдесят лет нескончаемых войн, было менее существенным, чем на востоке континента. Границы стран там были более условными, а огромными ее участками управляли приграничные феодалы, хорватские нерегулярные войска и казацкие атаманы, а не силы регулярной королевской армии. Даже когда национальные государства начинали воевать друг с другом, это происходило на значительных пространствах, поэтому сторонам приходилось привлекать нерегулярные войска, гусар и т. д., чтобы нанести стратегический удар по позициям противника. В отличие от военных кампаний в исторических Нидерландах, успехи и провалы здесь сопровождались переходом из рук в руки огромных территорий, что делало более наглядными взлеты и падения государств. Например, в этот период Европа стала свидетелем последней серьезной угрозы Вене со стороны турок, а затем — их стремительного поражения и бегства. Грандиозная инициатива австрийцев, немцев и поляков не только спасла в 1683 году столицу империи от турецкой армии, но и вылилась в более масштабную кампанию «Священной лиги»{177}. После большого сражения у Мохача (1687) турки навсегда лишились власти на Венгерской равнине. И несмотря на временную стабилизацию на фронтах из-за отзыва части германских и габсбургских войск для войны с Францией в 16891697 годах, дальнейшие поражения турецкой армии под Сланкаменом (1691) и Зентой (1697) лишь подтвердили наметившуюся тенденцию. Получив возможность сконцентрировать свои ресурсы на балканском фронте и использовать таких полководцев, как принц Евгений Савойский, Габсбургская империя теперь могла самостоятельно противостоять туркам. И хотя она не в силах была организовать свои разнородные земли так же эффективно, как западные монархии, тем не менее ей было гарантировано будущее одного из ведущих европейских государств.

Швеция в этом плане была намного менее удачливой. Как только молодой Карл XII взошел на шведский трон в 1697 году, у соседних государств проснулись хищнические инстинкты. Дания, Польша и Россия имели свои виды на определенные части широко раскинувшейся на балтийских просторах империи, что подвигло их осенью 1699 года выступить против Карла единым фронтом. Очевидную уязвимость шведов поначалу отлично компенсировала собственная огромная армия, блестящий полководческий дар монарха и англо-голландская поддержка с моря. Именно сочетание всех трех факторов позволило Карлу XII запугать Копенгаген и заставить датчан в августе 1700 года выйти из войны, а спустя три месяца, перебросив свою армию через Балтийское море, разбить русские войска под Нарвой. Опьяненный столь громкой победой Карл в последующие годы сосредоточился на военной кампании в Польше и вторжении в Саксонию.

Историки со своих более поздних позиций предположили, что неразумная концентрация Карла XII на Польше и Саксонии не дала ему разглядеть важные реформы, которые Петр I оперативно проводил в России после поражения под Нарвой{178}. Привлечение большого числа иностранных советников и огромное желание перенять все самое лучшее в войсках западного образца позволили Петру создать собственную мощную армию и флот столь же впечатляющими темпами, какими на болотах был возведен Санкт-Петербург. Когда в 1708 году Карл наконец решил продолжить со своей 40-тысячной армией кампанию против русского царя, вероятно, было уже слишком поздно. Хотя шведская армия выглядела в общем и целом лучше в плане подготовки и умения воевать, чем ее противник, она несла колоссальные потери и вряд ли была способна сокрушить основные силы русской армии. Боевую мощь шведов очень сильно подрывали трудности с логистикой, и по мере продвижения на юг, на Украину, ситуация все больше осложнялась. В итоге зима 1708/1709 годов для войск Карла была очень непростой. Когда наконец в июле 1709 года под Полтавой произошло большое сражение, российская армия значительно превосходила шведскую по численности и имела более выгодные позиции с точки зрения обороны. Это столкновение просто растоптало шведскую армию, а последовавшее за этим бегство Карла через турецкую территорию и долгое изгнание открыли хорошие возможности для его соседей-врагов. К моменту возвращения шведского короля на родину в декабре 1715 года все трансбалтийские владения были растасканы, а часть Финляндии оказалась в руках России.

После еще нескольких лет борьбы (во время которой в очередной схватке с датчанами в 1718 году погиб сам Карл XII) опустошенная, изолированная Швеция наконец вынуждена была признать потерю большей части своих земель на Балтике и подписать в 1721 году Ништадтский мирный договор. В итоге она оказалась во «второй лиге», а к России, наоборот, все начали относиться как к одной из ведущих мировых держав. Достаточно отметить, что после победы над Швецией в 1721 году Петр I стал именоваться императором. Несмотря на последующее ослабление царского флота и отсталость страны, Россия ясно показала, что у нее, как у Франции и Великобритании, «достаточно сил, чтобы действовать самостоятельно как могущественное государство без чьей-либо сторонней поддержки»{179}. Теперь и на западе Европы, и на востоке был, следуя словам Дегио, «противовес концентрации власти в центре»{180}.


Общий баланс политических, военных и экономических сил в Европе был гарантирован наступившей разрядкой в англо-французских отношениях, длившейся почти два десятилетия начиная с 1715 года{181}. Франции в особенности требовалось восстановиться после войны, которая очень сильно подорвала позиции страны во внешней торговле и увеличила размер госдолга до такой степени, что только объем выплаты процентов по нему был сравним со средним уровнем доходов государства. Кроме того, монархии и в Лондоне и в Париже, нисколько не опасавшиеся за собственное наследство, осуждали любые попытки нарушить статус-кво и сочли взаимовыгодным сотрудничать друг с другом по целому ряду вопросов{182}. В 1719 году, например, оба государства использовали военную силу, чтобы не допустить экспансии Испании в Италию. Однако в 1730-х годах рисунок международных отношений вновь изменился. К этому времени французы уже не столь восторженно воспринимали дружбу с англичанами и надеялись вернуть себе позиции европейского лидера. Вопрос наследования французского престола был решен, а несколько лет мира привели к росту благосостояния страны и значительному расширению внешней торговли, что, в свою очередь, стимулировало развитие морского флота. В то время как Франция благодаря своему первому министру де Флери быстро наладила отношения с Испанией и расширила свое дипломатическое влияние в Восточной Европе, Великобритания, во главе правительства которой стоял осторожный последователь изоляционистской политики Уолпол, старалась держаться в стороне от происходящего на континенте. Даже нападение французов на австрийские владения Лотарингию и Милан в 1733 году, а далее на Рейнланд не вызвало какой-либо реакции со стороны англичан. В отсутствие возможности получить хоть какую-то помощь от изоляциониста Уолпола и напуганных голландцев Вена была вынуждена в 1738 году начать мирные переговоры с Парижем. Опираясь на достигнутые военные и дипломатические успехи в Западной Европе, союз с Испанией, почтительное отношение Соединенных провинций и все большую уступчивость Швеции и даже Австрии, Франция достигла авторитета, несравнимого даже с периодом начала правления Людовика XIV. Это стало еще очевиднее год спустя, когда французская дипломатия положила конец австро-русской войне против Османской империи (1735–1739) и вернула туркам многие из территорий, захваченных этими двумя восточными монархиями.

Пока англичане во главе с Уолполом предпочитали игнорировать происходящее в Европе, коммерсантов и оппозиционных политиков все больше беспокоило растущее количество конфликтов в Западном полушарии с союзником Франции — Испанией. Процветающая колониальная торговля и столкновение интересов во время экспансии поселенцев создавали достаточно предлогов для ссор{183}. В итоге это вылилось в англо-испанскую войну, на которую Уолпол согласился в октябре 1739 года с явной неохотой. Возможно, она осталась бы очередным конфликтом в целой череде мелких региональных противостояний между этими двумя странами в XVIII веке, если бы не решение Франции оказать Испании всестороннюю поддержку, в первую очередь в Карибском море. По сравнению с Войной за испанское наследство (1702–1713) Бурбоны имели более выигрышную позицию, чтобы бороться за влияние за океаном, в частности потому, что ни британская армия, ни ее флот не были готовы к завоеванию испанских колоний, чего так сильно желали ученые мужи в Лондоне.

Смерть императора Карла VI и восхождение на престол Марии Терезии, а затем решение Фридриха Великого воспользоваться этим и захватить Силезию зимой 1740/1741 годов полностью изменили ситуацию в Европе и вновь сделали ее центром внимания. Неспособные больше сдерживать себя антиавстрийские круги во Франции всецело поддержали Пруссию и Баварию в их войне за наследство Габсбургов. В свою очередь, это привело к возрождению старого англо-австрийского союза, и осажденная со всех сторон Мария Терезия получила от Лондона существеннее субсидии. Путем денежной помощи, планировавшегося вывода Пруссии (временно) и Саксонии из войны, а также Деттингенского сражения (1743) английскому правительству удалось облегчить положение Австрии, защитить Ганновер и лишить Францию влияния на Германию. После того как в 1744 году англо-французский антагонизм перешел на уровень боевых действий, конфликт усилился. Французская армия двинулась на север через приграничные форты австрийских Нидерландов[23] на оцепеневших от страха голландцев. На море, не встречая сильного сопротивления со стороны флотилии Бурбонов, английский флот сосредоточился на тотальной блокаде французской торговли. За океаном — в Вест-Индии, на реке Святого Лаврентия, в окрестностях Мадраса, вдоль торговых маршрутов в Леванте — не прекращались атаки и контратаки. Пруссия, вновь вступившая в борьбу против Австрии в 1743 году, двумя годами позже в очередной раз покинула альянс. Британские субсидии использовались, чтобы поддерживать австрийцев и оплачивать наемников для укрепления Ганновера и даже русскую армию для защиты Нидерландов. Это был обычный для XVIII века, но дорогой способ ведения войны, и многие англичане жаловались на рост налогов и утроение государственного долга; но со временем еще более истощенная Франция была вынуждена пойти на мир.

География и финансы —, рассмотренные ранее два основных фактора — заставили английское и французское правительства наконец уладить свои разногласия в рамках Ахенского мирного договора (1748). К этому времени голландцы находились во власти французской армии, но могло ли это компенсировать потери, понесенные из-за жесткой морской торговой блокады и утраты основных колоний? И наоборот, какая польза была от захвата англичанами Дуйсбурга на реке Святого Лаврентия и морских побед Ансона и Хоука, если Франция завоевала исторические Нидерланды? В результате дипломатических переговоров все вернулось на довоенные позиции сторон, за одним большим исключением — захваченной Фридрихом Великим Силезии. Ахенский мир даже в свое время, не говоря уже о ретроспективном плане, представлялся скорее временным перемирием, чем долгосрочным соглашением. В итоге Мария Терезия мечтала отомстить Пруссии, Франция задумалась о том, как достичь военного превосходства не только на континенте, но и за океаном, а в Великобритании размышляли, что в следующий раз разгромить врага на континенте можно будет с таким же успехом, как на море и в колониях.


В североамериканских колониях, где в начале 1750-х годов происходили постоянные столкновения британских и французских поселенцев (и те и другие пользовались поддержкой индейцев и местных военных гарнизонов), казалось, даже словом таким — «перемирие» — не умели пользоваться. Правительства государств были практически не способны управлять силами, вовлеченными в конфликт, в большей степени из-за «патриотически настроенных лоббистов» в каждой из стран, которые требовали поддержки колонистов и разделяли идею о том, что надвигается большая битва — не только в долине Огайо и Миссисипи, но и в Канаде, Карибском море, Индии да и во всем остальном мире за пределами Европы{184}. Глядя на тог как каждая из сторон направляет за границу все новые и новые подкрепления и усиливает свой военно-морской флот, в 1755 году и другие государства начали готовиться к новому англо-французскому конфликту. Для Испании и Соединенных провинций, которые теперь явно находились во «второй лиге» и опасались оказаться между двумя монстрами, как между молотом и наковальней, единственным решением в этой ситуации было сохранять нейтралитет, несмотря на связанные с этим трудности, в частности для голландских торговцев{185}.

Вместе с тем восточно-европейские монархии — Австрия, Пруссия и Россия — в 1750-х годах не могли остаться в стороне от войны между англичанами и французами. Во-первых, несмотря на то что часть французов делала ставку на войну на море и в колониях, преобладающим в Париже было мнение о нападении на Великобританию через Ганновер, стратегическую ахиллесову пяту островного государства. Хотя это не только встревожило бы германские государства, но и заставило бы британцев искать и субсидировать союзников для сдерживания французов на континенте. Во-вторых, что более важно, австрийцы были настроены отвоевать у Пруссии Силезию, а русские при Елизавете ждали удобного момента, чтобы наказать грубого, амбициозного Фридриха. У всех этих государств имелись большие армии (у Пруссии более чем 150 тыс. человек, у Австрии почти 200 тыс., у России около 330 тыс.), и каждое из них искало удобный случай для нападения, но все они нуждались в дополнительных субсидиях с Запада, чтобы не сокращать численность своих армий. И наконец, было вполне логично, что если бы один из этих восточных конкурентов нашел «партнера» в лице Парижа или Лондона, то другие присоединились бы к противной стороне.

Таким образом, известная «дипломатическая революция» 1756 года со стратегической точки зрения казалась просто перетасовкой карт. Франция похоронила свои давние разногласия с Габсбургами и присоединилась к Австрии и России в их кампании против Пруссии, в то время как Берлин занял место Вены в качестве континентального союзника Лондона. На первый взгляд, франко-австро-русская коалиция выглядела мощнее. Она была намного сильнее в военном отношении, и уже к 1757 году Фридрих потерял все ранее завоеванные им территории, а англо-германская армия герцога Камберлендского сдалась, поставив под сомнение будущее Ганновера и самой Пруссии. Менорка пала под напором французов. На более отдаленных театрах военных действий Франция и ее союзники также добились значительных успехов. Пересмотр положений Утрехского мирного договора (в случае с Австрией — Ахенского) теперь был более чем возможен.

Но этого не произошло по той простой причине, что англо-прусский союз сохранил свои ведущие позиции в таких важнейших направлениях, как политическое лидерство, финансовое могущество, а также военный опыт, знания и оснащенность армии и флота{186}. Без сомнений, именно благодаря усилиям и умелому руководству Фридриха Пруссия достигла столь блестящих побед на полях битвы. Но все лавры, скорее всего, достались Уильяму Питту-старшему, который не являлся абсолютным монархом, а был одним из политиков, которому пришлось манипулировать обидчивыми и ревнивыми коллегами, изменчивой общественностью, а затем и новым королем и одновременно эффективно претворять в жизнь свою глобальную стратегию. Мерой эффективности не могло быть просто количество захваченных сахарных островов или свергнутых в Индии набобов, которых поддерживала Франция, потому что все эти колониальные достижения, безусловно, имели бы ценность, но временную, если бы противник занял Ганновер и уничтожил Пруссию. Для решительной победы, как со временем понял Питт, правильнее было бы использовать не только ставшую уже традиционной «морскую» стратегию, но и «континентальную», предоставляя значительные субсидии как для собственной армии Фридриха, так и для оплаты большой «наблюдательной армии» в Германии для защиты Ганновера и сдерживания французов.

Но такая политика, в свою очередь, сильно зависела от наличия достаточного количества ресурсов для того, чтобы пережить тяжелое военное время. Фридрих и его налоговые чиновники использовали малейшую возможность, чтобы пополнить казну Пруссии, но ресурсная база страны буквально меркла в сравнении с английской. В разгар войны флот Великобритании насчитывал 120 с лишним линейных кораблей, а ее армия — более 200 тыс. солдат (включая германских наемников), и кроме их содержания стране также приходилось активно поддерживать финансами и Пруссию. В итоге Семилетняя война обошлась британской казне более чем в £160 млн., из которых £60 млн. (37%) были заняты на различных денежных рынках. И хотя столь значительный рост госдолга все же начал беспокоить коллег Питта и самому ему стоил кресла в октябре 1761 года, объем внешней торговли страны, а вместе с ним и таможенные отчисления увеличивались, что не могло не сказаться положительно на благосостоянии Великобритании. Это отличный образец преобразования прибыли в могущество и использования британского превосходства на море (например, в Вест-Индии) для повышения национального благосостояния. Вот как звучал наказ английскому послу в Пруссии: «Мы должны быть прежде всего коммерсантами, а уже потом солдатами… торговля и военно-морские силы зависят друг от друга, и… благосостояние состоятельных граждан, являющихся истинными ресурсами этой страны, зависит от того, как идут дела в коммерции»{187}. В отличие от Великобритании, экономика других воюющих стран сильно пострадала во время этого противостояния, и даже во Франции министр Шуазель должен был с сожалением признать, что в нынешнем состоянии Европы колонии, торговля, а в итоге и положение на море должны определять баланс сил на континенте и что Австрия, Россия и Пруссия — это все же государства второго порядка, так как все они не могут начать войну, не получив соответствующее финансирование со стороны коммерчески успешных держав{188}.

Продемонстрированная англо-прусским союзом после первых неудач отличная военная подготовка как на суше, так и на море работала следующим образом. На море мощный британский флот под руководством Ансона надежно блокировал атлантические порты Франции, и у него оставалось еще достаточно сил, чтобы закрыть также Тулон и вернуть Великобритании превосходство в Средиземноморье. Когда дело дошло до морских сражений у Картахены, Лагуша и в бухте Киберон, где Хоук разгромил французскую флотилию под командованием де Конфлана, каждая из побед вновь и вновь подтверждала превосходство британского флота. Более того, блокада теперь не зависела от погодных условий, а хорошо выстроенная система обеспечения позволяла командующим эскадр не думать о провизии и боеприпасах. В итоге она не только задушила значительную часть морской торговли Франции, но и защитила таким образом британскую торговлю и ее территориальную безопасность, а также не позволила французам отправить необходимое подкрепление в Вест-Индию, Канаду и Индию. В 1759 году французские колонии по всему миру перешли в руки Великобритании, приятно дополняя значительную победу англо-германских войск над двумя французскими армиями при Миндене. Когда Испания по глупости присоединилась к военному конфликту в 1762 году, та же самая судьба постигла и ее колонии в Карибском море и на Филиппинах.

Тем временем Бранденбургский дом уже пережил несколько «чудес», и в битвах при Росбахе и Лейтене Фридрих разгромил сначала французскую, а затем австрийскую армию, охладив рвение этих двух стран идти походом на север Германии. После того как Фридрих вновь побил австрийцев в сражениях при Лигнице и Торгау в 1760 году, Вена стала практически банкротом. Вместе с тем потери Пруссии в этих кампаниях (только в 1759 году она потеряла 60 тыс. солдат) постепенно подтачивали могущество государства, а русский противник оказался намного более грозным — отчасти свою роль здесь сыграла глубокая ненависть царицы Елизаветы к Фридриху, но в основном дело было в стойкости русской армии, каждое столкновение с которой превращалось для прусских войск в кровавую битву. И все же несмотря на то, что другая воюющая сторона сбавила темпы своих действий, а Франция, настроенная на достижение соглашения с британским правительством, была расположена к миру, Пруссия нашла в себе силы сдерживать австрийские и русские войска, пока в 1762 году не случилась спасительная для Фридриха смерть Елизаветы. После этого события и последующего стремительного выхода из войны нового царя Петра III ни Австрия, ни Франция не нашли ничего лучше, как пойти на подписание мирного соглашения с возвратом к довоенным позициям в Европе, что в итоге стало настоящим поражением для тех, кто стремился уничтожить Пруссию.

В договоренностях 1762–1763 годов самую большую выгоду вновь получила Великобритания. Даже вернув Франции и Испании захваченные территории, она уже закрепилась в Вест-Индии и западной Африке, фактически лишила французов влияния в Индии и контролировала большую часть североамериканского континента. Таким образом, Великобритания получила доступ к намного более значительным и потенциально богатым территориям, чем Лотарингия, Силезия и прочие области, за которые так жестоко боролись европейские государства. Ко всему прочему, это помогло сдержать реализацию дипломатических и военных амбиций Франции в Европе и, таким образом, сохранило общий баланс сил. Для сравнения отметим: Франция не только потеряла свои владения за границей, но также, в отличие от 1748 года, потерпела неудачу и в Европе; ее отнюдь не блестящая военная кампания продемонстрировала, что центр тяжести стал плавно перемещаться с запада Европы на восток, что фактически подтвердило и общее игнорирование пожеланий Франции во время первого раздела Польши в 1772 году. Все это прекрасно подходило британским политическим кругам, которым было вполне достаточно контролировать все процессы за пределами Европы и которые при этом не стремились взваливать на себя соответствующие обязательства на континенте.


Истинные победители военных кампаний 1763–1815 годов

В «передышке» длиной больше десятилетия, возникшей перед очередной фазой англо-французского противостояния, с трудом можно было рассмотреть возможный разворот в будущем Великобритании. Семилетняя война так подорвала налоговую систему и общественные структуры великих держав, что большинство ее лидеров ушли в оппозицию столь смелой внешней политики. Самоанализ и реформы стали главными на повестке дня. Военные потери Пруссии (полмиллиона погибших, включая 180 тыс. солдат) потрясли Фридриха, который теперь предпочитал вести более тихую и скромную жизнь. Несмотря на 300 тыс. погибших, армия Габсбургской империи выглядела не столь ужасно, но сама система правления, безусловно, нуждалась в изменениях, которые вызвали определенное недовольство на местах (особенно среди венгров) и настороженность министров Марии Терезии. В России Екатерине II пришлось запустить серьезные законодательные и административные реформы и подавлять восстание Пугачева (1773–1775). Однако это не помешало дальнейшей российской экспансии на юг и попыткам лишить Польшу остатков независимости, но эти маневры все еще могли рассматриваться как события регионального масштаба, далекие от грандиозных европейских альянсов, которые так занимали ведущие государства во время Семилетней войны. Теперь связи с западными монархиями были менее важны.

В Великобритании и Франции на повестке дня также стояли сугубо внутренние дела. Ужасающий рост государственного долга в обеих странах вынудил их искать новые источники дохода, а проводимые административные реформы, порождавшие многочисленные споры, все больше и больше портили уже натянутые отношения между Георгом III и оппозицией в Лондоне и между королевским двором и парламентами в Париже. Все это неизбежно делало британскую внешнюю политику в Европе еще более непоследовательной и интроспективной, чем она была во времена Питта. Тенденция усиливалась по мере нарастания конфликта с американскими колонистами по вопросам налогообложения и исполнения законов о торговле и навигации. У французов, однако, внутренние проблемы не затмили полностью вопросы внешней политики. Шуазель и его преемники, тяжело переживавшие поражение 1763 года, делали все возможное, чтобы укрепить положение Франции в будущем. Несмотря на необходимость экономить, французский флот активно развивался и увеличивался в размерах, а связи с Испанией становились все теснее. Людовик XV осуждал активную поддержку Шуазелем Испании в ее борьбе против Великобритании на Фолклендских островах в 1770 году, так как война с участием великих держав пагубно сказалась бы на финансах. Тем не менее французская политика продолжала носить явный антибританский характер и была нацелена на извлечение малейшей выгоды из проблем, с которыми Великобритания могла столкнуться за пределами острова{189}.

Дело в том, что, когда ссора Лондона с американскими колонистами переросла в открытые военные действия, Великобритания во многих отношениях была в заметно более ослабленном положении, чем в 1739 или 1756 году{190}. И здесь в значительной степени вина лежит на отдельных деятелях страны. Ни Норт, ни Шелберн, ни любой другой политик не могли встать во главе государства или предложить четкую и понятную стратегию. Политические распри, подпитываемые вмешательством Георга III и жесткими дебатами относительно ситуации с американскими колонистами, разделили нацию на два лагеря. Кроме того, за прошедшие годы ослабли две важные опоры британского могущества — экономика и флот. Экспорт, пережив бум во время Семилетней войны, стагнировал, а в 1770-х годах начал уменьшаться, отчасти из-за бойкота, объявленного колонистами, а затем и вследствие разгорающегося конфликта с Францией, Испанией и Нидерландами. За пятнадцать лет мира британский флот понемногу сдал свои позиции. Некоторым из английских адмиралов не хватало «зрелости», как и древесине, которая шла на строительство новых линейных кораблей. Отказ от стратегии ближней блокады после присоединения Франции к войне в 1778 году, возможно, спас британские суда от большего износа, но при этом в действительности лишил Великобританию господства на море: вспомогательные экспедиции на Гибралтар, в Вест-Индию и на североамериканское побережье в данном случае не стали полноценной заменой для эффективного контроля западных подступов французского побережья, способного предотвратить отправку вражеских флотилий на удаленные театры военных действий. К тому времени, когда силы британского флота были восстановлены, а его господство на море подтвердили победа адмирала Родни в сражении у острова Всех Святых и снятие блокады Гибралтара адмиралом Хоу в 1782 году, война в Америке практически закончилась.

Но даже если бы флот имел лучшее оснащение, а система управления государством была эффективнее, в конфликте 1776–1783 годов перед Великобританией все равно стояли бы две стратегические проблемы, с которыми она не сталкивалась ни в одной другой войне в XVIII веке. Во-первых, после распространения восстания по всей Америке для его подавления британские войска были вынуждены вести крупномасштабную континентальную военную кампанию за три тысячи миль от дома. Надежды Лондона решить проблемы, используя свое господство на море, не оправдались. Англичане не смогли, контролируя морские пути, поставить на колени практически самодостаточных колонистов (хотя, бесспорно, им все же удалось уменьшить приток оружия и людей из Европы). Завоевать и удержать все восточные территории Америки было бы затруднительно даже для Великой армии Наполеона, не говоря уже о британской армии образца 1770-х годов. Значительные расстояния и связанные с этим трудности коммуникации не только препятствовали эффективному стратегическому управлению военными действиями из Лондона или даже из Нью-Йорка, но также усугубляли проблемы снабжения: «каждый бисквит, солдат и пуля, необходимые британским войскам в Америке, должны были прежде преодолеть три тысячи миль по океану»{191}. Каких бы значительных улучшений в армии и на флоте ни достигало британское военное министерство, чудовищная нехватка транспорта и трудности с поставками все перечеркивали. Кроме того, колониальное сообщество было настолько децентрализовано, что захват населенного пункта или даже крупного города не оказывал большого влияния на ход войны. Власть британской короны удерживалась на оккупированных территориях, только пока там размещались регулярные части. Как только они уходили, повстанцы вновь свергали лоялистов и устанавливали свою власть. Если для захвата французской Канады двумя десятилетиями ранее потребовалось 50 тыс. британских солдат при значительной колониальной поддержке, сколько же теперь было необходимо для восстановления имперской власти — 150 тыс. или, может быть, 250 тыс.? По мнению одного известного историка, «скорее всего, вопрос восстановления британской власти в Америке не мог быть решен исключительно путем применения военной силы, как бы эффективно она ни использовалась»{192}.

Во-вторых, неожиданной проблемой реализации военно-политической стратегии стало то, что Великобритания сражалась в одиночку, не имея поддержки со стороны европейских партнеров, которые могли бы отвлечь французов. Несомненно, эти трудности носили в большей степени дипломатический, а не военный характер. Британцы теперь расплачивались за разрыв с Пруссией в 1762 году, за свое высокомерное обращение с Испанией, несправедливое отношение к перевозкам грузов такими нейтральными государствами, как Дания и Соединенные провинции Нидерландов. Россия также отказала в поддержке. В итоге у Лондона не оказалось друзей в Европе, более того, в 1780 году англичане, втянутые в противостояние с американскими мятежниками и франко-испанским флотом, стали свидетелями возникновения на континенте подозрительного альянса — Лиги вооруженного нейтралитета (Россия, Дания, Португалия) и проявлений враждебности со стороны Соединенных провинций. И дело здесь не только в неумелой британской дипломатии. Как уже отмечалось выше, в 1760–1770-х годах интересы восточноевропейских монархий находились в стороне от Запада и были сосредоточены на будущем Польши, баварском наследстве и отношениях с турками. Намерение Франции, как и в дни правления Людовика XIV, стать «властителем Европы», вероятно, могло сдержать такое разделение интересов, но относительное сокращение численности ее армии после Семилетней войны и недостаточно активное политическое участие в жизни Восточной Европы привели к тому, что острое беспокойство Лондона относительно французских проектов начиная с 1779 года бывшие союзники не разделяли. Русские при Екатерине II были, вероятно, самыми сочувствующими, но даже они не собирались вмешиваться, если не было реальной опасности захвата Великобритании.

Наконец, еще один существенный факт: на этот раз Франция приняла аргументы Шуазеля и теперь сопротивлялась искушению напасть на Ганновер или запугать голландцев. Войну против Великобритании нужно вести только за границей, таким образом отделяя «континентальную» часть традиционной британской стратегии от «морской». Впервые за все время французы сконцентрировали свои ресурсы на военных действиях на море и в колониях.

Результаты оказались более чем удивительными и разрушили всю систему доказательств британских изоляционистов, согласно которой такой конфликт, не обремененный континентальными союзниками и кампаниями, был наилучшим вариантом для островного государства. Во время Семилетней войны французский флот ежегодно получал из казны всего 30 млн. ливров, что составляло лишь одну четвертую средств, направляемых на поддержание французской армии, и одну пятую часть ежегодного финансирования королевского флота Великобритании. Начиная с середины 1770-х годов бюджет военно-морского флота Франции устойчиво рос. К 1780 году он составлял уже порядка 150 млн. ливров, а к 1782 году достиг фантастического уровня в 200 млн{193}. На начало войны Франция имела 52 линейных корабля, многие из которых были больше британских, и вскоре их число увеличилось до 66 судов. Следует также добавить, что испанский флот состоял из 58 линейных кораблей, а голландский в 1780 году насчитывал не более 20 судов. И хотя британский флот сохранял свое превосходство над другими морскими державами (66 линейных кораблей в 1778 году, 90 — в 1779-м), теперь он часто сталкивался с противником, который превосходил его по численности. В 1779 году Великобритания потеряла контроль над Ла-Маншем, и вторжение франко-испанских войск стало более чем реальным. В 1781 году в устье Чесапикского залива сошлись английская флотилия адмирала Грейвза и французская под командованием де Грасса. Численное превосходство французов заставило англичан отказаться от выхода из залива и, таким образом, привело к капитуляции Корнуоллиса в Йорктауне и к окончанию американской кампании. Даже после того как королевский флот увеличился в размерах (в 1782 году он насчитывал уже 94 линейных корабля), а флот противников, наоборот, уменьшился (у Франции до 73 линейных кораблей, у Испании — до 54, у Соединенных провинций — до 19), разница все равно оставалась слишком ничтожной, чтобы решить все стоящие перед страной задачи: защитить североатлантические караваны, время от времени освобождать Гибралтар, охранять выход из Балтийского моря, направлять эскадры в Индийский океан и поддерживать военные операции в Карибском море. Британское военное превосходство на море было временным и локальным, а не подавляющим, как в предыдущие войны. Сам факт того, что французская армия не вела боевых действий в Европе, во многом был связан с неблагоприятным состоянием дел островного государства.

К 1782 году финансовое напряжение, вызванное необходимостью содержания огромного морского флота, поразило французскую экономику и вынудило правительство пойти на ограничения в обеспечении судов шкиперским имуществом и серьезно сократить численность матросов. Кроме того, некоторые французские министры боялись, что война отвлечет ресурсы из Европы и таким образом лишит страну возможности играть значимую роль на континенте. Подобные политические расчеты, а также опасения, что британцы и американцы вскоре разрешат все свои разногласия, заставили Париж надеяться на скорый конец военных действий. С экономической точки зрения их голландские и испанские союзники находились в одинаково плачевном состоянии. Вместе с тем финансовая устойчивость Великобритании, значительный рост экспорта начиная с 1782 года, а также постоянные улучшения, предпринимаемые государством в отношении своего военного флота, не могли помочь Лондону ни стать победителем, ни убедить политические фракции поддержать войну, когда Америка уже была явно потеряна для империи. И хотя британские концессии по Версальскому мирному договору 1783 года (Менорка, Флорида, Тобаго) едва ли можно было рассматривать как большую потерю имперских приобретений 1763 года, французы были удовлетворены появлением Соединенных Штатов Америки, что стало серьезным ударом по международному положению Великобритании. С точки зрения Парижа стратегический баланс сил(нарушенный во время Семилетней войны, теперь был в значительной степени восстановлен, хотя и огромной ценой.


В Восточной Европе, наоборот, стратегический баланс сил не пережил особых изменений в связи с маневрами трех больших монархий в течение нескольких десятилетий начиная с 1763 года{194}. Основной причиной такой стабильности являлась трехсторонняя природа отношений: ни Берлин, ни особенно Вена, ни даже более решительно настроенный Санкт-Петербург не хотели провоцировать друг друга на создание враждебного союза или включение в борьбу в рамках Семилетней войны. Краткая и сверхосторожная кампания во время Войны за баварское наследство (1778–1779), когда Пруссия решила пресечь попытки Австрии расширить свои владения, была одним из подтверждений большого желания сторон избежать тех потерь, которые всегда несло противостояние с участием великих держав. Поэтому дальнейший захват территории мог происходить только в результате дипломатических «соглашений» за счет более слабых государств, например Польши, которая пережила раздел своих земель в 1772–1773, 1793 и 1795 годах. В последние же годы она находилась под большим влиянием Французской революции, и Екатерина II всеми силами стремилась уничтожить «якобинцев» в Варшаве, а Пруссия и Австрия хотели компенсировать на востоке свои западные потери в борьбе с Францией. Но даже возникшая обеспокоенность стран Европы в отношении последствий Французской революции существенно не повлияла на их взаимный антагонизм и неготовность к компромиссам, которые сопровождали политику трех восточных монархий в отношении друг друга все эти годы.

Учитывая географические и дипломатические границы отношений в этом треугольнике, неудивительно, что Россия продолжала укреплять свои позиции относительно как Австрии, так и Пруссии. Несмотря на свою отсталость, она была все же менее уязвима, чем ее западные соседи, которые усиленно пытались умилостивить грозную Екатерину. Этот факт и традиционное стремление русских получить контроль над Польшей привели к тому, что в итоге большая часть последней при разделе попала под власть Санкт-Петербурга. Кроме того, южные границы России были открыты и «достаточно непрочны», что позволило ей в начале 1770-х годов за счет Турции значительно расширить свои владения в этом направлении: в 1783 году был официально аннексирован Крым, а в 1792-м добавились земли вдоль северного побережья Черного моря. Все это подтверждало снижение власти Османской империи и втайне волновало Австрию и Пруссию ничуть не меньше, чем государства, которые активно стремились остановить российскую экспансию (например, Швеция в 1788-м, а Великобритания при Питте-младшем в 1791 году). Но Вена и Берлин не желали ссориться с Санкт-Петербургом, а западные державы были слишком увлечены решением своих проблем, чтобы играть сколько-нибудь заметную роль в происходящем в Восточной Европе. В итоге быстрому укреплению Российской империи ничто не мешало.

Структура международных отношений в течение почти десятилетия вплоть до 1792 года не обнаруживала ни малейших попыток изменить картину мира. По большей части случайные ссоры между основными игроками не были связаны с региональным притязаниями, поэтому никакой угрозы нарушения общего равновесия сил не виделось. Если будущее Польши и Османской империи занимало ведущие государства Восточной Европы, то внимание западных держав было традиционно приковано к решению судьбы исторических Нидерландов и выяснению отношений между «конкурирующими торговыми империями». Инцидент англичан и испанцев в заливе Нутка (1790) поставил обе страны на грань войны, и это состояние длилось, пока Испания пусть неохотно, но уступила сопернику. И хотя отношения между Великобританией и Францией были менее острыми (в первую очередь из-за ресурсного истощения обоих государств после 1783 года), они все же продолжали оставаться непримиримыми соперниками на коммерческом фронте. Их взаимные подозрения не замедлили проявиться во время внутреннего кризиса в Нидерландах в 1787–1788 годах, когда профранцузская партия «Патриот» была отстранена от управления страной прусскими войсками, направляемыми агрессивно настроенным Питтом-младшим.

Более энергичная дипломатия Питта была отражением не только его личных качеств, но и общего восстановления сил Великобритании на фоне других великих держав после неудач 1783 года. Потеря Америки не нанесла существенного ущерба трансатлантической торговле страны; на самом деле экспорт в Соединенные Штаты быстро развивался, и этот рынок вкупе с индийским были намного больше, чем контролируемые Францией. За шесть лет (1782–1788) объем перевозок британских коммерсантов увеличился в два с лишним раза. Промышленная революция шла полным ходом, подгоняемая ростом потребительского спроса как в стране, так и за ее пределами, стимулируемая появлением большого количества изобретений; а уровень производительности британского сельского хозяйства не отставал от растущих потребностей в продовольствии постоянно прибывавшей численности населения. Фискальные реформы Питта улучшили финансовое положение государства и восстановили его кредитоспособность, при этом значительные суммы продолжали выделяться на содержание огромного, но хорошо управляемого флота. Имея такой прочный фундамент, британское правительство считало, что могло бы играть более активную роль и за пределами страны, если этого потребуют национальные интересы. В целом, однако, ни политики в Уайтхолле, ни Вестминстер не планировали в обозримом будущем масштабной войны против какой-либо из великих держав Европы{195}.

Но все же самой явной причиной, по которой в Европе в тот период не разразился большой конфликт, по всей вероятности, было ослабление Франции. В течение нескольких лет после победы в 1783 году она сохраняла сильные позиции на мировой политической арене, а ее экономика, как и внешняя торговля с Вест-Индией и Левантом, росла большими темпами. Тем не менее война 1778–1783 годов обошлась Франции дороже, чем предыдущие три вместе взятые, а отказ от реформирования национальной финансовой системы на фоне роста политического недовольства, экономического кризиса и целого букета социальных болезней дискредитировал старый режим. С 1787 года по мере нарастания внутреннего кризиса Франция казалась еще менее способной играть решающую роль во внешней политике. Дипломатическое поражение в Нидерландах было вызвано прежде всего признанием французского правительства, что оно просто не может позволить себе финансировать войну против Великобритании и Пруссии, в то время как лишение поддержки Испании в конфликте в заливе Нутка было следствием ограничения прав на объявление войны, наложенного на Людовика XVI Законодательным собранием. Все это едва ли располагало к тому, чтобы Франция в ближайшие годы пыталась изменить «старый порядок» в Европе.

Конфликт, призванный связать большую часть сил и ресурсов континента на двадцать с лишним лет, между тем начинал медленно и неуклонно развиваться. Французы были заняты исключительно внутренними распрями, последовавшими за падением Бастилии. И хотя возросшая радикализация французской политики обеспокоила некоторые иностранные правительства, возникшая как в Париже, так и в провинциях суматоха вызывала ощущение, что Франции не до общеевропейской политики. Исходя из этого, Питт уже в феврале 1792 года начал предпринимать попытки сократить военные расходы Великобритании, в то время как на востоке три большие монархии были в значительной степени заняты разделом Польши. Только усиливавшиеся слухи о готовящемся заговоре эмигрантов-роялистов, стремившихся восстановить в стране монархию, а также стремление самих французских революционеров к более агрессивной политике на своих границах привели в итоге к развязыванию войны. Медлительность и неуверенность союзнической армии при переходе французской границы показали, насколько плохо она была готова к противостоянию, что, в свою очередь, позволило революционерам добиться победы над противником в случайном столкновении при Вальми (сентябрь 1792). И только на следующий год, когда успехи французской армии начали угрожать спокойствию Рейнланда, исторических Нидерландов и Италии, а Людовик XVI был казнен, стал очевиден радикальный республиканизм нового режима в Париже, и противостояние обрело стратегическую и идеологическую форму. К Пруссии и Габсбургской империи, первыми вступившими в войну с Францией, теперь присоединилось огромное множество других государств, возглавляемых Великобританией и Россией и включавших всех соседей новообразованной Французской республики.

Хотя ретроспективно легко понять, почему первая антифранцузская коалиция (1793–1795) потерпела поражение, но тогда проигравшие испытали удивление и горькое разочарование: перевес сил был менее явным, чем в любой другой войне до этого. В конечном счете Французская революция привела к целому ряду отчаянных мер: сначала массовое восстание, затем мобилизация всех захваченных национальных ресурсов для борьбы с многочисленными внешними врагами. Кроме того, как отмечают многие публицисты, в течение двух и даже трех десятилетий, предшествовавших событиям 1789 года, французская армия переживала очень важный период реформирования в плане организации, планирования, применения артиллерии, а также тактики ведения боя. Революция же смела все преграды, возведенные прежним аристократическим обществом на пути к новым идеям, и, когда началась война, дала реформаторам возможность реализовать задуманное. Методы ведения «тотальной войны» для внутреннего фронта и обновленная тактика боя для противостояния внешнему врагу были отражением вырвавшихся наружу французских демагогических сил, тогда как осторожные, нерешительные действия коалиционной армии символизировали привычки старого порядка{196}. Обладая почти 650-тысячной армией (июль 1793), солдаты которой были полны энтузиазма и готовы к рискам, ожидающим их на долгих маршах и при применении агрессивной тактики, французы вскоре наводнили соседние территории. Это означало, что теперь все затраты на содержание этой армады в значительной степени лягут на плечи населения областей за пределами Республики, тем самым ускоряя процесс восстановления французской экономики.

Любое государство, желающее ослабить этот безрассудный экспансионизм, должно было иметь соответствующие средства сдерживания в таком новом для всех военном противостоянии. И эту задачу нельзя было назвать непосильной. Действия французской армии в период командования ею Дюмурье и даже во время более масштабных и тщательно продуманных кампаний Наполеона показали ее недостаточную организованность и подготовленность, а также слабость снабжения и коммуникаций, что открывало перед хорошо подготовленным противником большие преимущества. Но где же было взять такого противника? Дело не только в том, что старые генералы и неповоротливые, перегруженные обозами войска Коалиции были тактически не готовы к столкновению с колоннами французских стрелков. Главной причиной было отсутствие у врагов Франции необходимого политического единства и четкой стратегии. В армии Республики, очевидно, не существовало никакой исключительной политической идеологии по очистке ее рядов от солдат и граждан старого режима; на самом деле многие из них прониклись идеями Революции, и только когда намного позже армия Наполеона от «освобождения» перешла к завоеваниям и грабежам, враг смог использовать патриотизм местного населения, чтобы остановить распространение французской гегемонии.

Более того, в самом начале мало кто из участников Коалиции серьезно относился к французской угрозе. Между союзниками отсутствовало полное согласие относительно целей и стратегии. Они были едины лишь в одном — в желании получить еще больше субсидий от Великобритании. Помимо всего, первые годы революционной войны частично совпали с очередным разделом Польши. Несмотря на свои резкие высказывания в адрес Французской революции, Екатерину II больше интересовал вопрос лишения Польши независимости, чем отправка русских войск в Рейнланд. Это заставило обеспокоенное прусское правительство, разочарованное результатами своих кампаний на западном направлении, перебрасывать все больше и больше войск с Рейна на Вислу, что, в свою очередь, вынуждало Австрию держать 60-тысячную армию у своих северных границ на случай вторжения России и Пруссии на оставшуюся территорию Польши. Когда в 1795 году произошло третье и последнее разделение, стало абсолютно ясно, что Польша была намного более эффективным союзником для Франции в ее «предсмертных муках», чем во времена, когда та была нормально функционирующим государством. К тому времени Пруссия уже заключила мир с Францией и отдала ей левый берег Рейна, оставив Германию в состоянии неустойчивого нейтралитета и таким образом давая возможность французам сосредоточить все свое внимание на других направлениях. Большинство мелких немецких государств последовали за Пруссией. Нидерланды были захвачены и преобразованы в Батавскую республику. Испания, также покинув Коалицию, вновь вернулась к прежним антибританским договоренностям с Францией.

В итоге остались лишь Сардиния-Пьемонт, которая в начале 1796-го была повержена Наполеоном, несчастная Габсбургская империя, потерявшая большую часть Италии и вынужденная подписать Кампо-Формийский мир (октябрь 1797), и Великобритания. Несмотря на желание Питта-младшего, следуя примеру своего отца, остановить французский экспансионизм, британское правительство тоже было не в состоянии вести войну с должной решимостью и следовать четкой стратегии{197}. У экспедиционного корпуса, отправленного во Фландрию и Голландию, под командованием герцога Йоркского в 1793–1795 годах не было ни сил, ни достаточной подготовки для противостояния французской армии, и под конец кампании остатки измученного войска вернулись через Бремен домой. Кроме того, как часто бывало раньше, министры (Дандас и Питт) предпочли «британский метод ведения войны» (колониальные операции, морская блокада и набеги на побережье вражеской территории) крупномасштабным военным действиям на континенте. Учитывая подавляющее превосходство королевского флота и упадок флота французского, такая стратегия выглядела весьма заманчивой. Но потери британской армии в вест-индских операциях 1793–1796 годов, вызванные отчасти различными болезнями, показали, как дорого обошлись Лондону эти стратегические диверсии: 40 тыс. убитых и еще 40 тыс. уволенных из армии из-за непригодности к дальнейшей службе (больше, чем за время войны на Пиренейском полуострове). Затраты казны при этом составили как минимум £16 млн. И вряд ли возросшее доминирование Великобритании на неевропейских театрах военных действий и периферийные кампании в районе Дюнкерка и Тулона компенсировали рост влияния Франции в Европе. Наконец, запрашиваемые Пруссией и Австрией субсидии за продолжение участия их армий в войне выросли до гигантских размеров, и их уже было просто невозможно удовлетворить. Другими словами, британская стратегия была одновременно неэффективной и дорогой, и в 1797 году, когда Банк Англии приостановил платежи монетами, а в Спитхеде и Норе вспыхнули мятежи на кораблях, вся выстроенная система чуть не рухнула. Глядя на проблемы англичан, обессилившие австрийцы пошли на подписание мирного договора и присоединились к государствам, уже признавшим главенство Франции в Западной Европе.

Но если британцы не могли победить Францию, то и революционное правительство, в свою очередь, было неспособно лишить врага господства на море. Первоначальные попытки вторжения в Ирландию и проведение рейдов на западном побережье Англии практически не принесли никаких результатов, хотя виновата тут в большей степени была погода, а не качественная система обороны. Несмотря на страх, временно воцарившийся на острове после приостановки платежей монетами в 1797 году, британская финансовая система оставалась непоколебимой. Вступление в войну Испании и Нидерландов на стороне Франции привело к уничтожению испанского флота у мыса Святого Винсента (февраль 1797) и к сокрушительному удару по голландскому в сражении при Кампердауне (октябрь 1797). Новым союзникам Франции также пришлось потерять большую часть своих колоний на Востоке и в Вест-Индии, а также Коломбо, Малакку, мыс Доброй Надежды, которые стали для Великобритании новыми торговыми рынками и военно-морскими базами. Не желая платить высокую цену за мир, которую французское правительство требовало от англичан, Питт и его соратники-министры решили продолжить борьбу, введя подоходный налог и делая все новые займы для финансирования войны, которая из-за сосредоточения французских войск вдоль материкового побережья Ла-Манша превращалась больше в защиту государственных границ, чем в отстаивание безопасности империи.

Возникающая отсюда большая стратегическая дилемма определила собой последующие два десятилетия противостояния между Францией и Великобританией. Они, словно кит и слон, безусловно, были лидерами, но каждый в своей епархии. Между тем контроль англичан над морскими путями сам по себе не мог разрушить французскую гегемонию в Европе, как и военное превосходство Наполеона на суше не могло привести к сдаче островитян. Кроме того, активное расширение Францией своих владений и политическое запугивание соседей вызвали волну негодований, и правительство в Париже не было уверено, что многие из государств будут долго мириться с их абсолютной властью в Европе, пока Великобритания сохраняет независимость и в состоянии предложить своим потенциальным союзникам субсидии, боеприпасы и даже солдат. Очевидно, что так считал и Наполеон. В 1797 году он заявил: «Необходимо сосредоточить все наши силы на создании флота и уничтожить Англию. Как только мы это сделаем, Европа будет у наших ног»{198}. Но достичь своей цели французы могли, только успешно реализуя соответствующую морскую и торговую стратегию против Великобритании; одних военных достижений на суше было недостаточно. В свою очередь, англичанам также необходимо было ограничить доминирование Наполеона на континенте, используя как прямые интервенции, так и поддержку союзников, поскольку просто господства королевского флота на море также не хватало. И пока один участник противоборства чувствовал себя хозяином лишь на суше, а другой — на море, никто из них не имел уверенности и ощущения безопасности. Каждый стремился найти новые средства воздействия на противника и новых союзников, которые бы изменили баланс сил.

Старания Наполеона изменить этот баланс в свою пользу отличались смелостью и рискованностью. Используя непрочное положение англичан в Средиземноморье, летом 1798 года он со своей 31-тысячной армией оккупировал Египет и таким образом получил контроль над Левантом, Османской империей и проходом в Индию. Почти в то же самое время внимание британцев было отвлечено еще одной французской экспедицией — в Ирландию. Каждый из этих ударов в случае успеха имел бы весьма серьезные последствия для Великобритании, находящейся в шатком положении. Но ирландское вторжение не было масштабным, к тому же оно запоздало по времени, и к началу сентября англичанам удалось его остановить. К этому времени вся Европа уже знала о разгроме французского флота Нельсоном в битве при Абукире и последовавших неудачах Наполеона в Египте. Как Париж и предполагал, неудачи подтолкнули страны, недовольные доминированием Франции в Европе, перейти от нейтралитета к участию в войне Второй коалиции (1798–1800). Помимо небольших государств, таких как Португалия и Неаполитанское королевство, на английской стороне теперь были Россия, Австрия и Турция. Они собирали свои армии и вели переговоры относительно субсидий. Потеряв Менорку и Мальту, проиграв сражения с австро-российской армией в Швейцарии и Италии и не достигнув успеха в кампании под руководством самого Наполеона в Леванте, Франция оказалась в непростой ситуации.

Но Вторая коалиция, как и Первая, имела очень шаткую политическую и стратегическую основу{199}. Очень не хватало Пруссии, что не позволяло коалиции открыть северогерманский фронт. Преждевременная кампания, предпринятая неаполитанским королем, закончилась катастрофой, а плохо подготовленная англо-российская экспедиция в Голландию не смогла найти поддержки у местного населения, и в итоге войска были вынуждены покинуть страну. Не делая выводов о том, что континентальные операции должны иметь лучшую подготовку и иные масштабы, и заботясь лишь о финансовых и политических препятствиях, связанных с увеличением армии, британское правительство вернулось к своей традиционной политике «набегов» на побережье врага. Но их локальные атаки на Бель-Иль, Ферроль, Кадис и прочие пункты не принесли какой-либо стратегической пользы. Еще хуже, что австрийцы и русские не смогли договориться о совместной защите Швейцарии, и русской армии пришлось идти на восток через горы; это сильно разочаровало Павла I в союзниках, укрепив подозрения относительно проводимой Великобританией политики и готовность начать переговоры с Наполеоном, вернувшимся из Египта во Францию. После выхода России из коалиции австрийцы ощутили на своей шкуре всю ярость французской армии: сначала в сражениях при Маренго и Хёхштадте (оба — июнь 1800), а шесть месяцев спустя при Хоэнлиндене, что заставило официальную Вену в очередной раз пойти на подписание мирного договора. Воспользовавшись таким поворотом событий, Пруссия и Дания захватили Ганновер, а Испания начала вторжение в Португалию. Великобритания к 1801 году фактически осталась в одиночестве, как и три года назад. На севере Европы Россия, Дания, Швеция и Пруссия образовали новую лигу вооруженного нейтралитета.

С другой стороны, британцы вновь добились успехов в своей морской кампании и в операциях за пределами европейского континента. Мальта была освобождена от французов, и королевский флот получил еще одну важную стратегическую базу. Датский флот, находившийся на передовых рубежах новой лиги вооруженного нейтралитета и призванный блокировать британскую торговлю на Балтике, был разбит у Копенгагена (хотя убийство Павла I несколькими днями ранее в любом случае означало конец существования лиги). Тогда же, в марте 1801 года, британский экспедиционный корпус разгромил наполеоновскую армию в Александрии, что позже привело к полному выводу французских войск из Египта. Кроме того, в Индии англичане разбили армию Типу Султана, правителя в Майсуре, которого поддерживала Франция. Это позволило победителям получать дополнительную прибыль на севере страны. Под власть Британской короны перешли также французские, голландские, датские и шведские владения в Вест-Индии.

Вместе с тем отсутствие к 1801 году серьезного союзника на континенте и безрезультатная англо-французская кампания заставили многих политических деятелей в Англии задуматься о мире. Их настроения разделяли и коммерсанты, торговые дела которых в Средиземноморье очень сильно страдали из-за войны. На балтийскую торговлю противостояние повлияло в меньшей степени. Отставка Питта, поводом для которой стала его попытка провести акт об уравнивании католиков в политических правах с протестантами, ускорила процесс начала переговоров. В свою очередь, Наполеон мало что терял от такого перемирия: Франция продолжит расширять свое влияние в государствах-сателлитах, в то время как британцы будут лиишены прежних коммерческих и дипломатических привилегий в этих территориях; французский флот, разбросанный по различным портам, сможет наконец воссоединиться; экономика получит передышку перед следующим раундом противостояния. В результате позиция британцев, которые особо не критиковали правительство за заключение Амьенского мира (март 1802), постепенно изменилась, когда стало очевидно, что Франция продолжает свою борьбу, только другими средствами. Британская торговля была запрещена в значительной части Европы. Лондону строго указали на то, чтобы он держался в стороне от внутренних дел голландцев, швейцарцев и итальянцев. Вместе с тем сообщения об интригах и агрессиях со стороны французов шли от Маската до Вест-Индии и от Турции до Пьемонта. Подобного рода информация, а также реализация Францией масштабной программы по расширению и улучшению своего военного флота заставили британское правительство, возглавляемое Генри Аддингтоном, в мае 1803 года отказаться от возвращения Мальты, что привело к переходу противостояния двух ведущих держав Европы в активную стадию{200}.


Этому заключительному раунду в череде семи основных англо-французских войн, произошедших в период с 1689 по 1815 год, суждено было продлиться двенадцать лет. И это стало серьезнейшей проверкой на прочность для всех его участников. Как и прежде, у каждой из воюющих сторон были свои сильные и слабые стороны. Несмотря на определенные сокращения, на момент возобновления военных действий британский флот был очень силен. Пока грозные английские эскадры блокировали береговую линию Франции, та теряла свои заокеанские империи и своих сателлитов. Сен-Пьер и Микелон, Сент-Люсия, Тобаго и Голландская Гвиана[24] были захвачены еще до Трафальгарского сражения. Кроме того, англичане продвинулись еще дальше в Индии. В 1806 году пал мыс Доброй Надежды, в 1807-м — остров Кюрасао и датская Вест-Индия, в 1808-м — некоторые из Молуккских островов, в 1809-м — Кайенна, Французская Гвиана, Сан-Доминго, Сенегал и Мартиника, в 1810-м — Гваделупа, Маврикий, Амбон и острова Банда, в 1811-м — Ява. И снова это не оказало непосредственного влияния на расстановку сил в Европе, но укрепило господство Великобритании на заокеанских территориях и открыло для нее новые возможности для экспорта после потери доступа к традиционным рынкам в Антверпене и Ливорно. Это побудило Наполеона уже на ранних стадиях войны с особой серьезностью рассматривать необходимость вторжения в южную часть Англии. Каждая из сторон ждала заключительного, решающего столкновения: одна — собирая в Булонском лесу Великую армию, вторая — вернув в 1804 году в правительство мрачного и решительного Питта.

На самом деле военные кампании на море и на суше в 1805 — 1808 годах, несмотря на несколько известных сражений, в очередной раз продемонстрировали стратегические ограничения подобного противостояния. Французская армия превосходила как минимум втрое своего британского противника и была значительно лучше подготовлена, но для того чтобы благополучно высадиться на английский берег, необходимо было еще и контролировать ситуацию на море. В количественном выражении французский флот выглядел весьма внушительно (порядка 70 линейных кораблей) — прямое доказательство того, какими значительными ресурсами обладал Наполеон. Помимо этого еще более 20 линейных кораблей на момент вступления в войну с Великобританией в конце 1804 года могла выставить Испания. Однако франко-испанские флотилии были рассредоточены в полудюжине гаваней, и их объединение было невозможно без риска столкнуться с британским королевским флотом, намного более искушенным в морских баталиях. Разгром англичанами флотов обеих стран-противников в октябре 1805 года при Трафальгаре продемонстрировал «качественную разницу» между военно-морскими силами противоборствующих сторон. Однако столь грандиозная победа, гарантирующая безопасность британских островов, в то же время не смогла ослабить позиции Наполеона на суше. Поэтому Питт всеми силами пытался заманить в Третью коалицию Россию и Австрию, обещая по £1,75 млн. за каждые 100 тыс. солдат, выставленных против французов. Но еще до Трафальгарского сражения Наполеон отправил свою армию из Булонского леса в верховья Дуная, где она разбила австрийцев под Ульмом, а затем, продолжив двигаться в восточном направлении, в декабре под Аустерлицем сокрушила 85-тысячные австро-российские войска. Подавленная подобными поражениями Вена была вынуждена в третий раз пойти на мир, и французы смогли вернуть контроль над Апеннинским полуостровом, вынудив англо-российские войска спешно покинуть его{201}.

Неизвестно, эти ли новости стали причиной преждевременной кончины Питта в начале 1806 года, но они точно показали, насколько трудно будет низвергнуть военный гений Наполеона. Следующие несколько лет прошли под знаком французского господства в Европе (см. карту 7). Пруссия, отсутствие которой ослабило коалицию, в октябре 1806 года внезапно объявила войну Франции и уже через месяц была повержена. Совсем иначе обстояло дело с многочисленной и несгибаемой российской армией. Но выдержав несколько сражений, в битве при Фридланде (июнь 1807) она понесла огромные потери. По результатам мирных договоренностей в Тильзите Пруссия практически была превращена в государство-сателлит, а Россия, легко отделавшись, соглашалась прекратить торговые отношения с Великобританией и обещала в конечном счете присоединиться к французскому альянсу. После того как южные и большая часть западных германских государств вошли в Рейнский союз, а западная Польша превратилась в Великое герцогство Варшавское, после того как Испания, Италия и исторические Нидерланды перешли под власть Наполеона и Священной Римской империи настал конец, — на всем протяжении между Португалией и Швецией не осталось ни одного независимого государства, а значит, и потенциального союзника Великобритании. Это, в свою очередь, дало возможность Наполеону нанести весьма сокрушительный й показательный удар по «нации торговцев». Он запретил экспорт британских товаров в Европу, что должно было подорвать экономику противника. В то же время Франция для собственных нужд начала аккумулировать древесину, мачты и прочие кораблестроительные материалы, недоступные теперь королевскому флоту. Все это было должно ослабить британцев еще до начала непосредственного вторжения на остров. Учитывая зависимость Великобритании от европейских рынков как для экспорта своей продукции, так и для покупки балтийских мачт и далматинского дуба для флота, можно признать, что над страной нависла очень серьезная угроза. И наконец, сокращение доходов от экспорта могло лишить Лондон средств для субсидирования своих союзников и финансирования собственных экспедиционных корпусов.


Как никогда прежде, в этой войне экономические факторы переплетались со стратегическими. На этом центральном этапе англо-французской борьбы за превосходство — между Берлинским и Миланским декретами Наполеона, запрещающими торговлю с Великобританией (1806–1807), и французским отступлением из Москвы (1812) — следует остановиться подробнее для анализа сильных сторон обоих противников. Каждый из них использовал малейшую возможность для разрушения экономики другого, и в итоге любое рано или поздно возникающее слабое место могло иметь для той или другой стороны печальные политические последствия.

Вне всяких сомнений, необычно высокая степень зависимости Великобритании от внешней торговли, существовавшая на тот момент, сделала страну очень уязвимой для торговой блокады, организованной против нее в рамках «континентальной системы» Наполеона{202}. В 1808, а затем в 1811–1812 годах коммерческая война, развязанная французами и их самыми верными сателлитами (к примеру, датчанами), привела к кризису в экспортоориентированных отраслях британской экономики. Склады мануфактурщиков были забиты продукцией, а в лондонских доках уже не знали, куда сгружать очередную партию колониальных товаров. Безработица в городах и волнения в графствах еще больше напугали деловые круги и вынудили многих экономистов призывать к заключению мира. Этому способствовал и ошеломляющий рост государственного долга. После ухудшения отношений с Соединенными Штатами и сокращения с 1811 года объемов экспорта на этот важный для Великобритании рынок экономическое давление казалось почти невыносимым.

На деле же все эти угрозы удалось пережить, и в первую очередь потому, что они никогда не носили долгосрочного характера и не были достаточно последовательными, чтобы оказать полноценный эффект на британскую экономику. Революция в Испании, направленная против французской гегемонии, ослабила давление экономического кризиса 1808 года в Великобритании, так же как и разрыв России с Наполеоном облегчил последствия резкого спада в 1811–1812 годах, позволив британским товарам попасть на рынки стран Балтии и Северной Европы. Кроме того, в течение всего периода большое количество британских товаров и колониального реэкспорта завозилось на континент контрабандой (что было весьма прибыльным занятием) и, как правило, при попустительстве подкупленных местных чиновников. Запрещенные товары окольными путями путешествовали от Гельголанда до Салоник и достигали своих нетерпеливых клиентов, так же как это происходило между Канадой и Новой Англией во время англо-американской войны в 1812 году. Наконец, британскую экспортоориентированную экономику могло также поддержать и активное расширение торговли с регионами, не охваченными континентальной системой или американским запретом французским и английским судам заходить в порты США, а именно с Азией, Африкой, Вест-Индией, Латинской Америкой (несмотря на все усилия местных испанских губернаторов) и Ближним Востоком. В результате, несмотря на серьезные, но краткосрочные проблемы для британских торговцев нд некоторых рынках, отчетливо прослеживалась общая тенденция: объем экспорта британских товаров вырос с £21,7 млн. (1794–1796) до £37,5 млн. (1804–1806) и £44,4 млн. (1814–1816).

Другой, не менее важной причиной, не позволившей британской экономике рухнуть под силой внешнего давления, стала уже развернувшаяся в Великобритании (к глубокому сожалению Наполеона) промышленная революция. Очевидно, что два этих крупных исторических события во многом были связаны друг с другом, зачастую весьма необычным способом. Правительственные заказы на вооружение стимулировали развитие чугунолитейной, сталелитейной, угольной и лесной промышленности, огромные расходы государства (по некоторым оценкам, до 29% валового национального продукта) оказали большое влияние на финансовую сферу, а появление новых внешних рынков привело к росту некоторых производств, пострадавших от французской блокады. Влияние Французской революции и Наполеоновских войн на рост британской экономики в общем и целом представляет собой очень сложную и достаточно спорную тему. Ее исследование историками продолжается по сей день, и многие из них приходят к выводу, что сделанные ранее выводы о быстрых темпах индустриализации в Великобритании в указанный выше период являются преувеличенными. Тем не менее можно сказать точно, что экономика росла в течение всего рассматриваемого отрезка времени. Если в 1788 году выпуск чугуна в чушках составлял всего 68 тыс. тонн, то к 1806 году он взлетел уже до 244 тыс. тонн, а к 1811-му — до 325 тыс. тонн в год. Хлопчатобумажная промышленность, фактически появившаяся в Великобритании перед войной, за последующие два десятилетия получила невероятное развитие и требовала все больше и больше станков, паровых двигателей, угля и работников. К 1815 году изделия из хлопка стали самым экспортируемым товаром Великобритании. Строительство множества новых доков, внутренних каналов, магистралей и железнодорожных путей повысило уровень транспортных коммуникаций и способствовало расширению производства. Независимо от того, возможен ли был еще больший «бум», не случись войны с Францией (как на суше, так и на море), факт остается фактом: производство в Великобритании и соответственно ее благосостояние продолжали быстро расти, помогая справляться с налоговым бременем, рост которого позволял Питту и его преемникам финансировать ведение военных действий. К примеру, ежегодный объем таможенных и акцизных сборов вырос с £13,5 млн. в 1793 году до £44,8 млн. в 1815-м, а сборы новых налогов на доходы и на имущество увеличились с £1,67 млн. в 1799-м до £14,6 млн. в последний год войны. Между тем в период 1793–1815 годов британское правительство получило в виде прямых и косвенных налогов огромные средства — £1,217 млрд. — и еще £440 млн. заняло на денежных рынках, не исчерпав при этом кредита доверия (к изумлению более консервативного в финансовом отношении Наполеона). В последние самые важные годы войны правительство занимало ежегодно более £25 млн., что, бесспорно, давало ей дополнительный запас прочности{203}. Безусловно, уровень налогообложения англичан выходил далеко за пределы, установленные чиновниками в XVIII веке, а государственный долг почти утроился, но рост благосостояния помог жителям Великобритании легче перенести эти трудности и позволил стране, несмотря на меньшие размеры территории и численность населения, спокойнее выдержать затраты на войну, в отличие от внушительной Наполеоновской империи.

Но все же еще более запутанной для исследователей кажется экономическая ситуация во Франции в период с 1789 по 1815 год и способность страны выдержать крупномасштабную войну{204}. Крах старого режима и возникшая в результате неразбериха, несомненно, на какое-то время снизили экономическую активность во Франции. С другой стороны, небывалый общественный энтузиазм, связанный с революцией, и мобилизация национальных ресурсов для того, чтобы дать достойный отпор внешним врагам, привели к активному росту производства пушек, стрелкового оружия и прочего вооружения, что, в свою очередь, стимулировало развитие чугунолитейной и текстильной промышленности. Кроме того, были ликвидированы некоторые прежние экономические препоны, такие как внутренние тарифы, а юридические и административные реформы Наполеона способствовали процессу модернизации. Даже то, что Франция затем пошла по пути введения консульства, а в дальнейшем стала империей — что способствовало возврату многих атрибутов монархического режима (в частности, традиционной опоры на частных банкиров), — не сильно повлияло на устойчивый экономический рост, который обеспечивало в основном постоянное увеличение численности населения и государственных расходов, расширение тарифного протекционизма и внедрение новых технологий.

Однако темпы роста французской экономики были намного ниже британской. И главная причина крылась в том, что аграрный сектор, безусловно самый крупный в экономике, практически не изменился: уход крестьян из-под власти помещиков сам по себе не мог считаться аграрной революцией, а широкомасштабные кампании, например по выращиванию сахарной свеклы (в качестве замены британского колониального тростникового сахара), не имели должного успеха. Из-за плохих коммуникаций фермеры все еще были привязаны к местным рынкам, и радикальные преобразования их мало интересовали. Подобные же консервативные настроения можно было наблюдать и в нарождающемся промышленном секторе, где появление новых механизированных масштабных предприятий, скажем чугунолитейных, было скорее исключением, чем правилом. Конечно, и здесь наблюдался значительный прогресс, но в значительной степени благодаря войне и морской блокаде со стороны Великобритании. Французская хлопчатобумажная промышленность только выиграла от введения континентальной системы, которая защитила ее от сильных британских конкурентов (не говоря уже о производителях из нейтральных государств или стран-сателлитов, чьи товары облагались во Франции очень высокими таможенными сборами). Ее процветанию способствовало и расширение внутреннего рынка: благодаря захватническим кампаниям Наполеона против соседних государств численность населения страны увеличилось с 25 млн. человек (1789) до 44 млн. (1810). Вместе с тем ощущалась нехватка хлопка-сырца, цена на который была достаточно высока, и слишком медленно происходило внедрение новых технологий, уже применявшихся в Англии. В общем и целом можно сказать, что французская промышленность возникла благодаря войне в условиях практически отсутствующей конкуренции, созданных стремлением государства защититься от иностранных соперников.

Морская блокада сделала французскую экономику еще более замкнутой{205}. Ее атлантический сектор, наиболее активно развивавшийся на протяжении всего XVIII века и (как в случае с Великобританией) являвшийся одним из катализаторов процесса индустриализации, становился все более Недоступным благодаря усилиям королевского военно-морского флота. В частности, потеря Санто-Доминго стала одним из серьезных ударов по французской торговле в Атлантике. Другие заморские колонии и инвестиции были также потеряны для страны, а после 1806 года остановилась даже торговля через нейтральные государства. Это очень сильно ударило по Бордо. Нант практически лишился выгодного для него рынка работорговли. Даже Марсель с налаженными торговыми отношениями с прилегающими районами и севером Италии в период с 1789 по 1813 год потерял четверть объема промышленного производства. В свою очередь, области на севере и востоке Франции (в частности, Эльзас) наслаждались сравнительной защищенностью традиционной торговли. Но даже если эти области и их жители (прежде всего, виноградари и владельцы хлопкопрядильных фабрик) получали значительную выгоду, работая в условиях отсутствия внешних конкурентов, на французскую экономику в целом все это мало влияло. «Деиндустриализация» в Атлантике и оторванность от большой части внешнего мира вынудили Францию замкнуться на своих крестьянах, провинциальной торговле и локальной, неконкурентоспособной, относительно мелкосерийной промышленности.

Учитывая этот экономический консерватизм, а в ряде случаев и определенные свидетельства торможения развития, способность французов финансировать в течение многих лет столь масштабную войну с ведущими государствами Европы кажется еще более невероятной{206}. Хотя популярная в начале и середине 1790-х годов мобилизация и выглядит готовым объяснением этого феномена, она не может объяснить, как Наполеону удавалось содержать свою гигантскую армию, насчитывавшую более 500 тыс. солдат и офицеров (и нуждавшуюся как минимум в 150 тыс. новых рекрутеров ежегодно). Военные расходы, уже в 1807 году составлявшие не менее 462 млн. франков, к 1813 году взлетели до 817 млн. Неудивительно, что такие издержки не могли быть покрыты исключительно за счет плановых доходов. Из-за непопулярности налогов об их существенном увеличении не могло быть и речи, что в основном и объясняет возврат Наполеона к сборам на табак, соль и прочим косвенным налогам эпохи старого режима. Но ни они, ни различные гербовые сборы и таможенные пошлины не способны были решить вопрос ежегодного дефицита в сотни миллионов франков. Создание Банка Франции вкупе с различными финансовыми механизмами и институтами позволило государству проводить скрытую политику с использованием бумажных денег и, таким образом, за счет кредитов держаться на плаву (несмотря на известную нелюбовь императора к займам). Но даже этого было недостаточно. Для финансирования разрыва необходимо было что-то еще.

По большому счету, наполеоновский империализм поддерживали бесчисленные грабежи. В самой Франции все началось с конфискации и продажи имущества «врагов революции»{207}. Когда же в ходе военных кампаний, направленных на защиту революции, французские армии оказались на территории соседних государств, им показалось вполне естественным, что за все теперь будут платить иностранцы. Война должна обеспечивать саму себя. Конфискацией королевской и феодальной собственности в побежденных странах, трофеями, захваченными у армий врага, в гарнизонах, музеях и казначействах, внушительными военными контрибуциями в денежной или натуральной форме, расквартированием французских войск в государствах-сателлитах, которые должны полностью содержать их за свой счет. Наполеон, таким образом, не только покрыл все огромные военные расходы, но и извлек для Франции и для себя неплохую прибыль. Управление экстраординарным имуществом в период расцвета Франции аккумулировало достаточно значительные средства. В какой-то степени это было предвестником будущих грабежей нацистской Германией своих сателлитов и поверженных' врагов во время Второй мировой войны. Пруссия, например, после разгрома ее армии под Йеной должна была заплатить штраф в 311 млн. франков, что составляло половину среднегодового дохода французского правительства. После каждого поражения Габсбургская империя была вынуждена уступать врагу свои территории и выплачивать крупную контрибуцию. В Италии в период с 1805 по 1812 год примерно половина всех доходов от собираемых налогов уходила французам. Во всем этом можно усмотреть двойную выгоду — содержание большей части огромной французской армии за пределами страны и ограждение французских налогоплательщиков от бремени расходов на ведение войны. При условии, что армии при столь блестящем руководстве будет сопутствовать успех, система казалась неуязвимой. Поэтому неудивительно было слышать из уст императора:

Моя власть держится на моей славе, а моя слава на победах, которые я одержал. Моя власть прекратится, если я не буду питать ее новой славой и новыми победами. Я стал таким, какой я есть, благодаря победам, и только они помогут мне сохранить достигнутое{208}.[25]

Как же в таком случае можно было победить Наполеона? Великобритания, испытывавшая острую нехватку солдат, была не способна справиться с ним в одиночку. И нападение на Францию любого континентального государства без поддержки других всегда было обречено на поражение. Несвоевременное присоединение к войне Пруссии в 1806 году является ярким тому примером. Впрочем, это не помешало расстроенным австрийцам возобновить военные действия против Франции в начале 1809 года. Но несмотря на продемонстрированную в битвах при Экмюле и Асперне стойкость, последующий разгром при Ваграме вновь заставил Вену пойти на заключение мира и уступить часть своей территории Франции и ее союзникам. Кроме того, успехам французов в борьбе с Австрией предшествовало вторжение Наполеона в Испанию для подавления там восстания. Создавалось впечатление, что где бы ни возникало сопротивление императору, его очаг немедленно ликвидировался французскими войсками. И хотя на море британцы демонстрировали подобную же беспощадность к своим врагам, и фактическим, и потенциальным (если вспомнить атаку на Копенгаген в августе 1807 года), они до сих пор больше были склонны растрачивать военные ресурсы на локальные рейды у южных берегов Италии, бессмысленное нападение на Буэнос-Айрес, а также неудачную и затратную (в отношении как финансовых, так и человеческих ресурсов) Валхеренскую экспедицию летом 1809 года{209}.

Все это происходило в тот период, когда у казавшегося непобедимым Наполеона в его империи стали появляться первые достаточно существенные трещины. Следовавшие друг за другом победы на полях сражений давались французам слишком большой кровью: 15 тыс. убитых под Эйлау, 12 тыс. — под Фридландом, 23 тыс. погибших и взятых в плен солдат и офицеров под Байленом, огромные потери в 44 тыс. человек под Асперном и 30 тыс. — под Ваграмом. В армии все меньше оставалось опытных и подготовленных солдат, даже в элитных гвардейских подразделениях. Например, в 1809 году из 148 тыс. гвардейцев германской армии 47 тыс. были несовершеннолетними призывниками{210}. Хотя армию Наполеона, как и впоследствии Гитлера, во многом составляли выходцы из завоеванных государств и сателлитов, человеческие ресурсы французов явно были истощены, тогда как у непредсказуемого русского царя эти ресурсы были безграничны, а упрямые и униженные австрийцы даже после разгрома под Ваграмом обладали весьма значительной «боеспособной армией». Все это сыграло решающую роль уже в ближайшем будущем.

Кроме того, вторжение Наполеона в Испанию в конце 1808 года не решило исхода предпринятой там кампании, как он наивно предполагал. Рассеяв испанскую армию, он тем самым, сам того не желая, подтолкнул местное население к партизанской войне, а такого рода сопротивление подавить было намного труднее, к тому же оно создавало серьезные проблемы для тылового обеспечения французской армии. Поскольку местное население отказывалось снабжать войска Наполеона продовольствием, они очень сильно зависели от собственных нестабильных схем поставок. Более того, сделав из Испании и в еще большей степени Португалии арену для военных действий, Наполеон тем самым покусился на одну из тех территорий, куда до сих пор неактивные британцы могли вмешаться — сначала действуя осторожно, но постепенно все увереннее и увереннее, видя, как Веллингтон удачно использует сочувствующих ему местных жителей, преимущество географического положения полуострова, господство английского флота на море и, наконец, свои быстро набирающиеся опыта войска для сдерживания и ослабления натиска французов. Потери в 25 тыс. человек, понесенные армией Массена во время его бесплодного похода на Лиссабон в 1810 — 1811 годах, были первым знаком для французов, что «испанскую язву» невозможно удалить хирургическим путем, даже имея на юге Пиренеев почти 300-тысячную армию{211}.

Помимо ослабления Франции англичане добились того, что Испания перестала чинить какие-либо стратегические или коммерческие препоны Великобритании. В конце концов, прежде в большинстве англо-французских войн Испания боролась на стороне Франции, что не только создавало угрозу потери Гибралтара и масштабных военных действий на море (силами объединенного франко-испанского флота) против британского военно-морского флота, но и негативно сказывалось на возможности экспорта на рынки Пиренейского полуострова, Латинской Америки и Средиземноморья. Дружественная, а не враждебная Испания в данном случае означала конец всем этим угрозам. Это сильно ослабило негативный эффект для британской торговли от введения континентальной системы, поскольку товары из Ланкашира и центральных графств Англии вернулись на свои прежние рынки. В 1810 году общий объем экспорта Великобритании достиг рекордных £48 млн. (против £37 млн. в 1808-м). И хотя передышка была слишком краткой из-за закрытия Балтики и бурных споров между Великобританией и США по поводу реквизиции и блокады, ее эффект оказался благотворным. Она придала силы самому могущественному врагу Наполеона за пределами континента в то время, когда в самой Европе назревал политический взрыв.

В действительности наполеоновская система управления в Европе имела достаточно противоречивую природу. Не беря во внимание достоинства и недостатки революции в самой Франции, страна, объявляющая свободу, братство и равенство, теперь под руководством своего императора занималась порабощением населения соседних территорий, размещая на них свои войска, конфискуя их товары, нарушая торговлю, налагая огромные контрибуции, взимая непомерные налоги и забирая в армию местную молодежь{212}. Негодование росло по мере ужесточения условий, диктуемых континентальной системой: не только Нант и Бордо, но также Амстердам, Гамбург, Триест несли огромные убытки из-за экономической войны, которую вел Наполеон против Великобритании. Но немногие решались на открытое вооруженное выступление, как испанцы, или просто на выход из губительной континентальной системы, как русские в декабре 1810 года{213}. Однако после того, как Великая армия Наполеона была разгромлена в московских кампаниях, а его испанская армия оттеснена к Пиренеям, появилась возможность положить конец французской гегемонии. Все, что нужно было пруссакам, русским, шведам, австрийцам и прочим союзникам, так это оружие и снаряжение (деньги, разумеется, тоже), которые уже в достаточном количестве поступали от британцев португальцам и испанцам. Таким образом, безопасность Британских островов и ее относительное процветание, с одной стороны, и изнуряющая и все более алчная природа французского правления, с другой, наконец сошлись, чтобы в итоге уничтожить империю Наполеона.

Такому общему анализу экономических и геополитических факторов неизбежно свойственно преуменьшение роли тех или иных аспектов личного характера — например, прогрессирующей апатичности и самообольщения Наполеона. Возможна также недооценка неустойчивого военного равновесия практически вплоть до последнего года войны: французы даже тогда обладали достаточными ресурсами, чтобы построить огромный флот, будь у них такое стремление. Британская экспортоориентированная экономика вынуждена была выдержать свой самый серьезный тест на прочность в 1812 году, и до сражения под Лейпцигом в октябре 1813 года Наполеон имел неплохие шансы разбить одного из своих восточных врагов и таким образом вновь разрушить антифранцузскую коалицию.

Тем не менее французская «вездесущность» — результат завышенной самооценки Наполеона — к этому времени переходила всякие границы, и любая большая неудача немедленно отражалась на всей империи, поскольку всем регионам, находящимся под властью узурпатора, приходилось формировать все новые и новые войска, чтобы восстановить боеспособность армии. В 1811 году в Испании находилась 353-тысячная французская армия, но, по наблюдениям Веллингтона, она могла контролировать ситуацию лишь в пределах своей дислокации — защита коммуникаций требовала слишком много сил и ресурсов, что делало ее уязвимой для англо-португальско-испанских сил. Когда в следующем году Наполеон решил покуситься на независимость России, из Испании было отозвано порядка 27 тыс. солдат и офицеров, которые влились в ряды Великой армии, выступившей на Москву. Из более чем 600 тыс. участников этого похода лишь 270 тыс. были французами (примерно столько же оставалось на Пиренейском полуострове). Но так как французами «по рождению» теперь считались и бельгийцы, и голландцы, и многие итальянцы, проживающие на захваченных территориях, войска, сформированные из выходцев французских регионов в пределах границ, существовавших до 1789 года, составляли в российской кампании бесспорное меньшинство. Возможно, это не имело никакого значения на ранних, успешных этапах похода на Москву, но при отступлении, когда войскам, стремившимся домой, приходилось постоянно сражаться как с суровыми погодными условиями, так и с преследовавшими их казаками, данная особенность армии сыграла важную роль{214}.

Русская кампания для Великой армии обернулась огромными потерями: почти 270 тыс. убитых, 200 тыс. сдавшихся в плен, примерно 1000 орудий и 200 тыс. лошадей. Именно поражение на восточном фронте в большей степени и подорвало моральный дух французской армии. Тем не менее важно понять взаимосвязь кампаний в Восточной Европе и на Пиренейском полуострове начиная с 1813 года, приведшую в итоге к крушению империи Наполеона. К тому времени у российской армии было недостаточно ресурсов (а многие из ее генералов вообще не испытывали особого энтузиазма) для преследования французов на территории Германии, а внимание британцев было отвлечено собственной войной на североамериканском континенте. В результате к началу лета 1813 года Наполеон собрал новую 145-тысячную армию, позволившую ему удержать свои позиции в Саксонии и договориться о перемирии. Хотя Пруссия благоразумно перешла на сторону русских, а Меттерних угрожал направить на борьбу с французами 250-тысячную австрийскую армию, единства среди государств восточной части Европы не было. Таким образом, известие о том, что войска Веллингтона разбили армию Жозефа Бонапарта в Витории (июнь 1813) и отбросили их к Пиренеям, сыграло решающую роль в том, что австрийцы объявили войну французам и объединились с русскими, шведскими и прусскими силами для избавления Германии от войск Наполеона. Последующая битва под Лейпцигом в октябре того же года по масштабу превосходила все сражения, в которых до сих пор принимала участие британская армия. Через четыре дня противостояния 195-тысячная французская армия не выдержала натиска превосходящих сил коалиционных войск, насчитывавших порядка 365 тыс. человек. Следует отметить, что Британская корона щедро финансировала союзников и направила в войска 125 тыс. мушкетов, 218 единиц артиллерии и большое количество иного снаряжения{215}.

В свою очередь, поражение французов под Лейпцигом стимулировало Веллингтона двинуться на север Пиренеев, а далее к Байонне и Тулузе. После того как армии Пруссии и Австрии переправились через Рейн, а казаки вторглись в Голландию, Наполеон в начале 1814 года предпринял ряд блестящих тактических действий, направленных на защиту северо-востока Франции. Но силы его армии были истощены. К тому же она в большинстве своем состояла из неопытных рекрутов. Кроме того, население Франции, куда теперь переместилась война, стало относиться к ней (как и предсказывал Веллингтон) уже с меньшим энтузиазмом. Неумолимое стремление Великобритании вернуть Францию в ее прежние границы и готовность выделить согласно подписанному 9 марта Шомонскому трактату еще £5 млн. субсидий подвигли правительства союзных государств идти до конца. К 30 марта 1814 года даже у маршалов Наполеона закончились аргументы в пользу продолжения войны, а через неделю император сам отрекся от престола.

На фоне этих эпических событий англо-американская война 1812 — 1814 годов носила хотя и стратегический, но все же второстепенный характер[26]. С экономической точки зрения, возможно, она могла бы нанести более ощутимый удар по интересам Великобритании, если бы не совпала с крахом континентальной системы и если бы Новая Англия, благополучие которой в значительной степени зависело от англо-американской торговли, не проявляла энтузиазма в поддержании конфликта (зачастую придерживаясь нейтральной позиции). Объявленный американской армией «поход на Канаду» вскоре был свернут как на суше, так и на море. Несмотря на рейды в районах Йорка (Торонто) и Вашингтона и ряда впечатляющих эпизодов с участием одиночных фрегатов, каждая из сторон понимала, что может лишь нанести определенный урон врагу, но не победить его. Британцы, в частности, осознали, насколько важна торговля с Америкой и насколько трудно содержать значительные войска и флот за границей, когда они отчаянно требуются на европейском театре военных действий. А как показал пример с Индией, заморские владения и торговля одновременно и укрепляли могущество Великобритании, и отвлекали силы и ресурсы от основных стратегических направлений{216}.

Последняя кампания Наполеона с марта по июнь 1815 года, которую, безусловно, нельзя считать второстепенным событием, стала стратегическим «примечанием» к прошедшей большой войне в Европе{217}. Его внезапное возвращение во Францию из изгнания прервало споры победителей относительно будущего Польши, Саксонии и других земель, но не разрушило коалицию. Даже если бы впопыхах собранная новая французская армия не была разбита войсками Веллингтона и Блюхера при Ватерлоо, трудно себе представить, как бы она смогла одолеть армии других участников коалиции, спешивших на помощь союзникам в Бельгию. Тем более труднее представить, как Франция могла бы чисто экономически выдержать еще одну продолжительную войну. Вместе с тем последняя авантюра Наполеона была важна с политической точки зрения. Она усилила позиции Великобритании в Европе и укрепила союзников во мнении, что Францию в будущем необходимо окружить кольцом из сильных «буферных государств». Пруссия практически вернула свою военную мощь после поражения под Йеной, и, таким образом, равновесие в Восточной Европе было отчасти восстановлено. Это заставило Вену забыть о старых разногласиях ради достижения мира и сохранения общего баланса сил{218}. После двух десятилетий почти не прекращавшихся военных действий и столетия с лишним напряженных отношений и конфликтов между великими державами наконец выстроилась система европейских государств, гарантировавшая относительное равновесие.

Итоговые Венские соглашения 1815 года не привели, как предлагала Пруссия, к разделению Франции. Их результатом стало окружение владений Людовика XVIII достаточно мощными территориальными образованиями — королевством Нидерландов на севере, расширенным Сардинским королевством (Пьемонт) на юго-востоке и Пруссией в Рейнланде; в то время как Испании, возвращенной Бурбонам, ведущие державы Европы гарантировали сохранение ее целостности. В восточной части после горячих споров между победителями также удалось найти баланс сил. Сильные возражения Венского двора не позволили Пруссии захватить Саксонию, и ей пришлось довольствоваться компенсацией в виде Великого княжества Познанского и Рейнланда, в то время как Австрия получила территории в Италии и на юго-востоке Германии, но из польских земель ей удалось сохранить за собой лишь Галицию. Даже Россия, чьи претензии на львиную долю польских земель наконец должны были реализоваться, вынуждена была в начале 1815 года отступиться перед угрозой англо-франко-австрийского альянса, создаваемого, чтобы не позволить ей распорядиться будущим Саксонии. Из этого следовало, что больше ни одно государство не сможет навязать свою волю остальной Европе, как Наполеон. Безусловно, эгоизм ведущих держав никуда не делся даже под влиянием событий 1793–1815 годов, но принятие двойных принципов «сдерживания и взаимной компенсации»{219} означал, что односторонний захват тех или иных областей с целью доминирования в Европе теперь маловероятен и что даже небольшие территориальные изменения нуждаются в одобрении большинством членов системы «Европейского концерта».

Но говоря о европейской «пентархии», важно помнить, что соотношение сил этих пяти великих держав было уже не то, что в 1750 или даже в 1789 году. Несмотря на растущее могущество России, справедливости ради стоит отметить, что после свержения Наполеона на континенте прослеживался относительный баланс сил. С другой стороны, на море была абсолютно иная картина — там практически монопольно господствовали британцы, что поддерживалось их положением наиболее экономически развитой страны на фоне конкурентов и одновременно укрепляло его. В некоторых случаях, например в Индии, это было результатом длительной вооруженной экспансии и грабежей, так что война и погоня за наживой, соединившись, к концу XVIII века втянули в орбиту британских интересов весь Индостан{220}. Точно так же захват Санто-Доминго, через который проходило добрых три четверти всей колониальной торговли Франции до революции, к концу 1790-х годов превратил город в один из значительных рынков для британских производителей и реэкспорта. Кроме того, не только более активное (в сравнении с европейскими) расширение внешних рынков в Северной Америке, Вест-Индии, Латинской Америке, Индии и на Востоке, но и необходимость перевозить товары на значительные расстояния приносила ощутимую выгоду и была лучшим стимулом для развития таких направлений деятельности, как транспортировка грузов, посреднические услуги по продаже товаров, морское страхование, таможенные расчеты и банковские операции, которые еще больше упрочили позицию Лондона как нового финансового центра мира{221}. Хотя в последних научных исследованиях и ставятся под сомнение высокие темпы роста британской экономики в XVIII веке и заметное влияние на него внешней торговой{222}, все же остается фактом, что заокеанская экспансия бесспорно позволила Великобритании получить доступ к несметным богатствам, чем не могли похвастаться ее конкуренты. Получив к 1815 году под свой контроль большинство колоний Европы, господствуя на море и в реэкспортной торговле, а также продвинувшись дальше других стран в процессе индустриализации, британцы теперь стали самой богатой нацией с самым высоким уровнем доходов на душу населения. В течение последующих пятидесяти лет, как мы увидим далее, они станут еще богаче после того, как Великобритания превратится в «сверхдоминирующую экономику» в структуре мировой торговли{223}. Принцип равновесия, который так высоко ставили и Питт, и Каслри, распространялся лишь на европейские территории, но никак не на колонии и коммерческую сферу.

Это не очень удивляло более или менее разумных наблюдателей в начале XIX века. На фоне уверенности в собственном величии Наполеон все же временами был одержим Великобританией с ее неуязвимостью, господством на море, банками и системой кредитования и хотел бы стереть своего главного врага в порошок. Подобные чувства зависти и неприязни (возможно, в меньшей степени), несомненно, испытывали и испанцы, и голландцы, и многие другие, кому не нравилось, что британцы монополизировали все внешние рынки. Русский полководец Кутузов не испытывал особого желания вести свои войска дальше на запад после разгрома Великой армии в войне 1812 года и вытеснения ее остатков за пределы границ России. Возможно, он выражал большие сомнения в целесообразности полного разгрома Наполеона не только от своего имени, когда говорил, что «этими плодами не смогут в полной мере воспользоваться ни Россия, ни любая другая континентальная держава, а лишь те, кто уже господствует на море и чье превосходство было бы невыносимо»{224}. Однако конец империи был неизбежен: высокомерие Наполеона и его отказ от каких-либо компромиссных решений привели к низвержению узурпатора и принесли его злейшему врагу величайшую победу. Как иронично заключил прусский военачальник Гнейзенау, Великобритания обязана всем этому головорезу [Наполеону]. Что бы тот ни делал, все его действия в итоге приводили к росту величия, богатства и процветанию Англии. Теперь она — хозяйка морей, и нет никого, ни в ее вотчине, ни за ее пределами, кого бы она должна бояться{225}.


II. СТРАТЕГИЧЕСКАЯ ПОЛИТИКА И ЭКОНОМИКА В ЭПОХУ  

Глава 4. ИНДУСТРИАЛИЗАЦИЯ И ИЗМЕНЕНИЕ БАЛАНСА СИЛ В МИРОВОМ ПРОСТРАНСТВЕ, 1815–1885

Мировая система в течение более чем полувекового периода развития с момента окончательного крушения империи Наполеона приобрела целый набор характерных особенностей. Некоторые из них носили лишь временный характер, другие же стали отличительными признаками новой эпохи.

Во-первых, устойчивый, а после 1840-х годов уже, можно сказать, стремительный рост интегрированной мировой экономики, который вовлек в трансокеанскую и трансконтинентальную торговлю и финансовую деятельность невиданное доселе количество регионов, но с центром в Западной Европе и с акцентом на Великобританию. Это время британской экономической гегемонии сопровождалось масштабным прогрессом в области транспорта и коммуникаций, быстрого распространения промышленных технологий из одного региона в другие и гигантским ростом выпуска промышленной продукции, что, в свою очередь, стимулировало поиск новых сельхозземель и источников полезных ископаемых. Устранение тарифных барьеров и прочих инструментов торгового регулирования на фоне получивших широкое распространение идей о свободной торговле и международной гармонии создало предпосылки для установления нового мирового порядка, отличного от того, что представлял собой XVIII век, время не прекращавшихся войн между великими державами Европы. Сильные потрясения и огромные средства, потраченные государствами на противостояние в 1793–1815 годах, которое в XIX веке называли не иначе как «первая мировая война», заставили как консерваторов, так и либералов встать на путь мирных инициатив и поиска равновесия, используя в том числе и средства, предусмотренные системой «Европейского концерта» и соглашениями о свободной торговле. Все это, безусловно, стимулировало процессы долгосрочного инвестирования в коммерцию и производство, а в итоге и рост мировой экономики.

Во-вторых, отсутствие длительных войн между великими державами не означало, что все межгосударственные конфликты исчерпаны. Даже наоборот, участились европейские и североамериканские завоевательные войны против менее развитых народов, и зачастую военные операции были связаны с экономическим проникновением на заокеанские рынки и быстрым снижением доли выпуска промышленной продукции. Кроме того, продолжали тлеть региональные и индивидуальные конфликты между европейскими странами, связанные главным образом с национальными вопросами и территориальными границами. Но, как мы увидим далее, открытое активное противостояние, как, например, франко-австрийская война 1859 года или военные действия, сопровождающие объединение Германии в 1860-х годах, были ограничены как по продолжительности, так и территориально, и даже Крымскую войну едва ли можно было назвать крупным конфликтом. Исключением из правила следует признать и как таковую рассматривать лишь Гражданскую войну в США.

В-третьих, появляющиеся в ходе промышленной революции новые технологии начали оказывать свое влияние на ведение военных действий как на суше, так и на море. Вместе с тем изменения происходили намного медленнее, чем это порой представляют в отдельных работах. Только во второй половине столетия железные дороги, телеграф, скорострельное оружие, паровые двигатели и броненосцы действительно стали определяющими показателями военно-технической силы. Но несмотря на то, что новые технологии повысили огневую мощь и мобильность войск великих держав за океаном, прошло еще несколько десятилетий, прежде чем генералы и адмиралы пересмотрели свои подходы к ведению войны в Европе. Однако технический прогресс и развитие промышленности имели перманентное влияние на то, что происходило как на суше, так и на море, и оказывали свое воздействие на мощь ведущих держав.

Безусловно, здесь очень трудно делать какие-либо обобщения, но изменение баланса между великими державами, вызванное разницей в темпах промышленного и технического прогресса в Странах, вероятно, повлияло на исход войн в середине XIX века больше, чем финансовые и кредитные возможности участников. Отчасти причина была и в том, что активное развитие как национального, так и международного банковского сектора в XIX веке и расширение штата государственных чиновников (сотрудников казначейств, ревизоров и сборщиков налогов) облегчило для большинства режимов привлечение средств с денежных рынков, если их уровень кредитоспособности не был чудовищно низким, а международная банковская система не испытывала кризиса ликвидности. Но в большинстве своем это являлось следствием того, что в массе своей военные действия носили относительно краткосрочный характер, так как ставка делалась на достижение быстрой победы, используя существующие военные силы, а не на долгосрочную мобилизацию национальных ресурсов и доходов. Никакие новые поступления денежных средств не смогли спасти положение Австрии после поражений на поле битвы в 1859 и 1866 годах или очень богатой Франции после разгрома ее армии в войне 1870 года. Действительно, наличие значительных финансовых ресурсов помогло Северу одержать верх над Югом в Гражданской войне в США, а Великобритании с Францией подготовиться к Крымской войне лучше, чем России, чье финансовое состояние на тот момент было не самым стабильным, — но это показывает скорее общее превосходство данных экономик, чем преимущество с точки зрения финансовых и кредитных возможностей. Поэтому, говоря о XIX веке, в отличие от предыдущих столетий, не стоит особо заострять внимание на роли финансов в организации и ведении военных кампаний.

Такого рода факторы, как рост мировой экономики, производительные силы, возникшие в результате промышленной революции, относительная стабильность в Европе, постепенная техническая модернизация сухопутных и военно-морских сил, а также локальность и быстротечность военных кампаний, естественным образом позволили ряду ведущих государств в своем развитии обогнать остальных участников гонки. Одной из таких стран была Великобритания, которая во многим благодаря выгодам, полученным от общих экономических и геополитических тенденций после 1815 года, смогла выделиться на фоне других. Остальные же страны, и многие из них достаточно серьезно, снизили свой уровень относительного могущества. Однако в 1860-х годах дальнейшее распространение индустриализации вновь начало менять мировой баланс сил.

Следует отметить еще одну особенность данного периода. Накопленные статистические данные (в особенности экономические показатели) позволяют проследить, как с начала XIX века изменялся баланс сил, и более корректно определить динамику развития системы. Вместе с тем надо помнить, что многие из этих данных весьма приблизительные, в первую очередь информация по странам, в которых на тот момент была еще плохо выстроена бюрократия. Кроме того, определенные вычисления (например, доли в мировом выпуске продукции обрабатывающей промышленности) являются скорее оценочными, так как сделаны были много лет спустя. А главное, экономическое богатство не трансформируется сразу, а тем более во всех случаях, в военную мощь. Представленные здесь статистические данные могут дать лишь грубую оценку ресурсного потенциала страны и ее положения в соответствующих рейтингах относительно государств-лидеров.

«Промышленная революция», как это стараются представить большинство экономистов-историков, не случилась вдруг. В отличие от политических «революций» 1776, 1789 и 1917 годов этот процесс характеризовался последовательностью и неторопливостью. Он затрагивал лишь определенные виды и средства производства, а распространение происходило от региона к региону, не охватывая всю страну сразу{226}. Но несмотря на все эти оговорки, факт остается фактом: существенно важные с точки зрения экономических возможностей человека преобразования начались примерно в 1780 году. И по значению они были сравнимы с переходом от занятия охотой эпохи палеолита к оседлому земледелию в период неолита, но за меньший промежуток времени{227}. Индустриализация, и в частности появление парового двигателя, заменили живую рабочую силу на механизмы. Благодаря возможности преобразования пара в работу с помощью «быстрых, точных, неутомимых» машин{228} человечество смогло начать использовать множество новых источников энергии. Последствия внедрения неизвестных доселе механизмов были просто колоссальными: в 1820-х годах оператор нескольких ткацких станков на механическом приводе мог произвести в двадцать раз больше, чем ткач вручную, тогда как прядильная машина по производительности превосходила ручную прялку в двести раз. Груз, для транспортировки которого ранее требовалось не менее ста вьючных лошадей, теперь мог перевезти один паровоз — причем намного быстрее. Безусловно, промышленная революция несла в себе и массу других важных аспектов, таких как, например, фабричная система или разделение труда. Но для нас наиболее существенным моментом является грандиозное увеличение производительности, особенно в текстильной отрасли, что, в свою очередь, стимулировало спрос на машины, сырье (прежде всего хлопок), железо, транспортные услуги, более качественные коммуникации и т. д.

Кроме того, как отмечал профессор Лэндис, такое беспрецедентное увеличение производительности труда человека было самодостаточным:

Если раньше улучшение условий существования, следовательно, и выживаемости, а также расширение экономических возможностей всегда сопровождалось ростом численности населения, которое в конечном счете и потребляло плоды достигнутого, то теперь, впервые в истории, рост экономики и расширение знаний происходит достаточно быстрыми темпами, чтобы создавать непрерывный поток инвестиций и технологических новаций, который бы вышел за пределы видимых границ реальных препятствий для увеличения народонаселения, обозначенных Томасом Мальтусом{229}.

Последнее замечание также очень важно. Начиная с XVIII века в мире происходило заметное ускорение прироста населения: в Европе со 140 млн. в 1750 году до 187 млн. к 1800 году и до 266 млн. в 1850-м; в Азии же демографический взрыв увеличил численность жителей региона с 400 млн. в 1750 году до почти 700 млн. столетие спустя{230}. Не важно, что стало тому причиной (улучшение климатических условий, повышение плодородности почв или же снижение уровня заболеваемости), но такой значительный прирост населения не мог не вызывать тревоги, и хотя объемы производства сельхозпродукции и в Европе, и в Азии в XVIII столетии также заметно увеличились, что фактически было еще одной из причин повышения численности жителей, огромное количество новых ртов с годами начало угрожать аннулированием всех выгод от роста выпуска сельскохозяйственной продукции. Сильное давление на малоплодородные земли, сельская безработица, а также активное переселение семьями в уже переполненные города Европы в конце XVIII века были лишь некоторыми признаками серьезного прироста населения{231}.

Промышленная революция в Великобритании (с макроэкономической точки зрения) привела к постоянному повышению производительности, что последовательно увеличивало как национальное богатство, так и покупательную способность населения, превышающие темпы его прироста. При увеличении численности жителей страны с 10,5 млн. (1801) до 41,8 млн. (1911) (со средним ежегодным уровнем прироста в 1,26%) рост национального продукта намного опережал эти темпы, увеличившись за XIX века почти в четырнадцать раз. В зависимости от региона, по которому представлены статистические данные[27], среднегодовой темп прироста валового национального продукта составлял 2–2,25%. Только за период правления королевы Виктории показатель ВНП на душу населения увеличился в два с половиной раза.

По сравнению с темпами роста во многих странах после 1945 года эти цифры не являются столь уж впечатляющими. Социальные историки также напоминают нам, что промышленная революция дорого обошлась новорожденному пролетариату, трудившемуся на фабриках и в шахтах и жившему в наспех построенных жилищах в грязных переполненных городах. Но все же не следует забывать о том, что устойчивое повышение производительности в век машин приносило и определенные выгоды: с 1815 по 1850 год средняя реальная заработная плата выросла на 15–25%, а за последующие полвека еще на солидные 80%. «Главная проблема века, — возражает Эштон критикам, считающим индустриализацию бедствием, — состояла в том, как накормить, одеть и занять детей, которых было намного больше, чем в прошлые века»{232}. Появившиеся машины не только дали работу значительной части активно растущего населения, но и увеличили размер совокупного национального дохода на душу населения, а растущий спрос городских рабочих на продукты питания и товары первой необходимости вскоре был удовлетворен благодаря революционному внедрению парового двигателя на транспорте и появлению в связи с этим паровозов и пароходов, что позволило Старому Свету активнее импортировать из Нового излишки сельхозпродукции.

Но можно, используя расчеты профессора Лэндиса, подойти к этому вопросу с другой стороны. В одной из своих работ он отмечал, что в 1870 году Соединенное Королевство использовало 100 млн. тонн угля, что было «эквивалентно 800 трлн энергокалорий, достаточных для того, чтобы прокормить 850 _ млн. человек взрослого населения в течение года (фактическое количество жителей Королевства тогда составляло порядка 31 млн.)». Опять же в 1870 году общая мощность всех британских паровых двигателей составляла приблизительно 4 млн. лошадиных сил, что было эквивалентно силе 40 млн. человек, но «они бы съели за год примерно 320 млн. бушелей пшеницы, что в три с лишним раза больше, чем ежегодно производилось во всем Соединенном Королевстве в 1867–1871 годах»{233}. Использование «неодушевленных» источников энергии позволило работающим на заводах и фабриках выйти за пределы биологических возможностей человека и демонстрировать удивительные темпы роста производства и богатства, невзирая на быстрорастущее население. В свою очередь, Эштон уже в 1947 году трезво отмечал:

Сегодня на просторах Индии и Китая живет огромная масса мужчин и женщин, страдающих от голода и эпидемий, ютящихся в условиях ненамного лучших, чем их рогатый скот, бок о бок с которым они трудятся в течение дня, а по ночам делят кров. И подобных диких примеров и кошмаров отсутствия механизации огромное множество в регионах, где растет численность населения, но где не происходит никакой промышленной революции{234}.


Закат «третьего мира»

Прежде чем обсуждать влияние промышленной революции на великие державы, необходимо понять степень ее воздействия на весь мир, особенно на Китай, Индию и другие неевропейские сообщества. Они понесли потери как в относительном, так и в абсолютном выражении. Когда-то возникшее представление о том, что народы Азии, Африки и Латинской Америки счастливо жили до прихода западной цивилизации, является глубоко ошибочным. «Следует особо отметить: правда заключается в том, что любую страну до того, как в ней произошла промышленная революция и модернизация, отличают бедность… Низкая производительность труда, недостаточный уровень выработки продукции на душу населения в традиционном сельском хозяйстве не позволят экономике, где аграрный сектор является главной составляющей при формировании национального дохода, создавать излишки сверх необходимого для немедленного потребления…»{235} С другой стороны, учитывая, что в начале XIX века сельскохозяйственное производство было основой экономики как европейских, так и неевропейских государств и что в таких странах, как Индия и Китай, также было много торговцев, производителей текстиля и ремесленников, разница в доходе на душу населения не была огромной: индийский ткач на ручном ткацком станке, например, возможно, мог зарабатывать до половины того, что получал за свою работу его европейский коллега до начала индустриализации. Это означает, что благодаря огромному количеству крестьян и ремесленников Азия сохраняла за собой гораздо большую долю мирового выпуска промышленной продукции{236}, чем значительно менее густонаселенная Европа до того, как паровой двигатель и механический ткацкий станок изменили мировой экономический баланс.

В представленных оригинальных расчетах П. Байроха (см. табл. 6, 7) можно проследить, как сильно менялся расклад сил в мировой экономике вследствие активной европейской индустриализации и экспансии{237}.

Ясно, что корень этих изменений следует искать в стремительном увеличении производительности благодаря использованию новых возможностей, появившихся в ходе промышленной революции. Скажем, с 1750-х и по 1830-е годы одна лишь механизация процесса прядения в Великобритании повысила уровень производительности в данном секторе в триста — четыреста раз, поэтому неудивительно, что британская доля в общем мировом производстве увеличилась так сильно и продолжила расти, так как островное королевство стало «первой промышленно развитой страной»{238}. После того как и другие европейские государства и Соединенные Штаты последовали тем же путем индустриализации, их доли тоже стали постоянно увеличиваться, как и их показатели уровня индустриализации и национального богатства на душу населения. В Китае и Индии ситуация была совершенно иной. Наряду с сокращением их относительной доли в общем объеме мирового промышленного производства просто по причине стремительного роста выпуска продукции обрабатывающей промышленности на Западе, в ряде случаев их экономика ужалась в абсолютном выражении, то есть в результате проникновения на их традиционные рынки намного более дешевой и качественной продукции ланкаширских текстильных фабрик стала происходить деиндустриализация. После 1813 года, когда Ост-Индская компания лишилась монопольного права торговли с Индией, ввоз хлопчатобумажных тканей в эту страну увеличился в десятки раз — с 1 млн. ярдов (914,4 тыс. метров) в 1814 году до 51 млн. (46,6 млн. метров) в 1830 году и 995 млн. ярдов (909,8 млн. метров) в 1870-м, что в итоге привело к вытеснению с рынка многих традиционных отечественных производителей. Наконец (и это возвращает нас к точке зрения Эштона об ужасающей бедности «регионов, где растет численность населения, но где нет и малейших признаков начала промышленной революции»), значительный прирост населения в Китае, Индии и других странах «третьего мира» сокращал от поколения к поколению и размер национального дохода на душу населения. Исходя из замечательного, но ужасающего предположения Байроха, что если в 1750 году уровень индустриализации на душу населения в Европе, возможно, и не слишком отличался от этого уровня в «третьем мире», то к 1900 году показатель последнего составлял лишь 1/18 от европейского уровня (2% против 35%) и лишь 1/50 от уровня Соединенного Королевства (2% против 100%).

Таблица 6.
Относительные доли стран в мировом выпуске промышленной продукции, 1750–1900
  1750 г. 1800 г. 1830 г. 1860 г. 1880 г. 1900 г.
Европа в целом 23,2 28,1 34,2 53,2 61,3 62,0
Великобритания 1,9 4,3 9,5 19,9 22,9 18,5
Габсбургская империя 2,9 3,2 3,2 4,2 4,4 4,7
Франция 4,0 4,2 5,2 7,9 7,8 6,8
Германские государства / Германия 2,9 3,5 3,5 4,9 8,5 13,2
Итальянские государства / Италия 2,4 2,5 2,3 2,5 2,5 2,5
Россия 5,0 5,6 5,6 7,0 7,6 8,8
США 0,1 0,8 2,4 7,2 14,7 23,6
Япония 3,8 3,5 2,8 2,6 2,4 2,4
Страны «третьего мира» 73,0 67,7 60,5 36,6 20,9 11,0
Китай 32,8 33,3 29,8 19,7 12,5 6,2
Индия/Пакистан 24,5 19,7 17,6 8,6 2,8 1,7
Таблица 7.
Уровень индустриализации на душу населения, 1750–1900 (относительно уровня Великобритании в 1900 г. = 100)
  1750 г. 1800 г. 1830 г. 1860 г. 1880 г. 1900 г.
Европа в целом 8 8 11 16 24 35
Великобритания 10 16 25 64 87 [100]
Габсбургская империя 7 7 8 11 15 23
Франция 9 9 12 20 28 39
Германские государства / Германия 8 8 9 15 25 52
Итальянские государства / Италия 8 8 8 10 12 17
Россия 6 6 7 8 10 15
США 4 9 14 21 38 69
Япония 7 7 7 7 9 12
Страны «третьего мира» 7 6 6 4 3 2
Китай 8 6 6 4 4 3
Индия 7 6 6 3 2 1

«Западный эффект» со всех точек зрения был одним из самых значимых аспектов динамики развития института мировых держав в XIX веке. Проявлением его стало не только активное развитие разнообразных экономических отношений (от «неофициального влияния» прибрежных торговцев, грузоперевозчиков и консулов до более непосредственного воздействия на плантаторов, строителей железных дорог и горнопромышленников{239})) но и проникновение в страны «третьего мира» разного рода исследователей, авантюристов и миссионеров; распространение чисто западноевропейских болезней, а также прозелитизм западных конфессий. Все это происходило как в центральных районах континентов (к западу от Миссури и к югу от Аральского моря), так и в устьях крупных рек Африки и на побережье Тихоокеанских архипелагов. В конечном счете это имело и свои внушительные плюсы в виде хороших дорог, железнодорожного сообщения, телеграфной связи, гаваней и новых общественных зданий, построенных, например, британцами в Индии, и просто ужасающие минусы: постоянные кровопролитные столкновения, насилие, грабежи, сопровождавшие большинство колониальных войн того периода{240}. Безусловно, те же черты насилия отличали захватнические действия конкистадоров времен Кортеса и позже, но теперь все происходило намного быстрее. В 1800 году европейцы контролировали 35% поверхности земли, в 1878 году — уже 67%, а в 1914-м — более 84%{241}.

Использование паровых двигателей и механизация производства позволили Европе обрести значительные экономические и военные преимущества. Усовершенствование дульнозарядного оружия (капсюли, нарезные каналы и т. д.) было поистине зловещим. Изобретение же оружия, заряжаемого с казенной части (что значительно увеличило его скорострельность), позволило сделать еще более значительный шаг вперед в военно-техническом оснащении. А появление пулеметов Гатлинга и Максима и легкой полевой артиллерии добавило последние штрихи к «революции с точки зрения огневой мощи»,^практически не оставившей аборигенам, вооруженным по старинке, никаких шансов на успешное сопротивление. Кроме того, со спуском на воду первой паровой канонерской лодки стало понятно, что уже давно утвердившаяся в морях и океанах власть Европы теперь имеет все шансы распространиться на внутренние воды отдельных стран и континентов через основные водные артерии — Нигер, Инд, Янцзы и пр. Так, во время «опиумной войны» 1841–1842 годов мобильность и огневая мощь броненосца «Немезида» стала кошмаром для китайских сил обороны, сопротивление которых корабль подавлял без особых усилий{242}. Безусловно, непростой природный ландшафт (например, в Афганистане) тормозил продвижение политики военного империализма в отдельных неевропейских странах, местные жители которых также начали применять новое оружие и тактику ведения военных действий (как это сделали сикхи и алжирцы в 1840-х годах), вследствие чего сопротивление там было более ожесточенным. Но всякий раз, когда столкновение происходило на открытых пространствах, когда армии Запада могли развернуть свои пулеметы и артиллерию, трагичный исход для противной стороны не вызывал сомнений. Возможно, примером самой большой несоразмерности потерь участников сражения являются события под Омдурманом, имевшие место в конце XIX века (1898), когда всего за несколько часов боя армия Китченера практически только огнем пулеметов Максима и винтовок Ли-Энфилда уничтожила порядка 11 тыс. дервишей, потеряв при этом лишь 48 человек. Подобный разрыв в огневой мощи, образовавшийся из-за разницы уровней промышленного развития, означал, что ведущие страны обладали в 50 и даже в 100 раз большими ресурсами, чем отсталые государства. Мировое господство западного мира, которое подразумевалось еще со времен Васко да Гамы, теперь стало безграничным и абсолютным.


Британская гегемония?

Если в ходе экспансии в начале XIX века пенджабцы, вьетнамцы, индейцы сиу и племена банту были, по выражению Эрика Хобсбаума, «проигравшей стороной»{243}, то британцы, несомненно, являлись «победителями». Как уже отмечалось в предыдущей главе, благодаря искусному сочетанию господства на море, финансовой состоятельности, коммерческим способностям и возможностям, а также умению выстраивать дипломатические альянсы к 1815 году они достигли значительного превосходства над остальными странами мира. Промышленная революция лишь упрочила положение страны, достигшей значительных высот еще во времена торгового соперничества в XVIII веке, а затем превратившей свои достижения в преимущества. Несмотря на то что изменения, повторим еще раз, происходили постепенно, а не носили взрывной характер, результаты были просто ошеломляющими. В период с 1760 по 1830 год на долю Соединенного Королевства приходилось приблизительно «две трети прироста объема выпуска промышленной продукции»{244}, а его доля в мировом промышленном производстве за этот период выросла с 1,9 до 9,5%. Несмотря на распространение новых технологий в других странах Запада, за последующие тридцать лет Великобритания за счет экстенсивного развития промышленности довела эту цифру до 19,9%. Примерно в 1860 году, когда динамика промышленного роста в стране, по всей видимости, достигла своего пика в относительном выражении, на долю Соединенного Королевства приходилось 53% мировой выплавки чугуна, 50% добычи всего каменного и бурого угля, а также потребление чуть меньше половины всего хлопка-сырца в мире. «Население Соединенного Королевства составляло лишь 2% от общего числа жителей планеты, или 10% от проживающих в государствах Европы, но при этом его мировая доля в современных отраслях промышленности составляла 40–45%, а европейская — 55–60%»{245}. Потребление Королевством современных энергоресурсов (каменного и бурого угля, нефти) в 1860 году было в пять раз больше, чем в США или Пруссии/ Германии, в шесть раз больше, чем во Франции, и в 155 раз больше, чем в России! На долю британцев приходилось 20% всей мировой торговли и 40% продаж промышленных товаров. Более трети всего торгового флота в мире ходило под британским флагом, и количество этих судов постоянно росло. Неудивительно, что в середине Викторианской эпохи британцы упивались уникальностью ситуации, когда их островное государство стало, как выразился в 1865 году экономист Уильям Джевонс, центром мировой торговли:  

Североамериканские и русские равнины — наши кукурузные поля, в Чикаго и Одессе находятся наши зернохранилища, в Канаде и странах Балтии — древесина, в Австралазии сосредоточены наши овцеводческие фермы, в Аргентине и в западных прериях Северной Америки пасутся наши стада волов, Перу посылает нам свое серебро, из Южной Африки и Австралии в Лондон текут реки золота, индусы и китайцы выращивают для нас чай, а в Ост-Индии раскинулись наши плантации кофе, сахарного тростника и специй, Испания и Франция — наши виноградники, Средиземноморье — фруктовый сад, а хлопковые поля находятся теперь не только в южной части Соединенных Штатов, но и в других регионах с теплым климатом{246}.

Подобные проявления самоуверенности вкупе с промышленной и коммерческой статистикой, на которую они опирались, создают ложное впечатление непревзойденного британского превосходства над остальными странами мира, поэтому справедливо было бы сделать несколько замечаний, которые позволят подкорректировать ракурс картины. Прежде всего, все же маловероятно, что размер валового национального продукта страны был самым большим в мире начиная с 1815 года. Учитывая количество жителей в Китае (а позже и в России) и тот очевидный факт, что производство и продажа сельхозпродукции до 1850 года формировали национальное богатство любого государства, в том числе и Великобритании, общий показатель ВНП последнего никогда не выглядел столь же внушительным, как размер ВВП на душу населения или уровень индустриализации. Однако «сам по себе общий объем ВНП особой роли не играет»{247}, материальный продукт сотен миллионов крестьян способен затмить плоды труда пяти миллионов работников промышленных предприятий, но так как большая его часть направлялась на потребление, маловероятно, что он мог привести к созданию избыточного богатства или способствовать формированию военной ударной мощи. Вот где британцы действительно были сильны в 1850 году, так это в развитии современных отраслей, создающих богатство, со всеми вытекающими отсюда выгодами.

С другой стороны, растущая британская индустриальная мощь не была настолько организованна в период после 1815 года, чтобы быстро обеспечить государство необходимым военным вооружением и людскими ресурсами, как это было, скажем, в 1630-х годах в регионах, захваченных Валленштайном, или во времена нацистской экономики. Напротив, в основе идеологии государственной политики невмешательства в экономику, процветавшей в период начала индустриализации, лежали принципы вечного мира, ориентация на низкий уровень бюджетных расходов (особенно на оборону) и сокращение государственного контроля над экономикой и человеком. Это пришлось сделать, признался Адам Смит в своем труде «Богатство наций» (1776), чтобы смириться с необходимостью содержать армию и флот для защиты британского сообщества «от насилия и вторжения других независимых сообществ», но ввиду того, что вооруженные силы, по сути, ничего не производили, а значит, и не увеличивали стоимость национального богатства, как это делали фабрики и фермерские хозяйства, их следовало бы сократить до минимума, требуемого для поддержания достаточного уровня национальной безопасности{248}. Предполагая (или, по крайней мере, надеясь), что война является последним средством дипломатии и вряд ли случится в ближайшем будущем, сторонники учений Смита, а еще больше Ричарда Кобдена отвергали саму идею создания государства, ориентированного на войну. Как следствие, «модернизация» британской промышленности и коммуникаций не сопровождалась аналогичными процессами в армии, которая, за некоторыми исключениями{249}, после 1815 года переживала застой.

Однако насколько бы развитой ни была британская экономика в разгар Викторианской эпохи, она как никогда прежде (со времен первых Стюартов) оказывалась не готова к возможным военным конфликтам. Все существовавшие торговые меры защиты, выстроенные с учетом взаимосвязи между обеспечением государственной безопасности и наращиванием национального богатства, были постепенно уничтожены: отменены защитные тарифы, снят запрет на экспорт передовых технологий (например, текстильного оборудования), аннулированы «Навигационные акты, разработанные, между прочим, для сохранения большого британского торгового флота на случай войны, положен был конец и прочим имперским «преференциям». На этом фоне британское правительство свело к минимуму расходы на оборону, которые в 1840-х годах составляли в среднем £15 млн. в год, а в более тревожные 1860-е годы не превышали £27 млн. (при этом в этот период размер ВНП Великобритании достигал отметки в £1 млрд). Начиная с 1815 года в течение последующих пятидесяти с лишним лет на вооруженные силы выделялась сумма, равная примерно 2–3% ВНП, а общие правительственные расходы не дотягивали и до 10%. Такие пропорции были явно меньше, чем в XVIII и XX веках{250}. Подобные цифры были бы слишком незначительны даже для страны со скромными возможностями и амбициями. Для государства же, «господствующего на море», создавшего огромную империю и до сих пор заинтересованного в сохранении равновесия сил в Европе, они просто не соответствовали занимаемому положению.

Как и в Соединенных Штатах, скажем, в начале 1920-х годов, размер британской экономики в мировой перспективе не отражался на военной мощи страны, а ее либеральная институциональная структура с крохотной бюрократической системой, все больше отдалявшейся от торговли и промышленности, была не в состоянии без сильных потрясений мобилизовать необходимые ресурсы внутри государства для ведения полномасштабной войны. Как мы увидим ниже, даже более локальная Крымская война сильно тряхнула систему, хотя вызванное этим беспокойство скоро развеялось. Государственные деятели в период расцвета Викторианской эпохи не только не проявляли особого энтузиазма по поводу военного вмешательства в происходящие в Европе события, что всегда было дорогим и, возможно, даже безнравственным предприятием, но и полагали, что удерживаемое на протяжении почти шестидесяти лет после 1815 года равновесие между великими державами на континенте делало полноценное участие Великобритании здесь необязательным. Используя дипломатические рычаги и свою военную флотилию, она продолжала влиять на политику в таких жизненно важных районах на периферии Европы, как Португалия, Бельгия и залив Дарданеллы, но все больше воздерживалась от вторжения куда-либо еще. В конце 1850-х — начале 1860-х годов даже Крымская война многими рассматривалась как ошибка. Не расположенная к ведению войн Великобритания не смогла стать вершителем судьбы Пьемонта в 1859 году, не позволила Пальмерстону и Расселу «вмешаться» в дела Шлезвиг-Гольштейна в 1864 году и осталась сторонним наблюдателем, когда Пруссия одержала верх над Австрией в 1866 году и еще четыре года спустя над Францией. Неудивительно, что британская военная мощь в этот период была представлена армией весьма скромного размера (см. табл. 8), лишь малую часть которой страна могла направить для участия в европейском театре военных действий. 

Таблица 8.
Численность армий ведущих держав мира, 1816–1880{251}
  1816 г. 1830 г. 1860 г. 1880 г.
Великобритания. 255 000 140 000 347 000 248 000
Франция 132 000 259 000 608 000 544 000
Россия 800 000 826 000 862 000 909 000
Пруссия/Германия 130 000 130 000 201 000 430 000
Габсбургская империя 220 000 273 000 306 000 273 000
Соединенные Штаты 16 000 11 000 26 000 36 000

Даже за пределами Европы, где Великобритания предпочитала держать войска и насаждать в таких странах, как Индия, своих военных и государственных чиновников, почти всегда ощущалась нехватка сил для управления столь обширными территориями. Однако грандиозной империя была лишь на карте, так как окружным чиновникам для должного управления не выделялось достаточно средств. Все это говорит о том, что Великобритания в период с начала по середину XIX века отличалась от прочих великих держав, и ее влияние нельзя было измерить традиционно — степенью ее военного превосходства. Она была сильна в других сферах, которые, по мнению самих британцев, были намного важнее наличия многочисленной регулярной армии.

В первую очередь это господство на море. На протяжении ста с лишним дрт вплоть до 1815 года королевский военно-морской флот Великобритании, как правило, считался крупнейшим в мире. Тем не менее его превосходство часто оспаривалось, особенно со стороны французского флота. В следующие после Трафальгарской битвы восемьдесят лет никакая другая страна или альянс не могли ничего противопоставить безусловному контролю британцев на море. Разумеется, время от времени возникали попытки «психологического воздействия» на ситуацию на море со стороны Франции, а британское адмиралтейство зорко следило за развитием российского кораблестроения и ходом строительства больших фрегатов в Северной Америке. Но подобные угрозы очень быстро сходили на нет, и Британия, по словам профессора Ллойда, обретала «еще более сильное влияние, чем было когда-либо в истории морских империй»{252}. Несмотря на постоянное сокращение своей численности начиная с 1815 года, королевский флот порой по боевой мощи был равен следующим за ним трем-четырем иностранным флотам вместе взятым. Его главные флотилии были орудием европейской политики, по крайней мере на периферии. Прибытие кораблей английской эскадры в устье Тежу (Тахо) для защиты португальских монархов от внутренних и внешних врагов, военно-морские силы в Средиземноморье (рейды против алжирских пиратов, 1816; разгром турецкого флота в Наварине, 1827; отпор силам Мухаммеда Али в битве при Акко, 1840), а также своевременная отправка кораблей к мысу Дарданеллы при обострении «восточного вопроса» являлись демонстрацией британского превосходства на море, хотя и географически ограниченной, но значимой для правительств европейских государств. За пределами же Европы небольшие флотилии и даже отдельные корабли королевского военно-морского флота преследовали пиратов, перехватывали суда работорговцев, участвовали в высадке морских десантов и вселяли страх в местных правителей от Кантона до Занзибара — и его влияние, возможно, казалось еще сильнее{253}.

Второе важное направление британского влияния — расширение колониальных владений. И здесь среда тоже оказывалась намного менее конкурентной, чем в предыдущие два столетия, когда Великобритании время от времени приходилось отстаивать интересы своей разрастающейся империи в борьбе с Испанией, Францией и другими европейскими государствами. Теперь, же кроме редких выступлений французов в Тихоокеанском регионе и вторжения русских в Туркестан, никаких других серьезных эксцессов со стороны конкурентов не было. Поэтому едва ли можно считать преувеличенным утверждение, что в период с 1815 по 1880 год Британская империя большую часть времени существовала в условиях отсутствия реальной конкурентной политической силы, что позволяло ей содержать относительно небольшую колониальную армию. Однако у британского империализма все же были свои пределы, а вместе с тем и определенные проблемы, связанные с расширением Американской республики в Западном полушарии, а в Восточном — с Францией и Россией. Вместе с тем во многих регионах тропической зоны в течение долгого времени интересы англичан (в лице торговцев, плантаторов, исследователей, миссионеров) встречали противодействие лишь со стороны местного населения.

Относительное отсутствие внешнего воздействия на фоне усиления тенденций в плане либерализации экономики в стране привело к распространению мнения о ненужности расширять колониальные владения, поскольку они оказываются «тяжким бременем» на шее британского налогоплательщика. Но если оставить в стороне антиимпериалистическую риторику среди британцев, факт все равно остается фактом: согласно некоторым исследованиям, империя в период с 1815 по 1865 год в среднем ежегодно прирастала примерно на 100 тыс. квадратных миль{254}. Некоторые завоевания (например, Сингапур, Аден, Фолклендские острова, Гонконг, Лагос) носили стратегический и коммерческий характер, другие же представляли собой просто захват земель белыми поселенцами, осваивавшими южноафриканский вельд (саванну), канадские прерии и малонаселенные районы Австралии, что, как правило, вызывало сопротивление со стороны местного населения и зачастую подавлялось английской армией или вооруженными силами Британской Индии. И даже когда правительство Великобритании, испугавшись слишком активного расширения географии своих владений, формально отказалось от дальнейшего проведения политики захвата колоний, от Уругвая до Леванта и от Конго до Янцзы ощущалось «неофициальное влияние» англичан. По сравнении со спорадическими колониальными захватами французов и еще более локальными действиями в этом направлении американцев и русских, британцы в течение большей части XIX века оставались единственными истинными империалистами.

Третьей исключительной особенностью и сильным направлением Великобритании были финансы. Безусловно, их едва ли можно отделить от общего промышленного и коммерческого развития страны. Деньги были необходимы для поддержки промышленной революции, которая, в свою очередь, генерировала еще больше денег в виде доходов на инвестированный капитал. И, как уже говорилось в предыдущей главе, у британского правительства был большой опыт использования своего высокого уровня кредитоспособности на денежном и фондовом рынках. Вместе с тем ситуация в финансовой сфере в середине XIX века отличалась от того, что происходило ранее, как в качественном, так и в количественном отношении. В первую очередь в глаза бросается именно количественная разница. Продолжительный мир и доступность капитала в Соединенном Королевстве, а также развитие финансовых институтов страны подвигли британцев на беспрецедентные доселе по объему инвестиции за рубежом: с ежегодного экспорта капитала приблизительно в £6 млн. в первое десятилетие после разгрома Наполеона при Ватерлоо к середине столетия их сумма увеличилась до £30 млн. с лишним, а к 1870–1875 годам — до £75 млн. В итоге ежегодные доходы Великобритании в виде процентов и дивидендов с £8 млн. в конце 1830-х годов выросли до более чем £50 млн. в 1870-х. Вместе с тем большая часть этих денег реинвестировалась за пределами страны. Все это не только делало Великобританию богаче, но и стимулировало развитие мировой торговли и системы коммуникаций.

Столь масштабный экспорт капитала имел немало очень важных последствий. Во-первых, получаемая прибыль на заграничные инвестиции значительно уменьшила размер ежегодного дефицита торгового баланса импорта и экспорта товаров, который всегда испытывала Великобритания. В этом отношении доходы от инвестиций добавились к уже значительным поступлениям от «невидимых» статей экспорта — перевозок, страхования, банковских комиссионных сборов, посреднических услуг и т. п. Таким образом, Великобритания не только обезопасила себя от возможных рисков, связанных с кризисом платежного баланса, но и создала все условия для планомерного наращивания богатств как внутри страны, так и за ее пределами. Во-вторых, британская экономика действовала как гигантские меха: вбирала в себя огромное количество сырья и продовольствия и выдавала горы текстиля, изделий из железа и прочих товаров промышленного производства. «Видимую» торговлю дополняли сеть судоходных линий, соглашения о страховании и паутина банковских связей, опутавшая в течение XIX века Лондон, Ливерпуль, Глазго и множество других городов.

В условиях открытости британского внутреннего рынка и готовности Лондона реинвестировать свои заграничные доходы в новые железные дороги, порты, коммунальные предприятия и агрохозяйства, разбросанные от Джорджии (США) до Квинсленда (Австралия), существовала и общая взаимозависимость между «видимыми» внешнеторговыми потоками и направлениями инвестирования[28]. Добавьте к этому активное внедрение золотого стандарта и развитие международных механизмов валютообменных и платежных операций на основе лондонских векселей — и вряд ли кого удивило бы, что британцы в середине Викторианской эпохи были убеждены, что, следуя принципам классической политэкономии, нашли секрет процветания и мировой гармонии. И хотя немало людей из числа протекционистов-тори, восточных правителей и новомодных социалистов еще были не способны принять эту очевидную истину, но спустя время, безусловно, не осталось человека, который не признал бы справедливость основных положений либеральной экономики и утилитарных норм правления{255}.

И хотя в краткосрочной перспективе все это сделало британцев богаче, чем когда-либо прежде, не таили ли в себе эти действия стратегической опасности в будущем? Ретроспективно можно увидеть как минимум два последствия подобных структурных экономических изменений, которые могли негативно повлиять на относительную британскую власть в мире. Первое заключалось в том, что Великобритания способствовала долгосрочному развитию других стран через становление и укрепление промышленности и сельского хозяйства за рубежом путем постоянных инвестиций, а также через строительство железных дорог, гаваней и пароходов, которые в будущем позволили иностранным производителям конкурировать с британскими производителями. В этой связи стоит отметить, что хотя появление парового двигателя, фабричной системы организации труда, железных дорог, а позднее электричества и позволило британцам преодолеть естественные препятствия на пути повышения производительности и тем самым увеличить национальное богатство и мощь, но эти же изобретения дали еще больше Соединенным Штатам, России и странам Центральной Европы, которые сталкивались с более серьезными естественными препятствиями на пути своего развития, не имея при этом нормального выхода к морю. Грубо говоря, индустриализация уравняла всех в возможностях использовать местные ресурсы и таким образом нивелировала некоторые из преимуществ, которыми до настоящего времени обладали лишь небольшие, периферийные страны с развитой морской торговлей в пользу больших «сухопутных» государств{256}.

Второй потенциальный стратегический просчет связан с растущей зависимостью британской экономики от международной торговли и, что еще важнее, от мировых финансовых рынков. К середине XIX века поступления от экспорта составляли не менее 20% национального дохода{257} — намного больше, чем это было во времена правления Уолпола и Питта. В частности, внешние рынки были жизненно необходимы для сбыта продукции разраставшейся хлопчатобумажной и текстильной промышленности. Вместе с тем росла и потребность Великобритании в импорте сырья и продуктов питания, так как страна из аграрной быстро превращалась в индустриальную с преобладанием городского населения. Еще более заметной была зависимость государства от мирового рынка в быстро развивающемся секторе «невидимых» услуг: банковских, страховых, посреднических и инвестиционных. В мирное время все вращалось вокруг лондонского Сити, но что будет, если разразится очередная большая война между великими державами? Ударит ли она по британским внешним рынкам сильнее, чем это было в 1809 и 1811–1812 годах? Не стали ли экономика страны и ее население слишком зависимыми от импортируемых товаров, которых они легко могут лишиться во время конфликта? И не рухнет ли глобальная банковская и финансовая система (с центром в Лондоне) с началом мировой войны, которая может привести к закрытию рынков, приостановке действия страховок, замораживанию потоков мирового капитала и разрушению системы кредитования? По иронии судьбы, в таких обстоятельствах высокоразвитой британской экономике может быть нанесен намного более ощутимый урон, чем менее развитому государству, которое в меньшей степени зависит от международной торговли и мировых финансовых рынков.

Исходя из либеральных предположений о межгосударственной гармонии и непрекращающемся росте благосостояния, все это выглядело напрасными страхами — государственным деятелям требовалось лишь действовать рационально и избегать бездумных ссор с другими народами. По мнению либералов, сторонников невмешательства государства в экономику, чем выше степень интегрированности и зависимости британской промышленности и торговли от мировой экономики, тем труднее проводить политику, способную спровоцировать серьезный конфликт. Аналогично приветствовался и рост финансового сектора, который не только подпитывал «бум» середины столетия, но и показывал, насколько развита и прогрессивна Великобритания. Даже если бы другие страны, следуя за лидером, действительно стали бы такими же промышленно развитыми, как Великобритания, последняя могла бы переключиться на обслуживание данного тренда и таким образом заработать еще больше. Как сказал Бернард Портер, она была первой лягушачьей икринкой, у которой проклюнулись лапки, первым головастиком, превратившимся в лягушку, и первой лягушкой, выпрыгнувшей из водоема. В экономическом плане она была не похожа на другие страны, но только потому, что ушла от них далеко вперед{258}. Учитывая эти благоприятные обстоятельства, все страхи относительно стратегических просчетов казались беспочвенными, и большинство представителей средневикторианской эпохи предпочитали верить в собственную избранность, как Кингсли, у которого наворачивались на глаза слезы гордости при виде Хрустального дворца на Всемирной выставке в 1851 году:

Подъемный кран и железная дорога, лайнеры Сэмюэла Кунарда и электрический телеграф представляются мне… знаками того, что мы, по крайней мере в некоторых направлениях, находимся в гармонии со Вселенной; что говорит о том, что нам помогает могущественный дух… Бог, созидающий и направляющий{259}.

Как и все другие цивилизации, находясь на вершине колеса фортуны, британцы могли уверовать в «естественность» своего положения и его постоянство (ибо так им предназначено судьбой). И точно так же, как и всем другим цивилизациям, им пришлось пережить жесткое разочарование. Но до этого было еще несколько лет, а во времена Палмерстона и Маколея на первый план чаще всего выходили сильные, а не слабые стороны Великобритании.


«Средние державы»

В течение почти полувека, начиная с 1815 года, изменения в экономике и научно-технический прогресс в меньшей степени влияли на относительное положение великих держав континентальной Европы. В первую очередь это можно объяснить тем, что начавшийся в этих странах процесс индустриализации имел более слабую базу, чем в Великобритании. Чем дальше на восток, тем больше в местной экономике прослеживались признаки феодального устройства государства со ставкой на аграрный сектор. Но даже в Западной Европе, мало чем уступавшей в своем коммерческом и научно-техническом развитии Великобритании до 1790 года, два десятилетия войны оставили значительный след: сокращение населения, изменение таможенных барьеров, повышение налогов, «пасторализация» Атлантического сектора, потеря внешних рынков и доступа к сырью, сложности с приобретением в Великобритании современных технологий. Все это негативно влияло на общеэкономическое развитие Западной Европы, даже когда (по определенным причинам) во время Наполеоновских войн ряд отраслей и регионов, можно сказать, процветали. Наступивший мир означал возобновление нормальной торговли и позволял континентальным предпринимателям увидеть, как сильно они отстали от Великобритании. Однако резкого всплеска модернизации экономики не последовало. Для преобразований просто не было ни денег, ни спроса на местных рынках, ни государственной поддержки. К тому же многие торговцы, ремесленники и ткачи в Европе воспротивились переходу на английские технологии, видя в них (вполне резонно) угрозу устоявшемуся образу жизни{260}. В результате хотя с появлением парового двигателя, механического ткацкого станка и железных дорог континентальная Европа и сделала определенный шаг вперед в своем развитии за период с 1815 по 1848 год, она не избавилась от традиционных особенностей своей экономики, таких как превалирование аграрного сектора над промышленным производством, отсутствие дешевых и быстрых видов транспорта, приоритет потребительских товаров перед продукцией тяжелой промышленности{261}. Как видно из табл. 7, с 1750 по 1850 год повышение уровня индустриализации на душу населения в относительном выражении нельзя назвать внушительным. Картина начала меняться лишь в 1850–1860-х годах.

Политические и дипломатические условия, в которых существовала Европа в «период реставрации», также способствовали сохранению ее международного статус-кво. Возможны были лишь небольшие изменения существовавшего порядка. И все потому, что во Французской революции все видели опасность как для внутреннего общественного устройства, так и для традиционной государственной системы Европы, а Меттерних и поддерживающие его консерваторы теперь относились к любым новшествам с большим подозрением. Любая авантюристичная дипломатия, способная привести к разжиганию большой войны, осуждалась наравне с кампаниями национального самоопределения и конституциональными реформами. В общем, политические лидеры того времени чувствовали, что с них достаточно потрясений внутри страны и смятений в отдельных группах общества, многие из которых начинали чувствовать для себя угрозу в появлении новых машин, росте уровня урбанизации и других вызовах гильдиям, ремесленникам и протекционистским нормам доиндустриального общества. Один историк описал это как «эндемичную гражданскую войну, которая привела к большим мятежам в 1830 году и стала центром порождения промежуточных смут»{262}, имея в виду, что у государственных деятелей не было ни сил, ни особого желания участвовать в зарубежных конфликтах, которые могли бы значительно ослабить их собственные режимы.

В связи с этим отметим, что многие военные кампании того времени были направлены на защиту существовавшего социополитического порядка от революционной опасности. В качестве примера можно привести сокрушение сопротивления в Пьемонте в 1823 году австрийской армией, поход французской армии в Испанию в том же году, чтобы вернуть королю Фердинанду VII абсолютную власть. Но самым ярким примером все же стало использование российских войск для подавления венгерской революции в 1848 году. Даже если эти реакционные меры и не совпадали с британской точкой зрения, Великобритания из-за своей изолированности не стремилась на помощь либеральным силам на континенте. Что же касается территориальных изменений в Европе, то они могли произойти только с согласия участников «Концерта великих держав», ряд которых, возможно, должен был бы получить в том или ином виде определенную компенсацию. В отличие от более ранней наполеоновской эпохи или последующей эпохи Бисмарка, в период с 1815 по 1865 год большинство возникавших политических проблем (к примеру, в Бельгии, Греции) интернационализировались, а совершаемые каким-либо государством односторонние действия осуждались. Все это позволяло гарантировать стабильность (хотя и достаточно сомнительную) существовавшей системы государств.


Сложившиеся общественно-политические условия в течение нескольких десятилетий начиная с 1815 года оказывали сильное влияние и на международное положение Пруссии{263}. Несмотря на расширение территории за счет присоединения Рейнланда, государство Гогенцоллернов теперь казалось гораздо менее внушительным, чем при Фридрихе Великом. Только в 1850–1860-х годах прусская экономика стала самой быстроразвивающейся в Европе. В первой же половине столетия страна выглядела промышленным пигмеем: годовой объем производства черных металлов составлял всего 50 тыс. тонн, что было намного меньше по сравнению не только с Великобританией, Францией и Россией, но даже с Габсбургской империей. Кроме того, присоединение Рейнланда, расколов Пруссию географически, увеличило также и политическую разобщенность внутри государства между более «либеральными» западными и «феодальными» восточными провинциями. На протяжении почти всего этого периода внутренняя напряженность оставалась центральной темой в политике. Находившиеся тогда у власти реакционные силы испытывали постоянное напряжение из-за реформаторских настроений, будораживших страну в 1810–1819 годах, и уж тем более их напугала революция 1848–1849 годов. Даже когда с помощью армии был восстановлен абсолютно нелиберальный режим, страх перед возможными волнениями внутри страны заставил прусскую элиту отказаться от участия в каких-либо внешнеполитических авантюрах. Консервативно настроенные государственные деятели, наоборот, решили как можно теснее консолидироваться с силами, олицетворяющими стабильность Европы, в первую очередь с Россией и Австрией.

Вместе с тем внутриполитические споры в Пруссии не утихали. Всему виной был «германский вопрос» — возможность объединения тридцати девяти германских государств и необходимые для этого средства. Данный вопрос не только, как можно было предположить, столкнул между собой прусскую либерально-националистическую буржуазию и большинство консерваторов, но и повлек за собой сложные переговоры с центральными и южными германскими государствами и, самое главное, реанимировал давнее соперничество между Пруссией и Габсбургской империей, последние столкновения между которыми происходили в 1814 году во время жарких дискуссий относительно судьбы Саксонии. Хотя Пруссия и была бесспорным лидером набиравшего вес Германского таможенного союза, созданного в 1830-х годах, к которому австрийцы не могли присоединиться из-за сильного протекционистского лобби их собственных промышленников, но в течение нескольких десятилетий Вена обладала большим политическим влиянием на его членов. Во-первых, и Фридрих Вильгельм III (1797–1840), и Фридрих Вильгельм IV (1840–1861) боялись столкновения с Габсбургской империей больше, чем Меттерних и его преемник на посту министра иностранных дел Шварценберг — с северным сосудом. Кроме того, Австрия председательствовала на заседаниях Германского союза во Франкфурте. Ей симпатизировали многие из малых германских государств, не говоря уже о старых прусских консерваторах. Она, бесспорно, представляла собой одну из могущественных стран Европы, тогда как Пруссия была, по сути, всего лишь одним из германских государств. Самым ярким доказательством серьезного политического веса Вены стало подписанное в 1850 году в Ольмюце соглашение, которое на время положило конец попыткам всеми правдами и неправдами взять верх в германском вопросе. Тогда Пруссия согласилась провести демобилизацию своей армии и отказаться от своих планов по объединению. Снести дипломатическое унижение, с точки зрения Фридриха Вильгельма IV, было лучше, чем ввязываться в опасную для страны войну буквально через два года после революции (1848). И даже такие прусские националисты, как Бисмарк, остро переживавшие подобные уступки требованиям Австрии, чувствовали, что тут мало что можно сделать до тех пор, пока «борьба за господство в Германии» не завершится.

Одним из существенных факторов, сделавших Фридриха Вильгельма столь покорным в Ольмюце, была поддержка Австрии в «германском вопросе» со стороны российского царя. На протяжении всего периода с 1812 по 1871 год Берлин изо всех сил старался избегать конфронтации с военным колоссом Востока. Безусловно, в какой-то мере подобное раболепие оправдывали существовавшие идеологические и династические причины, не способные все же в полной мере заглушить унижение, которое Пруссия испытывала долгое время после того, как Россия в 1814 году просто присоединила к себе львиную часть царства Польского (конгрессовой Польши). Неодобрение Санкт-Петербурга, выражаемое по поводу любых действий, ведущих к либерализации политики Пруссии, известное высказывание Николая I о том, что идея объединения Германии является утопической ерундой (что, впрочем, было недалеко от истины — как, например, попытка радикальной Франкфуртской ассамблеи в 1848 году предложить императорскую корону прусскому королю), а также демонстрация поддержки Россией Австрии накануне подписания соглашений в Ольмюце — все это проявления иностранного влияния, омрачающего жизнь Пруссии. И нет ничего удивительного в том, что во время разразившейся в 1854 году Крымской войны прусское правительство всеми силами старалось сохранять нейтралитет, боясь последствий войны с Россией больше, чем перспективы потерять таким образом уважение в глазах Австрии и западных держав. Учитывая данные обстоятельства, позиция Пруссии выглядела логичной, но британцам и австрийцам не понравилась «нерешительная» политика Берлина, и в итоге прусские дипломаты не смогли полноценно участвовать в Парижском конгрессе (1856). К Пруссии относились как к маргинальному участнику.

В других вопросах Берлин, хотя и не всегда, ощущал на себе иностранное давление. Осуждение Палмерстоном вторжения прусской армии в Шлезвиг-Гольштейн в 1848 году несло в себе наименьшую опасность для задвинутого на вторые роли государства. Значительно большую тревогу вызывала потенциальная французская угроза Рейнланду в 1830-х, затем в 1840-х и, наконец, 1860-х годах. Все эти периоды напряженности в очередной раз подтверждали, что стояло за периодическими ссорами с Веной и недовольством Санкт-Петербурга: Пруссия в первой половине XIX века была «самой младшей» в когорте великих держав, занимавшей невыгодное географическое положение, задавленной могущественными соседями, расстроенной своими собственными и внутригерманскими проблемами и практически неспособной играть сколько-нибудь значимую роль в мировой политике. Возможно, подобные суждения выглядят чересчур резкими, если вспомнить о многочисленных сильных сторонах Пруссии. Например, ее образовательная система — от приходских школ до университетов — не имела себе равной в Европе, в стране была создана эффективная административная система, а ее армия и огромный генштаб раньше всех провели необходимые реформы как на уровне используемой военной тактики, так и в плане стратегии, исследовав в том числе и возможные результаты использования в войне «железных дорог и винтовок»{264}. Но весь этот потенциал нельзя было реализовать, не преодолев сначала внутренний политический кризис отношений между либералами и консерваторами, пока на смену нерешительному Фридриху Вильгельму IV не пришел настоящий лидер и Пруссия не создала необходимую промышленную базу. В итоге государство Гогенцоллернов лишь после 1860 года смогло наконец выйти на первые роли в европейской политике.


Вместе с тем, как и многое другое в нашей жизни, стратегическая слабость государства носит относительный характер. И в сравнении с Габсбургской империей на юге проблемы Пруссии выглядели, возможно, не столь пугающими. С 1648 по 1815 год империя «росла» и «самоутверждалась»{265}, но это расширение не устранило проблем, над которыми билась Вена, пытаясь исполнить роль великой державы. Напротив, соглашения 1815 года еще больше усложнили положение страны, по крайней мере в долгосрочной перспективе. Например, тот факт, что австрийцы так часто воевали с Наполеоном и в итоге оказались на стороне победителя, означал, что они в праве были потребовать «компенсации» при общей перетасовке границ, произошедшей в ходе переговоров 1814–1815 годов. И хотя Габсбурги мудро согласились уйти из южной части Нидерландов, юго-западной Германии (Передней Австрии) и отдельных областей Польши, эти потери были восполнены за счет масштабного расширения империи в Италии и утверждения ведущей роли в недавно созданном Германском союзе.

Исходя из общей теории равновесия в Европе, особенно вариантов, которым отдавали предпочтение британские толкователи и сам Меттерних, подобное восстановление могущества Австрии можно было только приветствовать. Габсбургская империя, раскинувшая свои владения по всей Европе от Северо-Итальянской равнины до Галиции, должна была стать центральной точкой опоры для сохранения баланса сил на континенте, усмиряющей французские амбиции в отношении ряда регионов Западной Европы и Италии, сохраняющей статус-кво в Германии, не позволяя взять верх как националистам — сторонникам идеи «великой Германии», так и прусским экспансионистам, и преграждающей путь России на Балканы. Следует отметить, что в исполнении каждой из этих задач у Австрии всегда находился как минимум один союзник среди других великих держав. Но Габсбургская империя являлась жизненно важным звеном для функционирования этого сложного пятистороннего военно-политического механизма «шаха и мата», наверное, только потому, что, казалось, больше всех была заинтересована в фиксировании договоренностей 1815 года, тогда как Франция, Пруссия и Россия через какое-то время начали думать об их изменении, а британцы в 1830-х годах, видя все меньше и меньше стратегических и идеологических причин в поддержке Меттерниха, соответственно перестали серьезно помогать Австрии в ее стремлении сохранить существующий порядок в первозданном виде. По мнению целого ряда историков, царивший на большей части территории Европы мир в течение многих десятилетий после 1815 года был в первую очередь заслугой Габсбургской империи. Поэтому, когда другие великие державы в 1860-х годах отказали ей в поддержке статус-кво в Италии и Германии, она была вынуждена покинуть обе арены; и когда в начале XX века ее собственная судьба оказалась под вопросом, большая война за наследство с роковыми последствиями для европейского баланса стала неизбежной{266}.

Пока консервативные державы в Европе были едины в стремлении сохранить уже устоявшееся положение вещей на континенте и не допустить возрождения французской империи или свершения революции, слабость Габсбургов не бросалась в глаза. Благодаря идеологической солидарности участников Священного союза Меттерних в целом мог быть уверен в поддержке со стороны России и Пруссии, что, в свою очередь, давало ему свободу действий против любых либеральных проявлений — будь то отправка австрийских войск для подавления Неапольского восстания в 1821 году, или разрешение французам вторгнуться в Испанию для поддержки режима Бурбонов, или навязывание реакционных Карлсбадских указов (1819) членам Германского союза. Отношения Габсбургской империи с Санкт-Петербургом и Берлином также носили взаимовыгодный характер ввиду общей заинтересованности в ликвидации польского национализма, которая для российского правительства была намного важнее случавшихся время от времени разногласий относительно Греции или Пролива; совместное подавление польского восстания в Галиции и присоединение к Австрии свободного города Кракова в 1846 году с согласия России и Пруссии наглядно показали преимущества подобного рода монархической солидарности.

Вместе с тем в долгосрочной перспективе такая стратегия Меттерниха оказалась порочной. Радикальную социальную революцию в Европе XIX века было достаточно легко пресечь. Всякий раз при очередной попытке совершить нечто подобное (в 1830, 1848 годах, в 1871-м во время Коммуны) напуганные представители среднего класса дружно переходили на сторону «закона и порядка». Но получившие после Французской революции и ряда освободительных войн начала века широкое распространение идеи национального самоопределения привели к созданию соответствующих политических движений, которые невозможно было уничтожить раз и навсегда. В итоге попытки Меттерниха сокрушить движение за независимость подорвали силы самой Габсбургской империи. Решительно выступая против любых идей о независимости той или иной нации, Австрия быстро потеряла сочувствие в лице своего старого союзника — Великобритании. Повторное использование Веной своей армии для наведения порядка в Италии вызвало негативную реакцию среди представителей всех классов в отнош